Домен hrono.ru   работает при поддержке фирмы sema.ru

Подъем

Юрий БЕЛИЧЕНКО

 

ЛЕРМОНТОВ

 

 

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
Русское поле:
ПОДЪЕМ
МОЛОКО
РуЖи
БЕЛЬСК
ФЛОРЕНСКИЙ
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ

Роман документального поиска

Окончание. Начало в №№8, 10-12, 2001 г., 1-5, 2002 г.

23

Велик князь Ксандр и тонок, гибок он,

Как колос налитой,

Луной сребристой ярко освещен,

Но без зерна - пустой.

М. Лермонтов. Экспромты 1841 года.

Он был, вообще, нелюбим в кругу своих знакомых...

Князь А. И. Васильчиков - о Лермонтове.

В приятельском кругу Лермонтов нередко называл Александра Илларионовича Васильчикова умником. Это было нечто вводе клички, как Монго – у Столыпина, Слеток - у Раевского или Маешка у самого Лермонтова. Обидного в таком прозвище, в сущности, нет, - только оттенок: умница - это тот, кто действительно умен, а умник - кто числит себя таковым и некстати умничает, слова простого не скажет. Михаил Юрьевич и здесь оказался точен - именно показное умничество так и осталось “фирменной” приметой князя Васильчикова на протяжении всей его жизни. Князь много разговаривал о либерализме, свободах, пустоте современного общества, русской национальной идее, земстве, пробовал сам писать некое подобие прозы, но как-то все так, безблагодатно, с показным энтузиазмом, но, видать, без той духовной убежденности, которая и слово порой способна превращать в поступок. Написавший о князе Васильчикове биографическую книгу А. Голубев сам, похоже, затрудняется, когда заводит речь о каких-либо реальных общественных заслугах своего героя.

Но постоянное умничанье на людях еще не означает ни отсутствия, ни присутствия в человеке реального ума, - привычка, не больше. А князь был достаточно умен, чтобы, подобно вороне, всегда держать нос по ветру. Общественному ветру, разумеется. И когда через тридцать лет после гибели поэта над безвременной могилой взошла всероссийская слава, Васильчиков предусмотрительно назвал себя его другом, зная, что возразить, кроме Мартынова, уже некому, а у Мартынова есть серьезные основания помалкивать. В статье своей о дуэли в “Русском архиве”, той самой, что появилась в ответ на обвинения Мартьянова и кивок в его, Васильчикова, сторону, прозвучавший в письме Мартынова к Семевскому, князь выстраивает свой образ сам, полагая, что делает это и правдиво, и достоверно, и убедительно.

“В Лермонтове, - пишет князь, - было два человека: один добродушный для небольшого кружка ближайших своих друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особенное уважение, другой - заносчивый и задиристый для всех прочих его знакомых”. Князь словно бы удостоверяет сложившуюся о поэте молву свидетельством дружески расположенного к нему очевидца. Он дипломатично не включает себя в перечень лиц, принадлежащих “к этому первому разряду”, но дает понять, что к этому ряду причислен.

Васильчиков просто не знает, что ему возражает сам Лермонтов, не ведает, что язвительные экспромты поэта на его счет сохранились.

Тот из них, что вынесен в эпиграф, кажется чуть простоватым для Лермонтова, но опять-таки в главном, том, что невозможно утратить при любых устных трансформациях - он точен, причем убийственно точен. Колос без зерна - прекрасная метафора всей велеречивой жизни Васильчикова. Да и первая строка говорит не только о внешнем облике князя, но и о подмеченных поэтом гибких свойствах его характера.

Есть и другой экспромт, где авторство Лермонтова почти несомненно:

Наш князь Василь -

Чиков - по батюшке,

Шеф простофиль,

Глупцов - по дядюшке,

Идя в кадриль

Шутов - по зятюшке,

В речь вводит стиль

Донцов - по матушке.

Так что не принадлежал Александр Илларионович к кругу людей, кого Лермонтов числил своими друзьями. И тогда, в Пятигорске, сам князь, похоже, прекрасно понимал это, тайно мучился от его насмешливых слов. Недаром в статье так и сквозит затаенная обида: “...отдавая полную справедливость внутренним побуждениям, которые внушали Лермонтову глубокое отвращение от современного общества, нельзя, однако, не сознаться, что это настроение его ума и чувств было невыносимо для людей, которых он избрал целью своих придирок и колкостей, без всякой видимой причины, а просто как предмет, над которым он изощрял свою наблюдательность”. Это, наверняка, не только о Мартынове, но и о себе, любимом, тоже.

А вот насчет “без всякой видимой причины”, если князь имеет в виду себя, - то зря.

Васильчиков окончил в 1840 году юридический факультет Петербургского университета и отправился затем в Грузию с бароном Ганом, дабы совершенствовать в ней законодательство. И “князем по батюшке” Лермонтов называет Васильчикова не зря. Отец его, Илларион Васильевич Васильчиков, генерал-адъютант, в критический час подсказал Николаю I ударить по декабристам картечью, за что и был облагодетельствован императором, возведшим верного и нещепетильного в вопросах чести слугу сперва в графское, а потом и в княжеское достоинство. Царь возлюбил старшего Васильчикова настолько, что сделал его председателем Государственного совета, председателем комитета министров и даже навещал порой с членами семьи его дом, чего удостаивались очень немногие. Молодой Васильчиков не вполне еще привык к своему новому княжескому качеству, автоматически перешедшему и к нему, поскольку оно фамильное. С одной стороны, он хотел выглядеть либералом, для которого титулы и чины вторичны по сравнению с достоинствами личности, с другой - тайно гордился своей фамильной принадлежностью к самому “высшему свету”. В Пятигорске - это подметил и Висковатов, - князь посещал дом Верзилиных, где постоянно бывали армейские офицеры, не часто, предпочитая более “аристократическое” общество. Он как бы пытался - так сейчас говорят о схожей ситуации - сидеть одновременно на двух стульях. Недаром проницательный Лермонтов прозвал его еще и “мучеником фавора”.

Я не думаю, что произнося или, как вспоминает Чиляев, написав этот экспромт мелом на ломберном столе, Лермонтов держал в голове всю родословную князя. И потому поиски конкретных “дядюшки” и, тем более, “зятюшки” у неженатого 22-летнего Васильчикова кажутся мне слегка искусственными, хотя такие попытки и были. Может быть, я не прав, не знаю. Но в замысле и, вероятно, поводе экспромта видится мне намерение автора отреагировать на неумелую брань Васильчикова. Молодые люди в ту пору нередко выражались, скажем так, ненормативно. Но в устах одних это звучит как бы естественно, наподобие, что ли “артиклей”, а в устах других - получается пошло и неуклюже. Вот и у аристократа Васильчикова, вероятно, тоже. И это лингвистическое усилие князя тут же вызвало живой и язвительной экспромт Лермонтова.

Сдается мне, что князь затаил глубокую обиду на поэта, но, как человек неглупый, не давал себе воли хоть как-то обнаружить ее внешне. Терпел, улыбался, быть может, отшучивался, но старался, чтобы сохранить достоинство, ничем не выказать себя оскорбленным. При Лермонтове и ближайших его приятелях. Но у князя в Пятигорске была, как помним, и своя, аристократическая компания. И что говорил он о Лермонтове там, мы можем представить лишь по анонимной реплике Висковатова о намерениях “проучить ядовитую гадину”, исходящих именно оттуда.

А вот как пишет в уже упомянутой книге “Дела и люди века” П. К. Мартьянов, полагавший, что центром заговора против Лермонтова был кружок лиц, собиравшихся в доме генеральши Мерлини:

“Недобрая роль выпала в этой интриге на долю князя. Затаив в душе нерасположение к поэту за беспощадное разоблачение его княжеских слабостей, он, как истинный рыцарь иезуитизма, сохраняя к нему по наружности прежние дружеские отношения, взялся руководить интригою в сердце кружка и, надо отдать справедливость, мастерски исполнил порученное ему дело. Он сумел подстрекнуть Мартынова обуздать человека, соперничавшего с ним за обладание красавицей, раздуть вспышку и, несмотря на старания прочих товарищей к примирению, довести соперников до дуэли, уничтожить “выскочку и задиру” и после его смерти прикинуться и числиться одним из его лучших друзей. От него самого я и слышал, говорил В. И. Чиляев: “Мишеля, что бы там ни говорили, а поставить в рамки следует!”

Здесь многое вызывает либо вопросы, либо сомнения. Так пишет Мартьянов, хотя каких-либо документальных доказательств достоверности столь сильных предложений и слов, кроме ссылок на Чиляева, в его книге нет.

Но не надо забывать, что после гибели поэта именно он побывал в Пятигорске первым, и его общее впечатление от разговоров с еще живыми если не свидетелями, то хотя бы современниками дуэли оказалось именно таким. Его, вероятно, и следует трактовать как впечатление. Но разве впечатление не содержит в себе пусть не фактической, но нравственной информации? А ее-то нам и потребно. Потому что любая сохраненная в чьей-то памяти фраза, которую мы нередко потом воспринимаем как исторический факт, могла оказаться брошенной сгоряча, быть мгновенным разрядом быстротекущего чувства, тем самым громом среди ясного неба, который, если верить молве, случается. А общее впечатление - достоверно передает атмосферу, окружавшую тогда Лермонтова, невидимую, как всякий воздух, но от этого не менее реальную. Довольно сходное, напомню, впечатление вынес позже из своих пятигорских знакомств и Висковатов. И в том, что одним из тайных генераторов подобной атмосферы все более становилось уязвленное самолюбие князя Васильчикова, - хотя бы только в этом, - Мартьянову, я думаю, можно доверять.

Поражают мелочностью и некоторые нравственные претензии князя к поэту в статье о дуэли. Его память запечатлела, к примеру, будто Лермонтов выхватывал за столом из общего блюда лучшие куски или незаслуженно съел малосольные огурцы у какого-то незадачливого стихотворца. Княжеское ли это дело, следить за тем, что другой кладет себе в рот? Да и поэт был совершенно неразборчив в еде - об этом вспоминают почти все, кто делил с ним трапезу за общим столом. Даже пирожки с опилками, испеченные по указанию коварной Сушковой, в молодости когда-то съел и не заметил, что они были с опилками. А тут - такие княжеские обиды по поводу тридцать лет назад не им съеденного куска!

Так что не был Александр Илларионович Васильчиков другом Лермонтову, как ни убеждай он потомков в этом.

Посмотрим теперь на другое, сложившееся в молве утверждение князя, будто на дуэли он был секундантом Лермонтова.

На следствии князь показывал именно так.

В рассказе его о дуэли, уже прочитанном нами, Васильчиков, напомню, подает пистолет Лермонтову, а Глебов - Мартынову, что полагается делать “своим” секундантам. После этого дается команда “Сходитесь!” и - кто-то из секундантов начинает громко вести временной отсчет: “Раз... два... три”, регламентирующий дальнейшие действия дуэлянтов. Судя по описанию князя, это делает кто-то из них двоих: либо сам он, либо Глебов.

Потом, как утверждает князь, он едет в Пятигорск, тщетно пытаясь отыскать врача, а когда возвращается, находит рядом с телом Лермонтова кроме Глебова еще и Столыпина с Трубецким, ранее никак не упомянутых.

Откуда же они взялись?

И если действительно были на месте в минуты дуэли, то в каком качестве?

Уже Висковатов, многое принявший в рассказе Васильчикова на веру, заподозрил здесь что-то неладное.

“Когда я спросил кн. Васильчикова, - пишет он в комментариях по поводу дуэли, - кто собственно был секундантами Лермонтова? Он ответил, что собственно не было определено, кто чей секундант. Прежде всего Мартынов просил Глебова, с коим жил, быть его секундантом, а потом как-то случилось, что Глебов был как бы со стороны Лермонтова. Собственно секундантами были: Столыпин, Глебов, Трубецкой и я. На следствии же показали: Глебов себя секундантом Мартынова - я Лермонтова. Других мы скрыли. Трубецкой приехал без отпуска и мог поплатиться серьезнее. Столыпин уже был раз замешан в дуэль Лермонтова, следовательно ему могло достаться серьезнее”.

Понимая, что все эти княжеские “собственно”, “вроде бы” и “как бы” неубедительны, но сознавая, видимо, что биографическую книгу о поэте надо закончить до 50-летней годовщины гибели Лермонтова, биограф пускается в собственные толкования причин очевидных несовпадений в княжеских писаниях:

“Весь остальной рассказ о дуэли я сообщаю со слов кн. Васильчикова, как очевидца, - пишет он в сноске далее. - Все прочие лица драмы уже не были в живых, когда я начал собирать материалы для биографии Михаила Юрьевича. Что сообщения эти не совсем сходятся с тем, что помещено было князем в “Русском Архиве” за 1872 год, поясняется тем, что, вынужденный письмом Н. С. Мартынова к М. Ив. Семевскому от 30 ноября 1869 года... “прервать 30-летнее молчание свое”, князь все же не хотел восстановить факты до мельчайших подробностей, как он говорил, по двум причинам:

1) “Мы дали тогда друг другу слово молчать и не говорить никому ничего другого кроме того что будет нами показано на формальном следствии. Поэтому я молчал бы и теперь, если бы сам Мартынов не вынудил меня говорить и своим вызовом в печати и тем что я имею полное основание думать, что он сам некоторым лицам сообщал подробности не согласно с действительностью, или, по крайней мере, оттеняя ело в свою пользу!

2) “Высказать все печатно, пока Мартынов печатно своих сообщений не делал, я не считал себя в праве. Теперь Мартынов скончался. В печать проскочило кое-что из сведений не в пользу Лермонтова, по вине покойного Мартынова, и я уже не вижу себя обязанным молчать. Мартынов всегда хотел, чтоб мы его обелили. Это было заметно во время следствия над нами, когда Мыртынов все боялся, что мы недостаточно защитим его, так что мы с Глебовым написали письмо, которое было ему передано, когда он сидел под арестом, и объявили, что ничего лишнего кроме того что нужно для смягчения его участи не скажем”. (Грамматика, замечу, здесь не моя, а первоисточника. - Ю.Б.)

Обратим придирчивое внимание на эти нехотя, как бы из-под палки, данные князем разъяснения.

Во-первых, из них видно, что Мартынов и Васильчиков, дольше всех оставаясь живыми свидетелями дуэли, постоянно опасались, что другой скажет о нем и дуэли что-то "лишнее". Боялись друг друга и внимательно следили за взаимными публичными высказываниями.

Во-вторых, называя в числе участников дуэли еще и Столыпина с Трубецким, князь уклоняется от ответа на вопрос, чьим он сам был секундантом.

Не надо делать больших усилий, чтобы вполне убедительно предположить: ни Столыпин, ни Трубецкой, давние и близкие приятели Лермонтова, в чем-то даже и его друзья, секундантами Мартынова быть не могли. Никак. Мало того, есть большие сомнения и в утверждении князя Васильчикова, будто они согласились скрыть свое участие в дуэли, чтобы уйти от последующего за нее наказания. Не в их это правилах, не в их представлениях о чести. Напомню, после дуэли с Барантом Столыпин сам написал письмо Бенкендорфу, настаивал на разделении с Лермонтовым ответственности за дуэль.

Не в его правилах и оставлять раненого товарища умирать на мокрой земле, если рядом стоят беговые дрожки Мартынова (мы уже вскользь упоминали о том, что были такие дрожки). Подобное поведение для его натуры противоестественно, нетипично. Приведу в качестве хотя бы косвенного доказательства отрывок из воспоминания все той же А. О. Смирновой-Россет о дуэльном происшествии, случившемся несколькими годами позже, когда вышедший в отставку Столыпин жил уже за границей. Там, в Баден-Бадене, тоже произошла ссора, скандал, и один из участников, некто Веревкин, попросил Столыпина быть его секундантом. “Дуэль происходила в Раштоне на шпагах, - пишет Смирнова. - Увы, оба дуэлянта лишились жизни. Веревкин наповал, а офицер баденский мучился три дня и умер по-христиански. Монго Столыпин, друг бедного Веревкина, был его секундантом и привез его тело в крытой коляске...”

Тело привез! А тут ведь без врача наверняка и сказать невозможно: жив еще Лермонтов или нет, ранен он или убит. Трудно поверить, что этот же Монго-Столыпин на дуэли однокашника, сослуживца, друга и родственника повел себя иначе: трусливо и неблагородно.

Князь Васильчиков явно опять где-то темнит, что-то важное не договаривает. Что?

Умолчать здесь, похоже, оставаясь хотя бы в пределах достоверности, можно только одно: секундантами Лермонтова были Столыпин и Трубецкой, но в минуты, когда началась дуэль, секундантов Лермонтова на месте дуэли не было. Предположение это впервые высказала Э. Г. Герштейн, и я целиком разделяю ее точку зрения.

Что же могло стать причиной их отсутствия?

Таковых, похоже, было две, и они как бы дополнили друг друга.

Напомню, 15 июля, в день дуэли, в пятигорском казенном саду должен был состояться городской бал, устраиваемый князем Владимиром Сергеевичем Голицыным в честь своих именин. Князь давал его на свои средства: построил в общественном саду специальную галерею, позаботился об убранстве и даже о фейерверке, желая проучить молодежь, не допустившую присутствия двух его протеже на балу в гроте Дианы. Все те, кого князь хотел видеть, получили от него устные или письменные приглашения. Мартьянов утверждает, опять же довольно голословно, что такие приглашения получили Лермонтов, Столыпин и Трубецкой. Не знаю, как насчет Лермонтова. С одной стороны, он был чуть ли не главным зачинщиком прежнего бала в гроте Дианы, а значит и обидчиком Голицына. С другой стороны, не следует забывать, что прошлой осенью, командуя всей кавалерией левого фланга, тот же Голицын представлял Лермонтова к золотой сабле с надписью “За храбрость”, и потому не мог не уважать его. Но это, в сущности, неважно: из письма Быховец мы помним, что Лермонтов почти весь последний свой день провел в Железноводске. А вот встреченные Арнольди Глебов со Столыпиным ехали в Пятигорск. И Трубецкой находился в Пятигорске. И если последние и впрямь получили приглашение князя, что, учитывая их близость к аристократическому кругу, вполне вероятно, то не откликнуться на него и хотя бы лично не поздравить князя с именинами, - выглядело бы с их стороны явной неучтивостью. Похоже, что они и решили сделать это, прежде чем отправиться в условленное место на дуэль. И слегка подзадержались. Но тут, как вспоминает Э. А. Шан-Гирей, случился “ливень, какие бывают редко”.

“Часов в 5 пополудни, - пишет она, - мы уже собирались ехать на бал, как пошел проливной дождь, и началась сильнейшая гроза; так как танцевать под дождем не совсем удобно, то должны были остаться дома”. На другой день после похорон Лермонтова, 18 июля, голицынский бал состоялся, и танцевать на нем Эмилии Александровне, замечу, оказалось и весело, и удобно. Но это к слову.

Дождь и гроза, судя по всему, заходили вечером со стороны Пятигорска. О грозе и сильном ливне в этот день вспоминают многие, только время называют разное. И все - правы. О, я знаю наши дожди в предгорьях, сам попадал в такие не раз. Они идут полосами, участками, вослед за ветрами, которые, толкая низкие тучи, растекаются по впадинам и ущельям. Там, где стоишь, бывает, сухо, а буквально в десятке метров низвергается обвал почти непроходимого дождя. Мне всегда, признаться, казалось, что сильные грозы в наших краях бывают не случайно, что их причина как-то связана с человеческой природой и событиями, происходящими на земле, между людьми. Не удивлюсь и в этот день сошествию с небес отнюдь не случайной грозы.

А вот на месте дуэли, хоть и громыхало вокруг, но сильного дождя, похоже, не было. Иначе он начисто смыл бы те приметы, которые обнаружила там следственная комиссия: следы копыт, дрожек, и кровь, “из убитого истекшую”. И пока Трубецкой и Столыпин проталкивали себя сквозь ливень к условленному заранее месту дуэли, те, кто уже находились на нем, спешили, видать, закончить дело до пришествия дождя. И по взаимному согласию начали дуэль, не дожидаясь опоздавших. Природа и судьба опять как бы вступили здесь в тайное противоборство, и, подобно случаю с монеткой, упавшей решетом, судьба оказалась сильнее природы.

Вероятно, промокшие Столыпин с Трубецким добрались до Перкальской скалы, где было выбрано накануне место для дуэли, уже тогда, когда простреленный насмерть Лермонтов лежал на земле; сделавший черное свое дело и испуганный этим Мартынов, бросив второпях черкеску и, быть может, раненого, сбежал на своих беговых дрожках, а князь отправился в Пятигорск на бесполезные уже поиски доктора, оставив с умирающим поэтом одного Глебова. Это вполне совпадает и с последующими приватными рассказами Глебова о том, как было ему страшно оставаться ночью одному, положив на шинель голову поэта и чутко прислушиваясь ко всем окрестным и приближающимся звукам.

Только такими обстоятельствами можно достоверно объяснить согласие секундантов Лермонтова на то, чтобы имена их не упоминались на следствии. Ложь не была бесчестной: о самом главном, ходе поединка, сказать им судьям было нечего, а подтверждать, не имея для того оснований, чужие слова, - и вовсе хуже.

Добавлю, что умерший от чахотки во Флоренции в 1858 году Монго-Столыпин,

переведя за несколько лет до этого роман “Герой нашего времени” на французский, в анонимном предисловии, которое по логике мог сделать лишь сам переводчик, говорит, что подлинные причины и обстоятельства дуэли так и остались не выяснены.

Так повторим теперь почти уже риторически вопрос: чьим же секундантом был

на дуэли князь Васильчиков?

Ответ, я думаю, очевиден.

Не вполне понимаю, почему согласился на эту роль живший вместе с Мартыновым Глебов, но оба они были секундантами Мартынова.

Приведу еще одно, пусть косвенное, свидетельство. В газете “Курский листок” от 2-го, 9-го и 16 июля за 1887 год были напечатаны воспоминания служившего тогда командиром казачьей сотни, стоявшей на окраине Пятигорска, офицера Кузминского, записанные со слов отца его сыном Н. А. Кузминским. Частично их в том же году перепечатала “Петербургская газета”.

Рассказчик, судя по всему, знал события 1841 года и был лично знаком со многими действующими лицами. Его описания ближайших знакомых Лермонтова довольно точно совпадают с их уже известными нам характеристиками.

О Васильчикове, к примеру, он отзывается так: “...оправдывая вполне название фата, он постоянно проявлял тон и манеры и не был долюбливаем почти никем из лермонтовского кружка”.

Кузминский рассказывает то же, что и многие другие: желая дать поскорее забыться ссоре, приятели отправили Лермонтова и Столыпина в Железноводск. Но в тот же день после их отъезда в оставшуюся компанию пришел сильно взволнованный Мартынов и заявил, что не отступит от дуэли. Случившийся здесь Руфин Иванович Дорохов, сам опытный дуэлянт, будучи, видимо, уверен в собравшихся, спросил:

- А кто же будет у вас секундантом?

- Я бы просил князя Васильчикова.

И князь, к изумлению всех, согласился...

А там, у Перкальской скалы, ожидая запаздывающих Трубецкого и Столыпина,

под грозовыми раскатами грома и каплями приближающегося дождя, вероятно, с общего согласия дуэлянтов, они поделили на двоих секундантов Мартынова. Оттого и не умел князь прямо и толково объяснить потом Висковатову, чьим секундантом был он сам и чьим - Глебов. Это было явным нарушением изустно сложившихся дуэльных правил. И умолчали они об опоздавших отнюдь не из благородного желания уберечь их от наказания, а для того, чтобы уменьшить свою собственную вину.

Добавлю сюда, что в некрологе о князе А. И. Васильчикова, опубликованном В. Стоюниным в первом номере “Наблюдателя” за 1881 год, он сообщает со слов сына покойного о том, что князь, подавая пистолет Лермонтову и хорошо зная, насколько он искусный стрелок, намекнул поэту, что ему не стоит убивать Мартынова. На что Лермонтов якобы достаточно громко ответил: “Я в этого дурака стрелять не стану!”

Слышал ли ответ Мартынов - неясно. Дал ли князь знать об этом решении Лермонтова Мартынову - тоже. Не станем здесь строить неоправданных предположений. Но если все это так, на Васильчикове лежит еще больший грех, о котором он молчал до конца и лишь перед смертью поделился с сыном.

Личность Васильчикова, наверное, могла бы сделаться любопытным предметом для изучения психолога или романиста. Его ведь привлекал Лермонтов, манила к себе эта открытая, талантливая и независимая натура, как манит все противоположное. Сам, в общем, не дурак, имея университетский курс за плечами, Александр Илларионович, вероятно полагал, что должен и может общаться с Лермонтовым на равных. Ну чем он, к примеру, хуже того же Льва Пушкина или поручика Раевского, мало сведущих в этикете, юриспруденции или политике? И общался бы, наверное, если бы слово “должен” в душе не стояло первым. А оно проистекало из княжеского достоинства со всеми его манерами и словесными выкрутасами, которые в людях Лермонтов пропускать безответно не умел, да и не хотел.

В отношениях этих двух людей отразилась, на мой взгляд, вся природа взаимоотношений Лермонтова с “большим светом” и его привычками. И ведет себя князь вполне по-маскарадному: собственное уязвленное самолюбие переводит в интригу, оставаясь как бы в дружеской тени. Фактов, конечно, нет, но ощущение есть. И уж он-то сумел бы, захотев, исподтишка довести Мартынова до белого каления.

Я не знаю, было ли так на самом деле, но в душу убежден, что не царь, не Бенкендорф персонально, а именно высший свет, добравшийся до Пятигорска в лице Васильчикова и ему подобных, как бы уже запрограммированный на подавление непокорных любой ценой, тайно вынянчил эту дуэль и сделал все, чтобы она стала смертельной.

В этом смысле и говорят иногда, что лучших людей убивает их собственное время, вступающее с ними в уже непроходимые, как огонь, противоречия.

Примеров тому, хоть вчера, хоть сегодня, столько, что и приводить их надобности нет.

Но, сперва убив, время это начинает создавать им должное.

Вот и лукавый Александр Васильчиков чем дальше, тем больше хотел, чтобы потомки уверились в его дружеских чувствах к Лермонтову. Но я не думаю нынче, что это ему удалось.

А Мартынов - он просто орудие, сдуру возомнившее себя рукой Провидения...

 

24.

Несчастная судьба нас, русских. Только явится между нами человек с талантом - десять пошляков преследуют его до смерти. Что касается до его убийцы, пусть на место всякой кары он продолжает носить свой шутовской костюм.

П. Х. Граббе – ответ А. С. Траскину на его письмо о дуэли.

Уж я бы не спустил этому Мартынову. Если б я был на Кавказе, я бы спровадил его; там есть такие дела, что можно посылать да, вынувши часы, считать, через сколько времени посланного не будет в живых... Можно позволить себе убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а этих людей не скоро дождешься!

А. П. Ермолов – о смерти Лермонтова.

Примерно так же приняли известие о смерти Лермонтова все лучшие люди России, мысленно обращая свой взгляд туда, где находился в тот миг ничтожный убийца поэта, и как отягчающее вину обстоятельство подчеркивали во гневе, что, в отличие от француза Дантеса, этот - русский.

Самое загадочное в их дуэли лично для меня - повод, позволивший сделать ее условия смертельными. Ну не шутки же Лермонтова о горском убранстве Мартынова и его длинном кинжале, даже если они и произносились при дамах, могли стать достаточным основанием для условий поединка, вполне сопоставимых с условиями смертельно оскорбленного Пушкина!

А они ведь оказались именно такими.

Причем Мартынов, имя которого мы уже встречали на страницах этого повествования не однажды, отнюдь не выглядел злодеем. Да и Лермонтов, судя по всему скорее по-приятельски. Без особого, впрочем, тепла, в тайники души своей похоже, не часто.

А может, мы оказались просто невнимательны к личности Мартынова и не замечали перемен, которые в ней происходили?

Впервые мы встретили его младшим однокашником поэта на юнкерской школе, постоянным соперником в парных и очень зрелищных боях на кавалерийских эспадронах. Ничего особенного в таком спортивном соперничестве нет. Но даже там уже появляется маленький повод произнести опасное и безблагодатное слово “зависть”. Лермонтов, как мы помним, умел гнуть шомпола, писал фривольные поэмы, над которыми потешалась потом вся юнкерская школа. Был прекрасным наездником, за что однажды поплатился, сев

на необъезженную лошадь. Так вот в неоконченных отрывках из своих биографических записок, которые увидят свет лишь после его смерти, Мартынов, вспоминая юнкерские годы, напишет о Лермонтове так: “...он был сложен дурно, не мог быть красив на лошади, поэтому он никогда за хорошего ездока в школе не слыл, и на ординарцы его не посылали”. Это будет ложь с точностью до наоборот. Историк лейб-гвардии Гродненского гусарского полка Ю. Елец, незнакомый, разумеется, с этой мелкой инсинуацией Мартынова, напишет прямо противоположное: “В служебном отношении поэт был всегда исправен, а ездил настолько хорошо, что еще в школе назначался на ординарца. Недостатки его фигуры совсем исчезали на коне”.

Зачем Мартынову эта ложь? Или, может, именно на ложь оказалась нацелена после дуэли вся его память?!

Из школы Мартынов-младший выпустился в кавалергарды, наиболее придворный и привилегированный полк. Быть может, не без протекции дяди-генерала, исправлявшего тогда должность Санкт-Петербургского коменданта. Сослуживцем Мартынова оказался Жорж Дантес. После дуэли и смерти Пушкина кавалергарды поголовно приняли сторону Дантеса. Мотивировалось это понятиями дворянской чести, дающей якобы на поединке право стрелять прицельно в кого угодно, даже в русского национального гения.

Что сказал и написал по этому поводу Лермонтов, мы знаем. Но Мартынов, похоже, запомнил иной урок: наказание Дантеса было пустячным: лишили русских чинов и званий и выслали за границу. А возмутившийся по поводу убийства Пушкина Лермонтов оказался сосланным под горские пули, способные вместе с чинами лишить и самой жизни.

Мартынов, однако, и сам добровольно, “волонтером”, отправляется той же весной на Кавказ. Причем влекут его не жаркие боли с горцами. В своих неоконченных заметках об экспедиции за Кубань в 1837 году он намекает на тяжесть собственной службы в столице, смотрах, караулах, вмешательстве начальствующих лиц в частную жизнь, противопоставляя ей привольную жизнь на Кавказе, красоту тамошней природы, миловидность черкешенок и гребенских казачек.

Мартынов еще не знает подлинной, боевой, кавказской службы и явно начитался Марлинского. Но это - не вина и не беда, таких офицеров было немало, да и Бестужев-Марлинский вполне достоин подражания. Мартынов проходит до конца всю трудную экспедицию Вельяминова 1837 года и даже представляется за нее к ордену св. Анны 3-й степени. Так что вполне достоин нормального товарищества, а если любит чины - это уж воинская природа, с ней ничего не поделаешь.

Но разница в характерах, представлениях о жизни и чести этих двух людей становится с каждым годом все заметнее. Напомню эпизод в Тамани, когда Лермонтов якобы вскрыл адресованное Мартынову письмо, куда были вложены

деньги, а потом пакет этот был у него украден контрабандистами. Ну, вскрыл ли, нет ли - не знаю; пакет мог повредиться в дороге, да и могла шепнуть Лермонтову сестрица Мартынова про эти деньги в конверте. Но Лермонтов отдает Мартынову свои. И тот - берет, чтобы потом, как сам выразится, “промотать” их в Екатеринодаре.

Замечу, что порядочный офицер и человек денег бы этих не взял, понимая, что Лермонтов в их пропаже не виноват. В итоге Лермонтов остается почти без денег и вынужден будет брать взаймы у генерала Петрова.

Пустяк ли все это? Не думаю. Скорее - проявление натуры.

Не вполне понятно, по каким причинам осенью 1840 года, когда сосланный вторично Лермонтов уже воюет в экспедициях, Мартынов вновь в качестве волонтера появляется на Кавказе. Сам он в своих заметках отделывается по этому поводу туманными сентенциями, что в столице “внешность овладевает всем, наружная форма берет перевес над внутренним содержанием”. Но что конкретное, житейское стоит в его судьбе за этими глубокомысленными заключениями - неясно. Вероятнее всего, по каким-то причинам его военная служба в столице не задалась, и он отправляется на Кавказ, надеясь удивить всех храбростью и непременно дослужиться до генерала - во всяком случае, прямо говорит об этом в кругу ставропольских офицеров, которые в ответ не без усмешки замечают ему, что храбростью на Кавказе никого не удивишь.

Мартынова прикомандировывают к Гребенскому казачьему полку. Осенью 1840-го он участвует в экспедициях и, вероятно, действует неплохо, раз в сводном приказе за осенние экспедиции ему испрашивается орден Владимира 4-й степени с бантом.

А вот что дальше с ним происходит - непонятно. По каким-то неясным причинам еще недавно исполненный честолюбивых замыслов Мартынов уже в конце января 1841-го подает на имя Государя прошение об отставке по семейным обстоятельствам. Хотя никаких реальных особых обстоятельств в семье нет: отца год с небольшим как похоронили, брат продолжает еще службу на Кавказе, мать с сестрами спокойно пребывают в Москве и подмосковном имении Знаменское. Тем не менее 19 февраля император дает согласие на его отставку, и 9 апреля приказом по линейному казачьему войску (ЦГВИА, ф. 13454, оп, 5, д. 184) состоящий по кавалерии ротмистр Мартынов исключается из списков полка. Вместе с дипломом об отставке ему полагается и звание майора в отставке: по существующей тогда в армии традиции, уходящий в отставку, вне зависимости от выслуги лет, автоматически получит очередное воинское звание. Мартынов мог бы спокойно дожидаться этих идущих из столицы документов в полку, в кругу новых товарищей. И отменить на прощанье хорошим застольем свою отставку, как это в офицерской среде доныне принято. Но он почему-то стремительно покидает полк и отправляется в холодный еще и вовсе не курортный в эту раннюю пору Пятигорск.

Причина такой поспешности остается неясной, в ней есть лишь некий намек на то, что гребенское казачье офицерство отказывает ему в дружелюбии. Ходили темные слухи, будто Мартынов в традиционной для маленьких гарнизонов игре в карты не всегда оказывался чист на руку. Картежная игра была его страстью, и навыки ее он, скорее всего, получил от дяди, прославленного в Москве громкими подвигами на сей счет.

Но прямых доказательств этому нет да и быть не могло, ибо опять же по негласно сложившейся в полках традиции офицер, уличенный в неблаговидном поступке, обязан был по общему требованию сам подавать в отставку, не доводя

дело до товарищеского суда, который в случае неизбежной огласки бросал бы тень на честь всего полкового офицерского коллектива.

Как бы то ни было, Мартынов раньше всех других оказался в Пятигорске, и приехавший туда вместе со Столыпиным и Магденко Лермонтов возрадовался, помним, что “Мартышка тоже здесь”, и попросил хозяина гостиницы Найтаки кого-нибудь отправить за ним немедленно.

Но Мартынов за последнее, уже отставное время сумел разительно измениться. Помните: из преисполненного надежд веселого и светского молодого человека, любившего когда-то в Ставрополе петь вместе с Костенецким чувствительные романсы под фортепьяно, “сделался каким-то дикарем: отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, вечно мрачный и молчаливый”.

“Мне кажется, - напишет далее Костенецкий, - причиною такого странного образа действий Мартынова было тогдашнее романтическое направление нашего образованного юношества и желание играть роль Печорина, героя того времени, которое Мартынов, к несчастию, и вполне действительно олицетворял собою”.

Писаны эти воспоминания Костенецкого в 1872 году, когда сам он уже, конечно, прочитал роман Лермонтова. Мартынов же прочитал роман, возможно

еще в 1840-м, в столице, сразу после выхода. И запоздалая по времени мысль Костенецкого о стремлении Мартынова походить на Печорина психологически не кажется мне беспочвенной. Как и стремление Мартынова в прямом общении с автором романа Лермонтовым, ни в чем не дать повода хотя бы отчасти походить на Грушницкого. Литература и жизнь там, увы, переплелись достаточно тесно, хотя сам Лермонтов вряд ли об этом думал и был в невольных совпадениях виноват.

Некий С. Н. Филиппов, напечатавший в “Русской мысли” за декабрь 1890 года статью “Лермонтов на Кавказских водах", описывает в ней Мартынова с мельчайшими подробностями:

“Тогда у нас на водах он был первым франтом. Каждый день носил переменные черкески из самого дорогого сукна и все разных цветов: белая, черная, серая и к ним шелковые архалуки такие же или еще синие. Папаха самого лучшего курпля, черная или белая. И всегда все это было разное, - сегодня не надевал того, что носил вчера. К такому костюму он привешивал на серебряном поясе длинный чеченский кинжал без всяких украшений, опускавшийся ниже колен, а рукава черкески засучивал выше локтя. Это настолько казалось оригинальным, что обращало на себя общее внимание: точно он готовился каждую минуту схватиться с кем-нибудь... Мартынов пользовался большим вниманием женского пола. Про Лермонтова я этого не скажу. Его скорее боялись, т. е. его острого языка, насмешек, каламбуров...”

Портрет, прямо скажем, впечатляющий, особенно если добавить сюда наблюдение Н. П. Раевского, что Мартынов наголо брил голову.

И все-таки, все-таки, все-таки, как ни насмехайся Лермонтов над этими экзотическими выходками Мартынова, повода для дуэли не видно. В судном деле, кстати, отвечая на вопросы следователей, Мартынов рассказывает, что когда он высказал Лермонтову свои обиды по поводу его шуток, поэт предложил Мартынову шутить со своей стороны и над ним тоже.

Не знаю. Честно признаюсь, что затрудняюсь. Дуэльный кодекс тех лет (а он исходил из кодекса графа де Шатовиллара, выпущенного во Франции в 1836 году, в разработке которого приняло участие сто самых родовитых французских аристократов) считал дуэль недопустимой для удовлетворения тщеславия, фанфаронства: возможности хвастовства, стремления к приключениям вообще, любви к сильным ощущениям. Уже одно это делает дуэль между Лермонтовым и Мартыновым по названному официально поводу (шутки при дамах) невозможной, ибо оскорбления чести не было.

Значит, реальным поводом для дуэли было нечто другое?

Да, Лермонтов позволял себе экспромты и по поводу Мартынова:

Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон,

Но Соломонов сын.

Не мудр, как царь Шалима, но умен,

Умней, чем жидовин.

Тот храм воздвиг, и стал известен всем

Гаремом и судом,

А этот храм, и суд, и свой гарем

Несет в себе самом.

Ну да, конечно, Лермонтов высмеивает в Мартынове крайне самовлюбленного человека. Но ведь это как бы рифмованный обрывок разговора, где, возражая кому-то, поэт тем не менее говорит о Мартынове “наш друг”. За что здесь вызывать к барьеру?

Существуют, однако, несколько косвенных свидетельств, дающих возможность если и не вполне достоверно, то хотя бы с какой-то долей вероятности предположить, как возникла и развивалась ссора, послужившая поводом для дуэли, ссора, где одно слово как бы цепляясь за другое, распаляя участников разговора настолько, что они уже и не думали о последствиях.

В 1904 году некто А. Д. Чеченец (псевдоним, вероятно) выпустил в столице книгу “На память о Кавказских минеральных водах. Воспоминания о Лермонтове. Сборник статей и заметок из разных источников”.

Домыслов, наверное, в этой книге предостаточно, но автор ссылается на личные встречи с весьма престарелыми уже старожилами, сведения, почерпнутые в местных газетных изданиях, и собственные наблюдения.

Так вот, А. Д. Чеченец передает слова некоей престарелой графине, не называя ее имени, о том, как, поутру отправляясь гулять, она неизменно встречала у памятника Лермонтову горюющую старушку, которая в разговоре рассекала, что в год смерти поэта она была еще крепостной девушкой и жила у него в качестве прачки со своим братом. А когда Лермонтова убили, девушку эту отпустили на волю (что совпадает с его прижизненными распоряжениями), и о на тут же нанялась к кому-то в прислуги да так и осталась в Пятигорске навсегда.

Вечером же дня накануне дуэли, рассказывала она, Лермонтов приезжал из Железноводска в Пятигорск. И якобы застал в своей квартире Мартынова и еще кого-то из общих товарищей. И спокойный поначалу между ними разговор перерос потом в громкую ссору, в ходе которой звучали слова “дуэль” и “пистолеты”. Девушка слышала разговор лишь отрывочно, из-за двери, но лично у меня, уж извините, сведение это вызывает доверие хотя бы потому, что дальше следует деталь, которую не выдумаешь: как она выстирала на другой вечер красную канаусовую рубашку, бывшую на убитом, заштопала на ней дыры от пуль и отдала брату, за что получила выговор от полиции (что тоже вполне понятно, поскольку следственная комиссия начнет действовать только утром). А брат, рассказывает она, потом износил рубашку до полного изветшания.

Невероятного в этом рассказе нет, а нечто приближающее его к возможному - имеется. Логично же было попытаться помирить противников накануне дуэли и вызвать для этого Лермонтова в Пятигорск: для его Черкеса семнадцать верст - не расстояние. И тот же Глебов мог сделать такую попытку. Но примирительного разговора, похоже, не вышло. Напомню вам отрывок из письма Траскина, написанного командующему на другой день после дуэли: “Однажды на вечере у Верзилиных он смеялся над Мартыновым в присутствии дам. Выходя, Мартынов сказал ему, что заставит его замолчать; Лермонтов ему ответил, что не боится его угроз, и готов дать ему удовлетворение, если он считает себя оскорбленным. Отсюда вызов со стороны Мартынова”. Согласитесь, что та интерпретация ссоры, которая обросла молвою, выпорхнув впервые из уст Эмилии Александровны, - сильно отличается от этой, изложенной в письме человека, наверное, более всех других на водах осведомленного. “Заставить замолчать” - это уже недвусмысленная и прямая угроза. И ответ Лермонтова, что он не боится угроз и готов дать удовлетворение, выглядит после реплики Мартынова вполне естественным.

О том, что ссора произошла раньше 13 июля, мы уже говорили прежде. И она не могла продолжаться бесконечно; альтернативой ей могла стать либо дуэль, либо примирение, ибо все остальное выглядело бы для Мартыновва весьма двусмысленным. Он же слыл в лермонтовской компании за храбреца.

Вероятно, вечером 14 июля такая попытка была сделана. Но Лермонтову извиняться было не за что: он и раньше предлагал Мартынову самому шутить на его счет сколько задумается. И разговор, возможно, пошел на повышенных тонах. Иван Арсеньев, к примеру, сдружившийся с Мартыновым в последние его годы и знакомый с ним, как уверяет десятки лет, опубликовал в 27-м номере журнала “Нива” за 1885 год, уже спустя десять лет после смерти Мартынова, мнение о нем как человеке бесхарактерном и всегда находившемся под чьим-то влиянием. Добавляет он, ссылаясь на самого Мартынова, и те эпитеты, которыми того “угощал” Лермонтов в товарищеском кругу: “Аристократ мартышка”, “Маркиз де Шулерхофф”, “Вышеносов” и другие.

Согласитесь: одного “Маркиза де Шулерхофф” достаточно для того, чтобы довести отставного майора до кипения. В ответ, вероятно, бросались обидные слова о нарочно распечатанном Лермонтовым в Тамани письме. Иначе - слово стало цепляться за слово, и вместо примирения дуэль стала неизбежной.

Тогда же, вероятно, и были выработаны самые жесткие условия поединка, которые на следствии секунданты попытаются скрыть: 1) барьер на пятнадцати шагах, и от него в каждую сторону еще по десяти; 2) каждый имеет право стрелять когда ему угодно, стоя на месте или подходя к барьеру; 3) осечки должны считаться за выстрелы; 4) после первого промаха противник имел право вызвать выстрелившего на барьер; более трех выстрелов с каждой стороны не допускать.

Я привожу эти данные из черновика ответов самого Мартынова на вопросы следственной комиссии, обнародованного в статье В. С. Нечаевой “Суд над убийцами Лермонтова” из сборника Государственной библиотеки СССР им. Лермонтова “Михаил Юрьевич Лермонтов. Статьи и материалы”. Соцэгиз, 1939 г.

Я не могу быть полностью убежденным в том, что именно таким образом составились и сложились эти смертельные, в сущности, условия поединка. Но вспомнив, к примеру, что едущий 15 июля в Железноводск Арнольди встретил беговые дрожки, на которых ехали ему навстречу Глебов и Столыпин, и обратил внимание на нечто, покрытое платком, лежавшее у них на коленях, - не могу не предположить, что этим “нечто” были “кухенрейтерские” пистолеты Столыпина. А из письма Быховец становится ясно, что поэт уже с утра знал о месте и сроке приближающегося поединка.

Кстати, сам Мартынов так до конца жизни и не решился назвать подлинного повода дуэли. Однажды некоему доктору Пирожкому из Ярославля, встреченному случайно, повторит версию с письмом, якобы распечатанным Лермонтовым в Тамани. Другой раз поведает некоему Бетлингу из Адатова, что в последнее время вышло нечто, вызвавшее крупное объяснение между ними, а приятели раздули это объяснение в ссору. Но подлинный повод скроет, и потому, вероятно, что он бросил бы новую тень на его репутацию.

Очень скоро, уже в Киеве, куда Мартынов был сослан после дуэли на церковное покаяние, он вдруг все более и более стал ощущать себя всероссийской знаменитостью, человеком, вослед которому оборачиваются, за спиной которого шушукаются: “Тот самый Мартынов!” - и это не могло не льстить его самолюбие, еще более способствуя тому, чтобы и в словах своих и в поступках он стремился выглядеть загадочным. Он наконец-то стал “героем романа” - тем, к чему стремился лермонтовский Грушницкий.

Существует небезынтересная попытка историка А. Н. Нарцова, одного из дальних родственников Мартынова, обосновать состоявшуюся между ним и Лермонтовым дуэль некими высшими соображениями полезности для основ

империи.

“Дворянство как сословие, - пишет Нарцов, публикуя в 67-м выпуске “Известий тамбовской ученой комиссии” свои “Материалы для истории Тамбовского, Пензенского и Саратовского дворянства” (том, 1, Тамбов, 1904 г.), - стоящее впереди и выше всех необходимо имеет естественных врагов; всякое преимущество (будь оно хоть фиктивное), всякое превосходство (хотя бы и не в нравственном отношении) неприятно людям. Отличительная черта, характеризующая интеллигенцию второй половины XIX века, это ненависть к высшему сословию: всевозможными средствами - и в печати и в речах - естественные враги дворянства стараются повредить ему, ослабить и уронить его престиж: существует особая так называемая историческая литература, вся задача которой опозорить известную эпоху... высшее сословие Империи, ее опора и лучшая часть рисуется в этой литературе в самых мрачных красках, изображается в самом гнусном виде. В общем можно сказать, что никогда... ни в одной стране не было, быть может, написано столько несправедливого на высшее сословие, как в России, не были более тенденциозно обобщены факты предосудительных частных поступков в целую систему клеветы на все сословие...”

Не стану продолжать это, быть может, и не вполне беспочвенное наблюдение. Автор же далее переходит к развернутой биографии Н. С. Мартынова, представляя его как человека благородного, образованного и безусловно имевшего на ту роковую дуэль и моральное и сословное право.

Недурно, правда? Заканчивает же Нарцов биографию Мартынова так: “Конечно, со мною никогда не согласятся те из современных интеллигентов, которые, прикрывая свою трусость, называют философически дуэли остатками варварства, но зато меня поймут те лица старых традиций, которые знают, что такое дуэль...”

Кто-то, спустя, вероятно, десятилетия, написал на этой странице нарцовской книги карандашную рецензию: “Вот прочный пример защиты своего родственника - Мартынова!”

Сам Мартынов дважды будет садиться за воспоминания о дуэли, но оставит их незавершенными, остановившись на эпизодах учебы в юнкерской школе, хотя и оговорится, что, стоя на краю могилы, чувствует потребность облегчить свою совесть. Рассказывали, будто в день дуэли он ежегодно заказывал молебен по убиенному. Впрочем, мало ли красивой ерунды у нас говорят...

А теперь несколько слов в качестве постскриптума.

Не столь уж давно издательство “Художественная литература” в серии “Забытая книга” выпустила прежде упомянутый нами роман Константина Аристарховича Большакова “Бегство пленных...” - тот, где за сюжетную основу принимается выдумка Павла Вяземского о любовных приключениях Лермонтова и Омер де Гель. Вступительную статью к нему написал Н. А. Богомолов.

Большаков вспоминает, как во время эксгумации останков Гоголя он разговорился с одним из воспитателей детской трудовой колонии, устроенной тогда в Свято-Даниловом монастыре. И тот рассказал историю, случившуюся несколько лет назад.

В бывшем подмосковном имении дворян Мартыновых, Знаменском, тоже была основана трудовая колония. Мебель из барского дома передали краевому музею в г. Воскресенске, а сам дом, вместе с людскими, служил помещением для школы и общежития. Воспитанники ухаживали за фруктовым садом, возделывали огород. Только фамильный склеп оказался не тронут.

И вот однажды педагог-филолог рассказал на очередном занятии о Лермонтове, а его судьбе, борениях и терзаниях краткой жизни, о ссылках, уготованных ему царем. Читал стихи. И ребята, бывшие беспризорники, узнали, что именно здесь, в мартыновском доме, и проживал до старости человек, чья пуля оборвала 27-летнюю жизнь Лермонтова.

Потом ребята разошлись, ушел к себе и учитель.

А на следующее утро на самой старой и высокой березе против дома висел мешок.

Петля обхватывала один из его концов, мешок был выпачкан землей, он раскачивался на ветру и содержал в себе останки того, кого раньше звали Николаем Соломоновичем Мартыновым.

Во всем обширном склепе ребята не тронули больше ни одной могилы...

25

- Грушницкий! - сказал я, - еще есть время, откажись от своей клеветы, и я тебе прощу все... вспомни - мы были когда-то друзьями...

Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали.

- Стреляйте! - отвечал он. - Я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла...

М. Лермонтов, “Княжна Мери”.

 

Я первый вызвал его. На другой день описанного мною происшествия Глебов и Васильчиков пришли ко мне и всеми силами старались меня уговорить, чтобы я взял назад свой вызов... Я сказал им, что не могу этого сделать, что мне на другой же день пришлось бы с ним пойти на ножи...

Н. Мартынов. Черновик ответа на вопрос следственной комиссии (В. С. Нечаева, “Суд над убийцами Лермонтова”).

Нам осталось, в сущности, немного - понять, что же произошло за те несколько дуэльных минут у Перкальской скалы, над которой гремела гроза и падали первые крупные капли дождя. У нас есть, как мне кажется, все необходимые для этого документы и источники: протокол осмотра следователями места происшествия и заключение врача, осмотревшего тело убитого. Вопросы следственной комиссии ко всем участникам дуэли и их ответы. Знание о том, что ответы эти они корректировали, дабы не противоречить друг другу. Дуэльный кодекс, наконец, если и не тот, графа де Шатовиллара, на русский язык не переведенный, то хотя бы печатный Дуэльный кодекс Дурасова или Суворина, изданные в начале уже нынешнего века, и некоторые другие, на первый взгляд, полузабытые свидетельства.

Следственная комиссия, надо отдать ей должное, догадывалась, что дело нечисто, и так задавала вопросы, что ответ на один как бы сопрягался с ответом на другой, тая в себе смысловые ловушки. (Еще раз назову источник: статья В. С. Нечаевой “Суд над убийцами Лермонтова”.)

И Мартынов в эти ловушки постоянно попадался.

Вот, к примеру, второй вопрос комиссии:

“На эту дуэль из чьей квартиры или из какого места и в какое время выехали?

Кроме Вас, гг. двух дуэлистов и двух Секундантов Глебова и князя Васильчикова не выезжали ли еще кто из посторонних особ для зрелища или покрайней мере небыли ли кто известны об этой произойти могущей дуэли?” (Грамматика и орфография первоисточника. - Ю. Б.)

Мартынов (в черновом варианте) отвечает: “Условлено было между нами сойтись на место к шести с половиной часам. Я выехал немного ранее из своей квартиры верхом, - свои беговые дрожки отдал Глебову. Он, Васильчиков и Лермонтов догнали меня уже по дороге...”

Но следственная комиссия, сформулировав по другому, задает почти о том же четвертый вопрос:

“К месту произшедшей дуэли на чем все Вы поехали: на дрожках ли или на верховых лошадях: кто были при первых кучера, или при последних проводники для держания лошадей?”

И Мартынов, сосредотачивая внимание на второй части вопроса, не замечает коварства первой и - попадается!

“Я и Лермонтов ехали верхом на назначенное место - Васильчиков и Глебов на беговых дрожках...”

Иначе говоря, Васильчиков и Глебов ехали на дуэль вместе на беговых дрожках Мартынова!

Так чьими же они могли быть секундантами? В дуэльных кодексах не допускается, чтобы секунданты противоборствующих сторон ездили на дуэль совместно - иначе могут обвинить в сговоре.

Впрочем, о том, что и Васильчиков и Глебов оба были секундантами Мартынова, мы уже догадались и ранее.

Но между секундантами и Мартыновым существовала тайная переписка, и они соотносили свои ответы друг с другом во всех главных деталях.

“Прочие ответы твои совершенно согласуются с нашими, исключая того, что Васильчиков поехал верхом на своей лошади, а не на беговых дрожках со мной...” - пишет Глебов Мартынову. Он понимает, что по дуэльному кодексу означает совместная езда противостоящих секундантов на место дуэли. Но он не догадывается, что Мартынов сохранит эти записки и оставит их в своем архиве, чтобы потом как можно больше вины свалить на секундантов.

Но это потом.

А пока потаенные письменные советы секундантов то и дело оберегают его от все более опасных откровений.

Мартынов в черновике подробно и откровенно рассказывает об условии трех выстрелов и всех прочих смертельных подробностях планируемого поединка.

Глебов в записке рекомендует ему не упоминать об условии трех выстрелов, если вопрос этот не будет задан комиссией прямо. Записка Глебова доходит вовремя, и Мартынов корректирует ответ, уводя смысл в сторону и ограничиваясь полуправдой: “Мы стрелялись по левой стороны Горы, на дороге, ведущей в какую-то колонку, вблизи частого кустарника. Был отмечен барьер на 15 шагов и от него в каждую сторону еще по десяти. Мы стали на крайних точках. По условию дуэли, каждый из нас имел право стрелять, когда ему вздумается, стоя на месте или подходя к барьеру. Я первый подошел к барьеру, ждал несколько выстрела Лермонтова, потом спустил курок”.

То есть о троекратном повторении дуэли - ни слова.

Но и здесь останутся “зацепки”.

Осмотр места дуэли, проведенный на другой день поутру, показал, что Лермонтов стоял спиной к югу, а Мартынов - спиной к северу. Учитывая наклонность склона Машука, получается, что Лермонтов стоял выше Мартынова, и это давало последнему некие баллистические преимущества. Этим и объясняется движение мартыновской пули в теле Лермонтова - снизу вверх.

На вопросы о причинах дуэли Мартынов в черновиках своих отвечает очень путано: о насмешках над ним, о лермонтовских остротах, о просьбах прекратить эти шутки и встречном предложении Лермонтова шутить над ним самим сколько угодно.

Признаков смертельной ссоры в этих объяснениях нет.

О конкретной ссоре в доме Верзилиных, дату которой он не называет, Мартынов и вовсе сообщает туманно. Из черновиков становится ясно, что он начинает угрожать Лермонтову заставить его замолчать. Лермонтов, естественно, отвечает, что ничьих угроз не боится и готов принять вызов, если таковой последует. "Я первый вызвал его!” - откровенно говорит Мартынов в своем черновике.

Прочитав этот черновой ответ, Васильчиков и Глебов вновь пошлют Мартынову записку, значительно корректируя нравственный смысл ответа. Они убедят Мартынова свалить главную тяжесть вины на Лермонтова, построить свой рассказ о ссоре с ним (которой ведь кроме двоих никто не слышал) так, будто Лермонтов сам откровенно и заносчиво напросился на дуэль, не оставив “благородному” Мартынову никакой иной альтернативы.

Не стану утверждать, что 14-го Лермонтова действительно вызывали вечером в Пятигорск для достижения примирения, но, честно говоря, памятуя о миролюбивом характере еще юного Глебова, хотел бы на это надеяться. Косвенные тому свидетельства, повторяю, есть.

Потом наступает утро 15 июля, то дождливое, то солнечное, неспокойное, словно беременное предчувствием беды.

Лермонтов уже утром, судя по письму Быховец, знает о предстоящем поединке: он грустен, говорит с ней загадочно и ласково, и даже ободок, сорвавшийся с ее волос, кладет “на счастье” в карман.

Потом всей приехавшей компанией в Шотландке они ужинают, и, проводив гостей, Лермонтов отправляется к Перкальской скале, месту поединка. Противник и его секунданты оказываются на месте вовремя, над Бештау гремит гроза, со стороны Пятигорска валится черная дождевая туча, а Столыпина с Трубецким нет.

По взаимному согласию, поделив секундантов Мартынова, они решают кончить дело до дождя.

О том, что Лермонтов стреляет метко, знают все.

Секунданты отмеряют шаги: пятнадцать - в виде барьера и еще по десять в разные стороны и предлагают противникам занять крайние позиции для дуэли.

Лермонтов остается неподвижен, подняв пистолет, как положено, дулом вверх.

Мартынов сбрасывает на землю белую черкеску, оставаясь в черном бешмете, чтобы меньше выделяться на фоне кустов, и тоже поднимает свой пистолет дулом вверх.

Звучно шлепаются о траву и кусты первые крупные капли горного дождя, обдавая брызгами сталь пистолетов и лица.

Потом начинается поединок.

После общей команды “Сближайтесь!” противники имеют право опустить пистолеты, и кто-то из секундантов начинает отсчет времени, примерно по полминуты на каждый счет: “Раз... Два... Три”. В течение этого времени противники, действуя, как им заблагорассудится - с места, подойдя к барьеру или на ходу, - имеют право обменяться выстрелами. Если кто-то оказывается первым ранен, как Пушкин, помните, он получает право вызвать своего противника на барьер. После счета “Три!” дуэль прекращается и начинается снова, если на то была договоренность противников.

Все это - прописи Дуэльного кодекса, но я воспроизвожу их здесь для того, чтобы дальнейшие мгновения поединка стали по возможности понятны и ясны.

Лермонтов, как мы помним, сказал уже Васильчикову, принимая из рук его пистолет, что в “этого дурака стрелять не будет”, - оставшись при счете все так же неподвижен на своем месте и все так же подняв дуло своего пистолета вверх, явно давая понять о миролюбивом своем намерении.

Мартынов быстро подошел к барьеру и начал целить в Лермонтова, причем по-французски: повернув пистолет вбок. В прицеле, наверное, он видел всю ту же спокойную, чуть презрительную улыбку Лермонтова, его лицо в мелких каплях дождя.

Счет продолжался. И после “Два...” уже прозвучало “Три!”, прекращающее дуэль.

Потом раздался выстрел.

Чей?

Попробуем поначалу хотя бы теоретически ответить на этот вопрос.

Спросим себя в начале, мог ли, имел ли право после счета “Три” выстрелить в воздух Лермонтов?

Да, такое право он получил. По Дуэльному кодексу стрелять на воздух имел право лишь тот, кто уже выдержал выстрел противника, иначе его сочли бы бесчестно уклонившимся от дуэли. Пока она длилась.

Но до счета “Три” Мартынов медлил, а после счета “Три” первая фаза дуэли заканчивалась, надо было перезарядить пистолеты и все начинать сначала. А Лермонтов даже в мыслях не собирался убивать Матрынова и после счета “Три” вполне мог разрядить свой пистолет в воздух.

Кстати, пистолет его оказался-таки разряжен. Васильчиков потом заявит, что сам разрядил его, выстрелив в воздух. А когда следственная комиссия передаст дело о дуэли в Пятигорский окружной суд, то там, все более недоверчиво, поставят вопрос Мартынову посложнее: “Чьи были пистолеты и заряды и сами ли вы заряжали оные или кто другой? Не заметили ли вы у Лермонтова пистолета осечки, или он ожидал вами произведенного выстрела и не было ли употреблено с вашей стороны или секундантов намерения к лишению жизни Лермонтова, противных общей вашей цели мер?..”

И Мартынов растерянно отвечает так: “Хоть и было положено между нами считать осечку за выстрел, но у его пистолета осечки не было. - Остальное же все, было предостаточно нами Секундантам и как не их прямая обязанность состояла в наблюдении за ходом дела то они и могут объяснить, не было ли нами отступлено от принятых правил”.

Хитрит, очевидно же: ведь если бы Лермонтов не стрелял, то так и следовало говорить ссуду, а не про то, была или не была сделана его пистолетом осечка. И не прятаться тут же за спины секундантов: с них, мол, спрашивайте.

У меня нет прямых доказательств того, что Лермонтов первым выстрелил в воздух. Но даже если этого и не случилось, прицельный выстрел Мартынова в поэта прозвучал уже после команды. “Три”, прекращающей дуэль, когда это становилось уже убийством.

Впрочем, если в архивах поискать, то найдется и прямое свидетельство самого Мартынова о ходе, этапах и результате того поединка.

Я имею в виду письмо старика Кикина к дочери, которое мы цитировали целиком, когда разбирались с движением Лермонтова из Ставрополя весной 1841 года.

Вернемся к нему вновь.

Письмо написано из подмосковного села Воробьево 2 августа 1941 года, то есть почти через две недели после дуэли. Кикин тесно дружит с семьей Мартынова. 31 июля был день рождения Елизаветы Михайловны, матери Николая Мартынова. Посетивший ее, вероятно, по этому случаю, Кикин сообщает, что нашел Мартынову в большом горе: сын ее застрелил на дуэли Лермонтова. Откуда сведения? Да понятно, что сын сразу же написал матери из Пятигорска, рассчитывая, вероятно, на моральную, материальную, а может и еще какую поддержку. Написал, как пишут матерям: вполне откровенно. А мать поделилась с ближайшим другом семьи. И Кикин пересказывает дочери эту дуэль фактически со слов самого Мартынова:

“Он трус был. Хотел и тут отделаться, как с Барантом прежде, сказал, что у него руки не поднимаются, выстрелил вверх и тогда они с Барантом поцеловались и напились шампанским. Сделал то же и с Мартыновым, но этот несмотря на то убил его...”

А давшие обет молчания секунданты прекрасно понимали, что стали соучастниками преступления.

Даже Столыпин с Трубецким, могшие, наверно, вмешаться, были виноваты в том, что приехали слишком поздно.

Россия вновь потеряла великого поэта, убитого, в сущности, не жалкой рукой Мартынова, а всем составом общественного воздуха, в котором у нас, при всех его переменах, поэтам всегда оказывалось трудно дышать.

И гулкая кавказская гроза отпела эту безвременную кончину.

26

Погиб Поэт! – невольник чести -

Пал, оклеветанный молвой...

М. Лермонтов. “Смерть Поэта”.

Собаке - собачья смерть.

Николай I, российский самодержец, -

при получении известия о гибели Лермонтова.

 

В том, что Лермонтов погиб, подобно Пушнику, как невольник чести, убеждать, вероятно, нечего. Только это невольничество оказалось более отчетливо оттенено и выявлено всеми известными нам обстоятельствами.

Задыхающийся от оскорблений Пушкин, как оголенный провод под током, буквально обжигал обидчиков, вступаясь за честь жены, и сам вызвал их на дуэль.

Лермонтов не хотел дуэли, но вынужден был принять вызов Мартынова, не имея к тому причин, но невольно уступая законом сословной чести. Он и стрелять-то не хотел, и никакой особой вражды к противнику не испытывал: так, презрение - не больше; сам же предлагал обиженному шутить и над собой сколько вздумается.

Но ослепленный самолюбием Мартынов выстрелил наповал.

И злая клевета молвы немедленно побежала за тенью Лермонтова. Говорили; сам напросился на дуэль языком своим, дерзким и заносчивым поведением. Но не бравады же, не фанфаронтства ради возникла и сформировалась в нем именно такая манера поведения. Она восходила из глубокого внутреннего чувства независимости собственной личности, казалось бы, как кокон, опутанной паутиной больших и малых зависимостей. Из убеждений, особенно усиленных личным участием в кровопролитных боях на Кавказе, что правда - одна, и она, как и жизнь, - от Бога. Что пошлость, подлость, ханжество, не наказуемые, а поощряемые властями, должны быть наказаны хотя бы его собственным словом.

Это мучило, И об этом были последние его стихи!

С тех пор, как Вечный Судия

Мне дал Всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

 

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья:

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья.

 

Посыпал пеплом я главу,

Из городов бежал я нищий,

И вот в пустыне я живу,

Как птицы, даром Божьей пищи...

 

Даже поныне больно ощущать, как он был в последние дни свои и часы одинок...

Весть о гибели Лермонтова дошла до Санкт-Петербурга примерно к началу августа: сообщения об этом шли по разным каналам, и какое из них коснулось ушей российского самодержца первым - я не знал. Но именно оно и породило ответную и, вероятно, мгновенную фразу: “Собаке - собачья смерть”.

Слова эти прозвучали в узком кругу приближенных. Находившийся в то время в Зимнем дворце при особе императора его флигель-адъютант полковник лейб-гвардии Конного полка Иван Лужин услышал их лично и потом передал Карамзиным.

Далее, по слухам, самодержец быстро понял, что хлесткая эта фраза бьет сильнее всего по нему самому. Тогда Николай Павлович собрал более широкий круг приближенных и с прискорбной миной на лице уже вполне официально объявил, что получил сообщение о том, что поэт Лермонтов, который мог бы заменить нам всем Пушкина, убит на случайной дуэли у подножия горы Машука.

Формальное приличие было соблюдено.

Но слово, как известно, не воробей: выпустишь - не поймаешь. И очень скоро об истинном отношении императора к гибели поэта знала вся столица. Перешептывалась, но и делала выводы. Поэтому никаких официальных некрологов о смерти поэта Лермонтова в официальной прессе не последовало.

Только отважный “Одесский листок” в своем 63-м номере от 6 августа сообщил в статье С. А. Андеевского, присланной из Пятигорска: “15-го июля, около пяти часов вечера, разразилась ужасная буря с молнией и громом: в это самое время между горами Машуком и Бештау, скончался лечившийся в Пятигорске М. Ю. Лермонтов...”

Именно так, и не больше: “скончался”...

А следствие, между тем, продолжалось, и Пятигорский окружной суд, подпитываемый противоречивыми слухами, взбудоражившими городок, вознамерился докопаться до истины всерьез.

“Чего я могу ожидать от гражданского суда? Путешествия в холодные страны вещь совсем непривлекательная. Южный климат гораздо полезнее для моего здоровья...” - откровенно делится Мартынов своими опасениями с Глебовым, как с человеком, повязанными с ним общим преступлением и общей тайной. (Нарцов. С. 164). И сообщает ему, что уже отправил личное письмо на имя графа Бенкендорфа с просьбой ходатайствовать перед императором о передаче следствия по дуэли в ведомство военного суда.

Мартынов точно выбирает адресат, прекрасно зная о личном отношении шефа жандармов к человеку, им убиенному. А текст письма ему сочиняет Диомид Пассек, знающий толк в верноподданнической казуистике. Многого стоит, к примеру, уже одна такая фраза: “Не оставьте, Ваше Сиятельство, просьбу мою благословенным вниманием. Я льщу себя надеждою на милостивое ходатайство ваше тем более, что сентенция военного суда может доставить мне в будущем возможность искупить проступок мой собственной кровью на службе Царя и Отечества”.

Просьба попала по назначению быстро. Уже 19 августа дело было передано в ведение судного отделения штаба Отдельного Кавказского корпуса, и начало двигаться стремительно, так, словно его невидимо “подгоняли” сверху. Всю сложность канцелярских процедур военно-судебного дела о дуэлях мы уже “проходили” на примере суда над Лермонтовым по поводу дуэли с французом Барантом. Тогда за бескровную, в сущности, дуэль, где Лермонтов отстаивал честь русского офицерства, с ним обошлись, как считалось, мягко: сослали под пули в пехотный полк на Кавказ тем же чином.

Теперь, в феврале 1842 года, высочайшее повеление по поводу дуэли, на которой русский отставной майор убил действующего русского офицера (мы не станем уже говорить о том, что убит великий поэт России) - царское решение оказалось оскорбительно и подчеркнуто всепрощающим:

“Майора Мартынова посадить в Киевскую крепость на гауптвахту на три месяца, и придать церковному покаянию. Титулярного советника кн. Васильчикова и корнета Глебова простить, перваго во внимание к заслугам отца, а второго по уважению полученной тяжкой раны”,

Пресловутая и имеющая хождение доныне политика “двойных стандартов” существовала уже тогда. Все зависело от воли и расположения монарха. А они сконцентрировались в той самой, первой же произнесенной по поводу убиенного неугодного поэта фразе: “Собаке - собачья смерть”. И царская фраза эта насильственно, на десятилетия вперед как бы негласно погрузила имя бесстрашного русского офицера и великого поэта в мифическую Лету – реку забвения.

...А Лермонтов уже покоился на старом пятигорском кладбище, и на могилу его товарищи положили продолговатый серый камень, начертав на нем имя погибшего. Александр Арнольди сделал карандашный рисунок: “Могила М. Ю. Лермонтова на кладбище в Пятигорске в первый (1841) год кончины поэта”, а художник Василий Тимм сделал по этому рисунку литографию. На ней - два кавказских офицера, молча стоящие над продолговатой каменной плитой в окружении иных надгробий, и близко восходящие вверх склоны Машука.

Елизавете Александровне Арсеньевой долго не говорили о гибели внука, но когда она все-таки узнала о его кончине, с ней случился удар, и веки ее от слез опускались так низко, что их приходилось приподнимать руками.

В конце 1841 года Е. А. Арсеньева обратилась с прошением на высочайшее имя о разрешении перевести из Пятигорска в Тарханы прах Лермонтова.

Прошения этого в архивах не найдено, но из канцелярии Министерства Внутренних Дел было послано на имя пензенского губернатора от 21 января 1842 года распоряжение такого содержания:

“Государь Император, снисходя на просьбу помещицы Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, урожденной Столыпиной, изъявил высочайшее соизволение на перевоз из Пятигорска умершего там в июле месяце прошедшего года внука ее Михаила Лермонтова, Пензенской губернии, Чембарского уезда в принадлежащее ей село Тарханы, для погребения на фамильном кладбище с тем, чтобы помянутое тело закупорено было в свинцовом и засмоленном гробе и с соблюдением всех предосторожностей, употребляемых на сей предмет...”

Замечу, что подписал это разрешение Министр внутренних дел Лев Алексеевич Перовский, родной брат того Перовского, что впервые прочел царице Александре Федоровне лермонтовского “Демона”.

Основные хлопоты по организации перевозки тела Лермонтова из Пятигорска в Тарханы легли на плечи Алексея Григорьевича Столыпина. А возглавил это тяжкое и хлопотное дело дядька и камердинер, на попечении которого Лермонтов находился еще ребенком, личный казначей, куда скорее родственник, чем слуга - Андрей Иванович Соколов, получивший “вольную” в 1843-м, живший в отдельном флигеле господской усадьбы, хранивший до конца дней своих как реликвии несколько личных вещей поэта да так, наверное, и не простивший себе никогда, что за немощью не смог лично быть тогда в Пятигорске и уберечь “дитя” от злодейской пули.

Вот как передает рассказ очевидца В. Е. Новосельцева о перезахоронении праха поэта в уже упомянутой нами книге А. Д. Чеченец:

“На погребении Лермонтова я также не был, а видел только, как его вырыли из могилы.

Это было весною 1842 года, в мае или апреле, скорее в апреле.

День этот был, хорошо помню, будний; но ради такого случая учитель нас отпустил. Нас отправилось на кладбище человек 20 или 25, кладбище оказалось совершенно безлюдным. Ни духовенства, ни полиции, ни даже кого-либо из друзей или родственников поэта я не заметил или точнее сказать не помню.

Кроме нашей группы в моей памяти запечатлелось только несколько копошившихся у могилы фигур солдат, военно-рабочих. К нашему приходу гроб был уже вынут ими из земли и стоял возле разрытой могилы. Он был обтянут какой-то дешевенькой красной материей, с белыми кантами и таким же крестом на крышке, которую, конечно, не открывали.

Тут же неподалеку от могилы стояли простые деревянные дроги, привезшие их, или две или три лошади были выпряжены и паслись в стороне, а на дрогах стоял деревянный футляр, в котором заключался цинковый гроб. Гроб с останками покойного поставили в цинковый гроб; помню затем, как солдат-слесарь запаял его крышку: деревянный футляр тоже накрыли крышкой и стали запрягать лошадей...”

О, как же длинна она и как бесконечна эта русская дорога, по которой то на арбах, то в дровнях, то в рогоже, то в цинковых гробах то ездят, то летают к месту последнего захоронения честнейшие, лучшие люди России!

А яму от вырытой могилы на пятигорском кладбище забросали землей - только часть камня выступала наружу. Но и к ней начали приходить горожане и приносить цветы. “Постоянные посещения ее приезжими на воды кого-то смутили”, - пишет Висковатов. А потом надгробный камень исчез. Вероятно, он был употреблен в качестве фундамента для новой кладбищенской церкви.

Как бы то ни было, а 24 апреля на имя пензенского губернатора Александра Панчулидзева пришел рапорт Чембарского пензенского исправника Москвина о том, что:

“Во исполнение предписания Вашего превосходительства от 3 февраля сего года за номером 1921 честь имею донести, что помещицы Елизаветы Алексеевны внука Михайлы Лермонтова тело из Пятигорска перевезено в город Чембар 21 апреля и того же числа привезено в село Тарханы, где тело погребено 23 числа апреля на фамильном кладбище в свинцовом ящике и с соблюдением всех употребляемых на сей предмет предосторожностей”.

Так прах Лермонтова обрел свое нынешнее земное упокоение.

Но справедлив был первый биограф Лермонтова Висковатов, написавший: “Лермонтов скончался, а над его могилою громче прежнего поднялись крики о его легкомыслии, ничтожности, подражательности, необразовании, прошлой шаловливости - невыносимости характера. Кричали много и громко, заглушая голоса, певшие ему хвалу.

- Бычачий рев всегда превозможет соловьиною пенье. - Но время берет свое; потому уже, что оно, то медленно тащится, то несется, но всегда идет навстречу истине...

Эти горькие и почти пророческие слова написаны Висковатовым в эпилоге своей замечательной книги, завершенной им в мае 1891 года, в канун 50-летия смерти Лермонтова.

И время-таки действительно идет навстречу истине.

Нам, нынешним, знающим и любящим Лермонтова с детства, даже само приложение древнегреческого понятия Лета река забвения - к его имени кажется вымышленным и кощунственным.

Но мы живем в своем времени и все-таки плохо знаем минувшие времена.

Вернемся к любопытнейшей книге А. Д. Чеченца, составленной в основном из материалов газетной периодики конца XIX столетия - периодически не столичной, а той, местной, где происходили все главные события.

1 июля 1871 года бывшему начальнику главного управления наместника Кавказа статс-секретарю барону А. Николаи неким А. Байбаковым, контрагентом Кавказских минеральных вод, была подана записка с просьбой принять на себя инициативу воздаяния должной памяти Лермонтову: испросить высочайшее разрешение на открытие ему памятника, на сооружение которого объявить всероссийскую подписку.

Времена и цари изменились, и 23 июля 1871 года было высочайше разрешено сооружение в Пятигорске памятника Лермонтову и открытие повсеместной в Империи подписки для сбора пожертвований на этот предмет.

В Империи, заметьте, где, казалось, были читающие и понимающие значение Лермонтова люди, причем прошло уже 30 лет после его гибели.

Так вот, судя по записям в Книге пожертвований, вскоре после объявления подписки первые пожертвования - два рубля - поступили от двух крестьян Таврической губернии. Потом – почти три года - до августа 1874-го в кассу жертвований не поступало более ни копейки. Потом некий господин Мищенко, видимо, насмешки ради, внес копейку. В ответ на это некий крестьянин Иван Андреичев прислал в редакцию “Пятигорского листка” (1875 год) заметку, что подписывается на 99 копеек, которыми он пополняет одну копейку, пожертвованную господином Мишенко, “так как по его крайнему разумению он находит, что пожертвованием этой одной копейки выражена явная насмешка над бессмертными произведениями Лермонтова и над сочувствием общества к его заслуженной памяти”.

Вот так-то было на самом деле, дорогие сограждане.

В 1881 году решили, не ожидая памятника, чествовать день смерти Лермонтова 15 июля.

Управление вод поместило в седьмом, восьмом и девятом номерах “Листка” объявление о том, что в среду 15 числа 1881 года “предположено чествование памяти столь дорогого всей России поэт Михаила Юрьевича Лермонтова, убитого 15 июля 1941 года на дуэли в городе Пятигорске. Покорно просят лиц, желающих принять участие в этом чествовании, записаться в особых листах, находящихся в конторе Пятигорской группы и в гостинице Минеральные воды”.

Пришло на чествование только 21 человек.

Когда же наконец сумма пожертвований достигла более 25 тысяч рублей, бывший начальник Терской области генерал-лейтенант Свистунов обратился с просьбой в редакцию журнала “Хозяйственный строитель” принять на себя труд лично или путем конкурса составить проект памятника Михаилу Юрьевичу Лермонтову в Пятигорске.

Первый конкурс не удался.

На втором было два проекта, но оба неудачные.

Назначили третий на 15 октября 1883 года. Составили приемную комиссию. В заседаниях ее участвовали А. И. Арнольди, А. А. Бильдерлинг, В. Н. Гаевский, Д. В. Григорович, П. П. Каратыгин, А. А. Краевский, Н. П. Краевский, А. М. Майков, М. О. Микешин, Н. А. Монтиверди, граф Н. М. де Рошфор и М. И. Цейдлер.

Победил проект А. М. Опекушина, уже воздвигшего свой блистательный памятник Пушкину на Тверском бульваре в Москве.

В комиссии были, конечно, весьма компетентные и лично знавшие Лермонтова люди, но лично мне доныне чужд этот проект.

Памятник Лермонтову на Пятигорском бульваре был открыт 16 августа 1889 года. Впереди шла депутация от Тенгинского пехотного полка: полковой командир и три офицера.

По поводу сорокалетия смерти Лермонтова контрагент Кавказских Минеральных вод А. М. Байков заявил начальнику области свое предложение поставить крест в ограде на том месте, где был убит Лермонтов. Предложение было принято, но... места уже не нашли.

Тот памятник, что стоит на месте дуэли Лермонтова в Пятигорске нынче - только метафора, ибо не имеет ни к нему самому, ни к действительному месту, где он упал, подкошенный пулей Мартынова, ровно никакого отношения.

Через сто лет после рождения Лермонтова начнется первая мировая война.

Через сто пятьдесят лет после его смерти распадется последняя Российская Империя - Советский Союз.

Я вовсе ничего не хочу этим сказать, кроме того, что они существуют, эти совпадения.

Как и о том, почему в холодный, ветреный апрельский день, когда на Кубани умерла моя матушка, человек природный, ученица Мичурина, сызмальства связанная с садами, - в округе вдруг установилась теплая погода и в саду. Против ее окна: раньше срока зацвели черешни.

Не спешите самоуверенно говорить, что все это случайные совпадения, глупости, мистика.

В мире есть слишком много явлений и вещей, связь между которыми мы еще не понимаем...

...Нет ничего быстротечнее декабрьского дня в средней полосе России. С прибавлением возраста иногда начинает казаться, что быстротекущая краткость его чем-то сродни остатку жизни для пожилого уже человека, когда прожитое ранее - с его порывами, замыслами, свершениями и ошибками - стремительно погружается в сумерки все ближе, почти вплотную обступающего небытия. Но, слава Богу, в природе это не так, потому что самые длинные ночи в году невидимо завершаются новым солнечным поворотом, по капле, по минуте добавляющим света каждому последующему дню, неприметно, но неуклонно раздвигая перед ним новое жизненное пространство. Не так ли и в Истории нашей никогда не смыкается нередко обступающая ее со всех сторон тьма беспамятства, немощи и безверия. И то, что казалось беспросветным вчера, постепенно наполняется иным содержанием, смыслом и светом.

Год с небольшим миновал с тех пор, как начал наконец я складывать из сотен разрозненных записей и замет эту книгу о Лермонтове, заново переживал в себе самом его краткую, как свет падучей звезды, и стол же яркую на российском небосклоне жизнь. Наверное, я где-то ошибался, самонадеянно принимая голос собственной души за некие знаки, подаваемые ей душой великой и в горних странствиях своих давно позабывшей наши “скучные песни земли”. Пусть так. Но имя Лермонтова в России бессмертно, а любовь и внимание к нему не убавятся в грядущие века. И те места, где я оказывался не прав, наново перепишут другие, в свою очередь приобщая собственные души к его человеческой тайне. Но сам я, наверное, был счастлив весь этот год, исследуя и прочитывая давно миновавшую великую жизнь и невольно сопоставляя ее со своей собственной быстротекущей жизнью - не гордыни ради, а потому лишь, что для меня попросту не существовало какого-то иного, более понятного инструмента или предмета для сравнения. Ведь при всех социальных и государственных переломах времен обычная человеческая жизнь в главных проявлениях ее остается неизменной - на том и стоит, как известно, вневременное восприятие искусства.

За этот год прибавилось мне седины и печали, а древние липы, некогда посаженные правильным кругом в той позабытой уже и потому безымянной усадьбе, нарастили под старой корой еще по одному кругу невидимой памяти.

Я не был уверен, что успею хотя бы вчерне закончить свое повествование, и за то, что мне удалось это сделать, спасибо Тебе, Господи!

 

© "ПОДЪЕМ"

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Подъем

Редактор Виктор Никитин

root@nikitin.vrn.ru

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Перейти к номеру:

2001

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

2002

1

2

3

4

5

6