Домен hrono.ru работает при поддержке фирмы sema.ru
Петр Ткаченко |
|
|
В ПОИСКАХ ГРАДА ТМУТАРАКАНИ |
На первую страницуНОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИКАРТА САЙТА |
Понятна запоздалая печаль
писателя, но напомню и то пророческое письмо
К.Леонтьеву, чрезвычайно характерное для
умонастроений интеллигенции той поры, письмо,
писанное, как мне кажется, с некоторой долей
восторга, чуть ли не как рекомендация к действию,
как якобы путь ко всеобщему благу и спасению:
"А культуру всемирную нужно сохранить,
сберечь. Мне мечтается, что догадаются люди, к
чему идут (к смерти) и... удержатся. Появится новый
жреческий орден, появится союз пифагорейцев. Из
семени вырастает дерево, а не складывается оно из
земли: где-нибудь и когда-нибудь появится кучка
людей, решившихся взять историю в свои руки. Это
будет смешение религии, философии, политики и
также высокой поэзии". Но ведь все свершилось в
точности по этому рецепту - отыскался
"орден", "кучка людей", решившихся взять
в свои руки историю. И взяли. Но получилось из
этого не могучее древо, о котором так сладко
мечталось, а Голгофа... В обыкновенной болезни
души - нигилизме сначала виделись истоки
"русского коммунизма", а потом нечто совсем
иное: "Потеря личного и национального
самообладания, расковывание хаоса не только не
уготовляет демократии, но делает ее невозможной,
- это всегда путь к "деспотизму". Правильно.
Да только что стоят эти запоздалые раскаяния,
если свершившееся неповторимо. Сладко, азартно
было подбрасывать поленья нигилизма в костер
народного сознания. Вовсе не думалось, что из
этого может выйти пожар. Годами и десятилетиями
добро называли злом, а зло добром, стали "про
малое се великое молвити", как сказано в
"Слове о полку Игореве", что, как помним, и
явилось причиной крамолы, вражды между братьями.
И теперь как ни в чем не бывало снова задаемся
вопросами "Кто виноват?" и "Что делать?",
вопросами, на которые жизнь уже давно ответила.
Неужто не понимали люди, именовавшие себя
интеллигентами, что чистота человеческих
ценностей - главная их забота? Не митинги и
манифестации, не коллективные послания в
инстанции по всякому поводу и без повода, не
грязь политической борьбы, а чистота
человеческих ценностей, что есть зло, а что добро,
ибо перепутанность понятий ведет к хаосу в жизни.
Знали же наши просвещенные, спохватившиеся
интеллигенты уже вдали от разоренной Родины,
скажем, предупреждение П.Чаадаева: "Чтобы
размышлять, чтобы судить о вещах, необходимо
иметь понятие о добре и зле. Отнимите у человека
это понятие, и он не будет ни размышлять, ни
судить, он не будет существом разумным". Не
могли же они, воспитанные на классической
русской литературе, не знать причины этой
перепутанности понятий, высказанной в
"Бесах": "Потеряли различие зла и добра,
потому что перестали свой народ узнавать". Не
могли же не знать образованные люди, называвшие
себя интеллигентами, что свободы вообще, без
свободы духовной не бывает. Не могли же они не
помнить последнюю фразу "Войны и мира",
словно преднамеренно, дабы ее хорошенько
запомнили, поставленную в заключение романа:
"Необходимо отказаться от несуществующей
свободы и признать неощущаемую нами
зависимость". Знали, ведали, но грешили. И
пришлось каяться. Трагедия же состояла в том, что
пришлось каяться на родном пепелище, когда
многое оказалось вообще непоправимым. Если бы А.Блок написал только поэму "Двенадцать", то уже по ней можно было бы говорить о понимании им происходившего, всей глубины трагедии России. Но он кроме поэмы в это время написал статью "Интеллигенция и революция" и стихотворение "Скифы", которые и надо рассматривать в единстве. Но уже только из поэмы "Двенадцать" ясно, что его понимание свершившегося было далеко от стереотипного, расхожего уподобления революции новому мессианству. Потому-то дума его о Христе и была страшной. А.Блоку не пришлось каяться. И не только потому, что до этого всеобщего, а потому и театрального покаяния он не дожил. Каяться ему было не в чем. То, что для многих интеллигентов прояснилось через годы, поэту стало ясно по сути на следующий день после написания поэмы "Двенадцать", когда он сразу же после окончания ее, на следующий день написал "Скифы". На генетическую связь поэмы и стихотворения, указывает разве только черновой вариант стиха: "Да, жулики, да азиаты мы", от которого поэт отказался. Но вместе с тем в этом варианте стиха - и принципиальное различие между "Двенадцатью" и "Скифами". И в какой-то мере - подтверждение той логики движения поэтической мысли, о которой я говорю. Поэма и стихотворение связаны единой темой судьбы России. Но было бы неверным представлять дело так, что выраженное в поэме, якобы получило дальнейшее развитие в стихотворении. Совсем не так. Даже наоборот. Открывшееся поэту в "Двенадцати" - гибель России - в "Скифах" отрицается. Россия, действительно, оборачивается к поэту новым ликом. Главным событием поэмы является "мировой пожар" или " мировой пожар в крови". С ним связывается надежда на обновление мира человека. Но странным образом "забывается" это событие в "Скифах". Говоря сухими понятиями политических терминов, если в "Двенадцати" изображен конфликт внутри страны, несмотря на "мировой пожар", то в "Скифах" - некий конфликт мировой, конфликт России со "старым миром". Может быть, такая переакцентировка внимания поэта была связана с тем, что в это время происходили важные политические события - возобновление переговоров с немцами в Брест-Литовске. Но сообщения об этом появились в газетах 11 января, то есть тогда, когда поэт был охвачен стихией "Двенадцати". И только 29 января, то есть после написания поэмы он обозначит в записной книжке проблематику "Скифов": "Азия и Европа". Именно в этот день, 29 января он и записал известную фразу - "сегодня - я гений", которая без сомнения относится не к поэме, а к стихотворению. То есть, по всей вероятности, поэт считал, что в "Скифах" ему открылось нечто гораздо более важное, чем в "Двенадцати". Странно, но кажется, все исследователи относили эту фразу к поэме. В то время как запись сделана 29 января, когда написаны "Скифы". К тому же поэт указывает день - "сегодня - я гений", не вчера, когда была завершена поэма, а сегодня, когда созданы "Скифы". И главное - в начале этой записи указана проблематика "Скифов": "Азия и Европа". Но вместо перечитывания поэта, вместо объяснения его, снова ищем наилегчайшие пути понимания: "И знаменитые его слова о том, что "сегодня - я гений" - это для каждого литератора довольно знакомая профессиональная ситуация: в момент окончания рукописи ощущать, что это лучшая твоя работа..." (Вл.Гусев). Но почему-то ни под каким своим произведением Блок такой надписи не оставил. Но основное-то состоит в том, что фраза эта относится не к поэме, а к стихотворению "Скифы", о чем однозначно свидетельствует дневниковая запись поэта. Зачем ее относили к поэме? Да затем, чтобы показать, каким якобы революционным был поэт, каким прозорливым и прилежным певцом революции он был... Так совершилась подмена. Итак, главным событием "Скифов" является то, что "срок настал", то есть роковой, решающий, урочный час, от которого зависит дальнейшая судьба России. Но связан он теперь уже не с "мировым пожаром", а с тем, что те, кто веками жил, "копя и плавя наши перлы", кто глумясь, считал лишь срок, когда "наставить пушек жерла", дождались-таки своего часа. Срок настал, жерла пушек наставлены, Россия переживает роковой час. Именно этой принципиальной тематической разницы между "Двенадцатью" и "Скифами" не хотят замечать современные толкователи поэзии, в частности, А.Агеев ("Варварская лира", "Знамя", № 2, 1991). Итак, "срок настал". Чего? А.Агеев уверяет нас в том, что это "срок того страшного преображения, которое, отсеяв "груды человеческого шлака", сотворит наконец новую породу, "человека-артиста". Но ведь ничего подобного в "Скифах" нет. Даже самого отдаленного намека на это нет. Что значит прямо-таки чекистское "отсеять груды человеческого шлака", мы теперь хорошо знаем. Но не кощунственно ли вменять поэту в вину то, чего он, видно, и в самом кошмарном сне не мог представить, это самое "отсеивание"? Не кощунственно ли теперь выставлять поэта чуть ли не идеологом этого "отсеивания"? И это в то время, когда поэт изобразил нечто совсем обратное. В "Скифах" Блок словно "забывает" ту проблематику, которую он обозначил в "Двенадцати". "Срок настал" не для революционных преобразований, не для "переделки" человека, настал такой срок, когда жерла пушек на Россию наставлены:
Итак, жерла пушек на Россию наставлены. Чьи же пушки? Во всяком случае не Петькины с Андрюхой из "Двенадцати" и не буржуя, упрятавшего в воротник нос. Так что же это за пушки? Да, те же, те же, что и в поэме С.Есенина "Песнь о великом походе": "Пушки бьют палят. Бьют за городом, Бьют из-за моря. Понимай, как хошь, ты душа моя...". Может быть, это пушки "старого" мира в том смысле, в каком эти понятия - "старого" и "нового" - предстают в "Слове о полку Игореве"? Не случайна же здесь перекличка с образом "Слова": "Крылами бьет беда". То есть, для России настало столь же трудное и губительное время, сходное с тем, когда создавалось "Слово". Над Россией снова нависла беда, множимая каждым днем. Из стихотворения ясно, что несут беду, некие силы извне. Может быть, несет ее то зло мирового сознания, о котором пишет теперь А.Солженицын. На этот переход поэта от богоискательства в поэме "Двенадцать" к "Слову" в стихотворении "Скифы" я хотел бы обратить особое внимание читателя. Собственно говоря, ради этого перехода, я и затеял столь пространное объяснение. Не найдя разрешения своих страшных мыслей в богоискательстве, поэт вроде бы неожиданно обращается к "Слову". На это мне хотелось обратить внимание еще и потому, что перед нами - не только путь творческих исканий Блока, но, как мне видится, и в целом русской литературы этого периода. Так что же стало все-таки главным событием эпохи в стихотворении "Скифы"? Революция в России и грезившийся за ней "мировой пожар", понимаемый как благо, как избавление? Нет, ибо мы помним "парижских улиц ад", а именно к нему неизбежно ведет революционный пожар. Ну так что же тогда? Новое положение России в мире, ее новая миссия в сообществе народов. Если раньше "Мы, как послушные холопы, Держали щит меж двух враждебных рас Монголов и Европы", то теперь "Но сами мы - отныне вам не щит, Отныне в бой не вступим сами". Не "мировой пожар", а новое положение России и есть главное событие эпохи, выраженное в "Скифах". Можно сказать, что тема судьбы России в "Скифах" разрешается противоположно тому, как ее разрешал поэт в "Двенадцати". Если в поэме - гибель России под бременем нового мессианства - "мирового пожара", то здесь отказ от "мессианства" даже традиционного, пушкинского - быть щитом между Западом и Востоком. Но не только в поэме и стихотворении сказались страшные мысли поэта этого времени, но и в статье "Интеллигенция и революция". Ведь статья не так однозначна, как привыкли на нее смотреть, видеть в ней лишь одобрение революции. Те, кто склонен был видеть художника по ту сторону идейно-политических баррикад, увидел в словах поэта лишь призыв во славу революции: "Всем телом, всем сердцем, всем сознанием - слушайте Революцию". В то время как в этих словах не просто призыв, не просто лозунг, но дана как бы формула, последовательность, в результате которой человек приходит к новому сознанию, к постижению смысла бытия. Именно в такой последовательности: тело - сердце - сознание. Иными словами, новое миропонимание может быть выработано сначала на уровне житейском, затем на уровне веры и только потом на уровне идеи, мысли. Но парадокс состоял в том, что эта последовательность оказалась нарушенной, перевернутой. Радикальные переустроители жизни начинают с сознания, идеи, не сверяясь с тем, выходит ли это из "тела", то есть закономерностей народной жизни или противоречит ей. Гениальность А.Блока в том и состояла, что уже в то время он почувствовал нарушение естественности, явив нам ее формулу в этой вроде бы лозунговой фразе. А потому и судить поэта следует не по принятию или неприятию им революции, а по верности законам бытия или нарушению их... Но вместе с тем, в стихотворении и надежда на непоколебимость России, надежда на то, что она все-таки не погибнет. И достигает этого поэт таинственным образом Сфинкса, сравнивая с ним Россию. Ведь за этим, традиционным и вроде бы чужеродным образом кроется глубочайший смысл, нами, может быть, так и не понятый. Но главное состоит в том, что в результате мучительных размышлений поэта заметен явный "переход" его от богоискательства к понятиям и истокам народным. Это сказалось в "Скифах", вовсе не случайно мелькнувшем в них образе из "Слова". Не символично ли и то, что перед гаснущим взором поэта, в рассказе "Ни сны, ни явь", написанном в марте 1921 года, ему припомнилась было картина сельской шахматовской жизни, и неким видением возникли русские богатыри: "А за деревней на холмах остановились богатыри: сияние кольчуг, больше ничего не разобрать. Один выехал вперед, конь крепко уперся ногами в землю, всадник протянул руку, показывая далеко - за лес. Вдруг толпа двинулась по направлению, указанному рукой богатыря. На плечи взмахиваются вилы: у других - странные старинные мечи" (VI, 171). Постигнув гибель России "без креста", "без имени святого" в "Двенадцати", поэт словно ужаснувшись и не желая примириться с этим, не желая поверить в то, что так просто, так обыкновенно и даже обыденно может погибнуть огромнейшая страна, тут же на одном дыхании и словно спохватившись, буквально на следующий день пишет стихотворение "Скифы", в котором и пытается обнажить истинные причины трагедии России. Может быть, все это ко дню сегодняшнему, к владеющим ныне умами идеям, никакого отношения уже и не имеет? Как бы не так. Иначе почему именно этот переход поэта от богоискательства к образам "Слова", к подлинно народным понятиям оспаривается и сейчас? Причем, с такой неистовостью, можно сказать, понося последними словами великого поэта. Характерна в этом отношении помянутая статья А.Агеева. Останавливаюсь на ней подробнее именно потому, что она чрезвычайно примечательна для нынешних политических противоборств, в которые, к сожалению, втягивается литература, снова используется при этом, лишь как подсобный материал. Вот так и дожили до такого плюрализма, до такой гласности, что уже приходится защищать великого Блока. Дело в том, что А.Агеев дает своей статье подзаголовок: "Очерки "патриотической" поэзии", слово "патриотической" беря в кавычки, как нечто не только не реальное, но самое что ни на есть зловредное, во всяком случае ироническое. И для доказательства этого привлекает в помощники А.Блока. Нет, не прозорливостью великого поэта, что называется, побивает неразумных его нынешних последователей, но для того, чтобы уязвить современных поэтов, миропонимания которых он не принимает, А.Блока обвиняет во всех возможных, самых низменных человеческих грехах. То есть занят неблаговидным делом теперь уже "счастливых похорон" литературы, как это ни странно, затеянных "Литературной газетой", "похорон", продолжающих пресловутое сбрасывание с корабля современности... Борясь с ненавистным ему патриотизмом, что само по себе уже более, чем странно, вроде бы отстаивая беспредельную духовную свободу, А.Агеев являет такую бездуховную казарму, в которой дышать действительно трудно. Как все-таки они похожи, как одинаковы во все времена эти нигилисты и ниспровергатели, несчастные люди с надорванными душами... Пытаясь развенчать патриотизм, как якобы самое низкое человеческое чувство, намекая, что это и есть, мол, фашизм, но видимо, в глубине души все-таки понимая, что занят делом недобрым, неблаговидным, игрой опасной, автор оговаривается, что статья его для него "трудная" и "мучительная". Даже "предвидит", что его "неизбежно обвинят в непатриотизме". Но здесь-то наш прозорливый знаток поэзии и патриотизма ошибается. Боже упаси обвинять его в "непатриотизме", не будем впадать в политиканство, которому нет конца. Как раз в непатриотизме упрекать его и не станем. Какой прок доказывать очевидное. Спор наш все-таки о поэзии, об уровне ее понимания, о том, что недопустимо, снова, как ни в чем не бывало, поверять ее идеологией - ни старой, ни новейшей. В конце концов, дело автора, его культуры и образованности - как относиться к патриотизму. В конце концов дело его нравственности называть, скажем, Ст. Куняева выразителем "специфической идеологии". В конце концов это его личное дело, каждый ищет и находит в поэзии - как классической, так и современной то, что способен понять в силу своего разумения и культуры. Но выражая таким образом себя, жалуясь на то, что "слишком тяжело дышать становится в атмосфере нынешнего "патриотического подъема", автор задается вопросом: "Всегда ли чисты источники, из которых черпают современные поэты свою творческую силу?" И приходит к выводу, что "источник" этот "нечист". А за "источник" берется у него стихотворение "Скифы": "Речь пойдет далеко не обо всей патриотической поэзии, а лишь о той ее части, что копит и копит в себе специфическую агрессивность, ранним образчиком которой были "Скифы". Таким образом, ко всему прочему Блок у него еще и не чист... Вот так, ни больше, ни меньше. Такая вот "специфическая" методика анализа - для того, чтобы обругать поэтов современных, что и является главным расчетом автора, надо обвинить классика во всех немыслимых грехах и пороках. А собственно говоря почему? Неужто нельзя было без этого сомнительного, самого автора разоблачающего приема? Оказывается, нельзя. Такова природа бездуховности - не разрушать, не отрицать она не может. Укорить же современных поэтов таким окольным путем понадобилось потому, и этого он не может скрыть, что здесь ощутима преемственность, традиция. Так что спор мой не о современных поэтах - они могут еще постоять за себя. Спор мой о чистоте источников. Из "Скифов" критик каким-то странным, причудливым, только ему ведомым образом выводит "органическое сознание", в котором якобы "нет места для понятия "личность". Словом, различие между "патриотами" и иными поэтами сводится к следующему: "поэт - "патриот" живет не в мире истории и культуры, а в мире природы и плоти, где царствует количество и сила..." А если так, то, тут автор совсем уж уподобляется печально памятным неистовым ревнителям, говорит даже прямо-таки их фразами: "Патриотическая" литература зовет назад". Нетрудно заметить, откуда исходит это убеждение. Патриотизм, как нереволюционность, как консерватизм, который якобы все норовит "повернуть колесо истории назад", конечно же берет начало свое в "коммунистическом манифесте". Правда, если там "реакционным" объявляется большая часть народа - мелкий промышленник, мелкий торговец, ремесленник и крестьянин, то здесь таковыми объявляются только поэты - "патриоты", только так сказать, "прослойка". Вот и весь пока "прогресс" нынешнего неокоммунистического сознания, выдаваемого , конечно же, за демократическое. По логике автора, нетрудно догадаться, что надо сделать, чтобы эта лирика не мешала движению вперед, чтобы она не творила своего "черного" дела. Да, да, именно то, что уже было, что теперь разоблачаем и в чем запоздало раскаиваемся. А что прикажете делать, если зовут назад... Здесь, правда, обнаруживается одна неувязка, которую решительно не хотят замечать сторонники революционного преобразования жизни и "прогресса". Весь советский период нашей истории еще не давал примера, чтобы это пресловутое "колесо истории" крутили назад "консервативные" силы. Пока крутили его назад лишь те, кто думал, что вращает его вперед. Проходило время, и обнаруживался этот обман и самообман. Странные вещи происходят в российской истории с этим проклятым "колесом истории"... Как видим, современный, казалось бы духовно свободный автор, говорящий вроде бы о самом высоком - о господстве духа над плотью, сам между тем орудует категориями вовсе не личностными. Теперь уже новыми политическими, которые ничем не лучше старых. Он пугает людей казармой реальной, являя между тем казарму духовную, которая всякий уклад жизни - военный ли, гражданский ли, неизменно доводит до абсурда. Такова природа бездуховности. Потому-то автор так бесцеремонно и искажает Блока. Как искажает? Да очень просто, скажем, так: "Я позволю себе воспользоваться "Скифами" как путеводителем, как ключом, открывающим некоторые нехитрые секреты и "древние загадки" стихотворной любви к России. А может быть, и не только стихотворной". Но на каком основании он "позволяет" себе воспользоваться? А ни на каком, просто так. Но ведь литературой как ключом, или как "зеркалом", как прокламацией уже пользовались. И ничего, кроме подавления самой литературы, из этого не выходило... Но так как "ключ" этот к "нехитрым секретам" все-таки не подходит, то он и занялся его подделкой, то есть воспользовался вовсе и не ключом, как обещал, а воровской отмычкой. Занялся искажением смысла и пафоса блоковских "Скифов". Именно поэтому нашему "раскованному" толкователю поэзии и понадобилось дать такую характеристику "Скифов": "Я никак не мог принять из рук рыцаря поэзии, оседлавшего вдруг мохнатую степную лошадку, ни "вероломства", ни "азиатской рожи", ни "мяса белых братьев", ни комплекса неполноценности пополам с гордыней". Кстати, о какой "мохнатой лошадке" речь? Если о "степной кобылице", то это ведь и не из "Скифов", а из цикла "На поле Куликовом", и не 1918 год, а 1908... Значит, критик не принимает из рук рыцаря поэзии все его зрелое творчество, начиная со стихов о Родине... "Скифы" для нашего скорого переоценщика поэзии не более, как "степное хвастовство слепой биологической мощью", что в них - "логика простодушного восточного вероломства", и вообще объяснимы тем, что поэт перестал слышать "музыку революции". Но это произошло позже, если только можно считать, что оно вообще произошло с поэтом. "Скифы" же, как и "Двенадцать", поэт создавал на большом подъеме, в согласии со "стихией". Но что нашему толкователю до какой-то там "стихии" в мире поэта, если, похоже, собственно и до поэта ему нет дела. Главное "подогнать", так подделать "ключ", к "нехитрым секретам" чтобы уязвить современных поэтов, заодно - развенчать патриотизм, как таковой. А "Скифы", по его логике, "остались памятником страстному романтическому заблуждению и первым грозным криком новорожденного - того странного "патриотизма", который в разных обличьях нет-нет, да и замаячит из-за рутинных березок, гармошек, хороводов, нет-нет, да и глянет в душу читателя "своими узкими глазами". Самое, казалось бы, невероятное, состоит в том, что поэту снова, и через семьдесят лет после смерти, уже в наши дни не находится места. Он снова гоним и попираем, снова оценивается лишь по каким-то сиюминутным политическим, а то и - политиканским, пристрастиям. Причем, гоним как левыми, так и правыми. Это ли не свидетельство нашей все еще продолжающейся нравственной деградации, болезни, неведомой телесным врачам... Как тут не вспомнить вздох самого поэта: "Но где же опять художник и его бесприютное дело?"... Ради развенчания патриотизма как такового, нет пощады и великому А. Блоку, и он растоптан в угоду ядовитой идеологии. Вот новое варварство, наивно пытающееся выставить себя прогрессивным. Самим фактом публикации такой статьи в толстом литературном журнале нас пытаются убедить в том, что это и есть то передовое, что пришло на смену идеологии коммунистической... Профессиональный и нравственный уровень статьи А.Агеева говорит сам за себя, говорит самим фактом вульгарного и бесцеремонного обвинения поэта. Но ведь и другой стороной поэт тоже обвиняется, о чем красноречиво говорит статья Евгении Ивановой "Загадочный финал "Двенадцати" ("Москва", № 8, 1991). И здесь, по сути, такая же переоценка ценностей, тоже расставание с литературой: "Расстаться и выйти из-под обаяния блоковской поэзии неизмеримо труднее (чем поэзии Маяковского - П.Т.), а ведь он тоже революцию воспел, так нам по крайней мере внушали со школьной скамьи". Но постойте, а надо ли выходить из-под ее обаяния? С какой стати? Неужто поэзия его утратила это обаяние? А если нет, значит нами снова владеют соображения конъюнктурного порядка, но только не эстетическое и художественное чутье. А мне-то как раз и не хочется следовать совету Е.Ивановой: выходить из-под обаяния поэзии Блока, потому что кроме ее советов, кроме политической конъюнктуры, в которую поэт теперь уже снова не вписывается, есть еще и собственно обаяние. А оно, как понятно, ни по совету, ни по указу не уходит. При этом какая-то совершенно одинаковая мотивировка неприятия поэзии как левыми, так и правыми: было, мол, обаяние и вдруг пропало, как-то враз исчезло. А, может быть, его и не было? Ведь там и тут берется ложный тезис, как некая неопровержимая данность и на основе его строится концепция. Но мы теперь вправе задать вопрос: так действительно ли Блок воспел революцию или же это "нам внушали со школьной скамьи"? Ведь одно дело, если он действительно воспел и совсем иное, если это нам лишь внушали... Однако, мы снова впадаем в крайности, на этот раз безоговорочно принимая сторону русской религиозно-философской мысли, встретившей в свое время поэму "Двенадцать", что называется, в штыки. Видим в образе Христа следствие богоборчества поэта, кощунство, носящее "провокационный характер". А нельзя ли допустить простейшей мысли, в толковании произведения художественного более естественной: поэт лишь постигал, лишь отражал то, что происходило в России? Ведь те, кто упрекал и упрекает его в безбожии и кощунстве, как бы не замечают того, что безбожием была объята Россия не зависимо от того, заметит ли его поэт или не заметит. Наоборот, было бы художнической неправдой, если бы безбожие это поэт не заметил и утверждал нечто противоположное. Вот тогда мы имели бы хоть какое-то право упрекать его. Да вовсе и не богоборчество тут сказалось, а богоискательство. Он ведь прямо говорил о каком-то другом символе веры, которого в жизни не находил. Поражает то, что нынешний пересмотр литературы совершается вовсе не истины ради, а используется в интересах групповых и окололитературных. Разве не удивительно, что как левые, так и правые предъявляют теперь счет литературе. Не пресловутому соцреализму, литературу душившему, не дельцам от литературы, кстати с конкретными именами, вытеснявшими художников, а литературе, живому организму, духу народному, который тоталитаризму подавить так и не удалось. "Должны ли мы еще спрашивать, за какие грехи ей (литературе - П.Т.) приходится расплачиваться и по сей день?" - вопрошает риторически Евгения Иванова, предполагая как само собою разумеющуюся вину литературы. Но говорить о грехах литературы, столько претерпевшей, просто несправедливо. Говорить следовало бы о праведности и грехах конкретных авторов. Какие еще грехи можно усмотреть, какую вину вменить, скажем, М.Цветаевой, отказавшейся быть, жить в "Бедламе нелюдей", отказавшейся от своего времени, от своего века, не подумавшем о поэте:
Век мой - враг мой, век мой - ад. Не кощунственно ли усматривать теперь в ее трагической судьбе, в ее художнических и человеческих муках грех? Может, усмотрим еще вину С.Есенина, Н.Гумилева... Ах, грех литературы в целом?.. Но это все то же миропонимание, которое берет в расчет народ, но не видит человека. Грех соцреализма? Так ему и адресуйте свои претензии, авторам, его исповедовавшим, но не литературе. Да и кто из серьезных, совестливых художников относился серьезно к соцреализму? Никто! А иным несть числа во все времена, в том числе и в наши. Такова логика нового прочтения русской литературы советского периода. Не для выяснения истины к ней обращаются, а для удовлетворения своих сиюминутных страстишек и амбиций. Таковой стала критика, которую Пушкин называл наукой. Современный же критик "позволил себе" и сделал. А там поэт, может быть, изобразил нечто совсем обратное. Какое дело до этого толкователю - ведь не истину он ищет, не то, что постиг поэт в действительности, а всего лишь развенчивает патриотизм, то есть занят тем же неблаговидным делом, каким были заняты до него неистовые ревнители. Столь подробно останавливаюсь на статье А.Агеева еще и потому, чтобы показать, как величайшее прозрение поэта - переход от богоискательства в "Двенадцати" к "Слову о полку Игореве" в "Скифах", и теперь все еще пытаются выдать за "заблуждение", что все это имеет прямое отношение к нынешнему противоборству миропониманий, если уж именно этим чрезвычайно важным прозрением поэта, душа современного знатока поэзии уязвлена стала... Не удивительно ли, что из всего многообразия аспектов поэтического мира А.Блока, которые могли бы стать предметом нынешнего обсуждения, вовсе и не обсуждается, а снизвергается и развенчивается именно этот - обращение поэта к патриотизму и "Слову". Думается, произошло это потому, что за ними поэт провидел спасительный выход народа из того положения, в которое он попал - возвращение к своей истории, своим нравственным понятиям, возвращение народа к самому себе. И это при всем том, что такой переход, такие обращения к "Слову" были свойственны не только поэтическому миру Блока, но и многим его современникам. И если в его поэтическом мире он был не столь ярко выраженным, то в творчестве С.Есенина, М.Волошина, М.Цветаевой, Н.Клюева да и других художников, обращение к "Слову" в этот период их творчества было столь сильным, что дает право рассматривать себя как явление уникальное. Но что же было, так сказать социальной основой, для столь активного и вроде бы неожиданного обращения русской литературы советского периода к "Слову о полку Игореве"? Была такая основа, была. Были основания вспомнить "Слово о полку Игореве", ту губительную для Руси эпоху, в которую оно создавалось. Следы их, до конца невытравленные, теперь можно отыскать в свидетельствах многих художников и мыслителей. Все опять-таки сходилось на понимании того, что же происходило в России - невиданное обновление, затрагивающее не только внешнюю, социальную сторону жизни, но и внутреннюю, духовную, торжество справедливости или же "великое падение России", страшная трагедия народа. Одни писатели обращались к "Слову" дабы поставить происходившие революционные события в ряд самых значительных в истории России по созидательной мощи и тем оправдать их, показать их, якобы закономерно из всей истории России вышедшими. Другие обращались к древнерусской поэме, чтобы представить происходившее, как новое звено не прекращающейся трагедии России: "Совершенно ясно, что тут дело идет вовсе не о переделе земель, а о нормальной колонизации великой русской и сибирской низменности, колонизации, которая идет уже в течение тысячелетий, которой исчерпывается вся русская история и которую нельзя разрешить одним росчерком пера и указом о конфискации помещичьих земель... Русская Революция - это исключительно нервно-религиозное заболевание" (Максимилиан Волошин, "Россия распятая", "Юность", № 10, 1990). "Взгляни, мир, и узнай, что пишется на твоих летописях одна из самых черных и, может быть, роковых для тебя страниц!.. ... Что же произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека... Нет, неизбежности не было, а дело было все-таки сделано, и как, и под каким знаменем? Сделано оно было ужасающе и знамя их было и есть интернациональное, то есть претендующее быть знаменем всех наций и дать миру взамен древних божественных уставов нечто новое и дьявольское" (Иван Бунин). И вовсе не случайно во многих воспоминаниях и суждениях так часто присутствует слово "нашествие". То есть происходившее в России расценивалось как своего рода завоевание, но еще более коварное, ибо совершалось внутри страны и народа. "Водораздел между властью и людьми проведен с такой резкостью, с какой это обычно бывает только в эпохи иноземного завоевания. Борьба принимает формы средневековой жестокости" (Иван Солоневич). Причем, признаки этого нашествия проявлялись не только в том, что с невероятной жестокостью народу навязывалось абсолютно чуждое ему мировоззрение, а его природное миропонимание с такой же жестокостью искоренялось, признаки его сказывались в прямом смысле слова, о чем пишет А.Солженицын: "Все первые годы революции, разве не было черт как бы иностранного нашествия? Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось - почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских (тогда этого не скрывали и не стыдились)" (Александр Солженицын, "Новый мир", № 5, 1991). Это было, пожалуй, общее ощущение - представлять свою эпоху как некое средневековое нашествие, а большевиков - как завоевателей, не только по образу мышления, но и по действиям. Вот как писала об этом Зинаида Гиппиус в "Черной книжке": "Да, вот факт, вот правда о России в немногих словах: "Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве, относится отрицательно и даже враждебно. Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надежные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков: китайцы расстреливают арестованных-захваченных. (Чуть не сказала "осужденных", но осужденных нет, ибо нет суда над захваченными. Их просто так расстреливают). Китайские же полки или башкирские идут в тылу посланных в наступление красноармейцев, чтобы когда они побегут (а они бегут!), встретить их пулеметным огнем и заставить повернуть. Чем не монгольское иго?" (З.Н.Гиппиус. "Черная книжка". В сб. "Под созвездием топора", М., "Советская Россия", 1991). Все, как видим, определялось пониманием смысла и значения происходившего в России. Наиболее чуткие художники новую трагедию России соотносили с трагедией Руси, постигнутой в "Слове". И сама древнерусская поэма давала для этого веский повод. Ведь по своему характеру это произведение не просто героическое, не только о борьбе с половцами, с погаными. Это произведение в большей мере об усобице, о том, как и почему зреет на Руси крамола, почему братья становятся врагами. Теперь же наступила усобица новая, но корни, причины ее художники искали и находили в "Слове". Погибающая Россия сравнивалась теперь с Ярославной. Убедительно это выражено, к примеру, в стихах М.Цветаевой: "Приклонись к земле - и вся земля Песнию заздравной. Это, Игорь, - Русь через моря Плачет Ярославной". Но в самом обращении поэтов к "Слову" не только не было согласия, но наоборот, традиция эта, может быть, как никакая другая разделяла их. Одни обращались к "Слову" для того, чтобы показать некое торжество, победу добрых начал, свершившуюся в России, другие наоборот, показать, что Россию полонило зло. То, что для одних было "песнию заздравной", для других было горем, плачем Руси, ее гибелью. Кто же оказался исторически более точным и правдивым? Теперь это уже ясно, уже очевидно. Правыми оказались те художники, кто в происходившем видел трагедию России, ее гибель, а не обновление. Да ведь и изначально "Слово" по своему общему трагическому смыслу, изображающее поражение Игоревой рати, не давало основание для переосмысления его как "песни заздравной". В этом ведь убеждала уже "Задонщина". Кроме механической подражательности, формального сходства ничего из этого не вышло. И если иные писатели все-таки шли на преднамеренные переклички, то, как правило с единственной целью - чтобы идеологически оправдать революцию, якобы закономерно вызревшую в многовековой истории России. Но это было механическое подражательство. Я же говорю не о простой подражательности, но о создании новой художественной реальности, о традиции. Вот чем отличались разные переосмысливания образов "Слова" - пониманием революции в России как народного блага или же как народной трагедии. А вовсе не тем, о чем пишет в своей статье Л.Сазонова, вроде бы признавая разные формы переосмысления образов "Слова": "Характерно, что в послереволюционное десятилетие переклички со "Словом" равно используются в произведениях, говорящих о преимуществе настоящего перед прошлым, и там, где некоторое предпочтение отдано минувшему, и, наконец, "Слово" звучит в стихах, где противопоставление времени старого и нового снято и присутствует философско-лирическое размышление, связанное с восприятием этих времен как единого исторического пути". Ничего себе образы "Слова" "равно используются", ничего себе "равно", если одни увидели в происходящем нашествие, гибель народную, обратились к преемственности духовной тогда, когда она стала почитаться крамолой. Другие же обратились к "Слову" лишь для того, чтобы эту народную беду выставить небывалым благом. Действительно, разные способы переосмысления образов "Слова", разные цели обращения к нему. Но ведь не просто разные, но противоположные. А это и не дает нам теперь никакого права с филологической бесстрастностью просто перечислять все случаи обращения к "Слову", в одном ряду, что называется, через запятую. Не дает потому, что один из них является ложным, основан на насилии над литературой, построен по рецептам все того же вульгарного социологизма. Соотношение этих разных способов переосмысления традиционных образов видится теперь совсем иным. Когда стало ясно, что обращение литературы к "Слову" не есть просто увлечение, не есть просто мода, а некий магистральный ее путь, шустрая окололитературная и литературная братия, естественно в ранге известных писателей, охотно изготовлявшая литературу по идеологическим рецептам, тоже обратилась к "Слову". Но тут-то и явилась самая беззастенчивая подмена, литературоведением оставшаяся незамеченной, а может быть, и преднамеренно оставшаяся таковой. Так творилась литературная неправда. Дело тут вовсе не в "Слове", просто обращение к нему выявило литературную ложь. Остановлюсь на примере наиболее характерном. С какой стати, по какой такой логике, в "Думе про Опанаса" Э.Багрицкого и в одноименном либретто к опере "молодой еврей в студенческой фуражке", "закройщик, каких немало", выкраивавший "костюм для земли убогой" уподобляется князю Игорю?
Почему смерть комиссара Иосифа Когана названа "славною кончиной"? По какой такой логике махновцы уподоблены половцам, так же, как и в повести Б.Лавренева "Кровный узел", белогвардейская конница изображается, как половецкая орда, а Див становится двуглавым орлом? И откуда, наконец, грозит "гибель Приднестровью"? Почему комиссар Иосиф Коган, несущий в народ чуждое ему миропонимание, образ жизни, разорение, оправдывается правотой Игоря и, в конечном счете, правотой всего русского народа? Без ответов на эти вопросы невозможно говорить о традициях "Слова" в русской литературе советского периода. А ответы на них отнюдь не подтверждают того, что образы "Слова" используются только при описании героической борьбы за советскую власть". Точнее, "используются", но вовсе ведь не отражают объективного положения вещей, не отражают правды ни исторической, ни духовной. С этим можно было бы согласиться лишь тогда, если бы комиссар Коган действительно нес народное понимание жизни. Но ведь он нес совершенно обратное... Странная, в самом деле, получается логика, странные получаются "переклички" со "Словом" - махновцы, то есть собственно говоря народ, во всяком случае его значительная часть, объявляются половцами, то есть врагами иноземными. Но кто же тогда русичи, если следовать этой логике иносказания? В ком следует видеть русичей - об этом в "Думе про Опанаса" не сказано. Но прямо говорится, что правое дело - "за закройщиком", по своему усмотрению и разумению выкраивавшем жизнь народа, комиссаром Иосифом Коганом. Стало быть, он и есть самый настоящий русич... Можно ли придумать еще более беззастенчивую и изощренную литературную ложь? Можно ли представить более неприкрытый цинизм?.. Может быть, сложность самого времени мешала разобраться в том, кто есть кто, и что происходит? Но почему же тогда Владимиру Короленко, еще в 1920 году все виделось не так просто и однозначно в том же Махно. В "Письмах к Луначарскому" он писал: "Вообще эта фигура колоритная и до известной степени замечательная. Махно - это средний вывод украинского народа (и может быть и шире)..."("Новый мир", №10, 1985). Видимо, все было просто и обыденно - поэт стоял на четких классовых позициях. Но можно ли тогда в таком случае человека, со столь ограниченным миропониманием, звать высоким словом поэта... Л.Дмитриев писал, что в поэме Э.Багрицкого "картины природы, слитой с судьбой людей, сочувствие и участие природы в происходящих событиях и батальные сцены, характерные для "Слова", удачно использованы". Но в чем же эта "удача"? В самой вульгарной подмене понятий, в искажении смысла происходящих событий на противоположные, в самом бесцеремонном искажении судьбы народа?.. Но теперь-то видно, что это, так называемое поэтическое творчество, кроме как литературным политиканством иначе и не назовешь. Значит, автор вопреки логике и правде исторической, совершил подмену. Но разве можно так бесцеремонно ее совершать? Но в том-то и дело, что именно таким образом она совершалась в те времена во всем - в литературе и в народном творчестве. Даже в первую очередь она совершалась здесь, дабы оправдать, создать видимость справедливости делам далеко неправедным. Как совершалась эта подмена, особенно наглядно видно в песнях. В одной из наиболее популярных революционных песен говорится о воине, о бойце революции:
Народный строй мыслей и чувств в этой песне нарушен, подменен просто идеологическим соображением. Ведь в народных песнях, в которых есть подобная просьба к коню, говорится совсем о другом. Совсем иное содержание имеет завещание, последняя воля погибающего в бою воина:
В народной песне все строится по старинному, художественному образу, кстати, какой есть и в "Слове" - уподобления битвы свадебному обряду. В другом цикле народных песен говорится о том, что погибающий в бою казак просит насыпать "высокую могилу" и посадить на ней калину. То есть опять-таки, народная песня исполнена глубочайших символов и народных верований. Все гораздо проще обстоит в этой профессиональной песне, написанной не в согласии с народным миропониманием, а в согласии с идеологической установкой - просто "передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих".
|01|02 |03 |04 |05 |06 |07 |08 |09 |10 |11 |12 |13 |14 |15 |16 |17 |18 |19 |20 | |
|
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
© Петр Ткаченко, 2003 г.редактор Вячеслав Румянцев 01.01.2003 |