|
БУРЁНУШКА*
Роман
Окончание. См. начало -
Бурёнушка
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава третья
Сибагат проснулся с ощущением легкости во всем теле. Давно уж он такой
легкости не испытывал. Забавно: пошел он к сельсовету, немного выпив,
последить за Ихсанбаем — в ауле судачат о нем, дескать, шляется по бабам,
дома не ночует, ну и решил Сибагат выяснить, к кому сын ходит, да и сам влип
в такую же историю. У сельсовета встретилась ему Рауза, он, во хмелю, шутки
ради ткнул ее рукой в бок, она ответила тем же. Разбаловались, как молодые,
сошлись его многолетняя тоска по женской ласке и ее неистраченная бабья
нежность, и, в конце концов, обернулось это тем, что лежат они сейчас в
одной постели, положив головы на одну подушку. Посмотри на них кто со
стороны — стало бы этому стороннему наблюдателю смешно, а они пригрелись,
прижавшись друг к дружке, и им хорошо...
Пил Сибагат, крепко пил, старался залить тоску водкой — не вышло. Сколько уж
воды утекло с тех пор, как Фаузия, любимая, отвергла его и словно окаменела.
Теперь не горюет он ни из-за того, что лишился богатства и высокого
положения, ни из-за того, что сын на него волком смотрит, ни из-за того, что
спрятался от людей в закопченной кузнице и жил, как бы превратившись в
бестелесный дух... Только покоя и ласки жаждал он и нашел их у глуповатой на
вид, устрашающе толстой женщины. Вот она сладко спит, уткнувшись носом ему в
подмышку.
— Эх, всегда бы так!.. — неожиданно для самого себя проговорил Сибагат.
Рауза открыла глаза, пухленькими пальцами сдвинула наверх упавшие на лоб
пряди волос.
— Что ты сказал?
— Ничего. Спи.
— Уже рассвело... — Губы Раузы тронула виноватая улыбка. — Гляди-ка, заснула
и не разбудила тебя.
— Хоть бы и разбудила, я б не ушел.
Рауза приподнялась, опершись на круглое, розовое предплечье, пытливо глянула
на его лицо. Послюнявила палец, потерла черное пятно на его щеке.
— Хы... Оказывается, родимое пятно. Вроде бы прежде его не было.
— Было, теперь открылось. Я ж бороду сбрил.
— Зачем?
— Чтоб молодым выглядеть, а то, думаю, не будешь меня любить.
Рауза покатилась со смеху. Сибагат тоже рассмеялся и голоса своего не узнал
— уже не помнит, когда последний раз смеялся, так давно это было.
Неожиданно раздался стук в дверь. Рауза рывком села.
— Уй, не то уж твоя старуха?!
— Не может быть... — Сибагат быстренько поднялся, потянулся к своим брюкам.
— Лежи, лежи! Я сам...
Окна были занавешены, поэтому в комнате стоял полумрак. Когда Сибагат открыл
дверь, в лицо ему ударили лучи восходящего солнца. Увидев незнакомого
мужчину, Сибагат успокоился.
— Посыльная сельсовета здесь живет? — спросил незнакомец.
— Здесь.
— Пусть она живенько отыщет председателей колхоза и сельсовета, скажет:
Камалетдинов велел отыскать. Я буду ждать их в правлении.
— Ладно, сейчас!
Камалетдинов посмотрел на Сибагата, приподняв бровь, как бы стараясь
вспомнить, где видел его раньше, но не вспомнил, повернулся и пошел к
калитке. Когда Рауза ушла, Сибагат направился не в сторону своего дома, а в
переулок, где жила Зарифа. У нее всегда в запасе есть либо самогон, либо
кислушка. Она с тех пор, как мобилизовали мужа в трудармию, приторговывает
хмельным, и Сибагат частенько захаживал к ней, чтобы опохмелиться, пригасить
терзающий нутро огонь, но сегодня, как ни странно, выпить его не тянуло, и
задача у него была другая: найти Ихсанбая. Сам председатель райисполкома его
требует. Худо дело, если Ихсанбай, оставшись на ночь у Зарифы, напился
вдрызг...
Ворота были заперты изнутри. Сибагат посмотрел в щелочку. Ага, вроде бы
дурачок Шангарей бродит во дворе.
— Шангарей!
В ответ дурачок залаял, прикинувшись собакой.
— Эй, не глупи, парень! Мне Ихсанбай нужен, он не у вас?
— Гав-гав-гав!..
— Брось!.. Так у вас Ихсанбай или нет?
— Гав... Убирайся, пока я тебя не укушил!
— Ну, хватит. Ты же не собака.
— А Зарифа говорит — шабака. Она заставляет меня шпать в шарае. Будешь,
говорит, хорошо охранять двор — буду кормить, нет — значит, нет.
— Ладно, открой ворота, я тебе за это хлеба принесу.
— Не обманываешь?
— Клянусь!
— А два кушка?
— Зачем тебе два куска?
— Я их мальчишкам Гульбану шкормлю. Они ведь мои. Гульбану была моей
невештой, понял?
— Понял, понял!
— Чьи, значит, мальчишки?
— Твои, Шангарей.
— Не врешь?
— Клянусь.
— Тогда открою ворота. А то Зарифа говорит — тоже мне, герой. Мальчишек,
говорит, ветром надуло.
— Вот если вернется Хашим, укоротит ей язык.
— Зарифа Хашима не боится.
— Ну, отец твой, Ишмамат, вернется...
— Отец с наганом приедет. Зарифу — тох, тох! И твоего Ихшанбая — тох, тох!
Ха-ха-ха!
Дурачок, хохоча, отпер калитку. Сибагат, войдя в дом, остолбенел: Ихсанбай
лежит на полу в чем мать родила. А Зарифы не видно. Может, в другой комнате
спит?
— Змея подколодная! — процедил сквозь зубы Сибагат. Придя в себя, потянул
сына за голую ногу.
— Эй, вставай! — Ихсанбай перевернулся на бок, но, кажется, не проснулся. —
Ихсанбай, тебя Камалетдинов ищет!
— А?.. — Ихсанбай опять пошевелился, однако не мог открыть глаза. Сибагат,
озлившись, взял стоявшее у печи ведро с водой и опрокинул его над сыном. —
На, раз пьешь, не умея пить!
— Ай! Кто это? Отец?!.
Сибагат не стал ждать, пока Ихсанбай оденется, ушел. Эх, видать, ошибся он,
откупив сына от призыва в армию. На глазах гибнет — не там, так тут под
расстрел угодит...
Чем ближе подходил Сибагат к своему дому, тем неуверенней становились его
шаги. Сейчас пронзит его мрачный взгляд Фаузии. Сказать она ничего не
скажет. И сколько ни вглядывайся в ее лицо, не прочтешь в глубоко
запрятанных глазах, не угадаешь по плотно сжатым тонким губам, что у нее на
уме... Все отдал бы Сибагат в эти минуты, лишь бы не переступать свой порог.
Глава четвертая
— Мальчики! — Не обнаружив братишек дома, Мадина выглянула из сеней. —
Янтимир, Биктимир, где вы?..
Направилась было, чтобы поискать их, на улицу, но остановилась, увидев
входящую во двор подружку.
— Ты что стоишь, как растерявшая цыплят клушка? — весело заговорила Галима.
— Мальчишки куда-то запропастились... — Мадина сразу заметила, что на
подружке новое платье с крупными красными цветами по зеленому ситцу, и
потянулась ущипнуть ее. — С обновкой тебя! Скрытная какая, ничего ведь не
говорила...
— Хай, когда же могла сказать, тебя дома не застать!
Галима с нынешней весны сидит в правлении колхоза над бумагами, учетчицей ее
назначили. Раз живет с отцом-матерью, сумела окончить седьмой класс и не
мучается, как Мадина, на черной работе.
— В правление, — продолжала Галима, — начальство из района нагрянуло, так
председатель меня оттуда выставил, вот я и пришла к тебе.
— Кто приехал-то? — поинтересовалась Мадина. У нее еще не угасла надежда
вернуть конфискованную корову.
— А пес его знает, Камалетдинов, что ли. Ихсанбай-сельсовет тоже туда
пришел.
— Камалетдинов этот... не начальник ли района?
— Да ну их, начальников. Им не до нас, нам не до них. Идем-ка лучше в избу,
что-то покажу.
— Галима...
— Идем, идем! Помнишь, я тебе говорила... — Хотя никого поблизости не было,
подружка склонилась к уху Мадины. Мадину заинтересовали ее слова.
— Ну, идем...
Когда вошли в избу, Галима развернула небольшой сверток, извлекла из него
вещицу, похожую на две пришитые друг к дружке шапочки для младенцев.
— Вот!
— Чья это вещь?
— Учительницы нашей, тети Сарбиназ.
— Уй... какая потешная штучка! А как ее носить?
— Вот же пуговичка на лямке, за спиной застегивается.
— Ты сама, что ли, попросила?
— А кто же? Сказала — посмотрим, чтоб такие же для себя сшить, и вернем.
— А из чего шить?
— Не горюй, есть из чего! — Галима развернула около метра белой ткани.
— Это у тебя откуда?
— Привезли на халаты для доярок миткаль, я и слямзила немножко.
— Ой, подружка, а если бы попалась!
— Не попалась же!
— Ну ничего ты не боишься!
— Э, если всего бояться!.. — Галима звонко засмеялась. — Мы бы с тобой даже
слова «тоись» не знали. Давай ножницы, нитки с иголкой я принесла.
Всякие проказы и выдумки и прежде исходили от Галимы, и теперь так. Мадина
привыкла во всем подчиняться ей. Еще в детстве, лет восемь-девять им тогда
было, Галима подбила Мадину съездить на базар в Алайгир, дескать, научатся
там у русских разговаривать по-ихнему. Отец ее, Мухаррям-агай, вняв мольбам
дочери, посадил их к себе в телегу и повез. Выехали затемно, поэтому около
десяти часов утра были уже на базаре. И Галима, и Мадина, увидев столько
народу, поначалу растерялись. Мухаррям-агай остановил лошадь у забора,
расслабил чересседельник и велел девочкам:
— Сидите тут, не спускайте глаз с лошади. А я постою вон там, поторгую.
И, взяв свой товар — сушеный корот да охапку чилиговых метел, ушел.
Как ни вслушивались Галима с Мадиной в доносившиеся с базарной площади
голоса, толком расслышать отдельные слова не могли, стоял сплошной гул. И не
могли различить, где они там, эти русские, — вон те выстроившиеся в ряд
толстые тетки, что ли?
Несколько освоившись в непривычном для них месте, девочки обратили внимание
на стоявшее неподалеку строение с вывеской. Галима соскочила с телеги.
— Пойду-ка посмотрю, что там.
— А если отец заметит, что ты ушла?
— Ну и пусть... — Галима приблизилась к строению и принялась читать, что
написано на вывеске: — Ла... лав... ка... Мадина, тут написано «Лавка».
На крыльце лавки появилась какая-то женщина, глянула с улыбкой на Галиму.
— Ты откуда, девочка? То есть чья будешь?
Галима, не понимавшая по-русски, сочла за лучшее поскорей вернуться к своей
телеге.
— Что она тебе сказала? — полюбопытствовала Мадина.
— Разве сама не слышала? Сказала: тоись.
На обратном пути Мадина, глянув на подружку, огорченно вздохнула:
— Ни слова по-русски не запомнили.
— Хи! А «тоись»?
— Это слово и от тети Раузы можно было услышать.
...Теперь вот, когда принялись разрезать белый миткаль, вспомнилась им та
поездка.
— Подружка, ты слышала, что ваш сосед, старый мерин, вытворяет? — спросила
Галима.
— Кто, Ихсанбай?
— Нет, старший.
— Сибагат-бабай?
— Он самый.
— Нет, не слышала. Что же он вытворяет?
— К Раузе ходит.
— Ну и что?
— Уф! Неужели не понимаешь?
Мадина покраснела. Как легко Галима говорит о таких вещах!
— Какие только сплетни люди не выдумают!
— Сплетни! Пока жива Рауза-апай, никаких сплетен не надо. Сама она о себе
рассказывает. Я, говорит, теперь как в сказке живу. Я — Зухра, Сибагат —
Тахир, каждый, говорит, наш день, прожитый в ожидании ночи, сам по себе —
целая жизнь!
— Врет, наверно. Люди не поверят.
— Да как же не поверят, если старый хрыч даже бороду сбрил. — Галима вновь
звонко засмеялась. — Сбрил, и на правой щеке у него открылось родимое пятно.
Точь-в-точь похожее на этот... на русский крест.
Мадина вздрогнула, словно ей стало зябко. У Янтимира родимое пятно на правой
щеке тоже похоже на крест. И у Биктимира на том же месте...
Галима, упиваясь своими сообщениями, не замечала, что Мадина то краснеет, то
бледнеет, — спешила выложить накопленные за неделю новости.
— Подружка, а наш председатель Мирхайдаров хочет, чтобы Ихсанбая прогнали с
его должности.
Мадина опять вздрогнула. Когда она слышит имя председателя сельсовета, он
представляется ей гифритом, чудовищем, которое играючи держит людские судьбы
на кончике пальца и может распорядиться ими, как ему угодно.
— Ой ли... — засомневалась Мадина.
— Я сама слышала начало разговора Мирхайдарова с этим Камалетдиновым.
Председатель-агай назвал Ихсанбая протухшим трупом.
— Иди ты!
— И представь себе, этот урод заходит ко мне, когда никого нет, и говорит:
ах, поцеловать бы хоть раз райскую гурию, тоись меня.
— Ой, подружка... будь осторожна!
— Хи! Сама знаешь, кто мне нравится. — На смородинки глаз Галимы набежала
грусть, правда, ненадолго. — Эх, может, он снова приедет на побывку?
— А у меня со вчерашнего дня дергается верхнее веко правого глаза. — Мадина,
не испытавшая в последнее время ничего, кроме горестей, сообщила об этом
встревоженно.
— А сны? Тревожные сны тебе не снятся?
— Вроде бы нет.
— Тогда все хорошо. Не к добру бывает, если дергается нижнее веко.
— Все же отнесу подаяние какой-нибудь старушке.
Галима посмотрела на подружку с жалостью. Что она отнесет? В избе пусто,
хоть бы крошка хлеба нашлась...
* * *
Камалетдинов попросил показать ему схему пахотных земель колхоза.
Рассматривая исчерченный неумелой рукой лист бумаги, четче представил себе
очертания полей, мимо которых проехал ранним утром. Да, в хорошем месте, на
плодородной земле стоит аул Тиряклы. Нынешнее Гнилое озеро когда-то
простиралось над всеми угодьями колхоза. Должно быть, древние донные
отложения обогатили здешнюю почву. Старики рассказывали, что до революции
подводы с зерном шли на окрестные базары, в основном, со стороны Тиряклов.
Да и сам он, Аюп Камалетдинов, в своем сиротском отрочестве, слыша толки об
урожайности тиряклинских полей, мечтал увидеть их, когда вырастет, и вдоволь
наесться хлеба. Но выпали ему иные пути-дороги, носило его по белому свету,
и в дальних странах с оружием в руках побывал. Вернулся в родные места не по
собственному желанию, а по велению партии, она сюда направила.
— Хорошая у вас земля... — сказал он, и эти слова вызвали у Мирхайдарова
неожиданную реакцию.
— Что толку, что хорошая, если командовали здесь такие, как Ихсанбай, и все
развалили! Ладно еще Ишмамат успел убраться, а то бы я его, паразита!..
— Товарищ Мирхайдаров, вы... всегда такой горячий?
У Мирхайдарова нервно подергивалась щека — фронтовая контузия напоминала о
себе при сильном возбуждении, но замечание председателя райисполкома
несколько остудило его.
— Виноват, товарищ Камалетдинов...
— Есть хозяйства, где дела обстоят хуже, чем у вас, — мягко заметил
Камалетдинов.
— Все же и у нас нечему радоваться. Ишмамат... Опять же этот Ихсанбай...
Разве он председатель сельсовета? Косячный жеребец — вот кто он! — опять
разгорячился Мирхайдаров. — С людьми не считается, дисциплина в ауле только
на страхе держится, но здесь же не штрафбат! От него, как от разложившегося
трупа, зараза на других перекидывается...
Камалетдинов поднялся со стула, торопливо, подойдя к окну, свернул
махорочную цигарку, закурил. Председатель колхоза продолжал что-то
доказывать, Камалетдинов и слышал его, и не слышал — ушел в свои мысли.
Почему-то не выходил у него из головы старик или, скорей, пожилой мужчина,
открывший дверь, когда он постучался к посыльной сельсовета. Где он его
прежде видел? Лицо вроде бы знакомое...
Тут вошел в комнату рыхлолицый, синеглазый человек с набрякшими веками,
чем-то похожий на того старика. Надо думать, это и есть Ихсанбай Муратов.
Перед поездкой Камалетдинов ознакомился с показателями здешнего колхоза за
годы войны. Неплохие показатели. Не было случая, когда колхоз, да и
сельсовет, не выполнили бы планового задания. За что же Мирхайдаров взъелся
на Муратова? Каково было бы на фронте без крепких тыловиков? А почему,
кстати, Муратов не был призван в армию? Судя по мешкам под глазами, у него,
наверно, не в порядке либо почки, либо сердце...
— Здравствуйте, товарищ Камалетдинов! — поздоровался Ихсанбай. — Вы
как-то... неожиданно нагрянули, без предупреждения... Но я забежал в
сельсовет, прихватил вот бумаги.
— Здравствуйте, товарищ Советская власть! — ответил Камалетдинов,
улыбнувшись. — Я тут проездом. Присаживайтесь. Расскажите, как у вас идут
дела, какие трудности испытываете.
— Трудности... без них, конечно, не обходится, но пока особо не жалуемся. —
Ихсанбай, присев к столу, раскрыл принесенную с собой папку. — Вот итоги
первого квартала. Здесь — сколько собрано у населения масла, молока, здесь —
яиц, шерсти. Стараемся, товарищ Камалетдинов.
— Трудно народу живется?
— Как сказать... — Ихсанбай почесал затылок. — Народ к нехваткам привычен,
терпит, а достаток его портит, люди начинают баловаться.
— Интересное рассуждение... — Камалетдинов усмехнулся. — Но ведь мы для того
и стараемся, чтобы народу жилось лучше, не так ли?
— Знамо, так... — Ихсанбай запнулся. Он сразу понял, что Камалетдинов не тот
орешек, который можно расколоть первым же укусом. С какой же стороны к нему
подступиться? Во всяком случае, нельзя оставить вопрос без ответа, выказать
растерянность при Мирхайдарове, который сразу, как только вернулся с фронта,
возненавидел его, Ихсанбая. Поэтому Ихсанбай набрался решимости и попробовал
«раскусить орех» с другого боку.
— Раз, товарищ Камалетдинов, печемся о народе, убавили бы нам плановые
задания.
— К сожалению, не можем. Во многих других хозяйствах и сельсоветах положение
сложней, чем у вас. Вот думаю собрать руководителей в райцентре, обменяться
опытом. Поэтому останусь у вас до вечера. Хочу познакомиться с вашим
хозяйством поближе.
— Тогда я пойду скажу, чтоб запрягли для вас лошадь, пусть ваша отдохнет, —
вскочил Ихсанбай и направился к двери.
Мирхайдаров, посмотрев ему вслед, поморщился. Повернулся к Камалетдинову:
— Я велел жене приготовить чай. Насчет лошади тоже распорядился. Пока
позавтракаем, пригонят к моим воротам.
Когда вышли на улицу, Камалетдинов, искоса глядя на председателя колхоза,
сказал:
— Неладные у вас отношения с председателем сельсовета.
— А!.. — Мирхайдаров досадливо махнул рукой. — Тыловая крыса! Бабник!..
— Но показатели у него неплохие.
— Конечно, раз по семь шкур с людей сдирает.
— Все же... было бы лучше, если бы вы нашли общий язык... Кстати, утром я
видел старика, схожего лицом с Ихсанбаем. Кто он?
— Наверно, это был Сибагат. Отец Ихсанбая. Кузнец.
— Кузнец, говоришь...
— Вот мы и дошли, товарищ Камалетдинов. Добро пожаловать в мой дом! —
Мирхайдаров распахнул калитку и крикнул: — Сарбиназ, самовар у тебя готов?
Глава пятая
Хашим кинулся прочь от ужасной находки как от огня и пошагал, забыв об
усталости. Скоро он доберется до аула, идти совсем немного. Вон впереди
зеленеет озимь, виден дым, поднимающийся из труб. Немного успокоившись, он
оглянулся назад и... увидел Гульбану.
Она улыбнулась ему.
— Гульбану! Это я, Хашим!
Весь охваченный радостью, он рванулся к жене, ничуть не изменившейся. Те же
глаза, та же улыбка, обнажившая ее ровные, жемчужно-белые зубы. Выходит,
череп у родника ему привиделся, это была... как это называется?..
Галлюцинация?
Он протянул руки, спеша обнять ее, но Гульбану исчезла. Хашим остановился в
растерянности.
— Гульбану!!!
Ответило ему лишь эхо, рожденное его собственным криком.
Хашим обессиленно сел на мокрую землю. Сердце его стиснула невыразимая
тоска, сознание мутилось, но и помутившееся, оно отчетливо подсказало ему:
ее нет, она умерла. Гульбану умерла!!! Там, у родника, лежит ее череп... Он
мысленно закричал: «Гульбану, я же вырвался из когтей смерти, чтобы снова
увидеть тебя!» И это была правда. На фронте, придавленный обломками
разрушенного здания, чувствуя, что умирает, он покаялся во всем, что
натворил в жизни, и просил неведомо кого дать ему возможность вернуться
домой не человеком, так птицей, не птицей, так облаком и увидеть Гульбану
хотя бы еще раз. «Гульбану, я ведь не успел получить твое прощение. Долго,
очень долго возвращался...» — «Хашим...» — послышалось ему. Он лежал
зажмурившись близ своего аула и боялся открыть глаза — откроет, и Гульбану
опять исчезнет. «Ах, Гульбану, ты не дождалась меня, не простила!» — «Мое
прощение, Хашим, в моих мальчиках, в близнецах». — «Я по твоим письмам обо
всем догадался, все понял». — «Спасибо, Хашим!»
Минуту назад он хотел умереть, уйти в эту землю, но вдруг ему полегчало,
неимоверная тяжесть, гора тоски, придавившая его к земле, словно бы
улетучилась. Он сел. Какая-то сила возрождала в нем желание жить, побуждала
взглянуть на окружающий мир доверчивыми, как у ребенка, глазами. Свет
выглянувшего из-за туч солнца, упоительный весенний воздух, вибрирующий в
вышине голос невидимого жаворонка — все это волшебным снадобьем вливалось в
душу и заставило его подняться и направиться в сторону аула, все более
ускоряя шаги.
Перевалив через пригорок, дорога пошла вдоль поля, засеянного озимой рожью.
В конце поля — полоса кустарников, а там уже и первые избы.
Неожиданно Хашим заметил какое-то копошение у кромки поля. Там что-то
шевелилось. Опять виденье? Хашим тряхнул головой, поморгал глазами. Нет, в
самом деле что-то там шевелится. Из любопытства он направился к ним, а
существа эти, должно быть, заметив его, скрылись — то ли легли на землю, то
ли забились в какую-нибудь яму.
Дойдя до примеченного места, Хашим с удивлением обнаружил двух затаившихся
мальчонок. Если бы не светились на грязных рожицах ясные синие глаза, трудно
было бы назвать их человеческими детенышами.
— Вы что тут делаете?
Один из них, зажавший в кулачке пучок зеленых ростков ржи, спрятался за
спину другого, а этот, оказавшийся впереди, громко заплакал.
— Ну-ну, я же вас не трону. Вы чьи?
Мальчики не ответили. Держась друг за дружку, они тихонько пятились, похоже,
намеревались улизнуть от чужого дядьки. Глянув на их следы на только что
освободившейся от снега почве, Хашим понял, что они рвали зеленые ростки
ржи. Зачем? Господи, они, наверно, голодные! От жалости в глазах у него
защипало, в горле встал комок. И тут же вспыхнула догадка: да это же
близнецы Гульбану, то есть его дети!
— Мальчики... мальчики мои!..
Он сгреб их в охапку, прижал к себе.
— Вы не бойтесь, не бойтесь! Я ваш папа...
Хашим почувствовал, как под его ладонями трепыхаются их сердчишки, поцеловал
их в грязные щечки и заплакал. Будь ты проклята, война, будьте прокляты
изверги, вынудившие детей есть траву! Плачь, Хашим, плачь... Это только
начало, тебе предстоит еще выплакать немало слез за прежнее твое
жестокосердие!
Держа мальчиков на руках, он спустился к речке, умыл их личики, затем
развязал вещмешок, дал им по ломтю хлеба и по кусочку сахара. Мальчики тут
же впились зубами в хлеб, быстро его съели. На сахар лишь посмотрели
непонимающе.
— А это что?
— Сахар.
— Его едят?
— Можно и грызть, и лизать, и сосать. Для таких маленьких мальчиков, как вы,
он очень полезен.
Мальчики заложили сахар за щеки, принялись с удовольствием сосать его. Хашим
пошел в аул, ведя их за руки и чувствуя прилив новых сил. На душе у него
стало так хорошо, будто и не было позади фронта и пережитых им мук, будто
всю жизнь он вот так шел и шел, ощущая в ладонях теплые детские ручонки.
Он ни словом не обмолвился об их матери, ни о чем не спрашивал. Войдя в аул,
не стал раздумывать, куда сперва направиться, — конечно, к себе, в избу
Гульбану, а уж потом — в родительский дом. Оставил мальчиков на скамеечке у
ворот, открыл, от волнения еле держась на ногах, дверь избы.
Сидевшая с шитьем на нарах девушка вскинула голову и как-то замедленно
заелозила, чтобы спуститься на пол. Хашиму показалось, что он видит Гульбану,
То же лицо, та же фигура. Только черные глаза — в отличие от синих у матери
— выдавали дочь.
— Мадина!
Ему не сразу далось слово «дочка». До войны из-за своего вздорного характера
он дочкой ее не называл — дескать, Гульбану не отдалась ему по доброй воле,
не приняла сердцем, не в любви дочь была зачата, а потому она для него как
бы неродная... Но сейчас перед ним стояла не тонконогая, прыгучая, как
кузнечик, девочка, а почти взрослая девушка с очень серьезным, говорившим о
пережитых страданиях взглядом. Что это она держала в руке? Кажется,
лифчик... Да, повзрослела его Мадина.
— Дочка... — хрипло выдавил из себя Хашим, и по выражению ее лица понял, что
ко всему пережитому ею добавилось горе, вызванное потерей матери. А когда
люди в горе, разве не обнимутся они, не прильнут друг к другу?
— Папа! Папочка! — вскрикнула Мадина, кинулась к нему, приникла к его груди.
Глава шестая
Фаузия, услышав о возвращении Хашима, вновь впала в беспокойство. С
дурным человеком связала судьба ее дочку. Теперь жаль ей внуков, наверно,
обижать их будет. Почему-то вернулся к ним, в избу Гульбану. Хотя родители
Хашима умерли и все их имущество перетащила к себе его сестра Зарифа,
дом-то, сосновый, крепкий, стоит на месте, долго еще простоит, и на Хашимов
век его хватит.
Терзают Фаузию горькие мысли, и нет конца ее думам. Будто мало было у нее
горя — еще и характер Ихсанбая после рождения близняшек Гульбану испортился.
А в последнее время он совсем озверел. Терпеть не может, когда мать
отправляется в избу напротив. Как узнает, что отнесла она туда краюшку хлеба
или миску катыка, так словно с цепи срывается. Не только сам за ней следит,
Сабилю на то же настроил. Ох, дети, дети... Всех жалко. По присловью, пальцы
на руке не равны, но какой ни укусишь — одинаково больно... Сабиля на глазах
вроде бы уважительна, чуть не поет: кайнам, кайнам, — а на самом деле
настоящая шпионка и ябеда.
Сидит Фаузия, горюет, что не может помогать внучке и внукам, живущим всего
ничего — на той стороне улицы. Ахти, задумавшись, забыла о сковородке, в
которой поджаривалась в масле лепешка, она уже обугливаться начала.
По избе поплыл чад, даже во двор, должно быть, просочился, — дверь
распахнулась, раздался сердитый голос Ихсанбая:
— Что у тебя тут горит?!
Лицо у сына черней подгоревшего хлеба. Однако надо напомнить ему, что здесь
по-прежнему командует мать, должен считаться с ней.
— Кухонные дела тебя не касаются, Ихсанбай.
— Меня в этом мире все касается! Где этот олух?
Фаузия чувствует спиной исходящую от Ихсанбая злобу, но с ответом не спешит.
Положила на сковородку вместо подгоревшей новую лепешку. Неторопливо
поправила тыльной стороной руки съехавший на глаза платок. Села поудобней,
устроив ноги на стоявшей перед печью низенькой скамеечке.
— Что молчишь? Где, спрашиваю, старик?
— У старика, о котором ты спрашиваешь, сынок, есть звание «отец» и имя.
— Плевал я на его звание и имя!
— Имена и звания не нами придуманы и не тебе их отменять.
— Ты что, терпение мое испытываешь? Жеребца своего защищаешь?
— Опомнись, Ихсанбай! Мы с твоим отцом уже много лет не ложимся в одну
постель. Ты смеешься над моим достоинством!
— Не я — весь аул смеется! Этот старый дурак сбрил бороду, выставил на смех
и тебя, и меня. Пусть он, если сегодня же не приклеит ее обратно, добра от
меня не ждет!
Ихсанбай ушел, яростно хлопнув дверью. Фаузие было видно через окно, что
сын, нервно походив туда-сюда по двору, скрылся под навесом у сарая. О
Господи, какие еще беды падут на ее голову?! Ах, Ихсанбай, если ты спьяну
набросишься на отца, неизвестно, чем это кончится. Он ведь и убить может...
Спустя некоторое время заявился Сибагат. Глянула на него — вроде трезвый, но
в самом деле без бороды.
— Бороду-то... бороду, старый ишак, зачем сбрил? Примета же твоя открылась,
крест на щеке...
— Все! Хватит! Отбыл свой срок Сибагат! Надоело жить в страхе! Сыт по горло!
— Пожалуйста, не кричи. Ихсанбай... Он в ярости. Пусть пока не знает, что ты
дома. Боюсь, невесть что натворит...
— Ты не за меня боишься, Барсынбика, все над сыночком безмозглым трясешься!
— В нем — твоя кровь. Ему продолжать наш род.
— Продолжать род... Ха! Дело нехитрое, волк тоже продолжает свой род, плодит
волчат...
— Ты сошел с ума, Дингезхан!
— Во! Хан! Я — хан! Без славы, без богатства, а все-таки хан. Владею своей
жизнью. Повелеваю своей судьбой. А ты — раба. Раба Ихсанбая, невестки,
соседей, дурацких обычаев...
— На тебя напустили порчу, Сибагат. Тебя...
— Наоборот, Барсынбика, с меня сняли порчу. Я заново родился. Заново начинаю
жить.
— Перестань, чушь несешь!..
* * *
Ихсанбай решил проехаться верхом по полям. Этот Камалетдинов, шельма, успел
один, без сопровождения, осмотреть поля. Что, интересно, высмотрел? Похоже,
намеревается нацелить колхоз прежде всего на хлеборобство. Мирхайдаров —
идиот. Вообразил себя народным заступником. Если руководитель жалеет людей,
считай, все пойдет прахом. Угодишь народу — не угодишь вышестоящему
руководству. Надо же понимать: над каждым начальником сидит следующий
начальник. У кого рука жестче, тот выше и поднимается. Вот он, Ихсанбай,
показал бы, на что способен — жаль, знаний маловато. Мать с отцом его,
единственного своего ребенка, держали при себе, боялись отпустить учиться на
сторону. Впрочем, он и сам не трепыхался, не рвался из родительского гнезда.
Чтобы трепыхаться, нужны крылья, а у него их не было, не выросли. Разве ж
они вырастут, если тебя на каждом шагу одергивают, предупреждают: не делай
этак, делай так, держи язык за зубами, а то услышат, донесут... Теперь вот
Мирхайдаров... Попробуй выстоять, столкнувшись с ним, бывалым воякой, когда
тебя самого до таких лет, как говорится, ни ветер, ни дождь не коснулись. И
еще отец... Долго терпел Ихсанбай его пьяные выходки. Во время войны в ауле
не было мужчин, которые могли бы взять его за шиворот и как следует
встряхнуть. Сейчас другое время. А старик, черт бы его побрал, совсем
распоясался, ищет приключений... ладно бы, если только на свою голову...
Под копытами коня захрустел ледок и взбурлила вода. Ихсанбай переехал вброд
речку, прихваченную у берегов ночным морозцем. Миновал полосу кустарника, и
перед ним распростерлось ржаное поле. Неплохая нынче озимь, если не
принимать в расчет всходы, задохнувшиеся в залитых низинках. Соскочил с
коня, повел в поводу по краю поля, время от времени наклоняясь, чтобы лучше
рассмотреть зеленые ростки. А это что такое? Всходы на небольшом участке
поля были истоптаны. Собаки, что ли, свадьбу тут справляли? Нет, на влажной
земле ясно видны отпечатки босых детских ног. Местами еще лежит снег, кто же
мог в такую пору отпустить босых детишек в поле?
Присевший на корточки Ихсанбай вскочил. «Мадина! Ее щенки тут побывали!»
Мысль о близняшках, все еще живых, расстроила его. Желание осмотреть поля
пропало. Ихсанбай вскочил на коня, развернул его в сторону аула, яростно
ударил каблуками в бока.
* * *
Мадина, выйдя из помещения фермы, направилась домой не сразу. Постояла, как
бы решив подышать весенним воздухом, хотя он припахивал здесь соломой,
силосом и навозом.
Доярки поодиночке и парами расходились по домам. Пора и ей. Сегодня впервые
ждут ее дома не только братишки. Как это странно: ее ждет отец. Отец... В
детстве она смотрела на него исподлобья и уже не помнит, называла ли его
папой. Но не забыла, как он обижал маму. В детской душе откладывается прежде
всего то, что ее ранит. Разве Мадина виновата, если в ее памяти оставили
след лишь дурные черты характера и отвратное поведение Хашима?
Вчерашний вечер и ночь были напряженными. Днем Хашим выстругивал для
мальчишек деревянных лошадок, смастерил игрушечную тележку. После вечернего
чая лег спать, положив их рядом с собой. Мадина постелила постель для себя
на другом краю нар, но глаз так и не сомкнула. Раздеться постеснялась, и
тело не отдохнуло.
Хашим тоже ворочался, точно лежал на гвоздях. До самого рассвета Мадина
слышала его тяжелые вздохи.
Как они уживутся под одной крышей, если он по-прежнему будет пить? Думает
Мадина, думает и ни к какому выводу прийти не может. Все же надо идти домой,
накормить... семью. Вчера соседка Магинур-апай, должно быть, по случаю
возвращения Хашима принесла им ведро картошки...
Подходя к своей избе, Мадина увидела, что створки ворот сняты, под одним из
столбов белела щепа. Понятно: отец, несмотря на то, что земля еще не
оттаяла, выкопал покосившийся столб и, отпилив сгнивший конец, поставил его
на прежнее место. К добру бы!
Занятая своими мыслями, Мадина не обратила внимания на раздавшийся за спиной
топот копыт и едва не лишилась чувств с испуга, услышав рык:
— Мадина!
Соскочив с коня, помахивая плеткой, к ней подошел Ихсанбай.
— Ты почему, мерзавка, не следишь за своими щенками? Или сама их послала
топтать озимь? Вот запру их за потраву вместе с телятами или пришибу, как
котят!
Ихсанбай угрожающе взмахнул плеткой, но тут будто из-под земли возник Хашим,
ударил его по руке, вторым ударом сбил с ног.
— Ах ты, сволочь!..
Ихсанбай, изогнувшись, дернул его за ногу, Хашим, едва не упав, все же успел
сесть на него верхом, схватил за горло.
— Убью! Нет твоей подлой душонке места в этом мире, капут тебе пришел,
Ихсанбай!
— Пусти... покаешься... — прохрипел Ихсанбай, задыхаясь. Его лицо
побагровело, кровеносные сосуды на висках вздулись, глаза выпучились.
Стоявшая рядом Мадина застыла в испуге, ни закричать, ни шевельнуться не
могла. Но тут с ее отцом что-то случилось: он разжал стиснувшие шею Ихсанбая
руки, посмотрел на них как бы удивленно, затем взглянул в небо, словно
услышав оттуда чей-то голос, поднялся и попятился от поверженного врага.
Спустя какое-то время Ихсанбай пришел в себя, нашарил лежавшую рядом плетку,
встал на карачки, выставив зад, успевший намокнуть в минуту пережитого
ужаса...
* * *
Только было Фаузия вскинула на плечо коромысло с ведрами, собравшись сходить
на речку, как перед ней предстала невестка:
— Атак, я же рано утром принесла воды!
— А разве я говорю, что не принесла? — отозвалась Фаузия, бросив на невестку
взгляд исподлобья.
— Давай, раз надо, я еще схожу!
Понимает Фаузия, откуда в невестке такая прыть. Ихсанбай подстрекает ее
следить за каждым шагом свекрови, пусть, дескать, старуха не таскает еду
мальчишкам Гульбану. А у нее сейчас припрятаны за пазухой два ломтя хлеба
для них. Но вот встала на пути Сабиля, готовая, как озлобленная сучка,
цапнуть ее. Вообще-то Фаузия Ихсанбая не боится, лишь ради того, чтобы не
поднимался в семье скандал, придерживает свой язык. Поэтому и сейчас,
подавив раздражение, ограничилась объяснением:
— У тебя и так забот много. Хочу заодно почистить ведра, потереть их красной
глиной.
— Сын твой опять обругает меня, скажет, заставляешь старуху воду таскать.
Знаешь ведь его характер.
— Ничего не поделаешь, у каждого свой характер, — сказала Фаузия и вышла за
ворота.
Эх, встретить бы мальцов близ речки! А то все никак не удается отдать им
приготовленные для них гостинцы. Весть о возвращении Хашима не обрадовала
ее. Если для единокровной Мадины он ласкового слова не находил, то как будет
терпеть близняшек? «Гульбану, бедняжка моя, не знала я того, что творилось в
твоей душе. Какое злосчастье заставило тебя нажить этих двух малышей?!.»
Подходя к мосткам, чтобы зачерпнуть воды, вдруг увидела она, что из-под
бережка высунулась круглая голова дурачка Шангарея. Не то уж он как есть, в
одежде, барахтается в речке?
— Шангарей! — испуганно воскликнула Фаузия. — Что ты, божий человек, тут
делаешь?
Дурачок поднялся из воды. Его трясло, зуб на зуб не попадал.
— Так что ты тут делал?
— Ы... Не скажу. Шкажу, так ты Ихшанбаю наябедничаешь.
— С чего ты взял? Когда это я ябедничала?
— Ы… Ты ведь его мать.
— Ну и что? У него своя жизнь, свои дела...
— Дашь хлеба — может, шкажу.
— Дам, дам!
— А ты щаш дай.
Фаузия вынула из-за пазухи ломоть хлеба, протянула ему.
— На, Шангарей, для тебя не жаль.
— Дай ишшо, у тебя — два.
— Откуда знаешь?
— Знаю. Один для Янтимира, другой для Биктимира.
— Кто тебе сказал?
— Никто. Шам знаю.
— Ай, Шангарей... На и другой. Может, ты передашь хлеб мальчикам?
— Знамо передам. Кабы я их не кормил, они бы давно там были... — Шангарей
указал подбородком в сторону кладбища.
— Ладно еще ты есть... — Фаузие захотелось ласково похлопать это
большеголовое, перепачканное тиной создание по спине. Бедняга, тоже ведь
человек, рожденный матерью в муках. Только вот живет сейчас у Зарифы на
положении собаки.
— От отца нет вестей? — спросила она, но Шангарей не ответил на ее вопрос,
продолжал свое:
— Они — мои, я их отец.
— Брось, еще Хашим услышит. Наверно, знаешь, что он вернулся?
— Пушшай ушлышит. Я ишшо до войны Гульбану у Хашима за бутылку водки купил.
Мальчишки — мои, а Хашиму — во! — Шангарей показал кукиш.
— Ай, Шангарей, какой ты грубый! Бога бы побоялся!
— Шама-то не больно боишься.
— Почему?
— Почему, почему... На людей знак штавишь.
— Что ты выдумываешь? На кого, какой знак я поставила?
— Атак! На мужа, на Янтимира, на Биктимира. Я твой хлеб не ем, а то и на мою
щеку крешт поштавишь, как им.
— Невесть что несешь, Шангарей! Ты, оказывается, недобрый...
— Нет, добрый! Я хочу вызволить Гульбану!
— Вызволить?.. — Фаузия почувствовала слабость, на лбу выступил холодный
пот. — Она же умерла!
— Ы! Не умерла. Ты ее кошти видела? Где они?
— Той зимой много снега выпало. Весной полая вода бревна из аула унесла...
— В эту речку... В ней ишшо шабля одного швятого лежит. Никто ее не нашел, а
я найду и вызволю Гульбану.
— Как это... Человека можно из тюрьмы вызволить, а она...
— Ее Ихшанбай взаперти держит... Я Ихшанбая — кх, кх...
— Иди ты! — рассердилась Фаузия. Помолчав, уже мягче сказала: — Иди домой,
обсохни, а то простудишься.
Глава седьмая
Ранняя весна кого-то в Тиряклах обрадовала, а кого-то и огорчила. Для
крестьянина, у которого запас кормов иссякал, это, конечно, было в радость.
Скот стали выгонять по утрам на луга, пусть что-нибудь там щиплет. Для
начальства же пробуждение природы оказалось преждевременным: подготовка
семян и посевного инвентаря еще не закончена, лошади истощены, надо
подкормить, а время не ждет, коров запрягать, как во время войны, теперь не
дело.
Ихсанбай должен как-то повернуть все это себе на пользу. Положение во всем
районе примерно одинаково. У кого сейчас сил немерено или лишние семена
найдутся? Но год Кабана, говорят, приносит удачу, малость постараешься,
поднапряжешься, так и авторитет свой укрепишь ...
Выйдя из бани, домой он не пошел, решил посидеть на крыльце. Разнежился,
обдуваемый легким ветерком, под лучами щедрого весеннего солнца, лениво
поглядывал по сторонам. Вон как повеселело все вокруг: посвистывают скворцы,
суетятся воробьи, под карнизом воркуют голуби; похожая на волчицу сука
Кукбуре растянулась посреди двора на солнцепеке, шесть щенков копошатся у ее
сосков, спешат насытиться, пользуясь благодушием матери. А петух-то как
важничает! Гребешок у него тугой, налит кровью, окрас перьев ослепителен.
Ихсанбай чувствует, что петух его не любит, все посматривает искоса. Вот и
сейчас, глянув на него так, взмахнул крыльями, яростно прокукарекал.
Дескать, прикинь, кто ты и кто я. Затем хитро прикрыл глаза пленкой и издал
тревожный горловой звук, будто увидел в небе коршуна, хотя никакого коршуна
там не было. Знает, подлец: такой звук, сигнал тревоги, заставляет кур
искать укрытие, сбиться в кучу, а ему это и нужно для исполнения своей
петушиной обязанности. Он ее и исполнил, потоптал одну из хохлаток. А
исполнив, удовлетворенно взлетел на ограду, снова прокукарекал, косясь на
соседний двор. Соседи в прошлом году зарезали своего старого петуха,
оставили молодого, и этот задира норовит помериться с ним силами.
Эх, была бы человеческая жизнь так же проста, как у этих птиц, у животных! А
то ведь живешь и не знаешь, что еще на твою голову свалится. Надо же,
проклятый Хашим, оказалось, жив. Какому дьяволу было нужно, чтобы он
объявился спустя два года после войны? Едва успев вернуться, положил его,
Ихсанбая, на лопатки. И поди притяни его к ответу! Фронтовик, мать его!..
Из-за одной Мадины он так накинулся или кто-нибудь напел ему что-нибудь
насчет близнецов? Но ведь Гульбану унесла тайну на тот свет...
И с отцом беда, свихнулся на старости лет. А прошлое — что рогожа: найди
конец, потяни, она вся и распустится. Опасен стал старик, может лишнее
сболтнуть, при таких обстоятельствах с тем, что он твой отец, считаться не
приходится...
Да-а... со всех сторон грозят опасности. Мирхайдаров, пожалуй, не самая
большая из них, но открытая борьба с ним может привести к тяжелым
последствиям. Чувствует Ихсанбай, что не каменная опора у него под ногами, а
зыбкая трясина, готовая разверзнуться под ним...
В бане скрипнула дверь, должно быть, Сабиля выходит. Представив голое тело
жены, Ихсанбай поморщился. Иные о женах говорят — дар судьбы, а для него
Сабиля не дар, а швырок судьбы, больно ударивший по сердцу. Достанься ему
жена поприличней, может, не плясал бы сейчас под дудку Зарифы. Но и Зарифа —
лишь средство потешить плоть, пустоту в душе не заполнит. Вот Гульбану... да
что о ней думать, нет ее...
Мысли Ихсанбая оборвал шум. Ага, петухи на ограде дерутся! Соседскому,
видать, вконец надоело бессовестное поглядывание чужака на его гарем, сам
взлетел на забор. Ихсанбай хоть и видел, что его петух по всей вероятности
потерпит поражение, вмешиваться не стал, пусть себе дерутся. Так уж устроен
этот мир: кто сильней, тот и побеждает, а кто побеждает, тот и властвует.
* * *
Хашим после столкновения с Ихсанбаем долго не мог собраться с мыслями. Вроде
и понимал, и не понимал, отчего впал в такую ярость. Оттого, что пришло
время рассчитаться с мерзавцем за прошлое, или оттого, что к старому
добавилось новое?
Правду, связанную с рождением Янтимира и Биктимира, он не знает. Но еще до
ухода на войну он хотел, очень хотел, чтобы у него с Гульбану родился сын.
Его желание дошло до Всевышнего: ниспослал сразу двоих. Неважно, каким
образом это получилось. Как говорят русские, пути Господни неисповедимы.
Хашим свое чувство к Гульбану перенес на мальчиков. Близняшки — его сыновья,
и точка!
В Берлине, после того, как его, израненного, вытащили из-под обломков
рухнувшего здания, во сне, длившемся, по его прикидке, около месяца,
привиделся ему старик, который сказал: «Дома тебя встретят двое близнецов,
ты прими их как дар небес и люби». Старик еще что-то говорил, но когда боль
вернула Хашима в почти покинутый им мир, он все забыл. Потом были долгие
месяцы на госпитальных койках, череда операций, мостики надежды,
возвращавшие его из тьмы в сияние дня, наконец, выздоровление, — но ничто не
восстанавливало в его памяти сказанного стариком-провидцем. После схватки с
Ихсанбаем забытое каким-то чудом вдруг стало вспоминаться: как угольки в
погасшем было костре, вспыхивали слова, прозвучавшие тогда во сне.
Вспомнилось, что сам себе Хашим почему-то снился в образе мальчика в длинной
белой рубашке. В то же время он ощущал себя взрослым. «В ауле остался
человек, которого я ненавижу. Он, проклятый, пытался отправить мою
двенадцатилетнюю дочь на тяжелые работы, обрек семью на голод, лишив коровы.
Если мне суждено вернуться домой и встретиться с ним, как погасить огонь,
пылающий во мне?» — спросил он у старика. Ответ был краток: «Тебе помогут
жена и дети».
Жeнa... Нет ее самой, но ее дух рядом. Хашим почувствовал вчера, насколько
он, этот дух, силен. Вцепившись в горло Ихсанбая, он, должно быть, краем
глаза видел Мадину, а показалось — видит Гульбану. Она беззвучно шевельнула
губами, словно бы сказала: «Не надо, погубишь себя, а ты нужен детям». И он
подчинился, разжал пальцы, стиснувшие шею ненавистного ему человека.
Прежде, до войны, когда водился с городской шпаной, он ни в Бora, ни в
черта, ни в духов не верил. И сейчас еще не до конца поверил в их
существование. Но, вспоминая о том, как лежал заживо погребенным и выжил,
ослеп и снова прозрел, оглох и снова стал слышать, чувствует он в душе
смущение и готов признать, что мир объят загадочными неземными силами.
Однако надо думать прежде всего о земных делах. Пожалуй, придется съездить в
райцентр, похлопотать о возвращении отнятой у семьи коровы, мальчонкам нужно
молоко. Наверно, его там выслушают, поймут, к фронтовикам сейчас относятся
уважительно. Только сам он не может понять: кому и зачем понадобилось
обрекать детей Гульбану на голодную смерть? Впрочем, будет жив, так получит
ответ и на этот вопрос. Ведь тот старик-провидец сказал ему: «Не выпытывай
ответы у людей — время тебе ответит».
Хашим на случай оказии приготовил вещмешок: положил в него солдатскую
фляжку, кружку, ложку. Несмотря на переезды из госпиталя в госпиталь, свои
фронтовые пожитки он не потерял. Немного подумав, сунул в вещмешок и
саперную лопатку. Не давал ему покоя череп, увиденный у родника Тенгрибирде.
Надо выбрать время, предать его земле и насыпать могильный холмик.
* * *
А Фаузие не давало покоя услышанное у речки от Шангарея. Родимые пятна
близнецов, такие же, как у Сибагата, ее не удивляют: чего только внуки не
наследуют от своих дедов! Но вот то, что дурачок болтает об этом, вызывает
тревогу. Мало этого, так он еще ищет саблю, чтобы расправиться с Ихсанбаем.
Ну ладно, хоть и убогий, а все же человек, влюбился по-своему в Гульбану, но
почему возненавидел не Хашима, ее мужа, а Ихсанбая?
Стараясь отвлечься от горестных мыслей, Фаузия занялась работой. Приготовила
курмас — поджарила на сковороде пшеницу: она, пока горячая, вкусна и в таком
виде, а остывшую можно истолочь и сварить не менее вкусную кашу; поставила
кипятить воду, насыпав в нее размолотый овес, — затеет на отваре бузу*;
достала с чердака сухой красный творог и сушеные ягоды, смолола ручной
мельницей, чтобы смешать со сливочным маслом... Усмехнулась: «Будто к
свадьбе готовлюсь!» Вроде бы увлеклась работой, забылась, но нет, опять
предстал перед мысленным взором Шангарей. Попыталась успокоить себя: он ведь
безумный, кто станет слушать его? Но в каком-то уголочке души затаилось
несогласие с ее доводом, все свербило там и свербило.
Фаузие вспомнилось, что давным-давно, когда она собиралась выйти замуж за
Дингезхана, такой же, как Шангарей, дивана, то есть дурачок, пристал к ее
бабушке: выдай, дескать, внучку за меня.
— Барсын еще сорокадневной была помолвлена со своим женихом. Уговор свят, —
принялась объяснять ему бабушка Кукхыу.
Фаузия, в то время Барсынбика, услышав их разговор, удивилась.
— Что это ты с ним разлюбезничалась? Почему не прогнала? — спросила она
потом у бабушки.
— Нельзя, детка, обижать убогих.
— Хы, нельзя! Он ведь так не отвяжется!
Бабушка варила корот в большом, подвешенном над костром котле. Она передала
мешалку Барсынбике, отойдя в сторонку, села на чурбак и заговорила
задумчиво:
———————
* Буза — легкий хмельной напиток.
— Всевышний наделяет людей умом и чувствами не в равной мере. Один,
бывает, умен, но лишен чувств, у другого сильные чувства, да ума нет.
Безумный тоже вправе любить, и сама любовь часто безумна, но ведь влюбленных
за это не наказывают. Встарь еще было сказано: прервавшего путь змеи никто
не осудит, прервавшему путь любви счастья не будет...
У Барсынбики от удивления глаза округлились.
— Бабушка, никак ты уговариваешь меня выйти замуж за дурачка?
— Глупенькая... У тебя есть нареченный, которому ты была обещана еще в
младенчестве. Дингезхан...
— А раз так...
— ...ты должна попросить прощения у Сатыбалды. Отнесясь к несчастному
высокомерно, ты совершила грех.
— Ах-ах, сейчас побегу к Сатыбалды, встану перед ним на колени! Дескать,
прости, я сговорена с другим!
Барсынбика даже изобразила, как это произойдет, встала на колени и
всплеснула руками.
— Не кривляйся! — посуровела бабушка. — Прощения можно попросить и мысленно.
В разгар свадьбы Дингезхана с Барсынбикой разнеслась весть: дивана Сатыбалды
бросился со скалы в пропасть.
Ладонь Фаузии, сжимавшая рукоять ручной мельницы, взмокла, сердце забилось
неровно. Неужели бесчисленные горести, выпавшие на ее долю, объясняются
сказанным тогда бабушкой Кукхыу?
Странная у нее была бабушка, и в словах, и в поступках не такая, как другие
люди. Третья жена деда, она родила ему единственного сына, отца Барсынбики,
погибшего на охоте. Отец разламывал в лесу трухлявый пень, намереваясь
поджечь гнилушки, чтобы выкурить из берлоги медведя, но не успел, сверху, с
дерева, на него прыгнула рысь. Неожиданная, зряшная гибель известного в
округе охотника потрясла всех, кто его знал. Только бабушка Кукхыу, кажется,
не уронила ни слезинки. После похорон сказала безутешно рыдавшей невестке,
матери Барсынбики:
— Не плачь, килен, такова была его судьба. Карахан с малых лет не тяготился
убийством живых существ, играл со смертью, оттого и лишился жизни невзначай.
Горько и мне, некому теперь продолжить наш род, осталась одна Барсын...
Барсынбика, уже носившая под сердцем Ихсанбая и Кукхылу, сказала ей в
утешение:
— Не горюй, бабушка, я семерых сыновей рожу.
— Семерых? Как пришло тебе в голову это число?
— А что тут такого?
— Никто не знает тайну числа «семь». В нем есть и единица, а чем она может
обернуться — тоже неведомо.
Права оказалась бабушка: вместо обещанных семерых сыновей родился один
Ихсанбай. И неведомо, чем это в конце концов обернется.
Тяжки думы Фаузии-Барсынбики, и мысли порой путаются. Руки ее, способные
избавить человека от семидесяти недугов, то безвольно опускаются, то еле
заметно дрожат. Ей было бы легче, если бы старик ее не впал в сумасбродство.
Как с ним быть? Ладно, попробует расставить перед ним приготовленные явства,
он ведь все же потомок древних ханов, привычных к сытой жизни. Пусть хоть
свои остатние дни проживет в довольстве. Захочет выпить, так пусть выпьет,
все равно уж спился. Разве, кабы не спился, опустился бы до Раузы и сбрил бы
бороду? Ай, как сглупил! Дураков не сеют, не жнут, они сами растут — не про
таких ли, как он, это сказано? Не подумал о примете на лице. Даже дурачок
Шангарей ее углядел. А если той ночью, будь она проклята, когда Дингезхан с
сообщником зарезали волостных начальников, кто-нибудь уцелел, остался
свидетель, запомнивший эту примету? Эх, Дингезхан, Дингезхан!
Ихсанбай тоже хорош, поперек все стоит, с отцом пререкается. Может, и из-за
этого взбеленился старик. И Сабиля никак не может родить живого ребеночка.
Бродит по пустому дому, как привидение, каждый год беременеет, и каждый раз
через пять-шесть месяцев — выкидыш. Появись в семье малыш, была бы им,
старым, радость, было бы утешение.
Вон рядышком — родная кровь, мальчики Гульбану словно срисованы с Дингезхана,
Мадина — точь-в-точь Барсынбика в юности, да не в радость это. Если бы не
запуталось все в их судьбе, Сибагат, наверно, не нарадовался бы, лаская
внучку и внуков, а так, без деток, какой от жизни толк? Вот и потянуло его в
одну сторону, Ихсанбая — в другую, ищут отраду в разврате.
Вдобавок ко всему она сама спит мало, два, от силы три часа в сутки.
Остальное время заполнить нечем. Работа уже не доставляет удовольствия: ради
кого ей стараться? Прежде была забота — Ихсанбай, сыночек, но и он теперь
душу не греет. И остается ей только смотреть в окно, на избу Гульбану, и
думать о мальцах, иначе, наверно, сошла бы с ума. Надо бы их приодеть, но
как это незаметно сделать? Мадина почему-то побаивается ее, смотрит
отчужденно. Но все равно она, Фаузия, по мере возможности помогала и
помогает им. Если вдруг разоблачат Сибагата, и ему, и Ихсанбаю — конец. О
себе Фаузия не думает, ей и смерть не страшна, но кто без нее будет помогать
Мадине и близнецам? Они ведь, правду сказать, только благодаря ей живы...
* * *
Сибагат, придя со двора, ополоснул руки водой из латунного кумгана.
Распространившиеся по избе вкусные запахи щекотали нос. Сибагат посопел,
пытаясь угадать, чем пахнет, прошел к нарам, сел. Фаузия молча расстелила
рядом скатерть. Разговор хочет затеять, предположил Сибагат. Что ж, очень
хорошо!
Фаузия выставила на скатерть разную вкуснятину: тут тебе и красный творог, и
сушеные ягоды, вишня, черемуха, размолотые и смешанные со сливочным маслом.
Запасливая у него жена, и готовить умеет, только вот охладел к ней Сибагат,
опротивела она ему, надоел ее пронзительный, осуждающе-повелевающий взгляд.
В ее черные глаза впечаталось, въелось прошлое, о котором не хочется
вспоминать.
Если бы Сибагат не видел их, ему жилось бы проще. Почему он раньше не
позаботился о том, чтобы избавиться от этого взгляда, от этих глаз? Других
свидетелей своих былых дел он тут же устранял, но от Барсынбики не только не
избавился, а даже стал ее тенью, ее покорным рабом. Эх, идиот! Зачем он
обзавелся здесь хозяйством, зачем потратил золото на «отмазку» Ихсанбая от
армии? Все из-за нее же, из-за старухи с ястребиным носом и глазами коршуна,
она настояла: дескать, надо во что бы то ни стало уберечь Ихсанбая, он
должен продолжить род. Как же, продолжил! Кабы Сибагату выпало счастье
потетешкать внуков, не была бы его жизнь такой отвратной. Ладно еще после
стольких лет, прожитых в положении евнуха, подвернулась Рауза. С ней
почувствовал себя как в раю. А Рауза размечталась: возьму, говорит, да и
рожу сына. Только вряд ли в их годы это получится. Правда, в Сибагате, хоть
уже и не молод, мужское влечение, оказывается, не угасло — лишь дремало, а
теперь проснулось. Будто запертая до поры до времени вода прорвала плотину —
и попробуй останови ее! Но что делать с этой старухой? Не даст ведь она
просто уйти и предаться беспечной жизни. И так и сяк прикидывал Сибагат, но
не находил способа избавиться от нее. А если ночью, когда она уснет,
положить на ее лицо подушку?..
Занятый своими мыслями, Сибагат к еде еще не притронулся. Фаузия, присевшая
напротив него и вроде бы задремавшая, вдруг вскинулась:
— А? Что ты сказал?
Сибагат вздрогнул, растерялся, но быстро взял себя в руки.
— Ничего я не сказал, молчу.
— Что-то в сон меня клонит, почудилось... — Фаузия наполнила из чайника
чашку, стоявшую перед Сибагатом. — Выпей-ка вот травяного чаю, спать будешь
крепче. Пасмурно сегодня, душно, все тело ломит...
Сонливое состояние Фаузии возбудило в Сибaraтe злую решимость исполнить
только что мелькнувшее в мыслях намерение, удары его сердца участились.
Чтобы скрыть волнение, он кашлянул, прошелся ложечкой по выставленным
яствам, выпил чай. Сказал, не поднимая глаз:
— В дурную погоду, как говорится, хорошая еда в самый раз. Давно ты такое
угощение не выставляла.
Фаузия вновь наполнила его чашку.
— Пей, пей и ешь в полное свое удовольствие. Я приберегала все это на
случай, если Сабиля родит и придется принимать гостей. Но она опять лежит,
схватившись за живот...
По мере того, как Сибагат пил травяной чай, тело его наливалось приятным
теплом. Ему тоже захотелось спать. Что ж, поспит малость. А Фаузию сон уже
совсем сморил, не стала даже убирать посуду, прикорнула на нарах, положив
под голову подушку-думку. В сумерках ее смуглое лицо казалось бледным,
платок съехал на брови, под глазами — темные полукружья, должно быть, это
тени от ресниц... Были времена, Барсынбика, когда и ты славилась своей
красотой, были. Будь иначе — не вступил бы Дингезхан, уже в младенчестве
помолвленный с тобой, в состязание с десятками егетов, мечтавших о тебе.
Помолвка помолвкой, но надо было еще завоевать твое сердце, твою любовь...
Однако всему свое время. Долго Дингезхан был привязан к тебе памятью о былой
любви, долго терпел. Все, хватит! Спи спокойно, Барсын... Ты уже давно и
сама не живешь, и мне жить не даешь...
Глава восьмая
Камалетдинова разбудила боль. Ныли фронтовые раны. Хай, когда же они
перестанут напоминать о себе?! Почему жизнь всегда была так немилосердна к
нему? В шестилетнем возрасте он осиротел. Мало того, что осиротел, — своими
глазами видел, как убили самых близких ему людей, отца с матерью. Кажется,
только что, перед пробуждением, они приснились, жаль, Аюп не может
вспомнить, с кем из них разговаривал — с отцом или с матерью. Почему-то в
последнее время, проснувшись, он тут же забывает, что ему приснилось, хотя
помнит: что-то снилось. Досадно. Всю жизнь для него пусть и небольшим, а все
же утешением было видеть родителей во сне.
За окнами — ночь. Безлунная, непроглядная. И тогда, той проклятой ночью,
было вот так же темно. Постучали в дверь. Аюп проснулся первым, разбудил
отца. Отец, прежде чем подошел к двери, вдруг толкнул его за печь,
прошептал:
— Тс-с... Постой там смирно.
Едва звякнул откинутый дверной крючок, как дверь распахнулась и отец,
коротко ахнув, упал. Кто-то перескочил через него.
— Газиз!.. — окликнула отца мать и умолкла.
Вспыхнула спичка. В руке человека, который зажег ее, был нож. Тут же
вспыхнула вторая спичка. Убийцы бегло оглядели комнату.
— Сматываемся, больше никого тут нет, — сказал один.
— Постой...
— Пошли, пошли! Мы должны заглянуть еще в три дома...
Когда они ушли, испуганный Аюп не сразу вылез из-за печи. Потом заметался,
плача, между трупами отца и матери. К рассвету весь перепачкался в их крови.
Его старенькая бабушка, жившая в другом доме, рассказывала ему об ангеле
смерти Газраиле. Он решил, что его папу и маму зарезали Газраилы. Так и
сказал утром людям с револьверами:
— Пришли два Газраила. У них были голоса дяденек.
— Как они выглядели? Ты видел их лица? — спросили у него.
— Да. Они зажигали спички.
— Раньше тебе не доводилось видеть их где-нибудь?
— Нет.
— А мог бы узнать кого-нибудь из них, если бы снова увидел?
Аюп призадумался. У одного на щеке он заметил пятно, похожее на что-то
знакомое. Вспомнил: однажды он с отцом и матерью ездил в город и там
заинтересовался необычным домом. Спросил у отца, что это за дом. «Церковь»,
— ответил он. — «А что там, наверху?» — «Крест».
— Да, — сказал Аюп человеку с револьвером на боку. — У одного на щеке —
крест.
— Крест?!.
А сейчас Камалетдинов вдруг вспомнил, что ему приснилось. Они идут по
городу... мама ведет его за руку... проходят мимо церкви… мама другой рукой
указывает на крест... Стоп! Ведь недавно он видел человека с крестообразной
приметой на щеке! В холодном поту Камалетдинов приподнялся на постели, сел.
Из соседней комнаты слышалось ровное дыхание Абдельахата. Разбудить его, что
ли? Тоскливо сидеть одному в темноте, веря и не веря неожиданной догадке.
— Ахат!.. Абдельахат!..
Тот мгновенно проснулся.
— Что, Аюп-агай? Что случилось?
— Сон мне приснился...
— Сон? — Абдельахат вышел из своей комнаты, нашарил в темноте стул. — Что за
сон?
— Зря, наверно, я тебя разбудил...
— Ничего! Закурим?
— Давай... Понимаешь, заехал я на прошлой неделе в Тиряклы...
— Знаю.
— Ты ведь оттуда, а не спросил, что и как там. Никого, что ли, у тебя там
нет? Родных, близких?
— Нет... Сейчас нет, Аюп Газизович.
— А раньше были?
— До войны я там на хуторе свинарем работал. Жил с одной семьей в одной
избе.
— И где же она теперь?
— Шахарбану-апай умерла. Ее дочь, Гульбану... — О трагедии, случившейся с
Гульбану, Абдельахат услышал, вернувшись с войны. Вот ее он мог бы назвать
близким человеком, хотя сама она об этом и не знала. — И Гульбану погибла.
— Погибла?
— Да. На волчью стаю нарвалась.
— Ты мне ничего о ней не говорил.
— А что я мог сказать? Она замуж вышла за другого.
— Дети у нее были?
— Дочка. Теперь, наверно, уже выросла.
Перед мысленым взором Абдельахата предстала Гульбану, молоденькая, какой он
ее впервые увидел, — гибкая девчонка с грустными синими глазами и длинными
черными ресницами. Зачем ей надо было родиться красавицей? Лишь для того,
чтобы промучиться всю жизнь и принять мученическую смерть? Если б не была
она такой красивой, у Абдельахата, может быть, хватило бы смелости
признаться ей в любви. Впрочем, все равно не хватило бы, ведь был он тогда
совсем еще мальчишкой...
— Абдельахат, тебе надо съездить в Тиряклы.
— Зачем?
— На разведку, старший сержант.
— Слушаю вас, товарищ генерал-полковник!
— Лучше уж сразу в маршалы произведи, — усмехнулся Камалетдинов, опуская
босые ноги на пол.
— По нынешней должности ты если не генерал, то уж точно полковник. А в
среднем получается генерал-полковник...
Отношения у них сложились непринужденные, допускавшие такого рода шутки.
После демобилизации из армии Абдельахат, не имевший ни кола ни двора,
приехал по закону фронтового братства к Камалетдинову посоветоваться насчет
устройства на работу. Аюп Газизович ему не только по этой части помог, еще и
предложил пожить в своей холостяцкой квартире.
— Ладно, шутки шутками, а дело предстоит серьезное, — сказал Камалетдинов. —
Потому я тебя и разбудил. Дело такое. Сон навел меня на мысль, что один из
убийц моих родителей живет сейчас в Тиряклах. Надо осторожненько выяснить,
что за человек тамошний кузнец, откуда взялся...
* * *
После собрания Ихсанбай вышел на улицу в подавленном состоянии. Крепко
досадил ему Мирхайдаров. Гляди, как разошелся! Дескать, они кровь проливали,
а тем временем некоторые руководители тут ударились в разгул. Пьянствовали,
склоняли солдаток к соитию, отбирали у семей фронтовиков коров, обрекая
детей на голод. Все это адресовалось Ихсанбаю, но его имя не было названо, и
Ихсанбай не мог встать и опровергнуть брошенные ему обвинения, сидел будто
приклеенный к скамье.
А разве он не знал, что сказать в свою защиту? Взять ту же историю с
конфискацией коровы. Район требовал все больше мяса и план по молоку не
уменьшал. Складывалось положение как у девицы, которая должна и родить, и
невинность при этом сохранить. Невыполнение плановых заданий считалось
пособничеством врагу, слабохарактерных руководителей хозяйств судили и
приговаривали к расстрелу. Об этом сообщалось в газетах. Что было делать
Ихсанбаю? Конечно, приходилось и хитрить, обманным путем для пополнения
колхозного стада отбирать коров у тех, кто не мог постоять за себя. Что да,
то да, был жесток, зато шло государству и мясо, и молоко, и зерно. Лозунг
«Все для фронта!» истолковывался в буквальном смысле, и в пору уборки
урожая, когда на токах накапливались горы зерна, тем, кто его вырастил, не
позволялось взять для себя даже горсточку, — народ питался вареной травой, в
лучшем случае забеливая ее катыком. Возвращавшихся с работы колхозников и
колхозниц обыскивали, дабы не прятали зерно в карманы или другие потаенные
места, ничего не уносили домой ни с поля, ни с фермы. Разоблачили в
воровстве двоих-троих, отправили в тюрьму, после этого никто больше не
осмеливался воровать...
Пьянствовали, дескать... Ну, случалось. И с солдатками баловались. Ихсанбай
тоже не пренебрегал тем, что само шло в руки. А фронтовики что — святыми с
войны вернулись? Человеческую натуру не переделаешь!
У Мирхайдарова доказательств нет, пользуется слухами. А если копнет
поглубже? Заявил сегодня: «Надо на следующем собрании рассмотреть вопрос о
правомерности пребывания некоторых товарищей в рядах партии». Если дело и
дальше так пойдет, считай, пропала твоя головушка. Тут еще и отец... Как-то
обронил, что Камалетдинов больно пристально его разглядывал. Почему-то
старого шайтана это испугало. Ни он, ни мать не любят вспоминать о своем
прошлом. Похоже, было у них там и кроме взятки что-то такое, чего они сильно
опасаются. Невесть что еще и с этой стороны может всплыть...
Дойдя до переулка, где живет Зарифа, Ихсанбай остановился в раздумье. Зайти
к ней или нет? Идти домой не хочется. На кислое лицо Сабили, этой занозы в
сердце, смотреть противно. Опять, кажется, собирается родить мертвого
ребенка. Интересно получается: Сабиля не может выпросить у Аллаха хотя бы
одного живого младенца, а Гульбану после единственной короткой встречи
родила сразу двоих. Теперь вон подрастают живые доказательства вины Ихсанбая.
Смой с их рожиц грязь — и никакого расследования не надо: его, Ихсанбая,
копии.
Нет, все же надо идти домой, слишком уж сгустились тучи над головой.
Подавленный тревожными мыслями, Ихсанбай толкнулся в свою калитку. Обычно ее
запирали изнутри на крючок, а сейчас она была открыта. Окна скотной избы не
светились, хотя к этому времени мать всегда зажигала лампу. Что это сегодня
с ними? Наверно, старый хрен ушел к Раузе, а где же мать? Ихсанбай подошел к
двери избы, прислушался. Ничего не услышал, тихо там.
Неожиданно в загородке у сарая кукарекнул петух. Так ведь их петух сдох,
соседский его до смерти заклевал. Должно быть, курица кукарекнула. Говорят,
не к добру это. Тем более если она кричит по-петушиному в сумерках, когда
порядочные куры уже спят. Надо эту дуру завтра же зарезать. Только как ее
отличить от других?
Глава девятая
Абдельахат дал лошади идти на подъем по своей воле. За этим холмом —
Глубокий лог. Дальше еще один подъем — и покажутся Тиряклы.
С тех пор, как Абдельахат приступил к работе в райцентре, прошло уже больше
года. Давно хотелось побывать в Тиряклах, но что-то его останавливало.
Собственно, ничего, кроме грустных воспоминаний, его там не ждало.
Сиротское детство... Голодный тысяча девятьсот тридцать первый год... Когда
мать умерла с голоду, он был еще мальцом. Но Абдельахат хорошо ее помнит.
Ведя его за руку и неся в другой руке его братца, младенца, она отправилась
в город вслед за мужем, ушедшим туда в поисках заработка. Шли так, по пути
останавливаясь в аулах. Мать там ходила по дворам, просила милостыню. Иные
сердобольные люди наливали им катык, другие гнали прочь — сами, мол,
голодны.
От жары ли, от голода ли братец запоносил. Дойдя до какой-нибудь речки, мать
стирала испачканные пеленки и, повесив их сушиться на ветки деревьев,
ложилась отдохнуть в тенечек. Раньше она была красивая, а теперь остались от
нее кожа да кости.
— Потерпи, — говорила она Абдельахату, погладив его по голове иссохшей
рукой. — Уже немного осталось. Отыщем в городе отца, и он принесет тебе
много хлеба...
— А почему в ауле хлеба нет?
Мать молчит. А братец надрывается в плаче. Мать сует сосок в его разинутый
рот. Братец соснет раз-другой и опять орет. Абдельахату хочется убить этого
человечка со вздутым животом.
— Мам, давай убьем его!
— Да ты что?! Отсохни твой язык!
Абдельахату обидно: он сказал это из жалости к маме, а она его не поняла.
Ведь если человек умрет, то есть не попросит. Вот и бабушка не просила.
Лежала, вытянувшись, на нарах и молчала.
— Почему бабушка не встает попить чаю? — спросил тогда Абдельахат.
— Она умерла, — сказала мать.
...Младенец опять испачкал пеленки. Мать пошла к речке стирать их. Велела
Абдельахату присматривать за братцем.
— Ладно, — пообещал он. Но как только мать ушла, углядел на дереве птичье
гнездо и полез посмотреть, нет ли там яиц. В ауле он видел, как мальчишки
достали яйца из сорочьего гнезда и, разбив, высосали, что в них было.
Абдельахат, перебираясь с ветки на ветку, уже почти добрался до гнезда, как
вдруг внизу раздалось собачье рычание. Откуда-то набежала свора собак.
Оскалив зубы, рыча, они подпрыгивали под деревом, на которое взобрался
Абдельахат. Затем их внимание привлек плачущий ребенок. Спустя минуту он
умолк.
— Мама! Мама-а-а! — отчаянно закричал Абдельахат.
Пока мать выскочила с палкой в руке из-под речного берега, от младенца
осталась лишь кровь на пеленках.
Много крови видел Абдельахат на войне. Сам был ранен, лежал в госпитале.
Однако всякий раз, когда видит кровь, прежде всего вспоминается ему та
давняя трагедия.
Отца они тогда не нашли. Кое-как перебивались в городе некоторое время,
ночевали в каком-то бараке. Однажды утром мать не проснулась. Обозники,
ночевавшие в том же бараке, знали историю их мытарств, один из них увез
Абдельахата обратно в аул, к его тетке Нисе, горбатой сестре матери. У нее и
вырос. Когда работал свинарем на хуторе, тетя Ниса тоже умерла. Потом
призвали его в армию. На фронте командиром Абдельахата оказался земляк
Камалетдинов. Это обстоятельство их обоих обрадовало. Двое выросших в
сиротстве людей быстро нашли общий язык. После войны Аюп Газизович
посоветовал фронтовому другу попробовать свои силы в области культуры.
— Ты здорово играл на гармони, и голос у тебя неплохой, — сказал он. — Давай
направим тебя на курсы культпросветработников, как раз из столицы способных
людей запросили. Будешь поднимать культуру. Теперь, чтобы побыстрей залечить
нанесенные войной раны, песня нужна.
Абдельахат согласился. Окончив курсы, прямиком приехал к Камалетдинову
домой. С тех пор живут вместе. Стали друг другу опорой.
Сейчас вот едет Абдельахат в Тиряклы. К кому там заехать? В родном ауле,
обращаться насчет постоя в сельсовет неудобно. У тети Нисы жил он в соседях
с Раузой-апой. Вот к ней, пожалуй, и заедет. Правда, как помнится, очень уж
она болтлива, завтра же всему аулу станет известно, сколько у него пуговок
на рубашке. Но с другой стороны, для выполнения поручения Камалетдинова как
раз Рауза-апай и нужна: она все обо всех знает.
Итак, Аюпа Газизовича интересует отец Ихсанбая, Сибагат. Абдельахат помнит
его смутно. Видел всего один paз, приехав на кузницу подковать лошадь.
Борода запомнилась и еще синие глаза. У темнолицых башкир глаза чаще всего
черные, синие встречаются редко. А вот жену Сибагата, всегда ходившую в
длинном черном платье, приспустив платок или шаль до бровей, Абдельахат
отлично помнит. Он смотрел на нее с любопытством, смешанным со страхом. Как
ее звали-то? Кажется, Фаузией.
И вот что еще связано в памяти с ней: впервые обнаженное женское тело
Абдельахат увидел, став уже юношей, и это было ее тело. Запропастилась тогда
куда-то лошадь, приданная свиноферме. Два дня искал ее Абдельахат. Было это
в середине лета, погода стояла знойная, весь народ дневал и ночевал на
сенокосных лугах. Усталый, измученный жаждой, Абдельахат направился к речке,
чтобы напиться. Прошел через заросли ивняка, раздвинул последние кусты и
замер: посредине речки спиной к нему стояла голая женщина. Воздев руки к
небу, она проговорила:
— Тенгри, помоги моей Кукхылу благополучно разрешиться! Очень уж тяжело она
ходит, сохрани ей жизнь ради ее младенца!..
Вначале Абдельахат подумал, что это русалка. Ее распущенные длинные волосы
рассыпались по воде, и течение словно бы уносило и уносило их. Покатые
плечи, тонкая талия и полные бедра придавали ее фигуре сходство со статуей
богини, которую Абдельахат видел в какой-то книге. «Русалка» неожиданно
обернулась к нему. Прикрытый листвой, он даже дыхание затаил. Она его не
заметила, а он с удивлением узнал в ней Фаузию. Вот тебе и старуха! То есть
он считал ее старухой, а тело-то у нее, оказывается, вон какое налитое, —
теперь он видел и ее тугие, стоявшие торчком груди. Удивительно, ему прежде
и в голову не приходило, что обнаженное женское тело очень красиво. Если уж
немолодая Фаузия столь привлекательна, то как же выглядят те, кто помоложе?
Осторожно, стараясь не шумнуть, он шагнул назад, тихонечко ушел.
Пропавшую лошадь он обнаружил, вернувшись на хутор, — она сама объявилась
там. Лошадь была частью реального мира, стало быть, и то, что Абдельахат
увидел на речке, ему не приснилось. Одно лишь не поддавалось пониманию:
Фаузия просила Тенгри сохранить жизнь Кукхылу, а в ауле не было никого с
таким странным именем...
Выехав из Глубокого лога на гору, Абдельахат натянул вожжи. Впереди блеснул
брод через речку, открылись взгляду луга, где он с тетей Нисой заготавливал
сено. Сколько времени прошло с тех пор, а земля и речка все те же, ничего не
изменилось, вон и старый осокорь стоит на берегу. Абдельахату здесь каждый
куст черемухи был знаком. Нет, просто так проехать мимо этого места он не
может, надо остановиться у речки, отряхнуться, умыться, немного отдохнуть.
У брода он напоил лошадь и решил сходить, оставив ее на привязи, к роднику
Тенгрибирде. Самому лучше из родника попить, там вода вкусней. Шел туда,
задумавшись, и вздрогнул, вдруг услышав:
— Абдельахат!
— Хашим?!
Вроде никого здесь не было, откуда он взялся?
Хашим протянул руку для рукопожатия:
— Привет, браток!
Он был в солдатской форме, недавно, что ли, демобилизовался? Хашим уловил
вопрос во взгляде Абдельахата, понял его без слов.
— Так уж, браток, вышло, — сказал он. — Пока валялся в госпиталях, много
времени прошло.
— Как ты теперь?
— Благодарение, как говорится, небесам, передвигаюсь на своих двоих.
Слеповат, но вижу, глуховат, но слышу.
Абдельахат испытывал двойственное чувство: с одной стороны, перед ним стоял
свой брат, фронтовик, с другой — этот человек был ему неприятен. Долго в
свое время горевал Абдельахат, узнав, что Гульбану вышла замуж за Хашима.
Можно сказать, второй раз тогда осиротел.
— А куда сейчас держишь путь? — поинтересовался он из вежливости.
— В район, к начальству. По нужде...
— Пешком? Подвернулась бы, наверно, подвода.
— Может, и подвернулась бы, но мне надо было попутно одно дело завершить.
Идем-ка, посмотришь...
Абдельахат последовал за Хашимом. Когда поднялись на взлобок над речкой,
увидел свеженасыпанный продолговатый холмик земли, огороженный обкатанными
водой камнями. С южной стороны холмика была вкопана стоймя каменная плита.
— Могила?!
— Да. Могила одной из жертв войны. Долго еще нам придется хоронить их...
Абдельахат присел на корточки, прочитал выбитую на плите надпись:
— Насибуллина Гульбану… Здесь?..
— ...Что от нее осталось. Должна же сохраниться память о ней.
— Красивое место ты выбрал.
— Если б это было в моих силах, я похоронил бы ее посредине райских садов.
Вернее, если б это было в моих силах, не отдал бы ее смерти...
Абдельахат вскинул удивленный взгляд: неужто это прозвучало из уст Хашима,
прозванного за беспутство Урусом?
— Я слышал, дочь была у Гульбану... у вас.
— Да, Мадина, она сейчас в ауле. Кроме нее еще двое мальчишек-близнецов. Так
что, браток Абдельахат, я — отец троих детей! — В голосе Хашима прозвучала
гордость.
Они разговорились и довольно долго сидели у могильного холмика. Похоже, от
прежнего зимагора* Хашима осталась лишь внешность, а внутренне он сильно
изменился. Даже взгляд у него был совсем другой, из глубины глаз исходило
тепло, оно растопило ледок в душе Абдельахата.
Расставаясь, по-дружески пожали друг другу руки.
— Ты расскажи обо всем Камалетдинову, — наказал Абдельахат. — Зайди прямо к
нему домой. Сошлешься на меня, переночуешь в моей комнате. Аюп Газизович —
порядочный человек, тоже всякого натерпелся в жизни. Выслушает, поможет...
— И ты в ауле отправляйся прямо к нам, — сказал Хашим. — Мадина придет с
фермы вечером. Скажешь ей, что со мной повидался. И насчет того, что знал
Гульбану, расскажи... Ладно, пока!
——————
* Зимагоры — селяне, уходившие на зиму в поисках заработка на горные заводы
Урала. Это слово приобрело значение «бродяги».
Глава десятая
Рауза вечером забыла задернуть занавески, и ее разбудили лучи утреннего
солнца, ударившие через окно в лицо. Она не спешила подняться, полежала,
жмурясь, размышляя о своей теперешней жизни.
Ее одержимый лошадьми сын давно живет в пристроенной к колхозной конюшне
караулке. Домой его, чтобы хотя бы в бане помылся, не дозовешься. И от
матери отбился, и жениться не женится, совсем одичал. Даже за тем, чтобы
привезти дрова Раузе приходится обращаться к сторонним людям, у сына один
ответ:
— Не хватало еще мучить лошадей, им и так достается!
Причем отвечает он по-русски, Payза понимает его с трудом.
К тому, что мать связалась с Сибагатом, — а это ни для кого в ауле не
секрет, — сын отнесся равнодушно:
— Ладно, сама знаешь... Наверно, лучше, чем домовой...
Правду сказать, Рауза готова была сойтись хоть с домовым. Одиночество,
говорят, к лицу лишь Аллаху. Сколько она прожила с тем татарином? Едва
успела нажить с ним сына, да и тот ни то ни се, и не русский, и не башкир,
не к Раузе душой прикипел, а к лошадям.
Несмотря ни на что, с чужими мужьями она никогда не заигрывала, совесть свою
не запятнала. Все же был у нее сын, оберегала его от насмешек. А Сибагата к
ней, наверно, Бог в мудрости своей неизреченной направил. Работая в
сельсовете, при Ихсанбае, Рауза, естественно, общалась и с его отцом, но не
то что завлекать — думать о нем не думала. Он сам прилип к ней. Пришел и
остался. Была, выходит, на то Божья воля. Вчера Сибагат предупредил: «Скажу
этой карге и совсем переберусь к тебе». А та, видать, вцепилась в него, не
отпустила. В Фаузие уже ничего привлекательного для мужчины нет, так зачем
бы ей ерепениться? Если подумать, Сибагат теперь — ее, Раузы, доля, и Фаузия,
стало быть, пытается лишить ее этой доли. Нет уж, не выйдет! Раузе не
остается ничего другого, как отстоять свое. Она потеряла своего татарина — и
довольно! Не хватало еще, чтобы отказалась от мужика, который сам влез в ее
объятия!
Рауза встала, потянулась за висевшим на перекладине праздничным, обшитым
лентами платьем. Обычно она надевает его, когда идет в гости, а сейчас
наденет, чтобы пойти и забрать Сибагата... Камзол вот тесноват, не
застегнуть, но ничего, зато позументы на нем золотом горят.
Выйдя на улицу, Рауза увидела вдали, на кладбищенском холме, людей, копающих
могилу, и приостановилась. Поблизости не было никого, чтобы спросить, кто
умер, — пошла дальше. Конечно, она побаивается пронзительного взгляда Фаузии,
но ведь, по присловью, кто волков боится, тот в лес не ездит и сидит без
дров. Сибагат — ее запоздалое счастье. Удивительно, как она до сих пор жила
без него? Должно быть, верно говорят: чем человек старше, тем сильней
любовь... Ага, Шангарей навстречу идет, надо у него спросить — он обычно все
знает.
— Шангарей, ты что это не здороваешься?
— Гав, гав!
— Как это понимать?
— Я — шабака. Гав, гав!
— Пусть отсохнет язык у того, кто сказал, что ты — собака! Я ведь ничего
такого не говорила...
— Гав, гав!
— Шангарей, братишка, зачем люди на кладбище пошли? Что случилось?
— Ничего.
— Кто-то умер?
— Никто не умер.
— Правда?
— Правда-правда! — Шангарей, попеременно подпрыгивая то на одной, то на
другой ноге, отправился в сторону кладбища, но, отбежав немного, обернулся,
крикнул, смеясь: — Обманул, обманул! Кто поверил — кошкин зад облизнул!
— У-у, глупый! И я, дура, нашла у кого спросить! — рассердилась Payза.
Подходя ко двору Сибагата, натолкнулась на трех разговаривающих у забора
старух. Они удивленно уставились на Раузу, будто впервые ее увидели. Вернее,
уставились на ее праздничный наряд. Но одна тут же продолжила прерванный
разговор:
— Так вот, Ихсанбай и слышать не хочет, чтобы позвали муллу. Какой, говорит,
мулла, какие могут быть тут молитвы! Он ведь комун...
— У Ихсанбая есть мать, — сказала другая старуха, отведя взгляд от Раузы.
— Есть-то есть, но решают теперь дети.
— Так-так, не то теперь время, когда слушались старших...
Ошарашенная догадкой Payза еле набралась сил спросить:
— Сибагат?..
— Да-да, — сухо подтвердила одна из старух. — Умер старик.
У Раузы зашумело в ушах, потемнело в глазах. Казалось, вот-вот под ней
разверзнется земля и она полетит в тартарары. Закричала бы: «Помогите!» — но
голос пропал. Ну, хотя бы одна из старух протянула руку, поддержала ее — все
осталось бы как есть, не полетела бы она во тьму. Помогите же!!! Ведь Рауза,
как могла, помогала всем вам. Разделяла с вами ваши горести. Даже придя с
вызовом из сельсовета, как бы ни спешила, находила возможность посидеть,
поговорить, что-то посоветовать или просто выслушать... Не успев вытолкнуть
из себя вскрик, Рауза рухнула на землю.
* * *
Еще выезжая на гору из Глубокого лога, Абдельахат заметил людей на кладбище,
подумал мельком, что кто-то, должно быть, умер, но это как-то скользнуло
мимо его сознания — внимание переключилось на общий вид аула. Аул особо не
изменился, лишь исчезли березняк, подступавший к его окраине, и осокори,
стоявшие вдоль речки, — видимо, во время войны безлошадные женщины спилили
их на дрова. Абдельахату стало грустно оттого, что нет в Тиряклах, как
говорится, ни одной трубы, то есть ни одного дома, который связывал бы его
прошлое с настоящим.
Подъезжая к аулу после встречи с Хашимом, он столкнулся с еще одним
тиряклинцем. На дорогу сбоку, со стороны болота, выехал в тарантасе мужчина
средних лет и натянул вожжи, увидев Абдельахата.
— Здравствуй, Абдельахат-кустым! Кто это, думаю, к нам едет? Оказывается,
свой!
И Абдельахат узнал его, помнил по прежним годам, да и в райцентре несколько
раз видел.
— Мирхайдаров-агай! Здравствуйте!
— Здравствуй, здравствуй!
Оба сошли на дорогу, Мирхайдаров, здороваясь, протянул по-стариковски обе
руки, потом по-дружески похлопал Абдельахата по плечу.
— Я гляжу, настоящим мужчиной стал, заматерел! Хорошо, что вспомнил, наконец
о родном ауле! Айда, следуй за мной, поедем ко мне, я утром курицу зарезал,
енгэ твоя, наверно, уже сварила, есть чем гостя попотчевать!
То, что Мирхайдаров обрадовался, как ребенок, встрече с ним, растрогало
Абдельахата до слез. «Кто я ему, а встретил как родного брата, — думал он,
глядя в спину Мирхайдарова, на выцветшую его гимнастерку. — А сдал он,
сильно сдал. Нелегко поднимать расстроенное войной хозяйство. До войны он
ведь директором школы был, видно, заставили принять колхоз...»
— Сарбиназ, открывай ворота! Гостя тебе привез!
Выбежавшую открывать ворота круглолицую женщину Абдельахат сразу узнал: она
же работала в школе учительницей пения! Он не помнил ее настоящего имени —
для всех она была Матур апай*.
—————
* Матур апай — красивая тетя.
— Матур апай! — обрадовался он. — Здравствуйте, Матур апай!
О деле, по которому приехал, Абдельахат заговорил лишь после того, как поели
и вышли покурить в холодке, под навесом. Вернее, само собой это вышло.
— Да, — вспомнил он, — сегодня ведь кого-то хоронят?..
— Старика Сибагата, — сообщил Мирхайдаров.
— Кузнеца?
— Его, отца Ихсанбая. Ночью, когда спал, сердце остановилось. Не успел
перебраться к молодой жене.
— Молодой жене?
— Ну, не совсем молодой... К Раузе, уборщице сельсовета, собирался уйти.
Похоже, дома земля под ногами загорелась.
— Дa-а...
— А что, ты его хорошо помнишь? Они ведь неместные, переселились сюда...
— Откуда?
— Пес их знает! Раньше много было такого народа. Иные во время
раскулачивания ударились в бега.
— Думаешь, и они?..
— Приходит в голову такая мысль. Не с пустыми, видать, руками явились,
неплохо жили. У них одних, считай, крепкие, на русский лад, ворота.
— Да-да, помню...
— Ихсанбая как-то от армии «отмазали».
— У него вроде бы какую-то болезнь нашли.
— Какая там болезнь! Вон и сейчас хоть запрягай его и землю паши. А жена
Сибагата, Фаузия... Она ведь с людьми не общалась. Жила затворницей. У них и
сноха, кажется, была.
— А-а... Сабиля... Ну, она так, для отвода глаз. У Ихсанбая чуть не в каждом
доме по жене...
Абдельахат сидел огорошенный. Выходит, опоздал он, не может выполнить
поручение Камалетдинова. Впрочем, какой с мертвого спрос?
— Мне надо взглянуть на него, Азат-агай.
— На кого, на Ихсанбая?
— Нет, на его отца.
— Хы! Хоть смотри на него теперь, хоть не смотри... Но раз надо, так пошли!
На погребение они опоздали, несколько мужчин уже досыпали земляной холм над
могилой. Собравшийся на кладбище народ на Мирхайдарова с Абдельахатом
особого внимания не обратил, — ну, пришли и пришли, председатель, знать,
тоже счел своим долгом проститься. Лишь один старик, подойдя к ним, встал
рядом и пояснил:
— Решили не утомлять покойного, предать земле до вечерней молитвы.
— Вам лучше знать, как надо, — отозвался Мирхайдаров.
— Только вот... труп на скелет положили.
— Как это?
— Выкопали могилу, а на этом месте, оказалось, кто-то уже был похоронен.
Встарь, должно быть. Скелет не тронули, положили Сибагата сверху. Никогда
прежде такого у нас не случалось.
— М-да...
Народ начал расходиться. Абдельахат удивился, увидев, насколько изменился
Ихсанбай: то ли опух, то ли разжирел. В райцентре его считают одним из
лучших председателей сельсоветов. Кстати, поскольку он, Абдельахат, ведает
клубами, придется встретиться с Ихсанбаем. Дело того требует. Выполнить
поручение Камалетдинова не удалось, но что тут поделаешь? Люди, как
говорится, полагают, а Бог располагает...
* * *
После похорон Ихсанбаю захотелось напиться.
С одной стороны, в какой-то части души он почувствовал облегчение: старик,
особенно в последнее время, держал его в напряжении. Эту суку, Раузу, надо
завтра же отставить от сельсовета, пусть попотеет на колхозной работе —
меньше станет жиру и похоти.
С другой стороны, неожиданная смерть отца вызвала и чувство жалости к нему.
Всю жизнь человек прожил под каблуком жены, не удостаивавшей его ласкового
взгляда. И от него, Ихсанбая, доброго слова не слышал. Может быть, он
потянулся к Раузе, чтобы избавиться от этой униженности и хоть немного
пожить иначе?
Сам Ихсанбай живет тоже как-то не так, раздвоенно живет: говорит одно,
делает другое. В матери тлеет какая-то непонятная ненависть к жизни, это
чувство, пусть и неосознанно, она привила и ему, сыну. Вместо того, чтобы
весело смеяться, он стискивал зубы; в пору, когда должен был безумно
влюбиться и кинуться в огонь ради этой любви, отступил, обменяв слетевшую на
его руку жар-птицу на ворону; когда другие поднялись на защиту Родины, он
затаился, и чем дольше таился, тем глубже погружался в гиблое болото. Теперь
собственный дом кажется ему холодной тюрьмой. К Зарифе он ходил из-за
растерянности, чтобы на какое-то время забыться. Он и Зарифа в чем-то схожи,
и смотреть на нее, как на свое отражение в зеркале, видеть себя таким, какой
есть, ему не очень-то интересно. Ихсанбай, когда трезвый, терпеть ее не
может. Случалось, проснувшись утром и увидев эту женщину протрезвевшими
глазами, он впадал в ярость — хотелось спихнуть ее с кровати.
Запуталось все в его жизни, и концов не найти... Да еще Мирхайдаров
досаждает, крепко досаждает. Зачем он и Абдельахат пришли на кладбище уже в
конце похорон? Странно, очень странно... Существует какая-то тайна, разгадка
ее, кажется, запрятана в темных глазах матери, но разве она скажет, раскроет
душу?..
Ихсанбай, потоптавшись у ворот, вошел во двор. Дверь избы, где жили старики,
была открыта. Ихсанбай заглянул внутрь. На нарах было полно чашек-ложек,
должно быть, мать покормила тех, кто вырыл могилу, и еще не прибрала посуду.
В глазах матери, когда их взгляды встретились, Ихсанбай увидел такое
страдание, что сердце у него екнуло.
— Мама... — произнес Ихсанбай необычайно мягко. Давно уж он не обращался к
ней с такой сыновней лаской.
Мать закрыла глаза, шевельнула бескровными губами:
— Уйди...
Глава одиннадцатая
Возвращение отца подействовало на измученную нуждой и тоской душу Мадины
благотворно, возродило светлую надежду на будущее. Ни при каких
обстоятельствах надежда, оказывается, не угасает, тлеет хотя бы искоркой,
готовой превратиться в пламя, как только повеет свежий ветерок. Теперь есть
человек, который позаботится о мальчишках, о том, чтобы они были сыты, одеты
и обуты. Конечно, Мадина стеснялась отца, — если уж в детстве не могла
приласкаться к нему, то теперь — тем более. И все же хорошо, что он
вернулся. Вон их огород уже вспахан — отец договорился об этом с
Мирхайдаровым. Сам сразу и ворота починил, и упавшую ограду привел в
порядок, и развалившуюся печную трубу заново сложил. Мальчишки виснут на
нем, если один взберется на колени, другой норовит вскарабкаться на плечи, а
он это терпит, не скажет даже, чтобы не баловались.
Вечером, когда лягут спать, приходят в голову Мадины разные мысли. Например,
думает она о том, почему мать не была счастлива с этим отнюдь не безобразным
и в общем-то не злым человеком. Была бы мама жива — спросила бы у нее об
этом...
А отец нет-нет да и вздохнет тяжело. Однажды Мадина увидела, что он плачет,
держа в руке мамино платье. И вообще его приводит в волнение не только
платье, которое носила мама, но и все, к чему она прикасалась. Прибираясь в
избе, Мадина обнаружила под нарами старую мочальную кисть и понесла во двор,
чтобы выбросить, а отец остановил ее:
— Постой-ка, Мадина, не выбрасывай.
— Зачем она? — удивилась дочь. — Ведь вся уже истерлась?
— Пусть лежит, — сказал отец и положил эту ни на что ни годную вещь на
припечек. — Помню, перед Первомаем Гульбану этой кистью побелила избу. Я ее
по завязке узнал. Она, — тут отец усмехнулся, — все развязывалась и
рассыпалась. Дай-ка, говорю, завяжу ее покрепче. И скрутил проволокой...
В такие моменты Мадине становится не по себе. Накатывает горечь, хочется
закричать: «Хватит, не береди душу! Ее уже не вернешь!..»
Да, маму не вернуть. Мадина уже свыклась с этой мыслью. Надо как-то жить
дальше. Если, дай-то Аллах, отец добьется, чтобы вернули отобранную корову,
тогда мальчонки вдоволь напьются молока. Тогда и сам он не ворочался бы всю
ночь в постели, не вздыхал...
— Подружка!
Мадина, задумчиво глядевшая на огонь в очаге, обернулась на голос Галимы. У
той — рот до ушей.
— Ты что это запыхалась, будто медведь за тобой гнался?
— Мадина, из района человек приехал, Абдельахатом, что ли, звать. Он хочет
собрать молодежь в клубе, будет отбирать талантливых на учебу!
— Ну и?..
— Я как услышала, так сразу побежала к тебе.
— Я-то тут при чем?
— У тебя же голос! Споешь!
— У меня и без этого забот хватает.
— Да ты что?! — вытаращилась Галима. — Мой папа говорит: если бы подучить
Мадину, настоящая бы артистка получилась.
— Артистка... — Мадина погрустнела. — У меня так пальцы болят, что ночью
заснуть не могу. Меня, Галима, поставили раздаивать первотелок.
— Станешь артисткой — ни доить, ни навоз выгребать не будешь!
— У меня же... образования нет.
— Так я же говорю: на учебу будут отбирать. Нам, говорят, нужны молодые
таланты, сама слышала!
— Он молодой? — спросила Мадина и покраснела.
— Ну, не старый. Прилично так разговаривает. Культурный.
— Мне нечего надеть, чтобы идти туда.
— А эта... одежда твоей мамы — где она?
— В сундуке.
— Ну-ка открой сундук!
— Это ведь... память о маме.
— Ну и что? Не продавать же понесешь!
— Неловко... Еще застесняюсь там... — заколебалась Мадина.
— Торгуешься, будто я тебе дом продаю! — Галима решительно открыла сундук и
начала выкладывать хранившиеся в нем богатства: расшитый золотыми нитями
елян, красные сафьяновые сапожки, платье, украшенное лентами и оборками,
звонкие накосники, браслет... — Эх, был бы у меня такой наряд!.. Давай-ка
сперва я сама его примерю!
Мадина смотрела на возбужденную подружку с некоторой завистью. Стать бы и ей
хоть ненадолго такой же беспечальной, забыть свои горести! Может, права
Галима — стоит попытать счастья? Жаль, отца дома нет, что бы он посоветовал?
* * *
Не зря говорится, что женщины живучи как кошки. Ожила Рауза. Дома сын,
Хусаин, привел ее в чувство заговоренной солью и травяным отваром. Всю ночь
не отходил от матери. И вот что еще удивило Раузу: разговаривая с ней,
Хусаин ни разу о своих лошадях не помянул и ни слова по-русски не сказал.
— Ну и испугала ты меня! — говорил он, убирая прилипшие к ее лбу колечки
волос. — Мне ведь сказали, что ты лежишь, мертвая, на улице. Ты уж сильно не
переживай. Я теперь всегда буду рядом, ладно?
Эх, если бы и раньше он с ней так разговаривал! Словно подменили его... А не
переживать у Раузы не получится. Только не знает она теперь, на кого
обижаться. Если бы Сибагата отняла у нее какая-нибудь женщина, не
растерялась бы, знала, кого проклинать, у кого волосы выдрать. А тут ведь
совсем иное: будто гром с ясного неба грянул и унес Сибагата. На Аллаха бы
взроптала — не положено, и на судьбу пожаловаться она не может: что ни
говори, подарила ей сына.
А сердце горит. Пламя распространяется по всему телу. Ай, тяжело это
терпеть! Вон уже алеет заря. Зачем она разгорается? Для кого взойдет
ослепительное солнце? Сияние дня больше ее не порадует...
Payза все же встала, умылась. Привычно налила воды в самовар, подоила
корову, выгнала ее в стадо. Посадив Хусаина завтракать, и сама присела
рядом, но есть не хотелось, чай показался отвратным, с привкусом золы.
По привычке же ноги как бы сами понесли ее в сельсовет. Сегодня, правда, она
запоздала, солнце поднялось уже довольно высоко. Подумала об Ихсанбае: может
быть, и не появится в канцелярии, тоже ведь, бедняга, осиротел.
Но Ихсанбай оказался на месте. Господи, никогда еще Рауза не видела его
таким сумрачным. С горя, что ли, лицо у него такое свирепое или с похмелья?
— Здравствуй, сынок...
Рауза и сама не ожидала, что с ее языка сорвется слово «сынок». А Ихсанбай
вскочил в ярости, заорал, схватив стоявший на столе чернильный прибор:
— Какой я тебе сынок?! Катись отсюда, б... старая, пока я тебя не пришиб! И
больше здесь не появляйся!
Рауза растерялась, но быстро взяла себя в руки и даже почувствовала
удовлетворение: ну вот, нашелся человек, на которого она может выплеснуть
свою боль и злость. Встала, расставив ноги пошире, уперла руки в бока.
— Как ты назвал меня, Ихсанбай? Ну-ка повтори! С чего это ты взялся обличать
меня в блуде? За всю свою жизнь всего-то двоих мужчин я к себе допустила —
не пьянствовала, не развратничала...
— А спать с чужим мужем, по-твоему, не блуд?
— У нас все было чисто, по любви, не то что у тебя, жеребца косячного! Пока
другие воевали, ты ни одну солдатку в ауле нетронутой не оставил!
Ихсанбай побагровел так, что, казалось, вот-вот с лица брызнет кровь.
— Ты соображаешь, что несешь?!
— Соображаю и тебя не боюсь! Думаешь, если люди молчат, никто ничего не
знает? Близнецы Гульбану с неба упали? Ты, пес, погубил несчастную!
— Поклеп! У тебя нет доказательств!
— А-а! Доказательства тебе понадобились? Пожалуйста: у обоих мальчонок на
лице родимые пятна — как у их деда, твоего отца. Нужны еще доказательства?
— Вон отсюда, исчезни с моих глаз!
— Ты меня из сельсовета просто так не прогонишь, я здесь всю жизнь
проработала — к пыркурору обращусь! К самому Камалетдинову зайду! — Круто
развернувшись, Рауза лицом к лицу столкнулась с вошедшим в кабинет
Абдельахатом. — А, Абдельахат-кустым, вот слышал, как в Тиряклах издеваются
над людьми? Вы там кровь проливали, а этот в тылу день и ночь пьянствовал,
баб тискал...
— И тебя, что ли? — язвительно бросил Ихсанбай.
— Еще чего! Упаси меня Аллах от такого, как ты, пакостника!
Payза ушла, выкрикивая еще что-то уже на улице. Ихсанбая трясло, стиснул
зубы, стараясь взять себя в руки. Как-никак перед ним представитель районной
власти. Надо выглядеть спокойным. Уже совсем другим голосом Ихсанбай
предложил:
— Садись, Абдельахат-кустым! Не удалось вчера поговорить.
Абдельахат сделал вид, что не придает значения тому, чему только что стал
свидетелем.
— До меня ли было тебе вчера! Такое вдруг горе! Пусть земля будет ему
пухом...
— Да-а... Неожиданно он ушел... — Ихсанбай вперил взгляд в дверной проем,
словно там все еще стояла Payза. — Эта женщина его подтолкнула. Как
говорится, седина — в бороду, бес — в ребро, связался отец с ней под конец
жизни. Вот я сегодня и взорвался...
Абдельахат достал из кармана портсигар:
— Закурим?
— Можно...
Ихсанбай не имел представления, по какому делу приехал Абдельахат.
Остановился у Мирхайдарова. А тот уже успел, наверно, кое-что напеть ему.
Надо осторожно прощупать — что?
— Ты, я слышал, в отделе культуры работаешь?
— Да. Пришел к тебе как раз в связи с этим. Мы ищем особо одаренных ребят и
девчат, чтобы послать на учебу. Надо своих для работы на культурном фронте
выучить.
Ихсанбай оживился:
— Значит, нужны те, кто хорошо поет и пляшет?
— Совершенно верно. Найдутся такие в Тиряклах?
— Найдем! Созовем молодняк в клуб, я распоряжусь!..
* * *
Как и во многих других селениях, в Тиряклах под клуб была переоборудована
мечеть. Абдельахат своими глазами видел, как сдернули с нее минарет. Мал еще
тогда был, но все хорошо запомнил. Обвязали минарет длинными арканами,
подпилили стойки, а сдернуть собирались конной тягой. К парням, занятым
этим, подошел старый-престарый мулла, сказал:
— Зря вы это делаете, сынки! Места для строительства божьих храмов были
определены еще при сотворении мира. Я этого не увижу, а вы, наверно,
увидите: ваши дети или внуки восстановят здесь мечеть.
— Нам, бабай, велено, мы и делаем, — ответил один из парней. — Приказ спущен
сверху. Ты уж не проклинай нас.
— Прежде чем проклинать, следует хорошенько подумать, — сказал мулла. — У
проклятия, сынки, два конца. Один нацелен на проклинаемого, и то ли
настигнет его, то ли нет, а другой остается у проклинающего…
Здание клуба, то есть бывшей мечети, старательно возведенное старыми
мастерами, переживет еще не одно поколение людей. Сосновое, оно вдобавок
обшито сосновыми же досками. Оконные наличники покрыты искусной резьбой,
диву даешься, разглядывая ее: сколько терпения надо было для сотворения
такой красоты и сколько веков надо было для достижения совершенства в таком
непростом искусстве!
Абдельахат разглядывал знакомое с детства здание, как бы заново знакомясь с
ним, когда подошел запыхавшийся Мирхайдаров. Не вытерпел, неспокойная душа,
тоже решил посмотреть да послушать.
— Задержался я, все дела, дела... Ты прослушивание еще не начал? — справился
он.
— Нет еще, идем!
Войдя в клуб, увидели четверых девчат и троих ребят, сидевших на скамейке,
остальные скучковались возле печки. Эти семеро, должно быть, решили
показать, на что способны. Но когда дошло до дела, все застеснялись.
Абдельахат объяснил, что сегодня лишь предварительное знакомство, а через
две недели он приедет со специалистами, чтобы окончательно решить, кто
поедет учиться. Тогда одна из девушек сказала:
— Мы все равно отбор не пройдем, пусть только Мадина споет.
— А кто из вас Мадина?
Поднялась с места стройная девушка в старинном башкирском наряде.
Абдельахата бросило в жар.
— Гульбану?! — непроизвольно воскликнул он.
— Я — Мадина... дочь Гульбану...
Абдельахат хотел было извиниться, сказать, что знал ее маму в таком же
возрасте, но передумал: неизвестно, как воспримет это девушка. Может ведь
совсем смутиться, и вместо прослушивания черт знает что получится.
Ограничился вопросом:
— Что ты решила спеть, Мадина?
— «Бурёнушку».
Оказалось, что у нее есть напарник — со скамейки встал паренек с кураем в
руке. И сначала плавно полилась мелодия курая, затем к ней присоединился
голос, необыкновенно чистый и сильный, в то же время естественный, как
весенние ветры, как цветы на лугу, как радость и печаль.
Bсe собравшиеся в клубе замерли, слушали Мадину завороженно.
Смолкла песня, и взволнованный Мирхайдаров сказал:
— Лишил ты нас доярки, Абдельахат-кустым. — И спросил, обратившись к Мадине:
— А что, если я не отпущу тебя учиться, а?
Мадина потупилась.
— Значит, судьба у меня такая. Окончить десятилетку помешала война, теперь —
вы...
— Я пошутил, дочка, пошутил! — На глаза Мирхайдарова набежали слезы, он
отвернулся, чтобы скрыть их.
Песня Мадины, ее голос и трогательная непосредственность глубоко взволновали
и Абдельахата. Эх, взять бы сейчас в руки гармонь, излить переполнившие душу
чувства. Не хватает ему гармони, и всю жизнь будет не хватать. Он взглянул
на свою правую руку, словно решил проверить, не отросли ли пальцы взамен
оторванных осколком вражеской мины. Нет, торчали на ней лишь два пальца, да
и те — изуродованные...
Что поделаешь, не повезло ему. Но не все потеряно, он будет помогать другим,
таким, как Мадина, одаренным девчатам и ребятам, чтобы раскрылись их
способности, чтобы играла гармонь и звучали песни, как звучали испокон
веков.
Он думал об этом и потом, когда, простившись с собравшимися в клубе,
спустился к речке и долго сидел на берегу, вспоминая прошлое и пытаясь
представить будущее. Вспомнились Шахарбану-апай и Гульбану, вечера,
проведенные с ними, счастливые вечера, озаренные его первой любовью.
Гульбану поныне жила в его сердце, но сегодня ее образ слился с образом
Мадины, и возникла сумасшедшая мысль, что Мадина ниспослана ему небесами
вместо потерянной Гульбану. А в самом деле, вдруг Мадина полюбит его?
Конечно, разница в возрасте большая, но в душе он будто семнадцатилетний.
Между прочим, почему бы ему самому не поступить учиться? Он во сне сочиняет
музыку, и какие только мелодии в уме у него не рождаются! Если бы он овладел
нотной грамотой и стал записывать эти мелодии, сочинять песни, а Мадина —
исполнять их...
Словом, размечтался Абдельахат и заторопился в аул, решив повидаться с
Мадиной — теперь у нее дома.
* * *
Порученцы Ихсанбая с ног сбились, собирая молодых тиряклинцев по
составленному им списку. За кем-то пришлось бежать на ферму, кого-то
вытаскивать из воды — день выдался жаркий, самые храбрые любители купания
уже плескались в речке. Ихсанбай сам в клуб не пошел — надо это бывшему
свинарю (про таких русские говорят: из грязи — в князи), так пусть он этим и
занимается.
Но увидев на улице идущую в клуб Мадину, Ихсанбай чуть с ума не сошел.
Примстилось, что это Гульбану. Девчонка была в том самом наряде, в котором
много лет назад Гульбану пришла на сабантуй — тогда, пораженный ее красотой,
Ихсанбай сунул ей в руку записку с приглашением на свидание. Вместо Гульбану
на свидание явилась Сабиля, и с этого начались все его несчастья.
Ихсанбай привык видеть Мадину в замызганной телогрейке, перетянутой в поясе
бечевкой, в лаптях и надвинутом на лоб выцветшем платке. И вдруг эта нищенка
предстала царевной. И до чего же похожа на мать, на ту, поразившую его на
сабантуе! Правда, у той глаза были синие, у этой — черные, и взгляд у
Гульбану был нежный, у этой — недоверчиво-испытующий. Но остальные черты
лица — дужки бровей над широко распахнутыми глазами, ямочки на щеках,
заостренный подбородок с маленькой родинкой — одинаковы.
Губы у Мадины обветренные, в мелких трещинках, но все равно притягательные,
как у Гульбану. И фигура та же, что у матери: покатые плечи, тонкая талия,
под еляном обозначились тугие бугорки грудей — когда это у девчонки они
успели появиться? У Ихсанбая даже во рту пересохло, нахлынуло вожделение.
Вот где, оказывается, зрело счастье, совсем рядом, по соседству! Одна ночь с
такой девчонкой целой жизни стоит. Давно угасшие чувства воспламенила в нем
Мадина. Он ел ее глазами и словно бы уже чувствовал вкус ее губ, очень
похожий на вкус губ Гульбану, который он не мог забыть после той ночной
встречи у речки...
Та встреча... Мысль о ней, вернее о ее последствиях, отрезвила его. Вспомнил
выкрики Раузы в сельсовете, ее слова о мальчишках-близнецах. Проклятье! Само
их существование оборачивается для него бедой. Что делать? Как от мальчишек
избавиться? Вот о чем надо думать прежде всего. Правда, кое-что он уже
предпринял...
* * *
Мадина, вернувшись из клуба домой, присела на край нар и довольно долго
просидела в нарядной своей одежде, оглушенная событиями этого дня. Как же у
нее хватило духу одеться так, пойти в клуб и спеть при дядечке, приехавшем
из района? Удивительно! Вдобавок, этот дядечка смотрел на нее как-то
странно, как никто до сих пор не смотрел. И почему-то, обращаясь к ней,
назвал имя мамы. Выходит, они были знакомы? С ума сойти! А если ее в самом
деле отправят учиться? Ой, не может этого быть! Да и на кого она оставит
близнецов? Кстати, где они? Совсем от рук отбились, далеко в последнее время
уходят играть.
Мадина быстренько сняла праздничную одежду, уложила обратно в сундук. Опять
влезать в заношенное старье не хотелось. Надела новое, сшитое соседкой
ситцевое платье — ситец привез в подарок отец. Может быть, этот дядечка из
района опять встретится, заговорит с ней, надо выглядеть прилично.
Глава двенадцатая
Кукбуре лежала на заднем дворе, наблюдая за возней своих щенков. Рано
утром она поймала в поле зайчонка, притащила сюда. Щенки пытались разодрать
его труп. Пусть учатся, привыкают к мясу. Окрасом все они пошли в отца,
живущего в лесу. Серые, как ненастное небо. Кукбуре поняла, почему не любит
аульных псов и почему прежде щенки у нее рождались мертвыми. В этом году
поняла. Однажды ночью она завыла в тоске. Другие собаки не присоединились к
ней, напротив, все умолкли. Ответный вой донесся со стороны леса. Теперь
Кукбуре знает, что щенков, как только они окрепнут, уведет в лес. Их отец
приходил несколько раз, зовет ее туда. А тогда, услышав ее вой, пришла целая
стая зверей. Она почувствовала кровную близость с ними. Пошла за ними в лес.
Там несколько дней справляли свадьбу. Она спарилась с отцом нынешних щенков.
Он не хотел отпускать ее, но она предпочла вернуться в привычный уже двор и
ощенилась в своей конуре.
Скоро Кукбуре уйдет в лес, скорее всего, навсегда. Этого требуют ее кровь и
плоть. Когда-то вытащили ее из теплого логова и, сунув в мешок, унесли в
аул. Потом посадили на цепь, научили слушаться, выполнять приказы людей.
Когда свыклась с ними, стали отвязывать на ночь. Людей она не боится, но
прикасаться к себе позволяет лишь живущим в этом дворе. Для нее главный из
них — Ихсанбай.
Неподалеку послышались детские голоса. Кукбуре насторожилась. Опять идут
«те». Повадились ходить сюда двое мальчишек. Сначала они смотрели через щели
в дощатой ограде. Потом Хозяин зачем-то отодрал одну доску, и мальчишки
стали просовывать головы во двор. Они явно зарились на щенков. Если бы
Кукбуре не была настороже, давно бы их утащили. Сейчас она, положив морду на
вытянутые лапы, прикинулась спящей.
Мальчишки тихонько покричали: «Мах-мах!» — пытались подозвать щенков, затем
осторожно протиснулись через проем в ограде, в том месте, где была отодрана
доска, и приблизились к ним. Кукбуре не понравилось такое нахальство, но она
решила набраться терпения, посмотреть, что будет дальше. Эти маленькие
человечки не очень опасны, не то что взрослые. К тому же они похожи на
Хозяина. Кукбуре чувствует, что у них одна кровь, не понимает только, почему
Хозяин не относится к ним так, как она к своим щенкам.
Один из мальчишек ухватил тонкими пальчиками ее щенка, взял на руки. Кукбуре
напряглась. Щенок было заскулил, но быстро успокоился. Он был сыт, насосался
материнского молока так, что живот раздулся. Второй мальчишка тоже схватил
щенка. О! Этот у нее слабенький, последыш. Он отчаянно взвизгнул. И тут уж
Кукбуре не выдержала. Инстинкт подсказал ей, что надо спасать щенка. Она
взвилась в прыжке, вонзила клыки в тонкую шею мальчишки. Разорвав его горло,
мгновенно перекинулась на другого. Мальчишки и пикнуть не успели,
задергались, упав в высокую траву. Щенки, повизгивая, побежали к своей
конуре. Кукбуре побегала возле конуры и тоже забралась в нее.
* * *
— Ихсанбай-агай, мальчишек наших не видели?
Неожиданное появление Мадины несколько смутило Ихсанбая.
— Да нет... — отозвался он. — Я задворками шел и никого не встретил.
— Люди говорят — видели, что они пошли в эту сторону.
— Не знаю... Может, они к болоту ушли?
Встревоженная Мадина побежала дальше. У Ихсанбая зачастило сердце. Неужто?..
Он давно заметил, что близнецы прибегают посмотреть на щенков Кукбуре.
Поэтому-то и отодрал одну доску ограды. Мальчонки не стерпят, полезут во
двор, а Кукбуре, если кто-либо приблизится к ее щенкам, звереет... На этом и
построил Ихсанбай свой расчет. Не может же он прожить всю жизнь рядом с
живыми свидетельствами о его грехе. Вон ведь что выкрикнула в сельсовете
Рауза, да еще при Абдельахате. Может и по всему аулу разнести. Хашим и без
этого точил на него зубы. И Мирхайдарову это на руку. Смерть отца избавила
Ихсанбая от некоторых неприятностей, еще бы и от мальчонок избавиться. Если
оправдается его расчет, то он спасен. А иначе затянется петля на шее...
Ихсанбай, просунув руку в дыру, отпер высокую калитку, вошел в задний двор.
Кукбуре лежала в конуре. Увидев Хозяина, подняла голову, однако с места не
сдвинулась. А Ихсанбай тут же заметил два окровавленных тела и застыл: перед
ним среди кустов лебеды лежали трупы Янтимира и Биктимира.
Молнией промелькнула мысль: что делать? Колени у Ихсанбая затряслись, в
горле пересохло. И заметалось в голове: нет, нет, он не виноват! Конечно, их
рождение и жизнь были для него нежелательны, однако в их смерти он не
виновен!
Но если люди узнают, что загрызла их его сука, все равно возложат вину на
него. Пойдут разговоры... А тучи над ним и без этого сгустились... Взгляд
Ихсанбая остановился на лопате, прислоненной в углу под навесом. Он побежал
к ней, схватил, вернулся обратно. Надо быстрей закопать трупы. Но копать яму
нельзя, мальчишек, безусловно, начнут искать и свежевыкопанную яму
обнаружат. А вот... Ихсанбай посмотрел на огуречную грядку. На толстом слое
навоза, покрытого слоем земли, уже зеленели готовые зацвести растения. Под
навозом земля тоже разрыхлена. А главное — огурцы будут расти и расти...
Ихсанбай принялся выгребать рыхлую землю из-под навоза. Пока он спрячет
трупы тут, а потом видно будет. Впрочем, кому придет в голову искать их под
давно посаженными огурцами?
Когда поволок старый мешок с трупами к выкопанной под грядкой пещерке, его
удивило, что тяжести он почти не почувствовал. В тощих мальчонках весу было
не больше, чем в ягнятах.
* * *
На следующий день весть об исчезновении Янтимира с Биктимиром разошлась по
всему аулу. Накануне искала их одна Мадина. Побегала вдоль речки, по
задворкам, аукала в ближнем лесочке у болота — никто не откликнулся. Когда
стемнело, обессилев, не зажигая огня, упала на нары.
В избе Фаузии, напротив, всю ночь горел свет. Она лежала, устремив
неподвижный взгляд в невидимую точку. По-разному переживают люди горе,
по-разному сходят с ума.
Об исчезновении внуков она уже знала. Сколько стараний приложила, чтобы они
не умерли с голоду! Из-за них невестка окатывала ее холодным взглядом, и от
Ихсанбая веяло тем же холодом. Поскольку не могла она открыло выказывать
свою заботу, Мадина с близнецами тоже смотрели на нее недоверчиво, даже
отчужденно. Фаузия не понимала, почему Ихсанбай так не любит их, особенно
мальчишек. Кое о чем она догадывалась, но отмахивалась от этих догадок,
боялась утвердиться в них.
Как же быть Мадине, если братишки не найдутся, и как перенесет такую потерю
Хашим? Да-да, и Хашима Фаузие жаль. Не перестает она удивляться тому, как
война изменила этого бродягу. Совсем другим человеком вернулся. С его
возвращением и мальчишки переменились, повеселели, стали озорней, и с лица
Мадины сошло выражение сиротства. Фаузия, что называется, макушкой до неба
достала, когда услышала, что Мадина в клубе своим пением обворожила
приехавшего из района начальника, а председателя колхоза даже довела до
слез. Ее, Фаузии, кровь в ней! И она, Фаузия-Барсынбика, пела когда-то так,
что не только у женщин — у стариков набегали слезы на глаза. Бабушка
говорила ей: «Певучие люди обычно бывают несчастливы». Пусть же это правило
не коснется Мадины, не найдет дорогу к ней, заблудится!.. Фаузия выпавшего
на ее долю не то что близким — врагу не пожелает.
На дворе ночь. В окнах Мадины так и не зажегся свет. Страшно, наверно, ей
одной, раз отца дома нет, горюет, думая о братишках. «Выйду-ка, посижу у
ворот, решила Фаузия, — оберегу избу Мадины до рассвета от дурных глаз и
дурных снов...»
* * *
Хашим, завершив свои дела в райцентре, не стал ждать попутной подводы в
сторону Тиряклов, отправился домой пешком, хотя время уже перевалило за
полдень. Было отчего торопиться, хотелось поскорей обрадовать Мадину. Сейчас
он восстанавливал в памяти подробности сегодняшнего разговора с
Камалетдиновым, и хорошо было у него на душе.
— Поздравляю, Хашим, — сказал председатель райисполкома, — подняли мы
касающиеся тебя и твоей семьи бумаги, никакого долга перед государством у
тебя не было. Исполком принял решение вернуть вам конфискованную корову,
можешь потребовать и приплод за три года. А на Ихсанбая заведено уголовное
дело...
Если отобранная корова приносила каждый год по телочке, то выходит, что
Хашим может получить три коровы. Да зачем ему столько! Мальчишкам хватит
молока и от одной. Но раз выпало так, он возьмет две, старую продаст, на
вырученные деньги оденет-обует Мадину с мальцами. Затем приведет в порядок
родительский дом, и переселятся туда. Не жить же всю жизнь в соседстве с
Ихсанбаем. Хотя Камалетдинов и сказал, что на него заведено дело, лучше
держаться от него подальше. Даже убив змею, надо, говорят, остерегаться ее
яда.
И eще Камалетдинов сказал, что в Тиряклах может понадобиться новый
председатель сельсовета. Ты, сказал он, грамотен и русским языком владеешь,
как посмотришь, если предложим тебя? Не знай, не знай... Впрочем, чем он
хуже других? И пресного, и кислого в жизни отведал, во главе дела такой
человек, наверно, и нужен.
* * *
На обратном пути в райцентр Абдельахату встретился шагавший домой Хашим.
Постояли, поговорили. Абдельахат обиняком высказал свое неравнодушное
отношение к Мадине. Получилось это как-то само собой.
— Я не против, если она поедет учиться, — сказал Хашим, — но страшновато
будет мне отпускать ее, ведь девчонка еще.
— Так я тоже поступлю учиться, вот мы и будем вместе...
В глазах Хашима, еще недавно таких печальных, заплясали веселые искорки.
— Какие вы быстрые! Давно ли ты мне сказал, что не знаешь, к кому заехать в
Тиряклах! Уже спелись?...
Абдельахат покраснел, как мальчишка, застигнутый врасплох на месте
преступления. Преодолев смущение, заверил:
— Хашим-агай, я сделаю все, чтобы Мадина была счастлива!
Тепло попрощался с ним Хашим. Конечно, Абдельахат намного старше Мадины, но,
если подумать, это и неплохо: мужчина по-настоящему ценит женщину лишь
вступив в зрелый возраст. Не потому ли Хашим обижал Гульбану, что был молод
и глуп? Ну, еще и потому, что между ними стоял Ихсанбай. Теперь вот Гульбану
нет, а все равно он ревнует ее к Ихсанбаю...
* * *
Аюпа Камалетдинова не обрадовало сообщение Абдельахата о смерти
тиряклинского кузнеца. Унес старик тайну в могилу, не свершилось возмездие.
Конечно, следователь НКВД мог бы вызвать и допросить его жену, но,
во-первых, нет у Аюпа привычки воевать с женщинами, во-вторых, он не уверен,
что жена была в курсе дел мужа и сможет раскрыть его связи.
Камалетдинов сам, не обращаясь к НКВД, кое-что выяснил. По его запросу из
республиканского архива сообщили, что Муратов Сибагат Ярлыкапович и Муратова
Фаузия Тайсиновна в актах гражданского состояния не значатся. Следовательно,
эти люди носили не свои имена и фамилию. Если покопаться в списках
раскулаченных в конце двадцатых и начале тридцатых годов, возможно,
выяснится, кто они на самом деле, но это слишком хлопотно. К тому же
Камалетдинов теперь не сомневался в том, что узнал убийцу своих родителей.
Его счастье, что умер...
Что касается его сына, Ихсанбая. Сын за отца не отвечает, но и сам он не
безгрешен. Им занялись следователи. Заинтересовались, почему он не был
призван в армию. Болел туберкулезом или не болел — установить не трудно.
Кроме того, к делу уже приобщены жалобы на его бесчинства в годы войны. Вот,
например, уборщица сельсовета жалуется на незаконное увольнение с работы и
заодно связывает гибель колхозницы Гульбану Насибуллиной с развратным
поведением Ихсанбая. Но и без этого достаточно оснований для предания его
суду.
* * *
Время приближалось к полуночи, а Ихсанбай все еще сидел в своем кабинете,
зажав голову ладонями. Перед ним на столе лежала телефонограмма — вызов на
заседание бюро райкома для рассмотрения его персонального дела. Все. Это
конец... Совсем недавно казалось, что все козырные тузы — в его руке, сейчас
— одни простые шестерки. Когда, в чем он ошибся? Отчего все в его жизни
запуталось? Кто сбил его с верного пути? Разве не был он в свое время полным
энергии и надежд, умным ясноглазым парнишкой? Почему, почему?.. Вопросов
много, ответов нет. Впрочем, он сам с собой лукавит — есть ответы, только
надо поискать их в своем прошлом.
Почему он не женился на девушке, с которой дружил с детства и в которую
потом страстно влюбился? Мать воспротивилась. А почему он не вступился за
свою любовь? Потому что уже тогда жил двойной жизнью. Одна побуждала его
идти вперед, другая тянула назад, вынуждала хитрить, лукавить, таить свои
мысли... И в конце концов его любовь обернулась ненавистью. Ненавистью
Гульбану к нему, его ненавистью к детишкам, которые теперь лежат под
огуречной грядкой.
Порою Ихсанбаю хочется вытащить их трупы, объявить о них всему свету. Пусть
бы его мать их увидела: это она, она сбила его с пути, сломала его жизнь!
Разве Ихсанбай, когда его сверстники поднялись, чтобы защитить Родину, не
был способен взять в руки оружие? Был. Но опять же мать встала поперек.
Сказала тогда отцу: «Если не сумеешь избавить сына от призыва на войну,
лучше на глаза мне не показывайся!» Правда, и сам Ихсанбай против «отмазки»
не возразил, лишь закусил губу и потупился.
Теперь вот... А, пропади все пропадом! Он почувствовал себя приговоренным к
казни и подумал, что когда-то было принято исполнять последнее желание
приговоренного. А чего бы он, Ихсанбай, пожелал? В ответ на этот вопрос
вдруг представилась ему Мадина в праздничном наряде. Поразила она его при
встрече на улице, всколыхнула давно заглохшие в нем чувства, крепко
зацепила. И ничего желанней ночи с ней не смог он сейчас придумать.
За такую красавицу можно заплатить высокую цену. Пусть придется ему выложить
на стол партбилет, пусть изгонят его из родного аула — что же, он уедет...
но только с Мадиной. Воображение Ихсанбая разыгралось, и он представил, как
увезет девчонку с собой. У него есть остатки отцовского золота, кони
найдутся, надо лишь уговорить Мадину. Но девчонка может заартачиться. Все
равно Ихсанбай не отступится от нее. В свое время Хашим нашел способ уломать
Гульбану, а чем Ихсанбай хуже?.. Ладно, надо пойти домой, поспать. Утро,
говорят, вечера мудреней.
Ихсанбай погасил лампу, дунув в стекло, и зажег спичку, чтобы не споткнуться
в темноте...
* * *
Зарифа бродила по комнате не находя себе места. Открыла окно с уличной
стороны, прислушалась. Кругом стояла тишина, лишь изредка взбрехивали
собаки. А днем было совсем по-другому: можно сказать, весь аул вышел искать
пропавших близнецов Гульбану. Зарифа участия в поисках не приняла. Когда она
пошла за водой на речку, встретившиеся ей озабоченные люди смотрели на нее
удивленно: как же, мол, так, пропали дети твоего брата, а ты сидишь дома!
Одна из соседок даже принялась допрашивать:
— Атак… Ты разве дома?
— Как видишь, — огрызнулась Зарифа. — А что, из-за чужих сопляков я бегать
должна?
— Побоялась бы Бога! Твои ведь племянники! — сказала соседка.
— Оттого, что боюсь Бога, я и не рожаю, — ответила Зарифа.
Она давно уже сделала для себя вывод: если не будешь беззастенчивей,
злоязычней других, тебе тут же сядут на шею. А ей и так нелегко. Ее
Ишмухамет не вернулся с войны. Война уже шла к концу, когда его перевели из
трудармии в действующие войска, и успели убить. Правду сказать, пока он был
дома, Зарифа желала, чтобы его мобилизовали, муж мешал ей встречаться с
Ихсанбаем. Если, думала, Ишмухамета заберут, руки у нее развяжутся, и
перетянет она Ихсанбая к себе. Уже и вместе прикидывали, как ей избавиться
от мужа. И вот избавилась: и Ишмухамета теперь нет, и Ихсанбай заглядывает к
ней лишь для того, чтобы упиться. Без хозяина дом — сирота, частенько сидит
Зарифa без дров. Приносит Шангарей хворост на загорбке, да разве этим печь
как следует согреешь?
Печаль старит Зарифу раньше срока. Сегодня посмотрела в зеркало и
вздрогнула: не было у нее на лице ни морщинки, и на тебе — появились возле
глаз. И губы, алевшие без всякой помады, обесцветились. Так она скоро совсем
превратится в старуху, и кто на нее тогда взглянет? При Ишмухамете у нее
даже обычных для женщины домашних забот не было: утром встанет — очаг уже
разожжен, самовар вскипячен, завтрак готов... После помывки в бане Ишмухамет
на руках ее домой приносил. Эх, верно, оказывается, сказано: что имеем — не
храним, потерявши — плачем. Ихсанбай быстро забыл свое обещание перебраться
к ней, когда Ишмухамет уедет. Мало этого, так еще, напившись, руку на нее
поднимает. Стараясь угодить ему, Зарифа выпивала вместе с ним, и постепенно
втянулась. Споил ее Ихсанбай, и пошла о ней дурная слава...
Зарифа закрыла окно, побоявшись, что налетят комары, но душно стало в
комнате, — снова открыла, прислушалась к ночной тишине. Не дает ей покоя
зародившееся в душе подозрение: не нашел ли Ихсанбай другую? Если
переметнулся к другой после всего, что между ними было, после того, как
довел Зарифу до такой жизни, она его не простит, не сможет простить.
Дрожащими пальцами Зарифа взяла спички, зажгла семилинейную лампу. Затем,
выдернув из стоявшего на печи бочонка пробку, нацедила полную миску кислушки,
высосала ее до дрожжей — и руки перестали трястись. Держа в руке лампу, она
подошла к зеркалу. Женщина, взглянувшая на нее из зеркала, оказалась
неприглядней, чем представлялось Зарифе: под глазами — темные ямы, веки
опухли, губы приобрели какой-то синюшный цвет... Да-а, Зарифа, ничего от
былой твоей красоты не осталось... Ишмухамет сейчас и не узнал бы тебя...
А ведь Ишмухамет любил ее. «Я тебя еще девчонкой полюбил, как только стал
твоим езнэ», — говорил он. Перед сном брал ее на руки и баюкал, как ребенка,
утром будил поцелуем. Сперва и Зарифе казалось, что безумно любит его. Разве
иначе дошла бы до состояния, толкнувшего ее на убийство старшей сестры? Чур,
чур ее!.. Об этом никто не знает. Только старуха Payза вроде догадалась,
треплет, проклятая, языком...
Нет, все-таки она по-настоящему любила одного лишь Ихсанбая и никому его не
отдаст! Живым не отдаст. Вот пойдет сейчас, походит под окнами всех
подозрительных баб, найдет Ихсанбая. Раз он не пришел к ней, наверно,
развлекается с какой-нибудь вдовушкой. Зарифа им покажет, что она не из тех,
кого можно обсосать и выплюнуть!
Перед тем, как выйти из дому, она сунула себе в рукав кухонный нож. Хмель
ударил ей в голову, но еще не до такой степени, чтоб она ничего не
соображала. Выйдя во двор, вспомнила, что Ихсанбай иногда спьяну забредал
спать в ее баню. Надо проверить, не там ли он... Услышав скрип банной двери,
в хлеву замычала корова — Зарифа забыла подоить ее вечером. Ладно, это —
потом...
Баня была пуста.
Выйдя из переулка на главную улицу, Зарифа остановилась. Возможно, Ихсанбай,
идя домой от новой зазнобы, пройдет тут? Хотя нет, он, когда припозднится,
остерегаясь лишних глаз, перебирается через речку по висячему мостику, потом
идет задворками к своей задней калитке. Вот на мостике она его и дождется.
Сердце у Зарифы гулко забилось, она крепче сжала рукоять ножа. «Сегодня или
никогда!»
* * *
Хашим сменил влажную тряпку на пылающем лбу Мадины. Как ему дальше жить на
белом свете, если и дочь покинет его? Близнецов не нашли. Может быть, кто-то
невзначай набредет на скелеты безгрешных малышей, как он набрел на череп
Гульбану. Если же они, как считает Мадина, утонули в болоте, никто никогда
не найдет их косточек. «Земля их поглотила, земля!» — стенала старуха Фаузия.
«Но земля скорей поглотила бы ее Ихсанбая, а мальчиков-то за какие грехи?» —
думает Хашим.
Впервые после возвращения Хашим встретился с соседкой лицом к лицу вчера, в
лесочке у болота. И без слов поняли они, что привела их туда одна и та же
забота.
— Я вдоль по речке дошел до Большой горы, — сказал Хашим, стирая рукавом пот
со лба.
— Не могли они так далеко уйти, маленькие ведь еще. — Фаузия, схватившись за
ветку, прислонилась к корявой березе. — Обычно на задворках играли...
— Я уж это в растерянности... — Оттого, что кто-то и кроме него переживает
из-за исчезновения мальчиков, на глаза Хашима навернулись слезы. — Теперь и
не знаю, где их искать, что делать...
— Хашим... — проговорила Фаузия и умолкла. В черных глазах старухи он прочел
невысказанный вопрос. И сперва возмутился. Вопрос касался его отношения к
Гульбану и мальчикам. По какому праву она спрашивает у него об этом? Но тут
же он понял, что вопрос вызван не любопытством, свойственным уличным
сплетницам, а, напротив, желанием защитить Гульбану от сплетен, ибо и после
смерти имя и честь человека нуждаются в защите.
— Фаузия-инэй, — сказал Хашим, — все, что связано с Гульбану, для меня
свято. Мальчиков я принял как дар небес.
Теперь уже в глазах Фаузии появились слезы.
— Ты — хороший человек, Хашим, — сказала она. — Вернулся с войны совсем
другим человеком...
Они пошли в разные стороны, чтобы продолжить поиски, и вновь сошлись спустя
несколько минут. На краю болота возле кокоры — вывернутых корней какого-то
старого дерева — Ихсанбай пытался вытянуть из болотной жижи ушедшую в нее до
плеч Мадину. Увидев это, Фаузия в ужасе завопила:
— Люди! Кто тут есть! На помощь!
Пока Хашим с готовым выпрыгнуть из груди сердцем прибежал туда, Мадину уже
вытащили на сухое место, и Фаузия, раскрылившись над ней, как гусыня над
гусенком, отпихивала Ихсанбая:
— Не трогай ее! У нее есть отец, он и унесет ее в свою избу!
— Если бы я не подоспел, она утонула бы. Я ее спас, я за нее отвечаю! —
упорствовал Ихсанбай.
Хашим понял, что Ихсанбай намеревался унести Мадину к себе домой, и
поддержал Фаузию:
— Отойди, Ихсанбай, не видишь разве — она потеряла сознание.
Хашим приподнял голову дочери. Она открыла глаза.
— Папа...
— Дочка! Ты жива!
— Мальчики... Мне кажется, они здесь...
Фаузия решила обшарить все вокруг этого места, Ихсанбай остался с ней. Хашим
понес Мадину на руках домой. Прикоснулся губами ко лбу дочери и
почувствовал, что у нее начинается жар. Испугался: как бы она не
разболелась, не схватила воспаление легких! Смысл жизни в эти минуты
сосредоточился для него на Мадине. Если потеряет и ее — зачем ему жить?..
* * *
Выйдя из сельсовета, Ихсанбай остановился в раздумье. Если пойдет по улице,
может столкнуться с Зарифой — она уже не раз подкарауливала его, чтобы
затащить к себе. Не хочется ему ее видеть, опротивела, а она того не
понимает. Как встретятся, начинает талдычить: «Давай уедем отсюда!» Дескать,
она продаст и свой дом с хозяйством, и родительский — деньги будут. Не
поймешь этих женщин: мужа, носившего ее на руках, терпеть не могла, а с
человеком, который и в грош ее не ставит, готова отправиться хоть в ад.
Решил пойти кружным путем. Подходя к висячему мостику, закурил, ступил на
него, попыхивая папиросой, поэтому не сразу заметил темневшую впереди
фигуру.
— Ихсанбай!
— Зарифа?! Ты... — Не успел спросить, что она тут делает, — при свете луны в
ее руке блеснул нож.
— Раз ты не мой!..
Ихсанбай отпрянул, одновременно пнув ее в колено. Зарифа непроизвольно
отпустила трос, за который держалась другой рукой, и полетела вниз, в речной
поток. Лишь коротко вскрикнула: «A-a-a...» — и умолкла. Видимо, ударилась о
камень, выступавший из воды. Бесстрастное течение подхватило ее, понесло
туда, куда река устремляет свой бег с незапамятных времен.
Охваченный ужасом, Ихсанбай припустил в сторону своего дома. Бежать!
Оставаться в Тиряклах он уже не может! Возможно, день-другой Зарифы еще не
хватятся, кому она, пьянчуга, нужна! Но потом... Потом, конечно, начнут
искать и, если найдут труп, первым заподозрят в убийстве его, Ихсанбая, — об
их связи в ауле знают все. Бежать, бежать! Вороной как раз стоит у него во
дворе. Надо лишь забрать золото и... Мадину.
Подходя к задней калитке, он услышал угрожающее рычание. Сердце у него
екнуло, по телу побежали мурашки.
— Кукбуре! — окликнул он, углядев неподалеку собаку, показавшуюся большой,
как теленок. В ответ на оклик собака снова угрожающе рыкнула, глаза у нее
горели зеленоватым огнем. «Волк!» — догадался Ихсанбай. Тут через проем в
ограде вылезла и Кукбуре, за ней, повизгивая, выбрались и щенята.
— Кукбуре... — прошептал Ихсанбай, теперь уже не подзывая суку, а умоляя
защитить его. Он забыл, что в кармане у него лежит наган, выданный ему как
председателю сельсовета. Впрочем, если бы и вспомнил, наган не понадобился
бы. Кукбуре подбежала к волку, за ней последовали щенята, и все вместе они
потрусили в направлении болота. Должно быть, зверь пришел, чтобы увести свое
потомство. Ихсанбай все же долго еще не мог сдвинуться с места, будто прилип
ногами к земле. Суку, Кукбуре, еще щеночком подарил ему знакомец Михаил,
приезжавший из города поохотиться. У Ихсанбая возникало сомнение в том, что
Кукбуре — собака, однако не ожидал он, что дело обернется таким вот образом.
Наконец, войдя во двор, он сунулся под навес, где была привязана лошадь, и
не обнаружил ее там. Не было на месте и тарантаса. Заглянул домой — и Сабили
там нет. Метнулся к избе матери...
Глава тринадцатая
Сон у Фаузии короток, коротки и сновидения. Сегодня ей приснилась степь,
накрытая непроглядным бураном. Будто бы сквозь эту снеговерть мчится
неведомо куда табун лошадей. Фаузия и сама на коне, в руке — плетка. Она
должна завернуть табун, направить в загон, но ей это никак не удается. Снег
слепит глаза, уши глохнут от топота. И вот, обессилев, она падает с коня...
— Ах! — вскрикнула Фаузия и открыла глаза. Какой страшный сон ей приснился!
«Не пересказывай свои сны, — советовала ей бабушка, — люди, как
колдунья-мэскей, обязательно истолкуют их превратно, предскажут что-нибудь
дурное». Фаузия следовала совету, но все равно все у нее в жизни получалось
будто по предсказаниям злой колдуньи.
Скрипнула дверь сеней. Должно быть, пришел Ихсанбай. Трезвый или пьяный?
Хотелось бы, чтоб был трезв, а то опять учинит скандал, подумала Фаузия. Тем
временем открылась дверь избы. Трезв Ихсанбай, трезв. Только почему лицо у
него такое бледное?
— Где Сабиля? — спросил Ихсанбай.
— Дядя ее, Ансар, умер. На похороны уехала.
— Обязательно мою лошадь надо было угнать?
— У кого же она должна была попросить, когда в своем дворе стояла сытая,
откормленная чистым овсом лошадь? Я ей разрешила.
— Ты! Вечно ты мне все портишь, — закричал Ихсанбай. — Всю жизнь поперек
моих дел, желаний стояла! Ты сделала меня несчастным! У-у, задушил бы тебя
своими руками!..
Ихсанбай впал в истерику, принялся, как сумасшедший, биться головой о стену.
Фаузия испугалась, но постаралась сохранить спокойный тон:
— Ихсанбай! Не я виновата в твоих несчастьях, а судьба, проклятье, павшее на
нас.
— Какая судьба?! Какое проклятье?! Что это у тебя за бесконечный бред?!
— Я, сынок, в ясном уме.
— В ясном уме? А в каком уме ты была, когда заставила сына жениться на
уродке, которую, хоть маслом обмажь, собака не оближет?.. Вот что:
достань-ка золото. Где ты его прячешь?
— Золото?
— Не прикидывайся дурочкой. Отдай мою долю — и я исчезну. На мне — тройное
убийство, я попал в беду, должен скрыться. Возьму только золото и...
прихвачу Мадину. Ты не дала мне жениться на Гульбану, так пусть хоть ее дочь
мне достанется!
— Не смей Мадину трогать! Слышишь? Никогда!
— Не твое дело! Надо, так Хашима и любого, кто встанет на моем пути, порешу.
— Ихсанбай, сынок, послушай... — Фаузия впервые смотрела на сына с мольбой в
глазах. — Мадина — твоя племянница. Гульбану — твоя сестра, вы — близнецы...
— Ух, змея! Чего только не придумаешь, чтобы помешать мне!
— Это правда. Поэтому я не могла допустить твоего брака с Гульбану.
— Мне некогда слушать сказки. Давай золото. Хоть раз позаботься о
благополучии сына.
— Я делала все ради тебя, ради твоего счастья.
— Ради меня?! Ты и сама не жила, и мне не давала.
— Я ради твоего благополучия... лишила жизни твоего отца.
— Что?! Отца?! Ты?!
— Да, я! Я! Он стал опасен... для тебя опасен. Он совершил в молодости
страшные преступления, мы вынуждены были сменить имена и фамилию, его могли
разоблачить, а это ударило бы по тебе. В одном ты прав: я не жила, я ушла в
тень, чтобы уберечь тебя. Теперь сожалею об этом. Чем больше пеклась о тебе,
тем больше ты дурел...
— А теперь ты хочешь убить и меня? Давай золото! Пойми, я вишу на волоске!
— Я тебя не держу... Золота у меня нет. Часть отдали доктору, остальное
Сибагат сбыл в городе за деньги... На какие, думаешь, шиши он пьянствовал?
— Ладно, обойдусь без золота. А Мадину... будь она хоть племянница мне, хоть
сам черт — возьму с собой. Назло Хашиму, тебе, судьбе!
— Ты не сделаешь этого! Мадину я тебе не отдам! Подниму шум!
Ихсанбай вытащил из кармана наган, направил на Фаузию.
— Не поднимешь!
— Опомнись, Ихсанбай! Я — твоя мать! — В голосе Фayзии не было страха, лишь
горечь.
— Нет у меня матери, а у тебя — сына! Мокрый воды не боится, мне уже нечего
терять. Я собственных детей закопал под грядкой... — Ихсанбай приставил
палец к спусковому крючку. — Ты сама вынуждаешь меня обратиться к последнему
средству…
Он не успел спустить курок, но в избе, освещенной дрожащим светом
керосиновой лампы, громыхнул выстрел. Ихсанбай сделал шаг в сторону матери,
застывшей, вытаращив глаза, в углу, и рухнул на пол. При этом он, видимо,
непроизвольно нажал на спусковой крючок. Пуля из его нагана угодила в лампу.
Лампа полетела с печного уступа, разбрызгивая тут же вспыхнувший керосин.
Взметнулось, растекаясь по избе, пламя, осветило в дверном проеме фигуру
человека, который выстрелил в Ихсанбая. Он отпрянул назад, в темноту,
выскочил из сеней и побежал к задворкам, где оставил коня под седлом.
Это был двоюродный дядя Сабили Лукман, главврач районной больницы. Страх
пригнал его в Тиряклы, страх за свое благополучие. Он случайно узнал, что
одному из следователей райотдела НКВД поручено выяснить, почему Ихсанбай
Муратов не был призван в армию, и запаниковал: может всплыть история со
взяткой, полученной им, Лукманом, от Сибагата. Сибагат мертв, но жив
Ихсанбай. Следователи НКВД умеют выбивать признания, Ихсанбай у них
расколется, и тогда… Тогда ему, Лукману, не избежать по меньшей мере
лагерного срока. Он понял, что обезопасит его лишь смерть Ихсанбая. Мертвые
молчат…
…Поднявшись на гору, перед спуском в Глубокий лог, Лукман оглянулся на
разгоравшийся позади огонь и подосадовал, что оставил в живых Фаузию.
Впрочем, она стояла в углу за печью и не видела его. А если видела?
Оставалось надеяться, что старуха не выберется из неожиданно вспыхнувшего
пламени, сгорит вместе с трупом своего непутевого сына.
* * *
Аул, погруженный в глубокий сон, не сразу учуял пожар. Благо ночь была
безветренная, огонь перекинулся со скотной избы только на дом Ихсанбая.
Когда сбежался народ — кто с ведром, кто с багром, соответственно табличкам
с рисунками, прибитым к каждому дому на случай пожара, — тушить было уже
поздно.
К утру во дворе с крепкими «русскими» воротами образовались две груды золы и
догорающих углей. Среди людей, суетившихся возле пожарища, не было ни
Ихсанбая, ни Фаузии, ни Сабили.
На улице недоуменно мычала выведенная из сарая корова Фаузии, выискивала
взглядом хозяйку.
— Вымя у нее, наверно, набухло, может, подоишь? — сказал Хашим дочери. Она
уже оправилась после вчерашнего потрясения.
— Хау, хау… — позвала Мадина. — Иди ко мне, Буренушка, на, хлебушка дам.
Корова доверчиво пошла за ней. Вскоре звонко ударили в дно ведра белые
струи. А рядом капали на землю слезы Мадины. Жаль ей хозяйку Буренушки.
Добра была к ней тетушка Фаузия. Добра, как никто другой, кроме, конечно,
мамы. Долго будет Мадина скучать по ним. Скучать и грустить. Грусть
перельется в ее песни, песни, затронув души слушателей, завоюют их любовь.
А пока льются белые струи, и звучит в ведре порожденная ими обыденная музыка
жизни...
Написать
отзыв в гостевую книгу Не забудьте
указывать автора и название обсуждаемого материала! |