> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 9'05

Тансулпан Гарипова

XPOHOС

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
СИБИРСКИЕ ОГНИ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

БУРЁНУШКА*

Роман

Часть первая

Глава первая

Встану утром, глядь — Бурёнушка
У ворот своих стоит.
Исстрадался я по девушке,
Что Бурёнушку доит...

 

— Удивляешь ты меня, Мадина. — Гульбану взглянула на дочь сквозь слезы, вызванные то ли дымом из очага, то ли грустной мелодией. — О чем только не поешь! У кого переняла эту песню?
— Не знай... — Дочь, угловатая девчонка в коротеньком платье, вскочила с места и, взмахивая руками и такими же худенькими, как руки, ногами, принялась выполнять физкультурные упражнения. — Раз, два, три!..
— Тише, братишек разбудишь! Ну, чисто мальчишка!
И впрямь, если бы не проскакивали в черных, как спелая черемуха, глазах Мадины присущие лишь девчонкам озорные искорки, по повадкам вполне сошла бы она за мальчишку.
Гульбану, сидевшая на корточках перед зевом печи, раздула наконец огонь в очаге под казаном, снова глянула на дочь: тоненькая, как лозинка, в чем только душа держится, но голос... Даже не верится, что такой чистый, мелодичный звук исходит из груди обыкновенной девчонки.
Гульбану, вздохнув, потянулась к висевшей на гвозде телогрейке.
— Cхожу, детка, на ферму. Когда нагорят угли, вскипяти самовар и заглуши. Я ненадолго. Загляни в сарай, у коровы воды отошли, вот-вот должна отелиться. — И уже из сеней донеслось: — С братишек глаз не спускай, как бы к самовару не подобрались, не ошпарились...
Мадина и без наказа матери готова была сбегать в сарай: сегодня родится теленочек! Если телочка — Мадина назовет ее Бурёнушкой. Неспроста ведь запела давешнюю песню...

* * *
Накинув на плечи зипуну в маминых глубоких калошах, Мадина выскочила во двор, но у дверей сарая оробела. Услышав доносившееся изнутри тяжелое дыхание, совсем растерялась.
— Бильдяш! — Корова, обычно отзывавшаяся на свою кличку коротким мычанием, на этот раз не отозвалась. — Бильдяш, слышишь? — Непослушными от волнения пальцами девочка развязала веревочки, заменявшие дверной запор, вошла в сарай, направилась к перегородке, за которой лежала корова. — Бильдяшенка, скотинушка...
Бильдяш не отзывалась. Мадине, конечно, доводилось видеть, как телятся коровы, но это было на колхозной ферме, там возле роженицы хлопотали либо мать, либо другие женщины. Выбегая из избы, и думать не думала, что сейчас так испугается. Она отыскала в плетнёвой перегородке, заляпанной коровяком, дыру, припала к ней глазом и увидела полные страдания глаза коровы. «Боже, если ты есть, помоги ей», — мысленно взмолилась Мадина. С сильно бьющимся сердцем прошла она за перегородку, присела возле маявшейся коровы на корточки.
— Аллах!.. Тенгри!.. — Знай молитвы, способные помочь роженице, Мадина тысячу раз повторила бы их, обращаясь хоть к мусульманскому, хоть к языческому богу. — Мама, мамочка!..
Побежать, что ли, за матерью на ферму? Но как же она оставит Бильдяш одну в таком состоянии?
Не замечая, что зипун слетел с плеч, Мадина, оставшаяся на холоде в одном платье, припомнила, как действовала в таких случаях мать, решительно выпрямилась, положила руку на круп коровы.
— Бильдяш, душа моя, давай, старайся!
Истощенная из-за скудости корма Бильдяш телилась тяжело. Но вот показались передние ноги теленка, и Мадина осторожно взялась за них, потянула, чтобы помочь корове, а когда теленок вдруг весь выскользнул из материнской утробы, девочка, испачканная сукровицей и обессиленная волнением, опрокинулась на спину. Корова тут же попыталась встать, но сил у нее на это не хватило, она лишь повернула голову назад, стараясь увидеть теленка, замычала.
— Сейчас... Потерпи чуть-чуть... — Мадина, напрягшись, перетащила мокрого теленка к голове коровы. — Это твоя мама, миленький, твоя мама...
Пока Бильдяш жадно облизывала теленка, Мадина побежала с охапкой сена в избу, постелила его возле печи, поближе к теплу.
— Апай*... — подал голос один из проснувшихся братишек-близняшек, собираясь, видимо, закапризничать.
— Замолкни! — сурово приказала ему Мадина и снова пулей — в сарай. Там уложила теленка на свой зипун и, не обращая внимания на жалобное мычание коровы, попытавшейся последовать за детенышем, волоком потащила его к избе...

——————
* Апай — обращение к старшей по возрасту сестре или любой женщине.

* * *
Вечером Мадина, взяв учебники, села готовить уроки при свете очага. Мать перед печью, поставив таз на чурбак, стирала в щелоке свою изгвазданную на ферме одежду. Огонь, пылавший в очаге, освещал ее продолговатое лицо, отражался в глазах, обрамленных густыми ресницами. Красивая у Мадины мать, красивая и совсем еще молодая.
— Мам, сколько тебе сейчас лет?
У Гульбану уголки губ дрогнули в усмешке.
— А зачем тебе, дочка, понадобились мои годы?
— Просто так... — Мадина, опасаясь разбудить заснувшего в тепле теленка, перешла на шепот: — Когда родилась я, тебе было всего шестнадцать, да, мам?
— Да, всего-навсего, детка.
— Ой! — Мадина, неожиданно вздрогнув, зажмурила глаза. — Я, мам, никогда замуж не выйду!
— Хм... Интересно...
— Мам, а отец... Если он вернется... — Девчонка запнулась, замолчала, словно собственные мысли устыдили ее.
— Что... отец?
— Я хотела сказать, тебе, может, станет легче, если он вернется.
— Почему только мне? Скажи — всем нам...
— А теленочек у нас очень красивый, да, мам? — Мадина решила сменить тему разговора. Она хотела спросить у матери: «Зачем ты вышла замуж за Уруса Хашима?» — но передумала.

* * *
Мадину отец не обижал, только вот пьянствовал. Тогда, еще до войны, были в ауле мужчины, изредка выпивавшие, но таких, чтобы пили постоянно, как Хашим, не было. А он — поедет ли на базар, на мельницу муки намолоть или еще куда-нибудь — трезвым не возвращался. Поэтому-то ему, одному из двух живших в ауле Хашимов, односельчане дали прозвище «Урус», имея в виду пьянство в русских деревнях. Прозвище другого Хашима тоже было не из приятных: «Пердун». Но Мадине прозвище отца казалось более оскорбительным и отчуждало ее от него. Если твоего отца не уважают, даже презирают, то разве это не бросает тень и на тебя? Сначала Мадине было просто стыдно, что у нее такой отец, со временем для защиты от своей униженности, что ли, она ожесточилась; приветливая по натуре, улыбчивая девочка превратилась в дерзкого подростка. Впрочем, не она одна переменилась. Война всех изменила, многих придавила, пригнула. Иные гордецы, прежде не считавшие нужными поздороваться утром с соседями, теперь улыбаются им ради того, чтобы напроситься на чашку чая.

* * *
Нужда, недоедание стали привычными почти для всех, Гульбану с детьми в еде тоже не роскошествовали. Но вот, слава Аллаху, Бильдяш отелилась. Если прежде Мадина изредка все же ходила к соседям попросить чашку молока или чуточку муки, то теперь уж ни за что не пойдет. А очень надо, так пусть мать посылает близняшек Янтимира и Биктимира. У них, обжор, только и заботы, что поесть. Несмотря на это, мать вечерами ласкает их: то одного любовно похлопывает по спине, то другого, нашептывает им глупые слова, от которых уши вянут. А Мадина лишь детенышей животных любит. Если бы не теленочек, спящий на полу, для нее никакой радости в избе не было бы. Когда вырастет, у нее будет полон двор всякой живности, а родись она в прежние времена — бродили бы по сырту Каратау табуны ее лошадей. Да-да, такой богатой была бы она! И ездила бы верхом на вороном коне, на каком ездит Ихсанбай-сельсовет, и в руке у нее была бы плетка...
При мысли о вороном коне тут же в памяти Мадины возник и Ихсанбай. Есть на свете люди, о которых она не может думать без злости. Один из них — отец, Урус Хашим. Ладно, этот ушел на войну и, может быть, не вернется. Второй — Ихсанбай. На войну его не взяли будто бы из-за легочной хвори. Так-то он на больного не похож. Лечился, говорят, барсучьим жиром, оттого и сам стал жирный, как барсук.
Почему Мадина так его не любит — она и сама себе объяснить не может. То ли из-за того, что Ихсанбай, взглянув, словно прожигает ее взглядом заплывших жиром глаз, то ли из-за того, что ходит выставив живот, как беременная женщина… И жена его с несоразмерно маленьким ртом на скуластом лице, тонюсенькими губами и приплюснутым носом вызывает у Мадины неприязнь. Ее безгубому лицу, на которое налеплен недоделанный нос, не идет смех, а она, Сабиля, этого не понимает и беспрерывно смеется, отчего лицо искажается и словно бы умоляет: «Оставь, хватит меня мучить!» К слову, увидев Мадину, Сабиля тоже не пройдет мимо не кольнув ее взглядом.
Как-то Мадина, улучив момент, спросила у матери:
— Мам, этот Ихсанбай — кто он?
Мать немного растерялась, но тут же нашлась:
— Ты что, не знаешь, кто такой Ихсанбай? Председатель сельсовета.
— Ну, это я знаю.
— Раз знаешь...
— Почему он меня ненавидит?
— Кто это тебе сказал?
— Никто не сказал, сама чувствую.
Вечно занятая и вечно спешившая мать резко оборвала дочь:
— Не морочь себе голову всякими глупостями, скоро мальчики проснутся, приготовь им завтрак.
— Из-за них я все время в школу опаздываю.
— Мадина! — прикрикнула мать и ушла, хлопнув дверью.
Осталась Мадина стоять посреди избы со своими терзающими сердце вопросами. Нет, ничего она от матери не может добиться, ни на один важный вопрос не получает ответа. Мать у нее со странностями, все что-то таит в себе, и не надейся выпытать — что. Даже о том, что у нее появятся братишки, Мадина узнала, можно сказать, в самые последние минуты перед родами. Мать тогда, вцепившись в край нар, простонала:
— Дочка, беги к тетушке Фаузие, приведи ее...
Испуганная Мадина побежала к дому, порог которого ни разу не переступала, постучала в окно...
И еще одну странность не может она понять: когда приходит письмо от отца, мать меняется в лице и, не вскрывая, испуганно сует его в карман. А если и вскроет, то торопливо пробежит взглядом по листку, будто что-то там выискивая. Мадина смотрит на нее выжидающе, но для матери в такой момент дочь словно бы и не существует, словно бы нет ее совсем.
Однажды Мадина не выдержала. Когда матери не было дома, достала из кармана ее ватника треугольное письмо и, подойдя к окну, развернула его.
В начале письма перечислялись соседи, которым отец слал приветы — «огромные-преогромные». (На лице Мадины обозначилась усмешка: как же, заждались соседи приветов от Уруса Хашима!) Далее отец спрашивал, достаточно ли Гульбану заготовила на зиму сена и дров, не холодно ли в избе. (Будто, пока был здесь, прямо-таки надрывался, заготавливая сено и дрова!) Мадина в досаде хотела было свернуть письмо и сунуть обратно в карман ватника, но тут бросилось в глаза слово «мальчишек». Стоп, вроде бы речь идет об этих сопляках. «Береги мальчишек, — писал отец, — если я не вернусь, они продолжат род, станут, повзрослев, тебе опорой. Мадина ведь девчонка. Не наша. Эх, Гульбану, оказывается, не знал я до войны цену жизни!..»
Дальше Мадина не стала читать. Каким был отец до войны, она и так знает. Но главное не это. От слов «не наша» у нее перехватило дыхание. Выходит, она не дочь Уруса Хашима? С одной стороны, это хорошо. С другой... Что ж она — щенок подброшенный? Надо выпытать у мамы правду! Но разве ее разговоришь?..

* * *
Ворвавшийся в избу холодный воздух превратился в белое облако, в этом облаке обозначились три мужские фигуры, возникшие, как в сказке, словно из-под земли. Так показалось Мадине. Когда пар рассеялся, она узнала в одном из вошедших Ихсанбая, во втором — председателя колхоза Ишмамата. Вообще-то он — Ишмухамет, но все его зовут Ишмаматом. Третий, в белых бурках, в каких ходят приезжающие из райцентра начальники, с кожаной папкой под мышкой, Мадине не был знаком.
— Значит, тут живут Насибуллины? — сказал незнакомец и, обращаясь к Мадине, справился: — А ты, карындаш*, кем им приходишься?
Вопрос показался Мадине смешным.
— Я их дочь, — ответила она и, подумав, добавила: — Может, неродная.
— Как, тоись, не родная? Впрочем, это не имеет значения...
Ишмамат пришел на помощь незнакомцу:
— Мы, Мадина, это... по важному государственному делу. Нам это... срочно нужна твоя мать.
— Она на работе. Сейчас время дойки.

—————
* Карындаш — родственник, родственница; применяется и при обращении к любому человеку.

— Нам ее мать, тоись Насибуллина, нужна постольку-поскольку, — опять заговорил незнакомец. — Личность нынешней хозяйки двора, тоись Насибуллиной, тут ни при чем. Да! Так что, товарищи, вопрос надо рассматривать по существу.
— Так, так! — подтвердил Ихсанбай, кольнув Мадину взглядом. — Основной, так сказать, ответчик отсутствует...
Незнакомец — как догадалась Мадина, уполномоченный из райцентра, — достал из своей папки какую-то бумагу.
— Тут, карындаш, такое дело. Насибуллин Хашим Хажиахметович, значит, ушел на фронт, а налоги остались неуплаченными...
В это время близняшки, проснувшись, оба враз, как по команде, сели на своей подстилке, и уполномоченный, увидев их, умолк. Ихсанбай тоже не мог не обратить на них внимания, лицо его вдруг стало серым, но он тут же взял себя в руки.
— Да, — сказал он, — твой отец не уплатил налоги... Какая там, Ишмухамет-агай, сумма?
— Сейчас скажу точно... — Ишмамат потоптался на месте, шарясь в карманах, тоже вытащил бумажку и доложил: — Как раз достаточная для конфискации коровы!
Мадина обмерла. Еще не совсем дошел до ее сознания смысл услышанного, но она уже поняла: им — ей, близняшкам, беспечно спящему на полу теленочку — грозит беда. Корова... У них отнимут корову? Кто-то из стоявших перед ней мужчин обронил слова: «долг», «государство»... А перед мысленным взором Мадины предстал отец с опухшим от пьянства лицом. Даже уйдя на войну, он все еще обездоливает семью! У стоявшей возле трехдневного теленка Мадины сжались кулачки, из груди рвалось проклятье: пропади ты пропадом, Урус Хашим!..
— Там с фермы подъехал скотник, идемте, — сказал Ихсанбай, и все трое вышли из избы.
Из оцепенения Мадину вывел донесшийся снаружи крик матери:
— Вы что, звери бессердечные, делаете?.. Лучше жизни меня лишите — зачем она мне, если детей не смогу прокормить?!.
Гульбану влетела в избу, схватила испуганных ее криком близнецов в охапку, метнулась обратно во двор, кинула мальчишек к ногам сельсоветчика:
— Заберите и их! Хоть не увижу, как они с голоду помрут... И теленка тоже...
Гульбану опять бросилась в избу, вынесла теленка, кинула туда же, к своим мальчишкам. Между тем сбежались на крик соседи: кто-то схватил обезумевшую Гульбану, кто-то поднял на руки орущих со страху близнецов, кто-то высказывал сочувствие, кто-то бранился.
А подручный начальников — скотник колхозной фермы — вывел корову из сарая, потянул, накинув на рога веревочную петлю, чтобы привязать ее к стоящим на улице саням. Бильдяш артачилась, упиралась в землю всеми четырьмя копытами и душераздирающе ревела, не желая уходить от жалобно мычавшего теленка.
Мадина смотрела на суматоху вокруг Бильдяш в состоянии близком к столбняку. Все, нет у них коровы. Радость покинула их двор. Больше не ударит поутру звонкая струя в дно подойника, не будет сытая Бильдяш, вернувшись летом из стада, благодушно вздыхать в вечерней тишине, не будет теленочек в нетерпении хватать мягкими губами ее соски — ничего такого уже не будет...
— Стойте! — пронзительный крик заставил всех обернуться. — Стойте!.. — Мадина — откуда только силы взялись — выбежала с теленком на руках за ворота, положила его в сани и сама на них вскочила. — Он же погибнет без матери! Раз забрали корову, возьмите и его, а с ним и я поеду!
— Доченька!
Не оглянулась Мадина на голос матери. Она никому не покажет слез, брызнувших из глаз помимо ее воли...

* * *
После того, как конфисковали Бильдяш (увели на колхозную ферму), в избе Насибуллиных воцарилась унылая тишина, какая устанавливается после выноса покойника, — лишь сверчки наперебой свиристели за печью. Близнецов забрала к себе соседка Магинур, женщина участливая, будто для того и рожденная, чтобы разделять чужое горе. Может быть, потому-то судьба и благосклонна к ней: страна голодает, кругом нехватки, а у нее — две коровы, живет, можно сказать, в достатке. Одно плохо: не очень-то она разговорчива. А Гульбану сегодня нужна собеседница, которой она могла бы излить свои горести-печали, накопившиеся за последние годы, облегчить душу, уже начавшую словно бы обугливаться. Обложила ее со всех сторон безысходность, судьба жесткой рукой взяла за горло, и пожаловаться некому. Мать умерла рано, отца она не помнит, родни в ауле, поскольку мать приехала сюда со стороны, у нее нет. К кому ей обратиться за помощью? Опять к Ихсанбаю? Может, сегодняшний его поступок объясняется тем, что приехал из района уполномоченный и не мог председатель сельсовета возразить ему? Тоже ведь на государственной службе. Впрочем, разве это его оправдывает? Мало, что ли, она из-за него натерпелась? Конечно, когда собрались отправить ее дочку в ФЗО*, Ихсанбай помог, вычеркнул Мадину из списка, но какова плата! Всю жизнь теперь нести Гульбану тяжкий груз в душе, избавления от него нет и не будет.

—————
* ФЗО — школа фабрично-заводского обучения.

Возможно, все сложилось бы иначе, если б однажды к Гульбану не постучались две девчонки. Тот вечер, та ночь... Постучали в окно. Гульбану увидела в слабом свете, падавшем из окна, две тщедушные фигурки.
— Апай, не пустите ли нас переночевать?
— Кто вы?
— Мы, апай, издалека идем, из Магнитки...
Гульбану догадалась: беглянки. Что делать? Если пустит — ей самой может за это нагореть, время военное, суровое. А не пустить...
— Входите.
Войдя в избу, девчонки нерешительно переминались у порога, оставляя на выскобленном до восковой желтизны полу грязные, с примесью крови следы.
— Деточки... — Гульбану удивленно глянула на их ноги: ботинки у одной — без подошв, у другой — «каши просят».
Сбежавших из ФЗО девчонок Гульбану прятала у себя двое суток. Проводила их, обув в старые калоши. А спустя месяц свалилась беда на ее собственную голову: в самом начале сельсоветского списка подростков, которых по разнарядке сверху собирались отправить в ФЗО, значилась ее Мадина. Гульбану попробовала и поскандалить, и плакала, доказывая, что Мадина еще маленькая, не достигла должного возраста, — ее и слушать не хотели. В конце концов Гульбану решила подкараулить Ихсанбая, когда он поведет лошадь на водопой, и поговорить с ним с глазу на глаз.
Ихсанбай частенько держал закрепленную за сельсоветом колхозную лошадь в своем дворе, поил ее из речки чуть выше того места, куда женщины ходили за водой для своих домашних нужд. И вот Гульбану предстала перед ним с ведрами на коромысле.
— Никак, ты соседка, дорожки перепутала? — сказал Ихсанбай, прикинувшись удивленным.
— Может быть... Из-за войны много чего в жизни перепуталось, часто и мысли путаются...
— Если это обернется на пользу тебе и мне, неплохо, что идет война.
— Типун тебе на язык, Ихсанбай!
— А-ля-ля! Даже пошутить нельзя!
— Ты же знаешь, мне не до шуток.
— Я помогу тебе, Гульбану, только...
На лице Гульбану проступила растерянность и одновременно надежда.
— Вправду поможешь? Не шутишь?
— Вправду, только... цену сама знаешь.
Гульбану, конечно, поняла смысл этих сказанных вполголоса слов, и лицо ее залилось краской, даже уши покраснели. Но это лишь добавило прелести ее лицу, вдобавок подсвеченному лучами предзакатного солнца. Ихсанбай смотрел на нее с вожделением: хороша Гульбану, ах как хороша! Еще в ту пору, когда Гульбану была тоненькой девчонкой, ее стройное тело стало предметом его сладострастных мечтаний, теперь, обретя женскую красоту, она притягивает еще сильней. Эх, почему его Сабиле не досталась хотя бы половина этой красоты!..
Ихсанбай сразу догадался, зачем Гульбану пришла сюда. Список ведь сам составлял. Знал он, что Мадина — малолетка, не наступил еще срок отправлять ее в ФЗО, и предполагал, что Гульбану обратится к нему с мольбой. Все идет как он задумал. Неплохо было бы отправить чернявую дочку проклятого Хашима куда-нибудь, откуда она не вернется, но тогда придется ему, Ихсанбаю, распрощаться с мечтами о Гульбану. А сейчас вот представляется возможность осуществить их, и какой же мужчина от этого откажется, иначе сказать, не проглотит сладкий кусочек, угодивший ему в рот?
Гульбану в смятении схватилась за ведра, зачерпнула воды из речки. Ихсанбай, глядя с полуулыбкой на ее оголенные до локтей руки, на гладкую шею, на обтянутые платьем тугие бугры грудей, прошептал:
— Буду ждать тебя здесь... Когда стемнеет...

* * *
Вечернюю дойку Гульбану провела рассеянно, обуреваемая противоречивыми мыслями. Точно угольки догоревшего костра, раздуваемые порывами ветра, вспыхивали в ее памяти разные события, связанные с Ихсанбаем. Товарки удивлялись: попросит у нее кто-нибудь вилы — она протягивает лопату, попросит лопату — подает ведро.
Воспоминания, воспоминания... Они вернули Гульбану в бесконечно далекое теперь детство. Вот Ихсанбай, просунув голову меж жердями забора, зовет ее, только что проснувшуюся, поиграть вместе. В руке у него две конфетки.
— Кто тебе дал?
— Мама.
— И для меня дала?
— И для тебя.
— Вкусно...
— Ыгы... У нас еще есть!
— Еще принесешь?
— Ыгы. А ты будешь моей невестой?
— Буду.
Вот они купаются в Акъелге. Выбравшись на берег, Ихсанбай мечет на водную гладь плоские камешки. Это называется «печь блины». Но Ихсанбая, оказывается, интересуют вовсе не «блины».
— Одна невеста, две... — считает он и кричит, радостно подпрыгивая: — У меня будут две невесты, две!
Гульбану торопливо натягивает платьице.
— Ты куда?
— Домой.
— Зачем?
— Играй с другой своей невестой!
Воспоминания, воспоминания... Гульбану с Ихсанбаем сидят за одной партой. В мешочках, с которыми ходят в школу, кроме учебников, тетрадей, чернильницы-непроливайки, они приносят еще кое-что. Ихсанбай — чаще всего хлеб, причем обязательно два ломтика. У Гульбану в мешочке тоже всегда что-нибудь да найдется: сухой корот, сушеные ягоды... Жили они победней других, но запасливая, расторопная мать старалась, чтобы дочка не смотрела голодными глазами, как едят на перемене ее одноклассники и одноклассницы. На первом же уроке начиналось перешептывание и обмен под партой: Гульбану передавала Ихсанбаю свой гостинец, тот ей — свой. Думали, учительница не замечает, а учительница все замечала, и в конце концов такое проявление дружеских чувств ей, видно, надоело, взяла и рассадила их. И надо же: это пустячное, на первый взгляд, происшествие повлияло на их дальнейшую судьбу. Ихсанбай, набычившись, закусив губу, сел за парту, где сидела Сабиля, а потерявшая дар речи Гульбану оказалась соседкой Хашима. Сабиля бросила на подружек победоносный взгляд, а у Хашима от радости рот растянулся до ушей, он даже захлопал в ладоши. Когда вышли на перемену, Ихсанбай внезапно, ничего не говоря, ткнул кулаком в сияющее лицо Хашима...
Когда Гульбану училась в пятом классе, ее мать заболела и слегла. Гульбану пошла на ферму вместо нее — ухаживать за телятами, да так там и застряла, в школу больше не ходила. Впрягшись с детства в работу, спать ложилась поздно, поднималась чуть свет, возможности ходить в клуб, на посиделки у нее не было. Уже пятнадцатилетней единственный раз пошла на сабантуй, да и то...
Мать тогда достала со дна сундука платье, украшенное ленточками и оборками, елян с вышивкой по бортам, красные сапожки.
— Ты, дочка, уже большая, прогуляйся-ка в этом наряде.
— Ата-ак! — изумилась Гульбану. — У тебя есть такие вещи? Почему раньше не показывала?
— Так, мала еще ты была.
— Почему сама не надевала?
— Случай не выпадал... — Мать, не любившая рассказывать о себе, о своей прежней жизни, и на сей раз ограничилась этим коротким объяснением.
Невиданно красивая одежда привела Гульбану в восторг. Работа, что ли, на ней сказалась — она обогнала в росте своих сверстниц, так что девичий наряд матери оказался ей в самый раз. Ну, почти... Голенища сапожек были тесноваты, а платье и елян в талии излишне свободны. Талия у Гульбану тоненькая, девчонки смеются — как у осы, но все это ничего, терпимо, только вот мать долго копошится: вытащила еще старинные накосники и принялась заново заплетать ей косы, лучше бы уж сама заплела.
— Скорей, мам!
— Не спеши, народ вон только-только зашевелился.
Но вот, наконец, перекинув отяжелевшие косы на грудь, в платье с оборками и шикарном еляне, в красных сапожках на высоких каблуках встала Гульбану перед зеркалом, глянула на себя и онемела. Какая она, оказывается, красавица!
А мать, Шахарбану, вдруг засомневалась, верно ли она поступила, так нарядив дочку. Сказала обеспокоенно:
— Доченька, может, я ошиблась, может, не нужно все это...
— Почему, мама?
— Что-то тревожно мне стало... да ладно. Пусть обережет тебя святой Хызыр Ильяс от дурных глаз!
К месту, выбранному для сабантуя, Гульбану пошла напрямик, выйдя со двора через заднюю калитку. Эх, до чего ж роскошное выдалось тогда лето! Сразу же за калиткой трава стояла по пояс, вся в цвету. Гульбану шагала по узенькой тропке улыбаясь, а монеты на ее накосниках позвякивали, позваниванили, будто пересмеивались меж собой. Зря, пожалуй, пошла она одна, без подружек, — никто ее не видит...
На праздник Гульбану все же запоздала, сабантуй был уже в разгаре. Первой из девчонок встретилась ей Сабиля. Сабиле сшили новое платье с оборками, но оно не шло ей, висело на костлявом теле как мешок на пугале. Гульбану захотелось поддеть ее, — а почему бы и не поддеть, когда у самой такое хорошее настроение?
— Привет красивейшей из красавиц!
Сабиля изменилась в лице, но постаралась ответить сдержанно, сделав вид, будто издевка, прозвучавшая в словах Гульбану, ее не задела:
— Привет.
— Не знаешь, подружка, где борцы схватятся?
— Я как раз туда и направляюсь...
Не ждала Сабиля, не думала, что ее бывшая одноклассница может появиться в таком ослепительном наряде. А Гульбану, раз уж увял гребешок этой уродки, решила добить ее:
— Интересно, Ихсанбай будет бороться?
Сабиля вдруг вскинула голову, и только тут Гульбану заметила, что веки у нее красные, припухшие от слез.
— Гульбану... — Сабиля запнулась, подыскивая нужные слова. — Я собиралась сказать тебе... Мы ведь... мы с Ихсанбаем...
У Гульбану словно бы не хватило сил дослушать ее. Стараясь унять сердце, гулко застучавшее в предчувствии чего-то очень неприятного, она деланно засмеялась.
— Что, мешаю я тебе? Больно нужен мне Ихсанбай! Он только для тебя не знай кто...
И голос, и смех Гульбану звучали как-то неестественно, люди стали оглядываться на нее, и она, все еще громко смеясь, махнула рукой и отошла от Сабили.
Народ перетекал с места на место по поляне, расцвеченной женскими нарядами. Мальчишки-наездники, проникнутые чувством собственного достоинства, важно восседали на конях в ожидании начала скачек. Гульбану и прежде замечала, что у представителей сильного пола, как только они сядут на коня, повадки резко меняются, а уж перед состязаниями — тем более. Если бы она родилась мальчишкой, тоже, наверно, вот так же сидела бы на коне.
Оказывается, уже началось состязание борцов. Гульбану встала в круг зрителей. И Ихсанбай тут. Очень серьезен, — видно, тоже собирается бороться. Он в последнее время немного важничает: окончив седьмой класс, съездил в город на какие-то курсы. Хотя внешне он выглядит спокойным, в синих глазах под нависшими курчавыми волосами горит огонек азарта. Ихсанбай, должно быть, почувствовав взгляд Гульбану, увидел ее. Увидел и остолбенел. Словно бы узнает и не узнает ее. Их взгляды встретились, и Гульбану не смутилась, не опустила глаза: она же пришла сюда с тем, чтобы влюбить в себя всех егетов аула!
Ихсанбаю выпало бороться с Хашимом. Они схватились последними, когда определились сильнейшие в их возрастной группе. Некоторое время топтались, обхватив друг друга полотенцами, и вдруг с Ихсанбаем невесть что случилось — не успела Гульбану, что называется, глазом моргнуть, как он оказался на лопатках. Судья поднял вверх правую руку Хашима. Девушки согласно обычаю кинулись вручать победителю приготовленные заранее подарки. Делать нечего, Гульбану тоже сунула ему свой подарок — вышитый кисет.
По окончании скачек начались пляски. Тут уж и Гульбану не устояла, вышла в круг. Правду сказать, она сама от себя не ожидала такого пыла и умения. Послышались восклицания:
— Гляди-ка, какая у Шахарбану дочь!
— Вот тебе и тихоня!
— Не девчонка — пиявка*!
В эти мгновения Гульбану казалось, что нет на свете места прекрасней аула Тиряклы и человека счастливей, чем она.
Когда молодежь встала в круг, чтобы сыграть в «Назу», кто-то сзади вложил в руку Гульбану записку. «Наза», собственно, — тоже пляски. Парни и девушки сходятся, приплясывая, кружатся попарно, сцепившись согнутыми в локте руками, затем меняют партнеров и партнерш, распевая при этом песню о юной красавице, перебиваемую шуточным припевом:
Косилка, молотилка,
Сортировка, веялка!

——————
* В башкирской народной поэзии пиявка олицетворяет изящество, гибкость.

Гульбану не хотелось выходить из игры в самый разгар веселья, но руку ей жгла записка. От кого? Лишь бы не от Хашима, зря вручила свой подарок ему... Любопытство все же взяло верх. Отойдя в сторонку, расправила скомканную в потной руке бумажку. «Гульбану, буду ждать тебя у речки возле осокорей». От Ихсанбая! Назначил свидание. Сколько ждала Гульбану этой минуты! Не в силах унять томление сердца не раз плакала в лесу, обнимая белые стволы берез. Увидев ночью падающую звезду, всегда загадывала одно и то же желание: пусть в душе Ихсанбая вспыхнет огонь любви к ней. И вот наконец небеса услышали ее мольбу...
...Она спешила к месту свидания смеясь и плача. И вдруг:
— Гульбану, постой-ка, дочка!
Голос, словно бы умоляющий и в то же время властный, вернул ее из мира грез в действительность. Увидев перед собой тетушку Фаузию, мать Ихсанбая, в неизменном черном платке, Гульбану отпрянула назад.
— Куда, дочка, держишь путь? — Тетушка Фаузия вперила в нее взгляд горящих глаз.
— Я это... — Гульбану растерялась и, не зная, что сказать в ответ, солгала: — Я это... домой... поздно уже...
— Да, уже поздно, мать, наверно, тебя ждет, только аул ведь там... — Тетушка Фаузия движением подбородка указала в обратную сторону.
Гульбану поняла, что просто так от этой женщины с пронизывающим взглядом ей не отделаться. И вообще — что это она так испугалась? Разве тетушка Фаузия не была всегда добра к ней? Разве не она, отправляя Ихсанбая в школу, клала в его мешочек непременно два кусочка хлеба — один для нее, для Гульбану? И не она ли в голодное время, когда Гульбану с матерью оказалась на краю гибели, оставляла по ночам на их завалинке еду? Давно уж и Шахарбану, и Гульбану догадались, что не святой Хызыр Ильяс, а именно тетушка Фаузия спасала их. И, наконец, разве женщина, родившая Ихсанбая, не вправе знать правду?
— Я... мы... Меня ждет там Ихсанбай! — решительно выложила Гульбану.
— Ихсанбай... — Казалось, тетушка Фаузия с трудом раздвоила белую черточку губ на темном лице, а руки ее потянулись к Гульбану. Что это она? Обнять хочет или... задушить?
— Инэй*! — Гульбану почувствовала, что у нее на лбу, на спине выступил холодный пот.
— Ты... ты никогда не станешь женой Ихсанбая! Слышишь? Никогда!
— Зачем так говоришь, инэй? Что плохого я тебе сделала?
— Ты еще не поняла меня, девочка? Ни Ихсанбай, ни эта одежда не принесут тебе счастья. Сними ее, выбрось, сожги!..
Гульбану испуганно попятилась — мелькнула мысль, что тетушка Фаузия сошла с ума, затем в смятении сорвалась с места, побежала в сторону аула.

———————
* Инэй — вежливое обращение к пожилым женщинам.

* * *
В это время Ихсанбай, прислонившись к корявому стволу раскидистого осокоря, ждал Гульбану. Сегодняшнее поражение его особо не расстроило: ведь перед этим он легко кинул на лопатки шестерых. Досадно было только оттого, что верх над ним взял Хашим. Жаль, не свернул ему шею еще тогда, когда подрались в школьном дворе. После этого Хашим пропал где-то в городе, да вот опять объявился, на сабантуе. Он не участвовал в отборочной борьбе, вышел в круг со свежими силами, чтобы схватиться с ним, Ихсанбаем, уже одолевшим шестерых, да и то Ихсанбай, наверно, не поддался бы ему, если бы не увидел перед этим Гульбану, ослепительно красивую в ее необыкновенном наряде. Из-за мыслей о ней он не смог сосредоточиться на схватке. Вот и сейчас он думал о Гульбану несколько растерянно, не зная, как встретить ее, что сказать. Что он услышит в ответ, если скажет: «Я люблю тебя, стань моей подругой на всю жизнь»? И как отнесется отец к его намерению жениться? Подвыпив, отец бьет себя в грудь: «Я — потомок великих ханов!» Он может сказать: «Нам не нужна дочь нищенки!» Разве только мать сумеет переубедить его. Мать, приветствующая других соседей лишь сухим кивком, почему-то относится к Гульбану и ее больной матери как к очень близким ей людям. Да, вся надежда на мать. Если не поторопиться, так, того и гляди, перехватит Гульбану кто-нибудь другой. На сегодняшнем сабантуе не только у тиряклинцев, но и у парней из соседнего аула Сабаклы глаза загорелись. И Хашим все на нее поглядывал. Ихсанбай, зажмурившись, стиснул зубы: вдобавок Гульбану этому... этой обезьяне подарила кисет.
— Ихсанбай!
— Гульбану!
Однако радость Ихсанбая оказалась напрасной: открыв глаза, он увидел перед собой Сабилю.
— Ты-ы?
— Да, я... — Сабиля посунулась к нему, намереваясь обнять. — Не отталкивай меня, не обрекай на одиночество! Она... она к тебе не придет...
— Что ты болтаешь? — Ихсанбай и сам не заметил, как скомкал в кулаке платье на ее груди. — Когда ты, наконец, перестанешь следить за мной?!
— Хочешь — рабыней твоей буду, хочешь — стелькой в твоем сапоге, только не отвергай меня, Ихсанбай!
С платья, натянутого рукой Ихсанбая, посыпались пуговки, грудь Сабили обнажилась, но она, не обращая на это внимания, припала к парню, коснулась жаркими губами его шеи, впилась в губы.
— Что ты делаешь! — почти простонал Ихсанбай, теряя волю. — Я же не люблю тебя!
— Не люби... Моей любви хватит на нас обоих!
Пальцы Сабили, такие же горячие и жадные, как ее губы, скользили, теребя его рубашку, все ниже, ниже. — Не бросай меня, пожалей... У нас ведь… будет ребенок...

 

Глава вторая

После того как Гульбану убежала, тетушка Фаузия обессиленно опустилась на землю и просидела сколько-то времени, предавшись горестным мыслям. Бедное дитя! Пришлось оборвать надежды милой девочки, разбить вдребезги... Но нельзя было поступить иначе.
Не вредным характером тетушки Фаузии или корыстью было вызвано это вмешательство в сердечные дела Гульбану и Ихсанбая, а необходимостью предотвратить то, что запрещено и Богом, и людьми, чтобы спасти их от кровосмешения. О судьба! Еще и с этой стороны нежданно ударила она Барсынбику — Фаузию. Чье проклятье пало на ее семью, за что преследует ее злой рок? Да, не Фаузией была она наречена, когда родилась, а Барсынбикой. И подлинное имя ее мужа не Сибагат, а Дингезхан. Не последними людьми были они в этом мире, но судьба, или злой рок, или злые силы — назовите это как хотите — отлучили их и от принадлежавшего им скота, и от степных просторов, где бродили стада этого скота, и от кадок, в которых набирал силу живительный кумыс... «Ах, Ихсанбай, сыночек, не лишись мы всего этого, был бы ты сейчас самым завидным женихом, смог бы высватать на выбор любую из самых красивых девушек, — думала Барсынбика — Фаузия... — И ты, кровиночка, моя Гульбану... Не Гульбану ты, дала я тебе, родив, другое имя: Кукхылу — потому что родилась ты синеокой. Солнышком моим в белой юрте должна была ты стать, но жизнь обернулась так, что вы, два моих птенчика, радость и боль моя, выросли порознь и влюбились друг в дружку, и я должна разлучить вас, чтоб родная дочь не стала мне невесткой. Я много об этом думала, изболелась душой, истерзалась. Как мне слабой силой человеческой распутать узел судьбы, определенной волей Всевышнего?! Господи, в растерянности ропщу на тебя, но ведь сама, лишь сама виновата во всем! Как земля меня терпит, почему солнце не иссушит меня, не убьет?!» Тетушка Фаузия горячей ладонью погладила траву в том месте, где недавно стояла Гульбану. Как идут ей доставшиеся от матери красные сапожки!.. И платье... и елян... и накосники...
Кто-то, — в сумеречном свете тетушка Фаузия не разглядела кто, — пробежал в сторону осокорей, возле которых Ихсанбай ждал Гульбану. Неужто упрямая девчонка не вняла ее словам? Придется сходить туда: раз уж затеяла спор с судьбой, надо противиться ей, бороться, покуда хватит сил.
...Ихсанбай, увидев приближающуюся мать, отпрянул от Сабили. Сабиля, еще не успев понять, что случилось, лежала с задранным подолом. Фаузия замедлила шаги, дала им время привести себя в порядок.
Но вот прозвучал ее суровый голос:
— Коль уж, сынок, ты решил подобрать себе пару на затоптанном выгоне, послушай, что я скажу: ты женишься на Сабиле и будешь жить так, чтобы она могла ходить с гордо поднятой головой и говорить: «Я — жена Ихсанбая!» Одно и то же я не повторяю дважды.
Готовому провалиться сквозь землю Ихсанбаю не оставалось ничего другого, кроме как молча принять сказанное матерью.

* * *
Шахарбану ждала возвращения дочери в смутном беспокойстве, готова была, что называется, своим дыханием ее притянуть. Сходив на ферму, напоив телят, за которыми ухаживала Гульбану, она вышла через заднюю калитку на задворки и в нетерпении смотрела в ту сторону, откуда должна была прийти дочь. Пошла бы и сама туда же, да ноги болят. Или уж, сжав зубы, пойти поискать? Ай, не случилась бы с деткой какая-нибудь беда! Зачем только дала ей одежду, к которой сама боялась притронуться? Шайтан, видно, руку ее направлял, Иблис* дурную мысль внушил. Дескать, дерево красно листвой, человек — одеждой. Давно уж эти вещи надо было выкинуть в речку во время половодья...

————
* Иблис — дьявол.

Боже, довел ты тревогу Шахарбану до ее дочки, вон она, голубка, идет! Будто плывет по зеленому морю. Не выдержала Шахарбану, заковыляла навстречу. Но что это? Почему на лицо, сиявшее утром как майское солнышко, наплыла туча?
— Мама!.. — Шахарбану почувствовала, что припавшая к ее груди дочь трепещет, словно угодившая в сеть птичка. Деточка... Не носила ее Шахарбану под сердцем, не рожала в муках, но любит эту девочку всем своим существом, любит искренне — Бог и солнце тому свидетели.
— Что случилось, дочка? Кто тебя обидел?
— Мама!.. — Гульбану не могла выговорить более ни слова, ее душили рыдания, слезы стекали с ее щек на грудь Шахарбану, горячие, жгучие.
— Расскажи, детка... Тебе станет легче. — Шахарбану уже и сама плакала.
— Мама, мне... тетушка Фаузия... велела... сжечь эту одежду. И сказала, что я... что Ихсанбай... никогда...
Гульбану, заголосив, обессиленно опустилась к ногам матери.
— Фаузия?! Сжечь?! Вон оно что...
Шахарбану побелела, затем, словно бы придя к какому-то категорическому решению, стала теребить дочь.
— Вставай, детка. Не реви так, люди услышат. Скажут — Гульбану пришла с сабантуя опозоренной.
Ночью они обе не сомкнули глаз, но лампу не зажигали. На противоположной стороне улицы, в доме, расположенном наискосок от них, горел свет, там тоже не спали: Фаузия с мужем вели разговор о предстоящей свадьбе Ихсанбая.
Утром Шахарбану пошла в правление и вернулась на подводе. Войдя торопливо в избу, подошла к дочери, еще не поднявшейся с постели.
— Вставай, дочка. Мы уезжаем...
— Куда?
— На Русский хутор.
— Зачем?
— Не могут найти людей для работы в свинарнике. Я согласилась.
— В свинарнике?!
— Свиньи тоже божьи твари, дочка.
Не прошло и часа, как Шахарбану крест-накрест заколотила окна избы досками, погрузила нехитрые пожитки на телегу и хлестнула лошадь кнутом:
— Н-но, поехали!

 

Глава третья

От хутора, именуемого Русским, веяло тоскливым одиночеством и вонью, исходящей от раскиданных вокруг куч навоза и мусора. До революции здешняя земля принадлежала помещику, давала завидные урожаи, но со временем пришла в запустение, и хутор стал в глазах тиряклинцев своего рода Сибирью, местом ссылки для никчемных людей, где могли приткнуться и такие бедолаги, как Шахарбану с дочкой.
Вон среди куч мусора бродит даже более грязный, чем эти кучи, дурачок Шангарей. Имя, которое дал ему мулла, зарегистрировано и в сельсовете, но Шангарея чаще называют Шариком. К этому большеголовому, коротконогому созданию с умом ребенка невесть кем придуманное прозвище прилипло крепче, чем имя. Шарик — сын Ишмухамета-Ишмамата от первой его жены. Пока была жива мать, Шарик жил в ауле, бегал по улице, стравливая собак, шастал по дворам старушни, воровал из курятников яйца, забирался в погреба, чтобы полакомиться сметаной. Когда мать Шангарея умерла, угорев в бане, Ишмамат женился на свояченице, и молодая жена быстро избавилась от племянника-пасынка. Ишмамат привез сына на хутор, приставил помощником к работавшему свинарем пареньку — сироте Абдельахату.

* * *
— Айда, устраивайтесь, апай, — сказал Абдельахат, застенчиво улыбаясь. — Жизнь у нас тут не очень веселая…
— Зимой, наверно, холодно, — заметила Шахарбану, оглядывая затянутые паутиной углы и замшелые от сырости стены просторной избы.
— Так-то, если топить, согреть можно. Но печь дымит и дров надо много. Летом запасти — рук не хватает. Приставили в помощники Шангарея, да он один десятка свиней стоит…
— Стены бы, что ли, побелить. Дочке моей веселей бы стало. — Шахарбану глянула на застывшую в углу Гульбану. И Абдельахат теперь повнимательней посмотрел на нее, и словно бы на душе у него потеплело, он оживился.
— Сделаем!
На следующий же день паренек вывалил к крыльцу воз белой глины и дров сухих привез.
И зажили они на хуторе вчетвером. Так ли, сяк ли перетерпели лето. Но зимой... Не столько мучили бесконечные бураны и морозы, сколько нехватка корма для свиней. Колхоз завел их на отшибе по приказу районного руководства, решившего мало-помалу приохотить народ к содержанию отвергнутых мусульманской верой животных. Завести-то завел, а вот о кормах особо не заботился. Человек и голод и холод стерпит, но если свинья голодна... Не имела Шахарбану прежде дела с такими мерзкими тварями, и теперь за голову хваталась: чуть не доглядишь — голодные свиноматки начинают пожирать своих поросят. Жрут с жадностью лютых хищников.
Гульбану после каждого такого случая плачет, просится домой в аул. Вдобавок ко всему, мать с Абдельахатом в отчаянии разделывают трупы сдохших свиней, варят дохлятину и, посыпав отрубями, скармливают ее еще живым свиньям, повергая девушку в ужас.
А с приходом зимы еще и разум Шангарея совсем расстроился, дурачок забастовал — попробуй заставь его хотя бы почистить в свинарнике!
— Иди уж, Шангарей, Абдельахату ведь одному тяжело, — уговаривала его Шахарбану.
— Ы-ы. Я бурана боюсь.
— Вон Абдельахат и Гульбану, несмотря на буран, и за дровами, и за соломой ездят.
— Ы-ы…
— Почему ты не слушаешься, Шангарей?
— Ты дочку за меня замуж не отдаешь.
— Отдам, отдам.
— Когда?
— Вот как потеплеет, так отдам.
— Ладно, пойду. Только за Абдельахата не отдавай.
— Сказала же...
— Я красивый.
— Да-да, красивый.
— Я умный.
— Умный, Шангарей, умный.
— Тогда я пошел. Весь снег за изгородь перекидаю, заодно и свиней.
— Ах, негодник! Попробуй только тронуть их!
Едва закроется дверь за Шангареем — Шахарбану хватается за свой ватник: за дурачком глаз да глаз нужен, а то и в самом деле загубит животину.
Так в маете и нищете, то хлопоча в свинарнике, то кашляя и чихая в задымленной избе, отсчитывали они день за днем. После переезда на хутор Гульбану сникла. Ладно еще рядом был Абдельахат. Вечерами паренек брал в руки старенькую гармонь и пел частушки. Вроде вот этой:
Кабы я зеленым кленом,
Ты соловушкой была,
Ты бы, песни распевая,
Средь ветвей моих жила...

В один из таких вечеров грустная Гульбану спросила у матери:
— Мама, почему ты не рассказываешь мне об отце?
— Нельзя, дочка, тревожить души покойных. — Уже не первый раз Шахарбану уклонялась от ответа на вопрос дочери.
— И вспоминать о покойном нельзя?
— Я ведь с ним прожила недолго. Ты еще не родилась, когда он... утонул. Унесло его половодье. Тело не нашли.
— Ты об этом уже говорила.
— Что ж тогда еще?
— Я хочу знать, какой он был. Ну, внешность, характер…
— Как тебе сказать... Он был красивый, как ты, а в общем — обыкновенный человек.
— А зачем ты уехала из аула, где вы раньше жили?
— В ту пору... многие переезжали.
— А далеко отсюда до того аула?
— Не допытывайся, дочка. В том ауле у тебя никого нет, ни единой родной души. Лучше займись вязаньем, готовь себе приданое.
— Зачем оно мне?
— Бэй, разве ты не девушка? Замуж не выйдешь, что ли?
— Не знаю... — Может быть, оттого, что мать впервые заговорила с ней о замужестве, Гульбану вспыхнула, залилась краской. — Наверно, не выйду.
— Вот тебе на! Слышу, как говорится, новость из старых уст. — Шахарбану удивленно посмотрела на дочь. — Это что еще за выдумки?
— Вовсе не выдумки. Кто возьмет девушку, работающую в свинарнике? Людям на смех...
— Ни в какой работе позора нет!
— Почему же тогда не могут найти желающих работать тут?
Шахарбану не нашлась, что на это ответить.
За окном темно. Там то ли ветер завывает, то ли волки к хутору подошли. Абдельахат, взяв ружьишко, предоставленное ему колхозом, вышел из избы с тем, чтобы обойти хуторские строения, пугнуть зверей выстрелом. Несколько минут спустя кто-то постучал в окно. Шахарбану насторожилась, подошла, прихватив возле печи полено, к двери.
— Кто там?
— Принимай сватов, Шахарбану!
— Атак-атак!..
Дверь распахнулась, и порог переступили трое — Хашим с отцом и двоюродным братом.
— Ты уж, Шахарбану-карындаш, не сердись, что явились мы свататься вместе с женихом, — заговорил, поздоровавшись, отец Хашима — Башар. — В такую ночь, когда только ведьмам гулять впору, мы без Хашима, пожалуй, сбились бы с дороги…
— Так кроме ночи есть день, — сердито отозвалась Шахарбану, все еще стоявшая с поленом в руке.
— Так-то оно так... — Башар смущенно кашлянул. — Да Хашим приехал из города уже в сумерках…
— Ну и что? Не на пожар приехал, не горит, к чему такая спешка?
— Тут ведь как посмотреть. Вспомни, Шахарбану: было время, когда и у тебя самой сердце пылало. — Башар, преодолев смущение, заговорил уверенней, голос его окреп.
— Нам с тобой, — как тебя, Хаербашар? — ударяться в воспоминания о делах сердечных, кажется, уже не к лицу, — отрезала Шахарбану. У нее задергалось веко — это случалось, когда она сильно расстраивалась или сердилась.
— Так-то оно так, но что молодые скажут?
— У молодых есть родители, Хаербашар. Мне не доводилось слышать об обычае вваливаться со сватовством среди ночи. Так что извини.
— Значит, заворачиваешь нас назад, даже чаем не угостив?
— По привету, как говорится, и ответ.
Гульбану не показывалась, безмолвно сидела за занавеской, которой они с матерью отгородились от Абдельахата с Шангареем. Хашим, потоптавшись у порога, положил руку на плечо отца:
— Айда домой, не вышло у нас...

* * *
Вскоре после этого происшествия приехал на хутор Ишмамат. Вручив сыну сменную одежду и продукты, обернулся к Шахарбану:
— Дочку твою это... в камсамол решили принять. Мне это… велено привезти ее. Дорогу это… занесло, лошади будет тяжело, но раз приказал райком, это…
Услышав слово «камсамол», Шахарбану перечить не стала. По ее мнению, и «камсамол», и «партия» были все равно что государство, а с государством разве поспоришь?

* * *
В тот день в помещении бывшей мечети, переоборудованной под клуб, в комсомол приняли довольно-таки большую группу пятнадцати-шестнадцатилетних ребят и девчат, и тут же им предложили написать заявления с просьбой отправить на учебу в ФЗО. Многие написали. Написала и Гульбану. Ей хотелось вырваться из здешней проклятущей жизни. Уехать и не вернуться. И Ихсанбай, и Сабиля, и Хашим, и свиньи — пропади они все пропадом! Маму только жаль.
Выйдя с такими мыслями из клуба, она направилась к своей избе с заколоченными окнами. Просто взглянет на нее, постоит на крыльце. Переночует у соседки, у Магинур, а завтра… Завтра отправится в город. Наверно, ФЗО не отвратней свинарника. Маме пока о своем решении не сообщит, а то она не отпустит, ляжет поперек пути…
Гульбану уже поднялась на крыльцо, когда сзади послышался скрип снега под чьими-то ногами. Оглянулась — Хашим.
— Ай!
— Ты чего испугалась, Гульбану? Не к лицу это храброй комсомолке, решившей уехать в город, в ФЗО!
— Ты уж сколько времени в городе обретаешься, и не умер же там.
— То ведь я... Ты что это, Гульбану, так заважничала? Сватов назад заворачиваешь, с ухажером свысока разговариваешь. Или уж ханского сына ждешь? Вообще-то, ханским сыновьям, говорят, шибко нравятся девчонки, пропахшие свиньями...
— Зато девчонки, пропахшие свиньями, на дух не переносят ухажеров, от которых воняет водкой!
— У-у-у!.. Вон как! А мы сейчас проверим, переносят или не переносят!
— Чего это ты надумал? — Гульбану и в голову не пришло остерегаться человека, с которым она училась в одном классе, сидела за одной партой.
— Сейчас увидишь… — В мгновение ока Хашим завел руки Гульбану ей за спину и, дохнув водочным перегаром, впился губами в ее губы. Она мотнула головой, выкрикнула:
— Отпусти, дурак!
Не отпуская ее, Хашим пинком открыл кое-как прибитую женскими руками дверь сеней, — она бы даже от сильного порыва ветра открылась, — затем втолкнул Гульбану в избу.
— Мерзавец! Не прикасайся ко мне!
— Ну покричи, покричи. Можешь и поплакать...
Опять впившись в ее губы, Хашим опрокинул ее на голые нары, шустрая рука нырнула под подол платья, рванула штанишки, и в ту же, можно сказать, минуту тело Гульбану пронзила боль. Пытаясь отбиться, она ударилась головой то ли о стену, то ли о нары и потеряла сознание.

* * *
— Мама, дай попить... — Гульбану открыла глаза, чувствуя, что в горле у нее пересохло. — Хашим?! Что ты тут...
— «Мама», — передразнил ее Хашим. — Теперь уж ты не маменькина дочка...
Гульбану, ощутив, что нижняя часть тела у нее оголена, окончательно пришла в себя, закричала:
— Что ты наделал, зверь бессердечный!
Хашим хихикнул.
— Запомни, Гульбану: все мужчины — звери. Кроме, конечно, Абдельахата с Шариком. Они, недотепы, упавшее им в рот яблочко проглотить не сумели.
— Ой, мама, что же мне теперь делать?!
— Что делать... Я вот, видишь, печь разжигаю, избу надо согреть. И ты вставай, приведи одежду в порядок. Штанишки, правда, порвались, но ничего, я тебе из города новые, шелковые, привезу.
Гульбану вдруг затрясло, зуб на зуб не попадал.
— Холодно... Как холодно!
— Сейчас... Надо найти посуду какую-нибудь, сходишь за водой, вскипятим, изнутри тебя согреем.
— Я не могу... На ноги встать не могу...
— О-о! Ты уж слишком. Не соль же тебе в разрезанные пятки всыпали — всего лишь девственности лишилась.
— Зверь! Хищный зверь! — Приподнявшаяся было Гульбану заплакала и опять упала на нары.
Сидевший на корточках перед печью Хашим поднялся, присел на край нар.
— Верно, Гульбану, я — зверь. Но когда ехал на хутор, чтобы высватать тебя, я был, заметь, получше. Если бы вы не завернули нас назад, все это произошло бы не на голых досках в нетопленой избе, а в мягкой постели в доме твоего свекра. Хоть ты и не сумела оценить благородство егета, я цену твоей красоты знал.
— Подонок ты!
— Грубовато разговариваешь в брачную ночь, а все же… — Хашим начал медленно расстегивать брюки. — Все же какие бы слова ни прозвучали из уст красавицы, они должны быть вознаграждены. Ты и впредь не жалей таких слов, ладно?
У Гульбану не было сил сопротивляться. Хашим опять навалился на нее, и снова она испытала боль. Боль и отвращение. Для нее это была пытка.
Потом, когда Хашим каким-то образом предотвратил ее отправку в ФЗО, и она, чтобы избежать позора, вынуждена была расписаться с ним в сельсовете, пытка эта повторялась неисчислимо много раз, пока его не взяли на войну.

 

Глава четвертая

Внезапно открылась дверь, заставив Гульбану вздрогнуть. Оказалось — Мадина. Вбежала, смеясь, в избу, попила воды и опять убежала на улицу. Хотя мало досталось ей ласки, в особенности от отца, все-таки жизнерадостная у Гульбану дочка. Если бы знала она, на что ради нее решилась мать, куда собирается пойти вскоре… Может, зря решилась, может, есть какая-нибудь другая возможность спасти девочку от ФЗО? А может, не так уж и страшно это самое ФЗО? Нет, нет… Неспроста же те две девчонки сбежали оттуда…
Когда одна из них, та, что ростом была пониже, вышла во двор по нужде, Гульбану заговорила с другой, чинившей чулок:
— Что-то твоя подружка больно уж смурная, не улыбнется, слова не проронит.
— Она, апай… беременная.
— Такая девчушка?!
— Мастер снасильничал…
— Ах!
— Ты уж, апай, ничего ей не говори. Я ее из петли вынула, веду домой, кое-как уговорила.
— Как бы опять не надумала… Ты внушай ей, что потом полегчает. Ребенок много радости принесет.
Легко другим советовать, а сколько сама слез пролила, узнав после той страшной ночи с Хашимом, что забеременела. Совсем уж собралась в прорубь кинуться. Ночью было дело. Сняла верхнюю одежду, стала примеряться к проруби, и вдруг ожгло ей спину, как выяснилось чуть позже, ивовым прутом.
— Ай!
— Больно? Еще надо?
Увидев перед собой тетушку Фаузию в одном платье, босую — в зимнее-то время! — Гульбану даже забыла, зачем пришла на речку. Как тетушка Фаузия узнала о ее намерении? Ведь никому ничего не говорила. Мать, вернувшаяся с хутора в аул, и та не заметила, как дочь выскользнула из избы.
— Ты что, инэй?
— Позволь спросить: а ты что?
— Я… мне опостылел этот мир, не хочется жить, инэй. И во всем ты виновата! Ты, ты разлучила меня с Ихсанбаем!
— Не ярись! Иди живо домой, ложись спать. Надумаешь повторить сегодняшнее, так пеняй на себя: горячей головней загоню домой!
— Я же… Я не смогу полюбить ребенка от Хашима, я буду его ненавидеть!
— Говорят, не дойдя до реки, сапоги не снимают. Дитя, выношенное под сердцем, само заставляет любить себя. Иди, дочка, иди домой… — Голос тетушки Фаузии смягчился.
И Гульбану почему-то подчинилась ей. Поплелась на ватных ногах в сторону своей избы.

* * *
Прождав уехавшую вступать в комсомол дочь три дня и не дождавшись, встревоженная Шахарбану махнула рукой на буран и отправилась с хутора в Тиряклы, отшагала двадцать километров — при ее-то больных ногах. Увидев в пустой избе скрючившуюся на голых нарах дочь, схватилась за сердце и осела на пол. После этого она слегла и больше уже не поднималась. Покинула она этот мир, оставив дочку с трехмесячным ребенком на руках.
На проводы покойной собрались старушки и кое-кто из молодых соседок. Гульбану не знала, что делать: хоть бы ткань на саван была — нет у нее ничего. Хашим вроде муж, и не муж, пропадает в городе, изредка наезжая, иногда оставляет немного денег, на них и живут. И вот, когда Гульбану думала в отчаянии, к кому обратиться, у кого попросить помощи, в избу неожиданно вошла тетушка Фаузия с узелком в руке. Кивком поздоровалась с собравшимися, сотворила, присев на нары, молитву. Старушки воззрились на нее в удивлении: Фаузия общительностью не отличалась, на похороны и вообще туда, где собирались люди, никогда не ходила. А она подняла тяжелый взгляд и, кажется, угадав мысли старушек, сказала:
— В этом узелке — все, что нужно для похорон. Для себя готовила, но раз соседка ушла раньше, ей, видно, это было предназначено. Воду согрели? Я обмою покойную. Мои мужчины выкопают могилу, зарежут овцу для поминок…
Сколько бы ни старалась, не сможет, наверно, Гульбану понять эту женщину. Что она за человек? Ангел или прислужница Иблиса? Лишила ее, Гульбану, счастья и в то же время всегда приходит на помощь. Вот и сейчас обращается к ней как ни в чем не бывало, вернее, приказывает:
— Не стой, детка, столбом, утри слезы и пошевеливайся! От слез можно лишь ослепнуть, а пользы делу не будет. Надо успеть с похоронами до святой пятницы, дабы покойной легче было, представ перед Высшим судией, отчитаться за земные дела. И да упокоится душа ее в раю!
— Аминь! — сказала одна из старушек. — Хоть Шахарбану и не местная, в ауле ее любили. Худым словом никого не обидела и безотказно работала везде, куда ее начальники ставили.
— Сколько мы прожили рядом, но ни разу косого взгляда друг на дружку не бросили. — Это сказала Магинур, стоявшая с заплаканными глазами у изголовья покойной.
Подавленная горем Гульбану и слышала, и не слышала разговор женщин. Взяв на руки заплакавшую Мадину, она старалась помочь хоть чем-нибудь тетушке Фаузие, принявшейся обмывать тело ее матери: то ковш надо было подать, то мыло… Тетушка Фаузия сдвинула свой платок на затылок, и Гульбану как-то краем сознания отметила, что не так уж она и стара, а казалась старой из-за этого черного платка, всегда приспущенного на лоб.
Но вот покойную обмыли, завернули в саван и, положив на широкий лубок, понесли из избы. Покидает, покидает Шахарбану дочку, уходит ногами вперед туда, откуда возврата нет.
— Ах! — Все перед глазами Гульбану поплыло, она почувствовала, что Мадина выскальзывает из ее рук. — Ах!
— Ребенка!.. Дай ребенка мне! — Мадину подхватила Магинур, а покачнувшуюся Гульбану приобняла одной рукой тетушка Фаузия, другой рукой погладила ее по щеке:
— Крепись, дочка, крепись!

* * *
Говорят, вместе с умершим в могилу не ляжешь. Верно говорят. Надо как-то жить. Гульбану, когда оставив Мадину у Магинур, когда взяв ее с собой, бегала на работу, на ферму. Хашим изредка наезжал из города и всегда — нетрезвый. Ни разу не взял он ребенка на руки, не приласкал. Удовлетворив свою мужскую потребность, тут же начинал храпеть, бредил во сне какой-то Зоей, какой-то Людмилой. Гульбану несколько раз не открывала дверь, пыталась не пустить его в избу, но обычно дело заканчивалось тем, что лежала потом, избитая, не в состоянии даже воды глотнуть. Она не могла понять характер Хашима. То ли он ненавидел ее, чувствуя не холодность даже, а отвращение к нему в постели, то ли так выказывал свою любовь. Бьет — значит, любит, — считают иные женщины. Трудно сказать, сколько бы так продолжалось, если бы однажды, после очередного избиения, Гульбану не столкнулась у речки с тетушкой Фаузией.
— Атак, у тебя все лицо в синяках! Чьих рук дело? — спросила Фаузия.
— Чьих же еще может быть, когда муж у меня есть.
— Ну, если не знает он, куда силу девать, покажу я ему!..
Тетушка Фаузия ушла с речки первой. Гульбану, вернувшись домой, увидела такую картину: Хашим, вытаращив глаза, лежит на нарах, разъяренная тетушка Фаузия душит его, цедя сквозь зубы:
— Все, Хашим, кончилось мое терпение!
— Ы-ы-ы…
— Не надо, инэй, что ты делаешь?! — закричала Гульбану и вцепилась в руки тетушки Фаузии, попыталась оторвать их от шеи Хашима.
— Собаке — собачья смерть! Он и ногтя твоего не стоит! Зачем бьет? Зачем над тобой издевается?
— Ы-ы-ы…
Тетушка Фаузия все же разжала руки, отпустила шею Хашима, но тут же схватила с печного уступа скалку.
— Все равно убью! Башку разможжу!
— Оставь, инэй! Ради Бога, ради ребенка моего!
Плач Гульбану вроде бы несколько отрезвил Фаузию, но ярость ее до конца не унял. Она приставила конец скалки к паху Хашима, надавила…
— Кричи, собачий сын, отца, сестру зови на помощь! Пусть увидят, что я с тобой сделаю!
— Под суд пойдешь… мать твою!..
— Не пугай и мать мою не трогай! Знай: я людского суда не боюсь, отбоялась. И помни: еще раз на Гульбану руку поднимешь — я вот эти твои причиндалы, — Фаузия сильней надавила на скалку, — истолку, и ты паршивым дворнягам будешь завидовать!
Она ушла, не сказав более ни слова. И Гульбану впервые услышала, как Хашим плачет. Он плакал, перекатываясь на нарах с боку на бок, навзрыд, как ребенок. Сказать — спьяну, так в тот день выпить он еще не успел.
Гульбану думала, что после этого он уйдет и больше ее порога не переступит, а вышло наоборот. В тот же день Хашим перетащил к ней от родителей все свои вещи — одежду, постель. Потом, написав заявление, вступил в колхоз, устроился фуражиром на ферме.
Но пить он не перестал. Чего только не придумывал, чтобы добыть денег на водку. К этому времени свиноферму на Русском хуторе ликвидировали — охотников ухаживать за свиньями более не нашлось, дурачок Шангарей вернулся в аул, и Хашим принялся «доить» несчастного. Как только встретится с ним — происходит примерно такой разговор:
— Жениться хочешь?
— Знамо. Сам ведь женился.
— Давай подыщем тебе невесту.
— Не надо.
— Почему?
— Мне Гульбану нужна.
— Бери Гульбану, отдам.
— Обманываешь!
— Истинно говорю! С тебя магарыч, Шарик! Давай слетай за деньгами.
— А ты не обманываешь?
— Вот еще, не верит! Пусть земля меня проглотит, если вру.
Услышав это, Шангарей опасливо отходит от Хашима: а вдруг земля под ним разверзнется?
— Коли так, лечу! — Шангарей отправляется к отцу и, как-то там уломав его, возвращается с деньгами на бутылку.
— Тэ-эк, — говорит Хашим, — я схожу в лавку, а ты посиди тут. Жди!
Сидит, бедняга, ждет.
А Хашим вскоре, пинком открыв дверь, сообщает жене:
— Гульбану-у! Я тебя Шангарею за пол-литра продал! Ха-ха-ха!
Только Гульбану не смешно. И не смеется она, и не плачет. Омертвела ее душа, уподобилась растрескавшейся засушливым летом бесплодной земле.
В таком вот состоянии проводила она мужа на войну.
В Хашиме перед тем, как он, уже собранный в дорогу, вышел из избы, словно бы шевельнулась совесть.
— Ладно, жена, — сказал он, — всяко было в нашей жизни, прости. Не убьют, так вернусь. Наверно, вернусь — ухожу ведь, не сумев зачать мальчишку… — И склонился к удивленно смотревшей на него дочери: — Ты уже большая, помогай матери!
На проводы к сельсовету Гульбану пришла последней из собравшихся там женщин. Не мужа провожать пришла — разделить с людьми горе, придавившее всю страну.
С мужем рассталась без сожаления, а вот с дочерью… Не может она допустить, чтобы беда эта поглотила самое дорогое для нее существо. Время суровое, родителей, препятствующих отправке их детей на фабрики и заводы, тянут к ответу, и не только родителей — самих подростков тоже, но ведь Мадине еще и тринадцати нет, совсем ребенок… Будь жива мать, Шахарбану, — возможно, нашла бы какой-нибудь иной выход, а ей, Гульбану, не удалось найти, оставалось только, стиснув зубы, исполнить прихоть Ихсанбая.
А день уже угасал, солнце, расплывшись, как топленое масло на сковороде, скрылось за горизонтом, лишь облачко в небе еще пламенело да березняк на вершине горы, просвеченный последними лучами невидимого светила, будто горел. И в груди Гульбану, вышедшей во двор, казалось, пылал огонь, стыд припекал ее сердце.
Тут прибежала Мадина, неожиданно, сзади, подала голос. Гульбану вздрогнула:
— Уф, испугала! Что это у тебя?
— Рыба! — Мадина была возбуждена, щеки раскраснелись.
— Кто дал?
— Никто не дал, сама поймала. Мы на просяном поле, на прополке были, потом искупались. Она под камнем притаилась, хотела уплыть, быстрая такая, но я догнала и хвать ее!
— Это же налим, все еще живой!
— Мы его зажарим, да, мам?
— Да-да. Потерпи. Мне надо сходить по делу. Ты посиди дома.
— Бригадир сказал, нас через два дня увезут.
— Знаю… Так ты чуточку потерпи…
Гульбану хотелось крепко прижать дочку к себе, но еще не совершив, а лишь собираясь совершить грех, она уже чувствовала себя грязной, и у нее не хватило смелости прикоснуться к своему чистому, безгрешному ребенку.
Пошла она к месту встречи, приказала непослушным ногам идти. Между тем невесть когда успевшая наплыть туча закрыла небо, сразу стало темно, упали первые крупные капли дождя. Пусть падают, по крайней мере, смоют следы скатывающихся по ее щекам слез…
— Ступай, Гульбану, осторожней, не споткнись в темноте. — Ихсанбай встретил ее ближе назначенного для встречи места. — Извини-те, ханум, не смог я устлать дорогу коврами!
У Гульбану стеснилось дыхание: он еще и насмехается, издевается над ней!
— Эх, Ихсанбай, если бы не взяла меня за горло беда, я и по коврам не пришла бы.
— Злая ты… — Гульбану почувствовала на груди его жаркую ладонь. — Но от этого еще желанней… — Он поцеловал ее в губы, легонько прикусил через платье сосок.
— Ох!
— Сколько я ждал этой минуты! Ты горячая… сладкая…
Гульбану обмякла. Голова закружилась от сладостного пополам со стыдом ощущения. Хашим никогда не ласкал ее, овладевал грубо, ничего, кроме отвращения и подавленности она при этом не испытывала. А тут…
Она пришла на свидание поневоле, проклиная принудившие ее к этому обстоятельства, а когда уходила, не нашла слов, чтобы обругать себя за неожиданную податливость.
Туча, уронив редкие крупные капли, уплыла. Прежде чем вернуться домой, Гульбану спустилась к Акъелге. «Речка-реченька, ты смываешь любую грязь, не очистишь ли мою душу, не унесешь ли мой грех?» Если бы Ихсанбай был груб, если бы изнасиловал, возможно, ей было бы легче. Эта проклятая, уворованная встреча одарила ее вдруг неведомым ей доселе, заставившим содрогнуться наслаждением. Господи, наверно, она не человек, а животное. А может быть, все это — лишь сон? Вот она проснется и, чтобы страшный сон изгладился из памяти, отнесет какой-нибудь бедной старушке подаяние…
Мадину свою тогда она спасла — Ихсанбай вычеркнул ее из списка.
Через девять месяцев — десять после ухода Хашима на войну — родились мальчишки-близнецы.

* * *
Должно быть, злой рок решил не давать Гульбану покоя, пока не уложит в могильную нишу. Больше ни у кого не отняли корову — только у нее. Лишь один Хашим оказался в долгу перед государством. Как ей вырастить троих детей без коровы, без молока? О Боже, хоть и грешна она, так ведь одна грешна, зачем же их-то обрекать на голод, на страдания?
Много дум передумала Гульбану за ночь. Мысли ее вновь и вновь возвращались и к Хашиму, и к Ихсанбаю. Первый, как ни в чем не бывало, в письмах называет мальчонок родными кровинушками. Второй поначалу изводил, добиваясь новых встреч. Потом, когда у Гульбану заметно выпятился живот, стал обходить ее стороной.
Очень удивляет Гульбану неожиданно обнаруженный долг перед государством. Пить Хашим пил, но налоги они платили. Не помнит Гульбану, чтобы они сметаной да маслом себя баловали, часть молока и масла, сколько положено, сдавали государству. Может быть, два малыша, что спят, посапывая, в углу, посланы ей Всевышним в наказание, но если даже так, терять их она не хочет. Цыпленка, вылупившегося из яйца, и то жалеешь, а это ведь не цыплята. Раз уж, совершив грех, выносила детей под сердцем, не может она допустить, чтобы умерли они от голода.
Гульбану приняла решение: она обратится к районным властям. Наверно, есть там начальники повыше уполномоченного, отобравшего корову. Не тот, так другой ее выслушает, не тот, так другой поймет…
Еще и не светало, когда Гульбану разбудила Мадину, предупредила, что уходит в райцентр, и отправилась в путь: ничего, что надо отшагать сорок пять километров, она отшагает и добьется справедливости!

 

Глава пятая

Ихсанбай пытался проснуться, но удалось это не сразу. Снился ему дурной сон. Будто бы гонится за ним не то Гульбану, не то ее Мадина. Только собрался обернуться и ударить ее — девчонка превратилась в красного быка, вот-вот поднимет на рога. Вдобавок, вцепились ему в полу какие-то щенки. Хотел отпиннуть их, но видит — не щенки это, а близнецы Гульбану.
— Ах-ха-ха, — громко позевнул Ихсанбай, проснувшись наконец. И подумал, что отец не от призыва в армию его спас, а на адские муки обрек. Пытаясь отделаться от неприятных мыслей, он перевернулся на другой бок, ненароком ткнул при этом коленом в живот Сабили. Жена, проворчав что-то, отодвинулась от него. Он разозлился: «Отрастила живот, как собравшаяся ощениться сука!» Терпеть не может Ихсанбай жену, когда она беременна. И без того некрасивую, беременность вовсе уж безобразит ее: синюшные губы безвольно свисают, приплюснутый нос словно бы проваливается еще глубже, стягивая желтую кожу лица, глаза, расставленные шире, чем у нормальных людей, припухают и краснеют. Ну и жена ему досталась! И все из-за матери.
Ихсанбай и думать не думал жениться на девчонке, с которой связался лишь ради того, чтобы потешить плоть. А она вцепилась в него: дескать, забеременела. Хоть бы здоровых детей потом нарожала, что ли, так и на это оказалась неспособной. Каждый год «радует» мертворожденной двойней.
Гульбану… Стоило вспомнить о ней, как по телу пробегала волна сладострастия. Всем существом своим жаждал ее Ихсанбай. Но после той встречи Гульбану избегала его, делала вид, что не замечает знаков, которые он подавал. А когда он увидел, что у нее растет живот…
Ихсанбай, застонав, снова перевернулся в постели. Когда он увидел ее живот, ему стало страшно. Казалось, в ту же минуту перемену в Гульбану увидят и другие, и раздастся гневный крик: «Ах ты, мерзавец! Мы там кровь проливали, а ты, дезертир, тут солдатских жен брюхатил!» К этому времени начали уже возвращаться в аул покалеченные воины. Злые, мрачные. Около них Ихсанбай старался и сейчас старается вести себя сдержанно. И вообще отбросил гонор, особо не петушится, хоть и представляет в ауле советскую власть. Если кто-нибудь узнает, от кого Гульбану родила близнецов, считай, пропал Ихсанбай! «Ладно, как-нибудь все утрясется, — успокаивал он себя. — Теперь, после конфискации у Гульбану коровы, мальчишки долго не протянут. И без того были еле живы…»
Ихсанбай поворочался в постели, стараясь снова заснуть, однако сон более не брал его. В конце концов он поднялся и, накинув на плечи полушубок, вышел во двор. Удивился, увидев свет в окнах скотной избы. Изба эта была поставлена для того, чтобы ранней весной, в холодное время, держать в ней телят и ягнят, но отец с матерью, женив его, Ихсанбая, перебрались туда сами. Что это они — слишком рано поднялись или еще не ложились? Старик совсем распустился: чуть ли не каждый день напивается. Он, наверно, не спит, морочит матери голову пьяным разговором.
Ихсанбай тихонько подошел к окошку. Видит: отец сидит на табуретке перед печью, зажав голову руками. Плачет, что ли? Мать на нарах что-то вяжет — то ли носок, то ли варежку. Накатила на Ихсанбая злость. Толкнул дверь, рыкнул, войдя в избу, на отца:
— Ты что опять сидишь ноешь? Чего тебе еще не хватает?
— Не твое дело, сопляк! Проваливай, пока я тебе не врезал! Нос у тебя еще не дорос, чтоб на отца голос повышать!
Ихсанбай встал перед ним, сжав кулаки.
— У-у, пьянчуга!..
Отец хотел было подняться, но не удержался на ногах, плюхнулся обратно на табуретку.
— Когда отец… заплатив золотом… спас тебя от призыва на войну… небось, хорош был…
— Молчи! Я просил тебя об этом? Просил?
— Не просил? — Отец скривил губы в усмешке. — Что же не соскочил с саней, когда я тебя повез к доктору? Или связанным вез? На аркане тащил?
— Хватит! Ложись, спи!
— Сам, сопляк, спи! А у меня сон давно пропал. Все я потерял. И табуны коней, и стада коров, и отары овец… Говорил твоей матери: давай уйдем за кордон… в Турцию уйдем… Не послушалась! Заставила приехать сюда… в колхозе спину гнуть!
— Будешь пить и ныть, вспоминая потерянное в «ханские» времена, так и этого лишишься! — Ихсанбай ткнул пальцем отцу в голову.
А Фаузия продолжала вязать, ни слова в разговор сына с отцом не вставила.
Ихсанбай снова вышел во двор. Постой-ка, что это? Вроде калитка Гульбану скрипнула. В такое время… Дояркам подниматься еще рано. Уж не мужчина ли от нее вышел? Ихсанбаю это было бы на руку: появилась бы возможность, как говорится, вину белого кобеля перевалить на черного. Но нет, из калитки вышла сама Гульбану. При ясной луне разве лишь слепой не разглядел бы, что это — она. Вот она пошла вдоль по улице. В переулок, ведущий к ферме, не свернула, направилась к большаку. Ах, мать ее!.. Неужто отправилась с жалобой в райком?
— Ты что топчешься тут, как племенной бык в загоне?
Ихсанбай вздрогнул: когда это мать успела выйти из избы и подойти к нему?
— Кто… я топчусь?
— Кто же еще! В эту пору порядочные мужчины в теплой постели, в объятиях жен лежат.
Хотелось Ихсанбаю сказать в ответ насмешливо: «Наградила ты меня как раз такой женой, в чьих объятиях чувствуешь себя как в раю!» — но воздержался. К сожалению, пока что семьей правит мать, отец — лишь ее тень. Попробуй ей хоть слово поперек сказать! Ихсанбай счел за лучшее поскорей убраться домой. Насчет Гульбану подумал: пешком далеко не уйдет, на пути — русская деревня Казанка, там ей придется переночевать, там он ее и догонит…
Придя к такому решению, Ихсанбай немного успокоился, но мысли о Гульбану вдруг возбудили его плоть, вызвали дикое желание. Недолго думая, он взгромоздился на жену.
— Ай! — вскрикнула Сабиля, проснувшись. — Ребенка… Ребенка погубишь!
— Заткнись! — процедил он сквозь зубы.
— Да поосторожней ты! Ай, ай…
— Не верещи, сучка!
Потом Сабиля, постанывая и вздыхая, долго еще поглаживала живот, а Ихсанбай, сделав свое дело, сразу уснул.

* * *
— Уйми ребенка! — Властному рыку мужа нельзя не подчиниться, но и исполнить его приказ Барсынбика не может. Прижатый к ее груди теплый комочек надрывается в крике, несоразмерном с маленьким тельцем, и крик этот в ночной тишине, наверно, далеко слышен.
— Чу, дочка, чу! — В одной руке Барсынбики — поводья летящего вихрем коня и узелок с ее одеждой, в другой — Кукхылу. Или уж отстать ей от несущихся рядом Дингезхана и его товарища? Отстала бы, да второй из ее близняшек, Ихсанбай — у мужа. Ай, как же ей быть? Как успокоить ребенка? Должно быть, болит у дочки что-то… А сзади уже отчетливо доносятся собачий лай и яростные голоса, вот-вот преследователи настигнут их. Впереди — речка, за ней темнеет лес. Если успеют переправиться через речку, может быть, оторвутся от погони. В лесу дороги обычно разветвляются…
— Брось! Брось, говорю, ее! — Руку Барсынбики, которой она прижимала к себе дочку, ожгла плетка, и плачущая Кукхылу выпала из-под руки, тут же и узелок с одеждой полетел вслед за ребенком, упавшим то ли на речной берег, то ли уже в воду.
— Дитя мое!
Шум вспененной копытами воды заглушил крик Барсынбики. Дальнейшее произошло в мгновение ока: они еще не достигли другого берега, когда Дингезхан всадил нож в спину своего спутника, с которым они этой ночью вырезали семьи волостного начальства…
Фаузия, заснувшая совсем недавно, может быть, полчаса или час назад, проснулась, и в ее сознании вновь стал прокручиваться только что приснившийся сон. Собственно, сон ли это?.. Ведь в нем повторилось то, что было на самом деле, правда, давным-давно: и погоня, и пронзительный крик Кукхылу, и удар плеткой по руке, которой она прижимала ребенка к себе…
— Уф! — Она приподнялась и увидела, что Сибагат спит, сидя на полу перед печью, — где сидел, там и уснул, положив голову на табуретку. Сдал старик, сильно сдал. Много пьет, того и гляди спьяну выболтает тайну и погубит Ихсанбая. Не ладят отец с сыном — и что ей с этим делать? Надо бы все же Ихсанбаю быть почтительным к отцу: в самом деле, кабы не отцовское золото, хлебал бы сейчас солдатское лихо…
…Тогда они ушли от погони. Почувствовав себя в безопасности, Дингезхан обернулся к Барсынбике:
— Помни: отныне я — Сибагат, ты — Фаузия. Документы я выправил заранее. Имя мальчишки не изменил. О Кукхылу забудь, пусть душа ее упокоится в раю.
Барсынбику, ставшую Фаузией, трясло. С трудом подняла взгляд на мужа:
— Куда же мы теперь?
— Далеко… Советы, похоже, утвердились надолго. В эти края никогда уж не вернемся…
Фаузия глянула на маленькое окошко скотной избы, и на нее уставилась зловещим оком ее единственная наперсница — темная ночь. Только ночи поверяет Фаузия-Барсынбика свои мысли, которые не высказывает никому, даже мужу. Значительная часть жизни человека проходит во сне, а жизнь Фаузии-Барсынбики словно бы стала вдвое длинней — за счет бессонных ночей. Сколько дум было передумано, сколько дорог пройдено после того, как она, наотрез отказавшись бежать в Турцию, в конце концов убедила мужа вернуться к речке, где остался ее ребенок. Надеялась: может, Кукхылу жива, может, не в воду упала, а на берег, может, подобрали ее — там вроде бы неподалеку было какое-то селение…
Сибагат-Дингезхан, потеряв свои богатства, кроме накопленного ранее золота, и оказавшись вне закона, начал мало-помалу терять и силу духа, опускаться, а в Фаузие-Барсынбике, напротив, нарастала решимость отыскать дочь, и постепенно, приложив немало душевных сил, она взяла верх над мужем, подчинила его своей воле. Прожив некоторое время в казахских степях, они вернулись в Башкирию. Сибагат-Дингезхан когда-то овладел — не по нужде, а из интереса — ремеслами пимоката и паяльщика-лудильщика, и теперь это позволило им как бы ради заработка перемещаться по здешним местам, перебираться из аула в аул. Ихсанбаю шел седьмой год, когда Фаузия-Барсынбика напала на след девушки по имени Шахарбану, которая, взяв с собой найденную на берегу речки малютку, покинула с ней свой аул. Потом удалось поселиться в Тиряклах почти напротив избы Шахарбану. Думала Фаузия, что как только отыщет дочку, так сразу примет ее под свое крыло, но для этого одного ее желания было мало — Всевышний ведь все решает по-своему. Не могла Фаузия предъявить права на дочь, выношенную под сердцем и рожденную в муках, — прошлое не позволяло. Пришлось довольствоваться возможностью жить рядом, видеть ее и опекать на правах соседки…
Фаузия взяла кумган, вышла во двор с намерением совершить омовение и удивилась, увидев свет в окнах большого дома. В чем дело? Надо зайти, выяснить…
Сабиля, когда вошла свекровь, сидела на корточках перед дверью.
— Что случилось, килен*?
— Ох, живот… Умираю…
— Тебе надо лечь. Зачем поднялась?
— Уй, Ихсанбай… ребенок…
— Что Ихсанбай? И в том, что ты не можешь нормально рожать, муж виноват? — разъярилась Фаузия и не удержалась, кинула сгоряча лишнее: — Уже полкладбища заняли твои мертворожденные дети!
— Да что же мне делать-то?!
— Приляг тут, полежи спокойно, — смягчилась Фаузия. — Я приготовлю травяной отвар, хоть боль снимет…
Спустя некоторое время она подала невестке пиалу с горячим еще отваром и направилась в дальнюю комнату, где спал Ихсанбай.
— Ихсанбай, проснись-ка! Есть разговор.
— М-м-м…
— Не мычи, не дитя малое, чтоб вести себя так. Вот что я тебе скажу: пока не родится ребенок, не смей прикасаться к Сабиле! Еще тронешь ее — очередная могила, которую предстоит выкопать на кладбище, станет твоей!
— Да ты что, мать?..

——————
* Килен — невестка, сноха.

— Ты понял или нет? Ох, люди… У скота и то ума больше!
Фаузия вновь вышла во двор. Взглянула на луну. Луна светилась в туманном ободке — к непогоде, что ли? Да ладно, погода испортится и через день-другой наладится, а вот обретет ли когда-нибудь покой душа Фаузии? В отличие от мужа не горюет она о потерянном когда-то богатстве — из-за детей сердце болит. Прежде всего из-за Гульбану. Ухитрилась в столь трудное время нажить двух мальцов неведомо от кого. Ни в роду Сибагата, ни в роду самой Фаузии такого еще не было. Как же это ее Кукхылу-Гульбану допустила такую оплошность? Нет-нет, не она виновата — кто-то, видать, воспользовался ее одиночеством и навалившимися на нее горестями. Вдобавок корову у нее отняли, ограбили средь бела дня. И Ихсанбай там был. Знал бы он, кого ограбил! Хоть бы могла Фаузия открыто ходить к Гульбану, помогать ей, так нет… Сабиля страшно ревнует к соседке не только мужа, но и за каждым шагом свекрови следит, и чуть что — докладывает Ихсанбаю. А он теперь сильно от жены зависит: тот врач, что справил бумаги, избавившие Ихсанбая от призыва в армию, — двоюродный дядя Сабили… Господи, куда, как говорится, ни кинь — везде клин!

 

Глава шестая

Гульбану рассчитывала проделать значительную часть пути при лунном свете, чтобы к вечеру дойти до русской деревни Казанки и, переночевав у кого-нибудь, успеть в райцентр до того, как рабочий день у тамошних начальников закончится.
Туманный ободок вокруг луны предвещал дурную погоду, вскоре может разыграться буран, в такое время лучше бы сидеть дома. Еще встарь было сказано: «Если луна оградилась, укрепи свои ограды». Будь осмотрителен, обереги себя от опасностей, не рискуй — вот что означает это иносказание. Но что поделаешь, надо идти, нужда заставляет.
Снег поскрипывал под ногами, но ни одна собака, пока Гульбану шла по улице, не встревожилась, не взлаяла. Аул был погружен в глубокий сон. Лишь на подворье Ихсанбая в скотной избе горел свет. «Должно быть, тетушка Фаузия бодрствует», — подумала Гульбану. В ауле считают, что старуха якшается с нечистой силой, потому-то не спит по ночам, занимается темными делами. Может, так оно и есть?
Но ведь и сама Гульбану, если надо что-то сделать, а дня не хватает, не поленится, ночь прихватит. Позапрошлым летом стояла засуха, так она, спасая картошку, ночью таскала воду из речки и чуть не на ощупь поливала куст за кустом. Урожай тогда порадовал. А нынче не достало у нее сил для должного ухода, и картошка не уродилась. Ослабла она, вынашивая близнецов, потом навалились заботы о них и разной прочей работы было много, на огород заглядывала урывками. Накопанную картошку уже съели, а дальше как быть, чем детей кормить? Надеялась — корова выручит, с молоком-то перебедуют зиму, да вот ведь как получилось…
Порыв ветра подтолкнул Гульбану, она ускорила шаги. Где она сейчас, далеко ли отошла от аула? Бэй, дошла, оказывается, всего лишь до тропы, убегающей в сторону ее сенокосного надела. Вон чернеет старый осокорь, чуть дальше — Журавлиный брод и за речкой — сенокосные угодья. Когда-то мать, Шахарбану, научила ее там правильно держать косу, косить траву чисто, а минувшим летом сама Гульбану учила тому же Мадину. Не будь близняшек, требовавших постоянного внимания и заботы, вдвоем порядочно сена запасли бы.
Не будь близняшек… Нет, наверно, на свете существа загадочней человека. Гульбану сама себя понять не может, не может до конца разобраться в собственных чувствах. Детей своих в обоих случаях она не просила, не вымаливала у Бога. Увидев Мадину впервые, дала ей пососать грудь и равнодушно положила на лежавшую рядом подушку — поласкать, понежить ее и в голову не пришло. Теперь в том, что характер у дочери жестковатый, Гульбану винит себя: недодала девочке ласки. Почему же к близнецам относится иначе? С работы, соскучившись по ним, бежит бегом; если они спят, ждет не дождется, когда проснутся. В сравнении с Мадиной они неказистые, вялые, со вздутыми — из-за недостаточного питания — животами, слабенькими ручками-ножками. Но как увидит Гульбану две пары обращенных к ней синих глазенок — будто наполняется ее душа небесным сиянием.
Дорога пошла на подъем, повела на гору, потом она нырнет в Глубокий лог. «Пока пройду лог, наверно, уже начнет светать», — подумала Гульбану. Утром, может быть, сани попутные догонят. Хорошо бы! А то вот подул навстречу резкий верховой ветер, бросая в лицо колкие крупицы снега. Гульбану прикрыла лицо узелком, в котором несла два комка сушеного корота и ломтик хлеба, затем время от времени шагала задом наперед, отвернувшись от ветра.
В Глубоком логу не дуло так сильно, как наверху, снежная взвесь медленно оседала на землю. Тихо, покойно… Но Гульбану вдруг ощутила холодок и дрожь в спине. Она не озябла, разогрелась в движении, отчего же возникло это ощущение?
Вообще-то, случалось с ней такое и раньше. Связано это было всегда со смутным воспоминанием о какой-то реке, о бурном потоке либо со сновидением: на нее набегают волны, вот-вот захлестнут, — становилось страшно, и в детстве она часто просыпалась, захлебываясь слезами. Мать тогда свела ее к старухе-знахарке, надеясь, что та как-то избавит ребенка от кошмарных снов. Расспросив, что и как, старуха сказала: «Детку, должно быть, в младенчестве сильно испугала вода…» — и принялась нашептывать заклинания, которые никакой пользы Гульбану не принесли.
Она не сразу осознала, что здесь, в Глубоком логу, ее испугали светящиеся точки, появившиеся впереди. Мелькнула мысль, что кто-то там курит, — может быть, кто-нибудь приехал за сеном и сейчас возвращается домой. Впрочем, в такое время за сеном не ездят, разве лишь чтобы украсть…
Между тем в предрассветной темноте (луна скрылась за тучами) светящиеся точки обозначились ясней, они двигались попарно, чуть погодя появились и сбоку, на склоне лога.
Ножом по сердцу полоснула догадка: «Волки!!!»
Гульбану в ужасе прикрыла лицо своим узелком, обессиленно осела на корточки…

* * *
Ихсанбай всегда уходил на работу рано, а сегодня ушел из дому даже раньше обычного. Во-первых, не хотелось видеть скулящую в углу жену. Во-вторых, раздражала мать — суется во все, шагу без ее вмешательства не ступишь. Разве не из-за того ему пришлось жениться на Сабиле, что мать ходила следом, как ищейка? Его жизнь с Сабилей можно сравнить с ольховыми дровами или ржаным хлебом: гореть горят, а тепла нет, набить живот набьешь, а удовольствия это не доставит.
Надоели ему и бесконечные ссоры отца с матерью. Отец поныне льет слезы по богатству, отобранному советской властью, с горя совсем спился. Мать, хоть и потеряла то же самое, не утратила властного характера. Откровенно говоря, отца Ихсанбай сейчас и в грош не ставит, только боится, как бы он спьяну не проболтался. Что касается матери — ни черта не поймешь ее. Взять, к примеру, вчерашний случай. Готовили к отправке на фронт теплые вещи — носки, перчатки, связанные колхозницами. Глядь, и мать пришла с узелком, разложила на столе свои подарки для бойцов. Когда секретарь сельсовета записал, что она принесла, и вышел, Ихсанбай, оставшийся наедине с матерью, усмехнулся:
— Оказывается, ты у нас патриотка. А я и не знал.
— Теперь будешь знать.
— Только есть тут одна заковыка: сын-то у патриотки вроде как бы… дезертир…
Она не изменилась в лице, только плотно сжатые губы сомкнулись еще плотней, потом шевельнулись:
— Ты, Ихсанбай, все равно не стал бы хорошим солдатом, потому что и хорошим сыном не сумел стать.
Сказала так и ушла, хлопнув в сердцах дверью.
Странная у него мать, очень странная. Вон ведь чем ночью пригрозила! Дескать, очередная могила на кладбище — для него. А узнай она правду о близнецах Гульбану, так… кожу с него, живого, сдерет. Верно люди говорили, нет ли — однажды она за что-то излупила Хашима чуть не до смерти. Никого и ничего мать не боится: ни Бога, ни дьявола. Для него, Ихсанбая, было бы благом, если бы мальчишки Гульбану покинули этот мир, пока не раскрылось, кто их отец. Но сейчас важней всего — как-то остановить Гульбану. Надо же, в райцентр отправилась! С жалобой, конечно. Ихсанбаю и в голову не приходило, что она на это решится. Смирная, тихонькая, да не зря, видно, говорится, что в тихом омуте черти водятся.
Ихсанбаю стало зябко от собственных мыслей. Приложил ладони к печке-голландке. Она была горячая: тетушка Рауза, уборщица, а за одно посыльная сельсовета и истопница, топит печь до прихода председателя.
Некоторое время Ихсанбай посидел в раздумье за своим столом, тут и тетушка Рауза пришла за списком людей, которых сегодня надлежало вызвать в сельсовет. Протиснула тучное тело в дверной проем, утвердилась на скамейке, слегка раздвинув слоновьи ноги. Пока Ихсанбай составит список, она выложит и перетрет последние аульные новости. В руке Ихсанбая — карандаш, одно ухо обращено к телефону, другое — к устам тетушки Раузы. Давно у них так повелось.
— Ох уж эти люди, ох уж этот народ!.. — начала тетушка Рауза и примолкла. Ихсанбай даст знать, что слушает ее, тогда она продолжит.
— Что стряслось, Рауза-апай?
— Сам бы должен знать. Кто у нас сельсовет — ты или я?
— Ты, Рауза-апай, — пошутил Ихсанбай.
— Рауза-апай, Рауза-апай… Я, слава Аллаху, со дня рождения Рауза…
— Так-то оно так…
— Еще бы не так! — В щелочках глаз женщины мелькнуло что-то вроде укоризны. — Я ведь помню, как твои отец с матерью пришли в Тиряклы, ведя тебя за руку и толкая двухколесную тележку. Да-да! Первым человеком, попавшимся им навстречу, была я. Я и показала им, где у нас сельсовет. Это было еще до того, как пропало золотое колечко, подаренное мне твоим езнэ*. Оно было маленькое, поэтому я носила его на мизинце правой руки…
Рассказами об этом «золотом» колечке Ихсанбай сыт по горло, но он не перебивает тетушку Раузу, знает: она не двинется дальше, пока не упомянет о своем недолгом, случившемся лет двадцать пять назад пяти- или шестимесячном замужестве за пришлым татарином, о нажитом от него сыне, Хусаине, и, конечно же, о колечке, на самом деле медном, но обманно выданном «твоим езнэ» за золотое, из-за чего колечко и было украдено. Ладно еще, если словоохотливая тетушка этим ограничится. А если начнет вспоминать о поездке на базар в Красную Мечеть, где татарин бесследно исчез, оставив жену горевать в одиночестве? Или примется рассказывать о пропаже колечка в подробностях? Это само по себе — целая история, тут уж и сказкам Шахерезады придется постоять в сторонке.

—————
* Езнэ — муж старшей сестры или родственницы. Но так можно назвать и любого женатого мужчину, поскольку все жители аула обычно связаны родством, хотя бы и дальним.

Тетушка Рауза, ударившись в воспоминания, взяла разгон и, похоже, останавливаться не собиралась. Переменила положение на скамейке, села поудобней, расставив ноги пошире. Неужели не видит, что Ихсанбай сегодня не в настроении, долго слушать ее не намерен? Чтобы отвлечь тетушку от воспоминаний, он вклинился в короткий разрыв в потоке ее слов, сказал одобрительно:
— Жарко ты печку натопила…
Чуткая к похвале, как барометр к состоянию погоды, тетушка Рауза обрадованно подхватила новую тему разговора:
— Топить-то я всегда жарко топлю, кустым-турэ*. Топить-то топлю… Только ведь сколько дров уходит!
— Это уж моя забота, Рауза-апай.
— Чья бы ни была… Сплошная канитель с ними, с дровами-то… А то и беда… Вон вчера вечером Ишмамат поехал за дровами, так ужас что с ним приключилось. И все из-за жадности Зарифы. Дров у них полон двор, а ей все мало. Из-за этого, говорю, бедняга Шангарей чуть отца не лишился, а сама Зарифа — мужа. Я, кустым-турэ, думаю, не проклятье ли старшей сестры на нее пало…
— Постой, ничего не понял!
— Что тут непонятного? Первой женой Ишмамата была старшая сестра Зарифы…
— Я не об этом… Что с Ишмаматом?

————
* Кустым-турэ — братишка-начальник.

— Так разве я не для того начала рассказывать, чтобы объяснить, что и как? — В глазах тетушки опять мелькнула укоризна. — Думаешь, решила насчет Зарифы позлословить? Да хотя бы и решила — она того стоит. И у нее самой язык — я те дам! Тот еще язык. Говорят, когда семенное зерно очищали, насчет Гульбану трепалась. Мол, ее близнецы не от Уруса Хашима. Если, мол, не верите, на пальцах посчитайте, знаете ведь, когда Хашим ушел на войну и когда Гульбану родила…
Ихсанбая прошиб холодный пот, во рту стало сухо. Схватил графин с водой, налил в стакан, выпил.
— Рауза-апай, ты это… насчет Ишмамата…
— Я какырас* к тому и веду. С чего Зарифа взбеленилась? Пришла к ним Гульбану и говорит Ишмамату: «Это ты велел отобрать у меня корову, пойду с жалобой к районным начальникам». Ишмамат ей: «Моей вины тут нет, сосед твой, Ихсанбай-сельсовет, распорядился». Вот у кого ни стыда ни совести! Разве ж ты, Ихсанбай-кустым, по своему усмотрению лишил бы пищи малюток, сидящих, как птенцы в гнезде, разинув рот? Ты же понимаешь: Гульбану — жена фронтовика. Отправься она в район, чье слово окажется правым, если не ее?..
«Ишмухамет — хитрая лиса, — озлился Ихсанбай. — Мы же вместе обдумывали, как за счет конфискаций коров из личных хозяйств покрыть падеж на колхозной ферме. Правда, внести Гульбану в список должников предложил я. Тут и уполномоченный из района как раз нагрянул…»
— Рауза-апай… — прервал он тетушку, увлеченно, со смаком продолжавшую свой рассказ. Фу-ты, в голове все смешалось, что он хотел ей сказать? Ах, да! — Вот что, Рауза-апай: если про меня будут спрашивать, скажешь — поехал проверить, все ли ладно в кошарах, время сейчас неспокойное…
— Я тебе об этом и талдычу! Волков много развелось. Ишмамат на стаю нарвался…

——————
* Какырас — искаженное русское «как раз».

Это прозвучало уже вслед Ихсанбаю, влетело ему в одно ухо, в другое вылетело. В мыслях вертелось: надо скорей догнать Гульбану, остановить! Если она поднимет шум и его, Ихсанбая, проделки раскроются, считай, пропал он. Районное начальство, конечно, по головке не погладит, но пострашней будет ярость вернувшихся в аул по ранению фронтовиков. Вон Мирхайдаров все ярится, перевешал бы, кричит, «тыловых крыс». Попадись к нему в руки — за … подвесит…
Тетушка Рауза и после того, как ушел Ихсанбай, не умолкла.
— …Волки из балки, со стороны сенокосного надела Гульбану выскочили. Ладно еще Ишмамат запряг в сани солового жеребца. Кабы не жеребец, стал бы уже Шангарей круглым сиротой, а ты, Зарифа, вдовой, — продолжала тетушка Рауза, будто увидев за председательским столом жену Ишмамата. — Останься без мужа — поняла бы ты, какова она, жизнь одинокой женщины. Тогда, может, и сама двойню, даже тройню родила бы. А то осуждаешь других, забыв, что у самой задница вонючая. Люди все помнят, всем известно: втюрившись в Ишмамата, ты кинула на каменку бани куриный помет, чтобы сестра твоя угорела и умерла. Одиночество… — Тут тетушка Рауза от жалости к покойной и к самой себе прослезилась, в носу у нее захлюпало. Вывернув подол платья, высморкалась. Затем, успокоившись, растянулась на скамейке, с трудом задрала ноги, чтобы отлила кровь, расслабила натруженное тело и немного погодя, подсунув руку под голову, задремала. Поднялась-то затемно, притомилась.

* * *
Когда Ихсанбай пришел на конный двор, Хусаин, сын тетушки Раузы, собирался поить лошадей. Наверно, заартачится, откажется запрячь лошадь, пока не напоит. Хусаин предан своим подопечным всей душой, поэтому и приставлен к ним, но иногда его заботливость оборачивается помехой в спешном деле и, бывает, хочется шарахнуть его чем-нибудь по башке, иначе этого упрямца не переупрямишь.
— Хусаин, соловый жеребец на месте?
Хусаин с ответом не спешил, сразу видно: с левой ноги встал.
— Тебя, Хусаин, спрашиваю, соловый здесь?
— Соловый-то? — Хусаин цыкнул слюной сквозь зубы. — Он пезде…
Был Хусаин до службы в армии вполне нормальным парнем, а вернулся слегка чокнутым, что ли. Когда не в духе, ругается по-русски, выговаривая при этом «п» вместо «в». Одни в ауле считают это следствием контузии, другие прослышали, что его при возвращении домой будто бы сбросили с поезда, оттого и чокнулся. Но все сходятся на том, что вселился в мужика «лошадиный бес».
— Как же это он может быть везде? Соловый жеребец в колхозе один.
— Один, а как будто сто их, тысяча! — взвился конюх.
Ихсанбай подумал растерянно: уж не вселился ли в человека еще какой-нибудь бес? Совсем, похоже, с катушек съехал. Сказал, стараясь сохранить спокойный тон:
— Не чуди, Хусаин. Запряги солового, кошевка у меня во дворе. Мне надо съездить в район.
— Псем надо! Псе его просят! Один вчера чуть не скормил его волкам! Вот вам соловый! — Конюх выставил руку из рукава полушубка, сложил пальцы в кукиш.
— Ты забыл, с кем разговариваешь? Сказано тебе — выполняй!
Хусаин, видимо, понял, что председатель сельсовета рассердился не на шутку. Зыркнул глазами из-под надвинутого на лоб лохматого малахая и направился под навес, где висела сбруя.
Шагая по улице в сторону своего дома, Ихсанбай заметил, что ветер взметывает снежную пыль, гребни сугробов курятся. Буран начинается. Без тулупа в пути не обойтись.
Когда он зашел за тулупом в скотную избу, мать возилась с овечьей шерстью.
— Куда это ты собрался? — спросила она, посмотрев на него испытующе. — Буран вот-вот разыграется. Что за спешное дело в такую погоду?
— Во время войны все дела спешные. Знай свою работу, свяжи еще двадцать пар носков, — буркнул он и ушел.
Прежде, не так уж давно, перед дальней дорогой он просил у матери благословения, и она, пожелав ему доброго пути, подносила полную миску молока.

* * *
Уже не раз Ихсанбай задумывался о странной, на его взгляд, закономерности: чего бы, связанного с Гульбану, он ни коснулся, непременно наживает неприятности. Назначил, встретив ее на сабантуе, свидание, а в результате женился на Сабиле. Горьким последствием еще одной встречи явилось рождение близнецов. Отобрали для колхоза ее корову, и вот невесть чем это кончится. И вообще — не Гульбану ли виновата в том, что его душа в течение всей жизни трепыхалась, как рыба, выброшенная на сушу? Впрочем, сваливать все на нее будет не совсем верно. Нелишне и в себя заглянуть. Он ведь чуть ли не с малых лет чувствовал себя раздвоенным, словно жил одновременно на двух противоположных берегах реки. На людях, на разных собраниях произносил здравицы типа: «Да здравствует партия, слава коммунистам!» А дома слышал о той же партии, тех же коммунистах: злодеи, мерзавцы!
Он хорошо помнит день, когда его приняли в пионеры. Вернулся домой, подпрыгивая от радости, похвалился: вот и он теперь будет носить красный галстук! А мать хмуро сказала:
— Было бы чему радоваться! Сколько уж душ эта удавка сгубила!
— Что ж мне, не носить его? — спросил Ихсанбай, растерянно глядя то на нее, то на отца.
— Придется носить, что поделаешь.
Радость Ихсанбая угасла, гребешок, как говорится, увял. Снял галстук с шеи, сунул в карман, повяжет перед самой школой. Им велели снова прийти в школу, уже не на уроки, а на пионерский сбор.
После обеда он привычно забежал к Гульбану. У девчонки щеки пылали, как ее красный галстук, синие глаза сияли. Увидев Ихсанбая, она вскочила с места и, как наказывала им учительница, вскинула руку в пионерском приветствии:
— К борьбе за дело Ленина—Сталина будь готов!
Ихсанбаю пришлось тоже вскинуть руку, хотя он был без галстука.
— Всегда готов!
Вместе побежали на сбор. У школьных ворот Ихсанбай остановился, надел галстук.
Сколько уж времени с тех пор прошло! Ихсанбай давно привык жить лукавя, по необходимости носить на лице маску добропорядочного человека, как носил на шее тот галстук…
…Когда соловый жеребец, пофыркивая, достиг вершины горы, откуда предстояло спуститься в Глубокий лог, навстречу бешено ударил снежный заряд.
— Ах, мать твою!.. — ругнулся Ихсанбай и плотнее запахнул тулуп. — Ну и погода! Хоть обратно поворачивай!
В этот момент к шуму ветра примешался волчий вой и донеслись клокочущие звуки, злобное рычание, — можно было предположить, что звери грызутся меж собой из-за какой-то добычи. Соловый жеребец застриг ушами, затем резко попятился, встал на дыбы. Кошевка накренилась, Ихсанбай, вывалившись из нее, вцепился в оглоблю. Вожжи! Вожжи не упустить!.. Нет, не упустил.
— Выручай, скотинушка!
Лошадь развернула кошевку, наметом понеслась вниз. Лишь подъезжая к аулу, Ихсанбай опамятовался и почувствовал, что крепко сжимает в руке какой-то предмет. Оказалось — ружье. Он ведь, зайдя за тулупом, прихватил с собой и ружье. В груди у него потеплело. Оглянулся назад. Там, в серой мути бурана, невозможно было что-либо разглядеть. Но на всякий случай он направил ствол дробовика вверх и дрожащим мокрым пальцем нажал на спусковой крючок. Береженого, по присловью, и Бог бережет…

 

Глава седьмая

Мадина сбегала утром на ферму, напоила закрепленных за матерью телят, подкинула им сена. Вернувшись домой, развела огонь в очаге. Вскоре закипела вода в казане, по остывшей за ночь избе клубами поплыл пар. Налила вскипевшую воду в самовар, насыпала в трубу жаркие угли. Самовар запел, и в избе как будто стало теплей. Теперь можно бы сходить к соседке за братишками, но они ведь сразу запросят есть. А чем их накормить? Мать вечером замочила в миске немного пшеницы, да разве это еда? От нее только в животе пучит. Поискать, что ли, в подполе картошку, может, там сколько-нибудь найдет? Постояв в раздумье, спустилась в подпол, пошарила по углам, и вот радость: выковыряла из-под камней фундамента три картофелины. Теперь можно жить!
Мадина подбросила в очаг дров, опустила найденные картофелины в горячую воду и побежала к соседке.
— Пусть бы побыли у меня до возвращения матери, — сказала Магинур, добрая душа. Доброта ее тронула Мадину до слез.
— Уй, апай, ты и так уж… — Мадина, пряча глаза, склонилась к братишкам. — К вечеру мне опять надо сбегать на ферму… Мама, наверно, сегодня до района не успеет дойти, как назло, еще и буран…
— Ихсанбай рано утром выехал по большаку в ту сторону, может, подвезет ее.
— Хорошо бы… — Мадина обеспокоенно глянула на окна, по которым то и дело ударяли порывы ветра. — Апай, я уж опять принесу их к тебе. Покормлю и…
— Принеси, как же ты иначе-то? Я тем временем о скотине своей позабочусь.
С двумя мальцами на руках, расчихавшись в снежной круговерти, кое-как добралась Мадина до своей избы. И подумала, что вся надежда при такой погоде — на дяденьку Ихсанбая. Господи, хоть бы посадил он маму в свои сани!
Когда сварилась в казане картошка, Мадина растолкла ее, смешала с распаренной пшеницей и принялась ложкой совать эту еду в рот братцам. Судя по белым засохшим ободкам вокруг губ, Магинур уже напоила их катыком, но мальчонки все равно жадно разевали рты. Хоть и маленькие, а так много едят — то ли останется самой Мадине сколько-нибудь, то ли нет.
Неожиданно за ее спиной скрипнула дверь.
— Аба… — удивилась Мадина, увидев вошедшую в избу тетушку Фаузию. — Из-за бурана я и не услышала, как калитка открылась. Проходи, инэй, вот у меня как раз самовар горячий… — Девочка всегда немного терялась под пронзительно-пытливым взглядом соседки, да еще смутилась оттого, что увидит она, какая скудная у них еда, а все же постаралась предстать перед ней радушной хозяйкой.
— А где мать? — спросила тетушка Фаузия.
— В райком ушла, в Таулы.
— Когда?
— Ночью еще.
— По какому… — в горле старухи будто застрял комок, и она с трудом его вытолкнула: — …делу?
— Да насчет коровы. Мама говорит, не было у нас случая, чтоб налог не заплатили. А что корову отняли — это… подлость здешних начальников.
— Так ведь… буран разыгрался!
Толика затаенной злости Мадины, вызванной мыслью о том, что среди людей, забравших корову, был и сын этой старухи, выплеснулась наружу:
— Буран не буран, а они вот все равно есть просят!
— А чем это ты сейчас их кормила? — Мадине вопрос показался язвительным. Неужели старуха не видит, что она, Мадина, и так готова провалиться сквозь землю?
— Да им что ни дай, все едят, — пробормотала девочка.
Старуха приблизилась к мальчонкам.
— Аллах мой, до чего похожи!..
— Так ведь близнецы, — начала Мадина и осеклась, увидев, что лицо тетушки Фаузии стало мертвенно-белым. — Инэй, что с тобой?
— Воды… Подай воды, детка…
Старуха торопливо сделала несколько глотков из поднесенного Мадиной ковша и, приложив руку к сердцу, направилась к выходу. У двери, не оборачиваясь, сказала глухо:
— Возьми, что я в сенях оставила. Это вам…
Выйдя следом в сени, Мадина чуть не споткнулась об увесистый сверток. Обнаружила, развернув его в избе, муку, толокно, сушеный красный творог, топленое масло и соль.
— Ата-ак… я даже «спасибо» сказать не успела! — Мадина кинулась к окошку, но ничего не увидела: стекла заледенели, на улице бушевал буран.

* * *
Войдя в свой двор, тетушка Фаузия едва отдышалась: ей не хватало воздуха, сердце билось неровно. Не сразу пошла в свою избу, осталась стоять у ворот еще и потому, что из-под навеса слышалась перебранка. Судя по голосам, скандалили там Ихсанбай с Хусаином.
— Жеребца в пену вогнал! — ярился Хусаин.
— Не ори! Не твой жеребец.
— И не твой — колхозный!
— А вот это понюхать не хочешь? — Должно быть, Ихсанбай поднес к носу конюха кулак.
— Псе хозяева! Псе командиры! — не унимался конюх. — До чего довели коня, приходившего на сабантуях первым! Уже запрягают его, чтобы дрова возить!
— Хватит! Марш отсюда!
— Разве так коня остужают? Не умеешь за ним ухаживать — не езди!
— Проваливай, тебе сказано!
Хусаин вывел жеребца из-под навеса, вскочил на него.
— Стой! Слезь! В поводу его уведи!
— Счас!
Не обращая внимания на выкрики Ихсанбая, Хусаин направил коня к воротам, и тетушка Фаузия раскрыла их перед ним. Разъяренный Ихсанбай рыкнул на мать:
— Зачем открыла? Привратницей к нему нанялась?!
— Да я возвращалась домой… вот и…
— Возвращалась! Откуда? Куда ходила?
Тетушка Фаузия, придя в себя, выпрямилась.
— Что это ты, сынок, как медведь, проглотивший ежа, кидаешься на людей?! На мать вздумал кричать!
Под властным взглядом матери Ихсанбай сник, почувствовал себя маленьким.
— Уж и слова не скажи…
— Где Гульбану?
— Какая Гульбану?
— За кем ты чуть свет помчался?
— Да я… только на стога съездил взглянуть…
— Если с Кукхылу что-нибудь случится!.. — Тут тетушка Фаузия смолкла, осознав, что впервые назвала при сыне настоящее имя дочери.
— Ты, кажется, начала бредить наяву, — пробормотал Ихсанбай и ушел на улицу, отправился в сельсовет, а мать побрела к своей избе.

* * *
Войдя в избу, тетушка Фаузия обессилела. Опустилась на край нар, приложив дрожащие пальцы к груди напротив сердца.
— Точь-в-точь такие же… — Из глаз тетушки Фаузии, давно уж, казалось бы, разучившейся плакать, горошинками выкатились слезы, потекли по лицу. Мальчонки Кукхылу показались ей отлитыми с ее брата-близнеца, каким он был в младенчестве. Родись они от Ихсанбая — и то, наверно, не были бы так похожи на него… Когда она, Барсынбика, оставила дочку на берегу той реки, Ихсанбай был такой же маленький, с синими, как васильки, глазами… Сибагат! Что заставило подчиниться тебе? Плетка? Или страх потерять обоих детей?
Молода еще была тогда Барсынбика, оттого и слаба. Правда, выйдя замуж за Дингезхана, двенадцать лет прожила бездетной. И почему-то в самое смутное время, когда все в мире вскипело, как в адском котле, Всевышний ниспослал ей сразу двух младенцев… Плачь, Барсынбика, плачь!.. Когда ты последний раз плакала?
Помнит она тот день, помнит.
Случилось это спустя два месяца после того, как Барсынбика с Дингезханом пришли сюда, в Тиряклы. Тогда мать Раузы была еще жива, пустила их поквартировать во вторую половину своего дома. Дингезхан сразу же приспособился катать валенки в ее бане, чинить-паять самовары, кумганы, всякую прохудившуюся посуду тиряклинцев. Барсынбика стала время от времени навещать бездетных женщин, чтобы помочь им, исходя из своего опыта, избавиться от бесплодия; могла и вывихнутый сустав на место вставить, и сердечную болезнь облегчить, и от испуга излечить — в свое время переняла у своей бабушки разные знахарские приемы, нашептывания и заговоры.
К Дингезхану пришел сам председатель сельсовета с просьбой принять на себя аульную кузницу. Дингезхан-Сибагат обещал подумать. Долго тянул с ответом, твердого решения без согласия жены принять не мог. А она все в окно смотрела и каждый день твердила, что надо отправиться дальше. Хотя и понимала состояние мужа: устал скитаться, хочет осесть, обзавестись хозяйством.
— Хороший дом нам сулят, — сказал он однажды, — может, останемся здесь?
Разговор этот начался ночью, выражения его лица Барсынбика не видела, но, судя по голосу, он уже утвердился в этом решении.
— Как тебе сказать… — Не говорит Барсынбика определенно, уже привыкла таить свои мысли. А ему словно и в голову не приходит, что, скитаясь, перебираясь из аула в аул, Барсынбика ищет свое дитя. Хоть бы раз вспомнил он о Кукхылу, то ли оставшуюся лежать на берегу реки, то ли упавшую в воду! Единственное, о чем думает — как бы его не разоблачили. А Барсынбике не дает покоя услышанное шесть лет назад в ауле Атъетар: девушка, ни разу не замеченная с каким-либо парнем, можно сказать, святая, вдруг объявилась с младенцем и, дабы избежать позора, что ли, покинула свой аул. Куда она делась — никто не мог сказать, в сердце Барсынбики врезалось лишь ее имя: Шахарбану. Вот и из Тиряклов она рвалась в надежде напасть на след этой девушки.
— Что молчишь? — Муж перевернулся на бок, лег лицом к Барсынбике.
— А что я должна сказать?
— Надо в конце концов осесть где-нибудь.
— Я же не говорю, что не надо…
Признаться, аул этот пришелся Барсынбике по душе: рядом полноводная речка с высокими осокорями по берегам, вокруг — горы, покрытые лесом. Конечно, для них, степных башкир, горы непривычны, но, с другой стороны, эти горы и леса, казалось, могут оберечь, защитить их.
Барсынбика приподнялась, села, глянула, откинув полог, в окно. Полоска зари, такая юная, нежная, вдруг исторгла из каких-то глубин ее души щемящую грусть, и Барсынбика тихонько запела старинную песню:

Шубку заячью себе я заказала,
Чем, не знаю, поверху обшить.
Это лето я отлетовала,
Где, не знаю, зиму пережить…

— Ох!
Обернулась к мужу, а он лежит, уткнувшись лицом в подушку, стонет.
— Такая уж судьба нам выпала, Дингезхан, — сказала она. — Волею Всевышнего предначертанная.
— Не Всевышним она предначертана, Барсын, а Иблисом!
— Терпи. Ради Ихсанбая.
— Разве я не терплю? Сама видишь: терплю!
— Не один ты терпишь.
— Тебе что, ты — баба…
— Не унижай меня, Дингезхан! Я из рода батыров, сложивших головы ради свободы отчизны. Прабабушка моя — Бандабика!
Задел муж гордость Барсынбики. Вот и напомнила о своей знаменитой прабабушке. Во время одной из давних смут напали на башкир калмыки. Старая Бандабика сама, по своей воле, отправилась за угоняемыми в полон невестками и внуками, чтобы напоминать им на чужой стороне, кто они и откуда, а если удастся — вернуть их на родную землю. При воспоминании об этом на глаза Барсынбики навернулись слезы.
— Барсын...
— Молчи! Давно уж ты простился с женщиной по имени Барсын.
— Ладно, понял! — Дингезхан заелозил, сползая к краю нар.
— Подожди, я еще не все сказала.
— Хватит, а то Ихсанбая разбудим.
— Сердца у тебя нет...
— Ну сколько можно!.. — взмолился Дингезхан, повернув к ней расстроенное лицо.
И оба они надолго замолчали. Должно быть, последовали за покатившимися каждый своим путем клубками памяти. Когда-то связала эти клубки меж собой горячая любовь, теперь от них же веяло холодом отчужденности.
— Чем сегодня будешь заниматься? — нарушила молчание Барсынбика. — Кажется, остался у тебя заказ на пару валенок. Давай, закончи эту работу и...
— Есть дела и кроме нее.
— Какие?
Дингезхан поднялся, сунул руку в карман висевшего на гвозде полушубка.
— Вчера одна женщина принесла браслет, попросила закрепить в нем глазки. Вот посмотри-ка, похоже, золотой. С бирюзовыми глазками.
— Браслет с бирюзовыми глазками? — Барсынбика заволновалась. — Зажги-ка спичку!
...Он! Ее браслет! Тогда, перед бегством, спеленав детей, Барсынбика быстренько увязала в узелок свой праздничный наряд и украшения. По семейному преданию, ее прадед, совершивший хадж в Мекку, по пути купил в Бухаре два таких браслета. Один из них носила прабабка, ушедшая за пленниками, которых угнали калмыки, другой по наследству достался ей, Барсынбике.
— Кто тебе его принес?
— Сказал же: одна женщина. Имени не спросил. Бледная такая, хворой мне показалась.
— Когда закрепишь глазки, браслет отдашь мне!
— Никак Барсынбика вновь превращается в женщину? Уж не хочешь ли присвоить? — в голосе Дингезхана послышалась усмешка.
— Думай, что говоришь! Я владела пятью табунами коней, пятью мельницами, могла одеть в шелка и золото пять таких женщин, как сама, — так неужто позарюсь на эту вещицу?
— Ай, отец мой небесный... уж и пошутить нельзя!
— Шути, да знай меру. Я хочу увидеть хозяйку браслета, верну его ей...
Когда Дингезхан закрепил камешки браслета, Барсынбика взяла его и, привычно надвинув на лоб черный платок, вышла на улицу. Первой, кого увидела, была Рауза. Она уже тогда нередко подменяла свою мать, работавшую в сельсовете — или, как говорили в ауле, в канцелярии, — уборщицей и посыльной.
— Подожди-ка, Рауза! — окликнула ее Барсынбика.
— Я бы подождала, Фаузия-апай, да тороплюсь, — отозвалась та, но тем не менее остановилась и, сделав большие глаза, сообщила: — Ночью приехали люди с наганами, ристовали председателя, так я теперь одна за двоих работаю: и за себя, и за председателя.
— Я тебя надолго не задержу, — сказала Барсынбика, глянув по сторонам. — Послушай-ка, в ауле живет женщина по имени Шахарбану?
— Как же она может жить в ауле, когда у нее нет избы? На ферме она живет. Может, к весне колхоз избенку ей поставит. Это я со слов председателя говорю, ристованного. У своих нет, так и ладно, а для пришлых начальники наши расстараются. Вот и для вас дом готовы построить. У Сибагата, говорили, руки золотые — коль решит осесть в ауле, будет ему дом.
— Рауза...
— Мне, апай, раз уж председателя увезли, долго с тобой разговаривать некогда. Я и в тот раз, когда ристовали мугаллима*, тоже захлопоталась. Учила ребятишек различать буквы. А про то, что до мугаллима увезли нашего муллу, я уж и не говорю...
— Рауза, сестрица, с кем живет Шахарбану?
— Атак-атак, с кем она может жить? Думаешь, каждой пришлой тут мужа приготовили? Как же, держи карман шире! Не то что чужачке с ребенком — своим девушкам в соку замуж не за кого выйти.
Малочисленность женихов в ауле — больное место Раузы. Конечно, понять Раузу можно: и сама она, и три ее сестры — незамужние. Но Барсынбика не дослушала ее сетования до конца, повернулась и пошла в сторону фермы.
Шла то ускоряя, то замедляя шаги. Сколько дорог, странствуя, она прошла, сколько рек пересекла — не уставала, а тут вдруг обессилела — казалось, не сможет дойти до хуторка, расположенного в полутора километрах от аула.

——————
* Мугаллим — учитель. Так по старой памяти называли учителей, получивших образование до Октябрьской революции.

Наконец показались длинные, низкие строения фермы и в сторонке от них — две избенки. Барсынбика не стала искать кого-нибудь, чтобы спросить, в которой из них живет Шахарбану, ноги словно бы сами понесли ее к нужной двери. В волнении и не заметила, как открыла ее, как переступила порог. В темном углу на нарах, где горкой была сложена постель, обозначила себя живая душа — оттуда послышался тонкий голосок:
На горе, где зайка скачет,
Мой Кукьян, сынок мой, плачет.
Масла дам — не умолкает,
Меду дам — не умолкает...

Эта напеваемая маленькой девочкой песенка чуть не свалила Барсынбику с ног, колени у нее ослабли, — начала оседать на пол.
— Кукхылу! Доченька!..
Из-за подушки показалась черная головка.
— Я не Кукхылу... Мое имя — Гульбану, моя мама — Шахарбану, а деток моих звать одного Кукьяном, другого — Бикьяном. Мама обещала мне сшить еще детку-девочку.
— А эту песенку... ты ее сама придумала?
— Наверно, мама... А я запомнила. Мама говорит, я плаксой была, не хотела сосать.
— Кук... Гульбану, а ты...
Тут открылась дверь, в избу вошла молоденькая женщина, скорее даже девушка, выглядевшая подростком.
— Уф, со свету ничего не вижу, или уж в избе так темно? Как ты тут, дочка? — Только проговорив это, Шахарбану увидела Фаузию, перед этим разговаривавшую с девочкой стоя у нар на коленях, а теперь поднимавшуюся на ноги. — Ах, у нас, оказывается, гостья! — Удивленно глядя на Фаузию, Шахарбану поспешно села на нары рядом с Гульбану, как бы выказывая готовность защитить ее от чужачки.
Фаузия медленно выпрямилась, достала из кармана браслет, протянула Шахарбану:
— На, Сибагат закрепил глазки.
— Спасибо! Сколько я должна?
— Ничего не надо. Будьте здоровы!
Фаузия вышла, ни слова больше не сказав девушке, в ноги которой должна бы упасть из благодарности за спасение своей дочери. Но не могла она открыться. Да и какую надо было бы иметь совесть, чтобы назваться матерью малютки, ради которой эта девушка покинула родной дом, пожертвовала своей девичьей честью и любовью родителей и близких?
Барсынбика ушла с фермы не помня себя, не соображала, куда идет, что делает. При одном из просветлений сознания оказалось, что она, рыдая, рвет себе волосы на кладбище. Зачем она пришла сюда? Попросить у Всевышнего смерти? Но для Барсынбики и сама смерть давно уже умерла. И разве для того столько лет она искала свою дочь, чтобы умереть, оставив ее на попечении одной этой, хлипкой на вид, девушки?
Она добралась до дома, где квартировали, когда в ауле уже засветились окна. Дингезхан, удивленный тем, что жена, не раздеваясь, свалилась на постель, спросил:
— Где ты была? Роды, что ли, у кого-нибудь принимала?
Ответа не дождался.
Три дня и три ночи Дингезхан поил из ложечки впавшую в горячку жену. Готов был уже позвать какую-нибудь старушку, чтобы прочла ясин — отходную молитву, но не решился. Барсынбика бредила, звала дочку и невесть что могла наговорить в бреду. Ихсанбай не понимал, в каком состоянии мать, целые дни пропадал на улице — играл со здешними ребятишками, сошелся с ними, пообвыкся. Пусть играет, пусть подружится, думал Дингезхан. Не дай Аллах, чтобы и он испытал горькую участь изгоя, жил чужим среди чужих. И не дай умереть Барсынбике. Что ему, Дингезхану, делать в этом мире без нее? Она ведь для него не только жена. Чья еще душа вместила бы в себя и выдержала все то, что случилось в его жизни, что он перенес и натворил? Как ни резка, все же близка ему лишь она, Барсынбика. Даже яд готов принять из ее рук Дингезхан, пусть только живет, не оставляет его один на один со страхом, порождающим мрачные, мрачнее ночи, думы, и сердцем, полным ненависти.
На четвертый день очнулась Барсынбика, открыла глаза. И, увидев рядом неподвижного, как изваяние, Дингезхана, подала голос:
— Вы тогда... и детей волостных начальников... зарезали?
— Барсынбика!
— Ответь на вопрос!
— Барсын... что осталось от твоего цепкого, как чилижник, и моего разросшегося, как крапива, рода? Ты видела когда-нибудь врагов, не отвечающих кровью за кровь?
— Проклятье пало на нас, Дингезхан! Вот это... я увидела...
И снова впала Барсынбика в беспамятство. Но вскоре мало-помалу начала выздоравливать. И наступил день, когда она смогла подняться, сесть. Выпила немного бульона и, велев мужу присесть рядом, сказала:
— Я согласна остаться здесь. Место для дома я выберу сама. Только... — Барсынбика непроизвольным движением руки сдвинула свой платок на шею. Не успел Дингезхан удивиться тому, что волосы у жены стали белым-белы, как она, кольнув его взглядом, предупредила: — Отныне ты не будешь класть голову на мою подушку. Чтобы не пытался нарушить запрет, напомню: женщины тоже владеют ножом...
Дингезхан, лишившись дара речи, смотрел на Барсынбику в изумлении. Нет, нет, это не она! Куда делась красавица, за которую он отдал косяк коней, до этого взяв верх в борцовском кругу и на скачках над всеми егетами, которые добивались ее руки и сердца? Перед ним сидела седовласая, со впалыми щеками и погасшими глазами старуха.
— Барсынбика! — Ошеломленный Дингезхан, скользнув по краю нар, опустился на колени, попытался обнять ее ноги.
— Не прикасайся ко мне. Встань. Так будет лучше. Для нас обоих.
С этого дня супружеская близость между ними стала невозможной. Барсынбика превратилась в суровую повелительницу Фаузию, а Дингезхан стал ее тенью, ее бессловесным рабом Сибагатом.
...Думала Фаузия, что тогда выплакала все слезы, но нет, оказывается, еще остались. Не уберегла она Гульбану. Не успев вновь обрести свою Кукхылу, кажется, опять ее потеряла.
— Господи! Почему ты этой ночью лишил меня чутья? Ведь всегда, чуть скрипнет калитка Гульбану, я поднималась посмотреть, куда она идет. Почему, милостивый, на сей раз отказал мне в помощи?!.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

В Глубоком логу ветер не дул так сильно, как на открытой равнине. Хашим решил полежать в затишке, сбросил вещмешок и растянулся на очистившемся от снега, пригретом солнцем бугре. Немалый путь одолел он пешком с тех пор, как вышел из райцентра, — нет-нет да стягивала икры судорога, подошвы горели. Решил немного полежать, отдохнуть. Потом, перевалив через гору, напьется воды из родника Тенгрибирде. Чуть выше родника прежде был сенокосный участок его отца. Отца уже нет; кто, интересно, на этом участке косит? Наверно, его Ишмамат с Зарифой прихватили. Впрочем, это не так уж и существенно. Главное — он, Хашим, жив, возвращается домой.
Немного погодя он приподнялся, сел. До смерти хотелось закурить, а махорка у него кончилась. Может, на дне вещмешка хоть табачную пыль на цигарку наскребет? Развязал тесемку, сунул руку внутрь — она ткнулась в мягкую теплую ткань. Подарок для Гульбану. В Ялте, выписавшись из госпиталя, пошел Хашим на городскую толкучку. Там какой-то чернявый мужчина, то ли цыган, то ли молдаванин, стоял с красивой цветастой шалью. Хашим уговорил его отдать шаль в обмен на немецкий кинжал с серебряной рукоятью... Гульбану, наверно, уже и не думает, что увидит его живым. Навалялся он в госпиталях: ранение, контузия, слепота... Врачи уже не надеялись, что выживет, а он выжил, воскрес и снова стал видеть.
Неподалеку застрекотала сорока, над самой головой каркнул ворон.
— Не каркай, не спеши! Хашим не просто с войны, с того света возвращается!
Солдат встал, улыбнулся, глядя на проклюнувшуюся возле кустарника травку. Почему он до войны не видел, не замечал эту красоту, не ценил эту землю, этот воздух, предпочитая суетную жизнь на чужой стороне? Теперь он хоть в травинку согласен превратиться, лишь бы оставаться здесь. «Ах, Гульбану, меня ведь тогда гнала из аула безысходность, я уходил из-за бессилия, из-за того, что не мог завоевать твое сердце!..»
Мысль о Гульбану заставила его вновь заторопиться. Вот он ополоснет лицо водой из родника Тенгрибирде, напьется из пригоршни и пошагает к аулу — теперь уж недалеко...
Не зря родник когда-то был назван так: Тенгрибирде — Дарованный Богом Солнца. Вода в нем хрустально чистая, зимой не замерзает, летом не согревается. Жаждал этой воды Хашим в госпитале, после операции на легких, мысленно видел ее, набирал в пригоршню, пил и ополаскивался ею. Несколько суток, когда он находился между жизнью и смертью, родник вместе с ним боролся за его жизнь. И вот наконец Хашим наяву пришел к нему.
— Здравствуй, Тенгрибирде!
Хашим прикоснулся губами к воде, чуть-чуть подсоленной капнувшими в пригоршню слезами. Попив, почувствовал вдруг слабость, захотелось присесть. Глянул по сторонам, увидел выступавший из-под прошлогодней листвы белый камень, склонился к нему. Рука ощутила совершенно гладкую поверхность. Постой-ка, камень это или... Хашим разворошил листву, и его бросило в жар. Бэй, это же череп! Преодолев растерянность, Хашим сдвинул его с места. И убедился: да, череп. Человечий. Он еще не успел подгнить, потемнеть. Значит, смерть наступила не так давно. Судя по ровным, некрупным зубам, это была женщина. Хашим отшатнулся от неожиданной находки, голова у него закружилась. Ему показалось, что на него, оскалив в посмертной улыбке зубы, смотрит пустыми глазницами Гульбану.
— Таубэ, таубэ*! Нет! Нет! — Хашим кинулся прочь от родника, не решаясь оглянуться. — Причудилось, причудилось! — сорвалось с его побелевших губ. Сейчас он дойдет до аула и увидит Гульбану, живую, по-девичьи стройную, может быть, с грустной улыбкой, с какой она проводила его на войну...

 

Глава вторая

Тетушка Фаузия проснулась в удивлении: беспробудно проспала всю эту ночь. Проснувшись, принялась вспоминать, что ей приснилось. Это был не совсем обычный сон. А может быть, и не сон? Может быть, в полудреме она вспоминала свое детство и свою бабушку Кукхыу?..
Кукхыу — голубая вода, — странноватое было у нее имя.
— Бабушка, почему у тебя такое имя?
— Оно тебе не нравится?
— Я просто так спросила. Ни у одной другой бабушки такого имени нет.

————
* Таубэ — заклинание, примерно соответствующее русскому восклицанию: «Свят-свят-свят!».

Фаузия, тогда — Барсынбика, и любила бабушку, и побаивалась ее. Знала: жизнь всего их рода вращается вокруг бабушки Кукхыу. Что бы ни случилось: у коров опухли соски, на овец напала хворь или чей-то ребенок плачет непонятно почему — все идут за советом и помощью к ней. Одних бабушка встречает приветливо — при этом ее морщины словно бы разглаживаются, глаза молодеют. А кое-кого она как будто слушает и не слушает, лицо ее мрачнеет, взгляд останавливается на какой-то видной только ей точке.
Сегодня — это Фаузие так приснилось — приехали муж с женой, сказали — издалека. Муж внес в юрту довольно большого мальчишку, жена обратила к бабушке полные мольбы глаза.
— Ради всего святого помоги, инэй! Малому одиннадцать лет, а все еще не ходит...
— Вижу, — сказала бабушка, хотя сидела закрыв глаза. — Прости меня, сестрица, не обижайся, я не могу вылечить этого мальчика.
— Господи! Сколько мук мы пережили, сколько рек пересекли...
— Понимаю... — Бабушка обернулась к занавесу, разделявшему юрту на две половины, распорядилась: — Айбагуш, утолите жажду путников. Скажи младшей снохе: пусть разожжет огонь, заложит мясо в котел. И приготовьте им место для отдыха.
— Инэй!.. — Приезжая женщина вновь, плача, обратилась к бабушке Кукхыу. — Вся надежда была на тебя, инэй.
— Понимаю, — повторила бабушка. — Вот что я должна вам сказать: если я его вылечу, пострадают трое ваших сыновей, оставшихся в кочевье, и ваш скот. Болезнь мальчика сдерживает действие проклятья, павшего на ваш род.
— Господи... — Женщина понурилась, муж ее тяжело вздохнул. Мальчик-калека, ничего не понимая, переводил взгляд то на мать, то на отца.
Кукхыу, вновь закрыв глаза, сказала:
— Мальчика не обижайте, в еде не ущемляйте, будьте с ним ласковы...
— А я в вознагражденье овцу привез… — сказал мужчина.
— Увезите ее с собой. На обратном пути вас ждет неприятность, откупитесь этой овцой.
— Тогда прощай, инэй!
— Прощайте.
Барсынбике, сидевшей за сложенной горкой постелью, стало жалко мальчика с грустными глазами и досадно оттого, что бабушка не помогла ему. Но сказать ей об этом она не посмела. А бабушка улыбнулась, будто ничего неприятного не произошло, и как бы продолжила начатый еще до приезда этих людей разговор с внучкой:
— Значит, мое имя кажется тебе странным?
Барсынбика осмелела, она знает: если морщины бабушки лучиками сходятся возле уголков глаз, можно разговаривать с ней без боязни.
— Я не говорила, так. Я сказала, что у других людей такого имени нет.
— Послушай, Барсынбика, я тебе кое-что расскажу.
— Сказку?
— Сказки днем не рассказывают. Это очень-очень давняя история. Наши племена отдельными родами кочевали тогда близ Большой воды, далеко от здешних мест. У них было много скота, и верховодили в родах женщины. Чтобы тот или иной род не ослабел, они устраивали состязания мужчин и сами выбирали себе самых сильных из них.
Но однажды Тенгри разгневался и наслал великую засуху. Все в степи выгорело, все источники воды иссохли, на скот напал мор. Сколько люди ни просили Тенгри ниспослать дожди, он не пришел на помощь. Лишь ветер, как суслики, свистел в степи.
В отчаянном положении оказался и род наших с тобой предков. Рядом было голубое море, но вода в нем соленая, пить ее невозможно. И начал род вымирать от голода и безводья, прежде всех гибли дети. «Все погибнем, — говорили люди. — От Божьего гнева нет спасения. Это — наказание за барымту*».
Женщина по имени Тыумарас, возглавлявшая род, ночью, сидя у изголовья заснувших сородичей, погрузилась в глубокое раздумье. Не раз спасала она свой род от разных бед, но сейчас сковала ее безысходность. Вдобавок под сердцем носила она двух близнецов. Если они появятся на свет и тоже погибнут, весь род будет обречен на исчезновение. Больше уж не сможет она рожать детей, прошло ее время выбирать на состязаниях мужчин для зачатия младенцев, а просто ради того, чтобы потешить плоть, она с ними никогда не сходилась.
Когда она думала об этом, до ее слуха донесся звериный вой.
— Волки!..
Давно уж их не было слышно: как только началась засуха, они покинули степь. А это, должно быть, какая-нибудь проходящая стая, учуявшая запах их единственного еще не погибшего верблюда. Что если волки, свалив верблюда, потом набросятся на людей?
— О Тенгри! Помоги, просвети мой разум. Что мне делать, что делать?

—————
* Барымта — набеги на соседние племена и роды с целью захвата скота и имущества.

Тыумарас темными, как ночное небо, глазами вглядывалась в темную утробу ночи, а там множились светящиеся точки. Волки прекратили выть, чуя близость живой плоти. Боже! Верблюд, поднявшийся на ноги, шумно рухнул на иссохшую землю. Или это разорвалось сердце Тыумарас?
Оно и разорвалось бы, будь единственным, но в ней ведь бились три сердца. А волки приближались, взяли в кольцо кучку людей — от многолюдного рода осталось их к этому времени меньше двух десятков.
— Что же мне теперь — обратиться к крайнему средству? Услышь меня, мой Тенгри!
Тыумарас поспешно встала на колени, трижды ударилась головой о землю и выкрикнула магическое слово, которое когда-то услышала, однако никогда не произносила. В то же мгновение волки кинулись на людей, но оказалось, что это не люди, а валуны. А возле мертвого верблюда лежала Белая волчица...
Кукхыу подняла руку, погладила внучку по голове, а внучка прильнула к ней.
— Бабушка, если бы я знала, как Тыумарас, магическое слово, то превратила бы этого мальчика в птицу!
— Какая ты добрая, детка!
— Бабушка, а Белая волчица спасла людей и привела сюда, да ведь?
— Я притомилась, потом доскажу, иди поиграй с детьми.
— Как же мне с ними играть, я ведь сама уже бабушка, — удивилась Барсынбика-Фаузия.
— Знаю, но все равно иди поиграй. Хорошо, что ты сменила имя, а то проклятье давно уж нашло бы тебя...
Тут прокричал петух, и Фаузия проснулась. Полежала немного, заново переживая вспомнившееся ей во сне. Поднявшись, глянула на другой край нар — Сибагата не было. Ах, старый мерин — верно, значит, люди говорят, что он повадился ходить к Раузе, теперь вот и ночевать у нее остался.
Тетушка Фаузия расстроилась, хотя уже много лет они с мужем были равнодушны друг к другу. Дрожащей рукой потянулась к кумгану, а в мыслях: как отвадить его от этой толстухи? Стыд-то какой! Хоть бы к бабе помоложе, поприличней прилепился, что ли...
Не успела она, выйдя во двор, умыться, как открылась дверь другого их дома, оттуда высунулась взлохмаченная голова невестки.
— Кайнам*, твой сын опять ночевать не пришел.
Хотела тетушка Фаузия сказать в ответ, что мужья только от дурных жен на сторону бегают, но сдержалась. Во-первых, сама оказалась в таком же положении, во-вторых, приучила себя выглядеть в глазах невестки всегда спокойной, уравновешенной. Тем не менее не смогла скрыть раздражение.

————
* Кайнам — свекровь моя, обращение к матери мужа.

— Ах-ах, — ответила она, неторопливо наливая в ладошку воду из кумгана. — Не пришел, так не умирать ведь ушел. Зачем кричишь? А то выйди вон на улицу, там поори, что муж где-то загулял, пусть весь аул услышит!
— Я же не говорю, что загулял.
— Что ж, коли так, всполошилась словно какая-нибудь никчемная зассыха! Займись делом. Когда подоишь корову, смажь соски мазью, которую я тебе дала, чтоб молоко, как вчера, опять не высосала змея. — В ауле полагали: если корова возвращается с пастбища без молока, значит, его высосал уж, змея, в общем-то, безвредная. Тетушка Фаузия была такого же мнения. Вернувшись к своему крыльцу, она добавила к сказанному невестке: — В самовар вчерашнюю воду не наливай, сходи за свежей.
— Хорошо, кайнам, я так и сделаю.
Не любит тетушка Фаузия Сабилю и в то же время дивится ее смирению. Сколько ни обижал Ихсанбай жену, ни разу не уходила она, как другие жены, к родителям, да и вообще с родней своей не общается. В ауле злословят: «Фаузия заколдовала свою невестку». Но в этом отношении совесть тетушки Фаузии чиста: не было нужды напускать чары на женщину, и без того ставшую тенью Ихсанбая.

 

* В процессе работы над романом «Бурёнушка» — повествованием эпического размаха, занявшим видное место в башкирской прозе последних лет, — первую его часть Тансулпан Гарипова опубликовала как самостоятельное произведение. Эта часть и предлагается вниманию читателей «Бельских просторов».
Перевод с башкирского и примечания Марселя Гафурова.

 

Далее читайте: Тансулпан Гарипова. Бурёнушка. Роман. (Окончание.) Перевод с башкирского и примечания Марселя Гафурова.

  

Написать отзыв в гостевую книгу

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2004

Главный редактор: Юрий Андрианов

Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле