|
Из воспоминаний
В.А.Маклаков работы Ю.К.Арцыбушева
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Запрет, наложенный на меня Боголеповым, по своим последствиям был гораздо
серьезнее, чем считал Виноградов. Пусть ученая дорога оставалась передо мной
открыта; пусть к магистерскому экзамену я мог начать сейчас же готовиться;
мог без разрешения Боголепова написать диссертацию и получить ученую
степень. Я в душе уже стал сознавать, что по натуре не был кабинетным
ученым. Если я готовился к {213} карьере профессора, то потому, что в ней
видел общественную деятельность, близкое общение с живыми людьми,
возможность воспитывать новое поколение, а не только изучение и писание
книг. Я имел именно это в виду, когда усердно занимался наукой. А этому «Боголеповы»
могли очень мешать. Мало ли ученых никакой кафедры не могли получить и их
даже теряли! И это не все. Вспоминая свои первые шаги на дороге ученого, я
не мог не чувствовать, что, несмотря на начальный успех, у меня не было
жилки настоящего ученого, т. е. искателя истины ради нее самой. Ведь
предложенное мной объяснение жребия вытекало всего более из спортивного
чувства, из желания чем-то дополнить и даже поправить такие авторитеты, как
Фюстель де Куланж или Хедлам. Это не был научный подход к проблемам истории.
Но эти сомнения для данного момента ничего не меняли. Запрет Боголепова одно
немедленное последствие уже имел. Я должен был сейчас же отбывать воинскую
повинность. На отсрочку по образованию я прав больше не имел, раз при
университете я не был оставлен. Но отбывать воинскую повинность я мог в
хороших условиях, только если с этим не медлить.
Beau frère моей мачехи, муж ее сестры, генерал Суражевский, командовал 3-ей
гренадерской артиллерийской бригадой, которая стояла в Ростове (Ярославской
губернии); он не раз и раньше мне предлагал отбывать повинность у него на
правах «вольноопределяющегося». Свободная вакансия у него еще сохранилась.
Эта комбинация представляла много удобств и я не откладывая подал об этом
прошение. В Ростове я мог бы иметь и достаточно свободного времени, чтобы
одновременно заниматься наукой. В декабре я уехал туда. Контраст между
Москвой и Ростовом был, конечно, велик. С одной стороны Москва, лучшее
интеллигентное общество, студенчество, профессора, с {214} другой, хотя и
древний, но все же уездный город Ростов и среда армейского офицерства. И как
бы для того, чтобы этот контраст сделать более резким, в Москве именно тогда
уже начиналось заметное оживление общественной жизни. 20 октября 1894 года в
Ливадии умер Александр III. Перемена царствования в России часто совпадала с
переменой политики. В данном случае все ее ждали. Все были поглощены
догадками и предположениями, как на судьбе России эта смерть отразится.
Сравнивая смерти двух государей в 81 и 94 году, я лично не мог отделаться от
впечатления, что, несмотря на весь вред, который принесло России последнее
царствование, об Александре III больше жалели, чем об Александре II;
старались припоминать и подчеркивать, что при нем было хорошего. Даже
Ключевский, несмотря на всю свою осторожность, без всякой надобности рискнул
сказать в аудитории речь, где восхвалял его миролюбие; другие говорили о
том, что он пошатнувшийся международный престиж России снова поднял на
высоту, что он был рациональным русским царем и т. д. Было ясно, что для
своего преемника Александр III подготовил благоприятную почву. Он мог бы
вернуться к эпохе Великих Реформ своего деда, не капитулировав перед
Революцией, как это непременно показалось бы в
81 г. Трудно было поверить, что через короткое время в России начнется то
Освободительное движение, которое провозгласит то, что из конспирации
называли «двучленной формулой», а по показанию на суде одного простодушного
полицейского пристава, было «известной русской поговоркой» — т. е. «Долой
самодержавие». В 1894 г. этого лозунга еще не было, зато радостно ловили все
мелкие симптомы изменения к лучшему. Помню банкет в честь тридцатилетия
Судебных уставов, 20 ноября 1894 г. Это было первое большое собрание в новое
царствование и избранной публики пришло очень много. Я уже не был студентом
и потому мог тоже прийти.
{215} Всё на этом банкете было полно оптимизма. Перед этим «Русские
ведомости», газета либеральная, но совсем не услужливая, посвятила хвалебную
передовицу высочайшим отметкам на докладе по Министерству народного
просвещения о народном образовании. Когда один из ораторов банкета, Баснин,
сказал об этих отметках несколько слов, встал старый М. П. Щепкин, ученик и
друг Грановского. До сих пор помню звук его голоса: «Учить и в то же время
сечь немыслимо. Если в России будут распространять грамоту и просвещение и
продолжать сечь крестьян, я скажу, что вы их учите только затем, чтобы они
больнее чувствовали свое унижение». И закончил словами: «Я верю, что скоро
раздастся мощное слово нашего молодого государя, который этому позору
положит конец».
По случаю бракосочетания нового государя ряд земских и дворянских собраний
посылал ему поздравительные адреса, и в них высказывал те очень скромные
пожелания, которые принципу самодержавия не противоречили. Так нашумевший
тогда адрес Тверского земства кончался такими словами: «Мы ждем, Государь,
возможности и права для общественных учреждений выражать свое мнение по
вопросам, их касающимся, дабы до высоты престола могло достигать выражение
потребностей не только представителей администрации, но и народа русского».
А свою речь на этом собрании инициатор адреса Родичев кончил так: «В
настоящее время вся наша надежда, наша вера в будущее, наши стремления все
обращены к Николаю II. Николаю II — ура.
Эти слова со стороны Родичева, которого никто не заподозрит в лукавстве или
угодничестве, показывают то лояльное отношение к власти монарха, которое
лично я наблюдал в 1894 г. на этом банкете и которое отличало это собрание
от банкетных кампаний позднейших годов. Конечно, либеральное направление
{216} мечтало о конституции, но оно понимало, что она может быть достигнута
не пропагандой и не требованиями, а постепенным привлечением общественных
сил к участию в управлении государством. Это и было начато законодательством
60-х годов; оно указало дорогу, в результате которой могла и должна была
получиться и конституция.
Трагедия России была в том, что самодержавная власть стала бороться тогда не
с Революцией, в чем была обязанность всякой государственной власти, не с
конституцией, которую тогда никто открыто не требовал, а с самым духом
Великих Реформ 60-х годов, которые могли и должны были в результате
безболезненно привести к конституции.
Я уезжал из Москвы, когда там только начиналось кипение общества и все было
полно лучших надежд. И я был уже в Ростове в новой среде, когда последовал
ответ государя на эти надежды, его знаменитый окрик о «бессмысленных
мечтаниях» по адресу тех, кто приехал его поздравлять. Так в предстоящем
скоро конфликте общественности и самодержавия, император выступил тогда
«агрессором», нападающей стороной. Брошенная им неосторожно перчатка была
поднята, и тогда зародилось то движение уже против самодержавия, которое в
1905 году кончилось дарованием конституции. Но в Ростове этот конфликт
отражался не так, как в Москве. Помню, как генерал Суражевский в присутствии
своих офицеров радовался оглашенным в газетах словам государя потому, что
они «кладут предел колебаниям» и принцип самодержавия укрепляют. Если часть
офицеров и смотрела на это иначе, то выражать своих политических мыслей они
не решались. В Ростове была уже другая Россия.
Со мной лично в это время произошла маленькая, но характерная, неприятность.
Перед отъездом из Москвы, уступив просьбам товарищей, я согласился взять на
свое имя устройство студенческой вечеринки.
{217} Это была обычная формальность, которая в данном случае имела хороший
предлог, т. е. мой отъезд на военную службу. И действительно разрешение мне
было сразу дано. На эту вечеринку я сам не ходил и даже не помню, не
состоялась ли она уже после моего отъезда в Ростов. Как бы то ни было, на
ней произошел какой-то конфликт с полицией, за который я был cделан
ответственным, как формальный устроитель вечера. Это и навлекло на меня
новую кару. В Ростове я получил бумагу от Московского генерал-губернатора,
по которой мне на три года был запрещен въезд в Москву, считая со дня
окончания мной военной службы. Такая странная формулировка показывала, что
пока я на службе, я защищен от чисто полицейских вмешательств; сам великий
князь, когда он действовал не как Командующий военным округом, а как
генерал-губернатор не мог мной распоряжаться, пока я солдат. Одновременно с
этим я был подвергнут надзору полиции, но полиция только сообщила об этом
моему военному начальству, сама же осуществлять надо мной надзор не имела
права.
Я насмотрелся потом на много подобных курьезов, дотоле мне неизвестных, но
характерных. Однако не хочу о них сейчас говорить. Моя военная служба
проходила для меня очень легко. Я был «вольноопределяющийся» и поэтому жил
не в казармах, а на частной квартире; генерал Суражевский, мой родственник
по своей жене, в доме которого я столовался, был не только моим высшим
начальством, но и первым лицом в этом городе. Никто потому меня не
притеснял, у меня было больше, чем нужно, свободного времени. К
магистерскому экзамену я мог исподволь подготовляться, а военная служба,
давая на это досуг, могла быть этим даже полезна. Но все такие расчеты были
расстроены главным для меня событием этого года: болезнью и смертью отца.
Ему было только 57 лет; он был здоровой натурой. С детства не помню, чтобы
он серьезно хворал, {218} хотя на похоронах бабушки, где он хотел поддержать
поскользнувшийся гроб, он надорвался, получил грыжу и должен был носить
постоянный бандаж. Только последний год своей жизни он схватил какую-то
инфекцию, покрывался фурункулами, которые, по тогдашнему обыкновению,
торопились вскрывать. Потом заболел той неопределенной болезнью, которую
тогда называли «инфлюэнцией», а теперь зовут «гриппом». Инфлюэнция перешла в
воспаление легких, его насильно заставили лечь и как будто все обошлось. По
настоянию врачей, он решил дать себе настоящий отдых и уехал на целое лето в
деревню, чего ни разу не делал. Он строил планы, как проведет это лето, и
был далек от мысли, что ему что-либо угрожает. Я вернулся в Ростов
успокоенный.
Но письма из Москвы опять стали тревожными. Температура у отца поднялась,
подозревали гнойник, делали пробные проколы, но безуспешно. Наконец, мне
рекомендовали приехать. Стало ясно, что положение резко ухудшилось. И когда
врачи, наконец, определили болезнь, то одновременно установили, что средств
для лечения ее в тогдашней медицине не было. У отца оказался септический,
стрептококковый эндокардит, т. е. инфекционное воспаление внутренней
оболочки сердца. Болезнь внешне выражалась в пароксизмах, которые
повторялись все чаще, хотя в промежутках между ними отец считал, что он
выздоровел, но новый пароксизм появлялся немедленно. Так до конца он не
знал, что у него за болезнь, хотя несколько раз расспрашивал об этом моего
брата студента-медика. Один из таких пароксизмов кончился переходом в
менингит, воспаление мозга, потом афазию, при которой он старался что-то
сказать, но не мог.
Вечером 4 мая 1895 г. он умер, не приходя в сознание. Смерть отца явилась
концом нашей прежней балованной жизни. До тех пор на нас не лежало заботы
{219} о ней. Мы жили в казенной квартире, в Главной больнице, в которой все
мы родились, и не задавались вопросом, чем мы живем. Знали, что отец хорошо
зарабатывал, что после матери и бабушки М. П. Степановой остались дома и
именья. Сколько все это давало, какие средства жизни были у нас, мы не
спрашивали.
Обо всем этом узнать пришлось впервые только теперь. К этому времени мои
младшие братья были уже на ногах. Один брат был уже женат, и состоял на
государственной службе по Министерству финансов; другой брат шел по дороге
отца, как окулист, и место в отцовской Глазной клинике было ему обеспечено.
Только я, старший, все еще только к чему-то готовился и размышлял, чем
заниматься. Так продолжать было больше нельзя. Нельзя было всю свою жизнь
подавать только «надежды», да сдавать успешно «экзамены», что сделалось как
бы моей специальностью. У меня еще было время подумать, но надо было решать.
Пока же нашей семье предстояло одно: съезжать с казенной квартиры, где мы
все родились и провели всю свою жизнь; мне же, кроме того, окончить военную
службу, отбыть лагерный сбор, и как бы в насмешку над судьбой, сдать еще
один очередной экзамен: на «прапорщика запаса».
На квартире нам позволили остаться до осени. Ген. Суражевский был сделан
командиром 1-ой бригады, которая стояла в Москве. Я сдал экзамен на
прапорщика и осенью уже мог располагать собой по своему усмотрению. С меня
сняли запрет жить в Москве. К этому времени я принял решение, что с собой
делать: я решил жизнь свою переменить и посвятить себя адвокатуре.
Для такого неожиданного решения у меня было не одно основание, кроме
потребности в заработке. Та дорога, которая передо мной казалась открытой,
дорога ученого и профессора, была если не вовсе {220} закрыта, то затруднена
усмотрением представителя власти, попечителя Боголепова. Не в первый раз в
моей жизни я встречался с такими ее распоряжениями. Она когда-то исключала
меня из студентов по «политической неблагонадежности», запрещала мне въезд в
Москву, теперь отстраняла от ученой дороги. Правда, всё это кончалось
благополучно. За меня заступались. Но я не хотел вступать на дорогу, где
должен бы был от власти и ее капризов зависеть. Это, не говоря о сознании,
что по натуре я не «настоящий ученый», охладило меня к перспективам,
которыми меня соблазнял Виноградов. И я решил поставить крест на этой
дороге.
Мой короткий жизненный опыт открыл мне другое: что главным злом русской
жизни является безнаказанное господство в ней «произвола», беззащитность
человека против «усмотрения» власти, отсутствие правовых оснований для
защиты себя. Не даром, по шутливому выражению М. П. Щепкина, «ссылка на
закон в глазах нашей власти есть первый признак «неблагонадежности», хотя
наш Свод Законов и утверждал, что Россия управляется на твердом основании
законов, хотя и была судебная власть, которая закон должна защищать, и
учреждения, которые в этом должны были ей помогать. Защита человека против
«беззакония», иначе защита самого «закона» и была содержанием общественного
служения — адвокатуры. Свою задачу она должна была ставить именно так. Я
невольно припоминаю споры, когда говорили об «адвокатской карьере». Большая
публика была к ней несправедлива, думала, что ее задача — служить интересам
клиентов, и не хотела понять, что если она им и служит, то только постольку,
поскольку эти интересы находятся под защитой закона и права. В былое время и
я разделял это предубеждение против нее.
Однажды я его формулировал так; у адвоката множество {221} «дел», но нет
«дела». Мой опыт меня научил, насколько я был в этом неправ. Напротив, у
адвоката есть одно «дело», которое по обстоятельствам только принимает
различные конкретные формы, но во всех случаях он защищает законность. Закон
может быть несправедлив — это правда. Долг адвоката это показывать, но не в
его власти его изменить. Да и суд не может излагать своей воли. Он может
только объявить то, что фактически есть, и чего требует закон. В этом его
функция в государстве. Суд толкует законы, но он не может их так толковать,
чтобы они противоречили праву. Право же есть норма, основанная на принципе
одинакового порядка для всех. В торжестве «права» над «волей» сущность
прогресса. В служении этому — назначение адвокатуры. Вот те выводы, к
которым я подходил после 9-летнего опыта.
Для поступления в адвокатуру имелось одно затруднение. Нужен был диплом об
окончании курса в Юридическом факультете, Я не мог примириться с тем, чтобы
еще раз начинать всё сначала, с 1-го курса, по счету уже 3-его факультета
(Естественный и Исторический).
К счастью, с разрешения Министра народного просвещения можно было быть
допущенным к государственным экзаменам сразу, экстерном. Я вспомнил обещание
Помяловского и решил его использовать. Я ему написал, объяснил мое
положение, запрет Боголепова и спрашивал, могу ли я на его помощь
рассчитывать? Скоро получил любезный ответ: он выражал сожаление, что я хочу
бросить науку, но если я своего намерения не переменю, то разрешение
Министра я немедленно получу. Я написал и Виноградову, который был тогда в
командировке в Берлине; он понял, что это решение не каприз с моей стороны и
не стал меня отговаривать; выразил только надежду, что на моей новой дороге
работа в его семинарии мне пригодится.
{222} В этом он был прав больше, чем думал. Оставалась сдача экзаменов. Я
справлялся у опытных людей, на сколько это трудно. Был октябрь месяц; я не
мог рассчитывать приготовиться к маю; ведь мне пришлось бы сдавать не только
государственные экзамены, но и все промежуточные, т. е. те, которые
обыкновенные студенты уже успели сдать раньше. Я не помню, сколько их
выходило всего. Но тогда была общая уверенность, что, по случаю коронации,
экзамены будут отложены до осени; летние месяцы и могли меня спасти. Я начал
готовиться: собирать печатные курсы, по которым надо будет сдавать, узнавать
манеры экзаменаторов, расспрашивать, у кого надо было серьезно готовиться и
у кого можно было рассчитывать на снисходительность. Опытные люди меня
уверяли, что достаточно хорошо знать римское и гражданское право. Остальное
можно учить по конспектам, в промежутках между экзаменами. Это меня
успокаивало. О «праве» я имел самое поверхностное представление. На одном из
семинариев Виноградова Вормс, который был их усердным посетителем и
участником, представил однажды записку, где доказывал, что права какого-то,
из представителей средневековых владений на земли определенного характера
соответствовали по содержанию «вещному праву». Я не помню о каких владельцах
и о какой земле он тогда говорил, помню только, как на семинарии мы с
недоумением переглянулись, услышав это непонятное слово (вещное); помню, как
Виноградов, обращаясь лично к Вормсу, ему что-то ответил, заметив, что этот
вопрос выходит за пределы нашей задачи. Я после спрашивал Вормса, что он
хотел этим словом сказать. Он что-то мне объяснял, но из этого я тогда вынес
одно, что юриспруденция для нас, историков, тайна за семью печатями.
Я расспрашивал наших юристов, где мог бы найти изложение того, чем
юриспруденция занимается, как наука, а не как изложение законодательства
данной страны и эпохи. Мне {223} посоветовали прочесть сочинение Барона, не
помню его заглавия: в нем де вся мудрость. Я начал читать и ужаснулся, так
как не мог понять ничего. Это естественно. С этого было нельзя начинать. Это
было резюме того, к чему наука пришла: полезная книжка для освежения в
памяти всего уже известного. Начинать надо было с тех курсов, которые
читались вновь поступавшим студентам, курса Зверева по энциклопедии права,
Нерсесова — по общей части гражданского права и пр. Я к этому приступил, но
меня обуяли сомнения. По общей части гражданского права был в ходу курс
покойного проф. Нерсесова, которого студенты очень хвалили. Теперь этот курс
читал новый профессор В. М. Хвостов. Я был хорош с его братом М. М.
Хвостовым, который вместе со мной работал в семинарии Виноградова. Позднее
он стал профессором в Казанском университете. Он согласился пойти со мной к
своему брату, чтобы узнать, по каким руководствам я должен буду сдавать его
курс, а кстати, выяснить, что с меня будут требовать, имея в виду, что я
держу экзамен экстерном и имел на историческом факультете не только диплом,
но и печатную работу. Хвостов-junior рассказал своему брату мою историю, и я
ожидал от него не только совета, но помощи. Но разговор принял характер
совсем неожиданный.
На вопрос о курсе Нерсесова он только улыбнулся: «Когда вы его прочтете, вам
самим будет стыдно, что вы о нем меня спрашивали». На вопрос, чем его
заменить, указал на двухтомное немецкое сочинение Регельсбергера; я думал,
он шутит. «Разве ваши студенты по нему отвечают?» Тут обнаружилась разница в
подходе к вопросу. Конечно, от студентов его он не требует. «Они вообще еще
не понимают, что такое наука. Вы же кончили Исторический факультет; с вашей
стороны претензия в один год получить диплом на юридическом факультете есть
неуважение к юриспруденции, в котором участвовать я не хочу.
Вы напрасно думаете, что, {224} благодаря тому, что у вас есть другой
диплом, я буду к вам снисходительнее, чем к рядовому студенту. Совершенно
напротив. Я от вас буду требовать того, чего от обыкновенного студента не
требую. Знаю, что подготовиться в один год трудно, почти невозможно, но это
дело ваше: никто вас не заставляет». Мы на этом расстались. Как ни возмутил
меня Хвостов таким отношением, я в глубине души сознавал, что во многом он
прав. Я слышал и раньше, что римское и гражданское право необходимо знать
основательно, и слова Хвостова в этом меня только укрепили. Моим спасителем
оказался Вормс: он откуда-то достал мне рукопись лекций самого Хвостова,
которые мне заменили и Нерсесова и Регельсбергера и показали, что мой
будущий экзаменатор считает главным и что второстепенным. Он не мог уже меня
на этом поймать. А главным было даже не это, а мои беседы с Вормсом.
Поработав со мной вместе у Виноградова 4 года, он лучше других понимал, чего
именно мне нехватало и чего я не мог лично усвоить, т. е. места
юриспруденции посреди прочих наук, того, что ее сближало с наукой, а не с
теми комментариями, которые ученые пишут к сборникам законов страны, как
помощь для практиков. На юридическом факультете научный элемент вообще
отходил на заднее место перед вопросами практики. Это легче для преподавания
и интересней студентам. Но значение юриспруденции, как науки, было этим
понижено, и студенты не понимали, зачем их многому учат. Требовательность к
науке я получил на других факультетах. Любопытной иллюстрацией этого было,
что на юридическом факультете я наибольшее удовлетворение получал от лекций
Гамбарова по гражданскому праву. Он говорил о праве, как природном явлении,
зависящем от тех условий, которые определяют жизнь человека и общества. Этот
подход нравился мне, а для студентов был не только труден, но и казался
ненужным. Если потом меня не раз упрекали, {225} что я слишком юрист, я
нахожу, что я сделался им в это время.
Благодаря тому, что я стал понимать сущность права, я легко перенес новый
удар, который на меня пал в это время. В конце ноября было опубликовано, что
ввиду коронации экзамены, в том числе и государственные, будут не осенью,
как все надеялись, и не в мае, как обыкновенно, а на два месяца раньше, в
марте. Время для моей подготовки было сокращено до трех месяцев, но я на это
рискнул.
Хотя держание экзаменов я, шутя, называл моей «специальностью», но сдачу их
в 1896 году я считаю главным спортивным достижением моей жизни. Правда, этой
зимой я уже ничем другим не занимался. Всё было приспособлено к этой
единственной цели. Когда мы съехали с нашей казенной квартиры, мне удалось
найти для себя подходящую комнату. Мой давнишний знакомый д-р Окороков на
зиму отправил в Крым жену с малолетним ребенком и искал жильца на свободную
комнату.
К обоюдному нашему удовольствию я у него поселился. Он целый день был занят
в больнице или принимал больных и мне не мешал. У нас оказались одинаковые
вкусы к огорчению отсутствующей хозяйки. Была старая прислуга, которая
занималась и кухней. Никто из нас не заметил, что всю зиму она подавала одно
и то же меню. Когда его жена, вернувшись из Крыма весной, про это узнала,
она была страшно сконфужена, извинялась и не знала, чем это загладить. Мы же
жалели, что это окончилось. Я составил себе подробное расписание дня,
сколько листов по какому предмету надо прочесть. Всё было рассчитано в
точности. В моей комнате на видном месте был повешен плакат: «Гостей прошу
более двух минут не сидеть». Чтобы не переутомиться, я после завтрака
ложился на полчаса отдыхать, а затем шел — благо рядом — кататься на коньках
в Патриарших Прудах для {226} отдыха и моциона. Во время подготовки бывали
иногда приятные сюрпризы; оказывалось, что многое из того, что нужно было
сдавать, я уже знал по Историческому факультету, из лекций по римской или
русской истории Герье и Ключевского. Каждую неделю я имел свидание с Вормсом,
говорил о том, что мне было недостаточно понятно, и получал от него
разъяснения. Я уже упоминал, что это он мне помог использовать свое
сочинение по Средним Векам, как работу по гражданскому праву. Его принял
Гамбаров и не только принял, но отнесся к нему с большой похвалой.
Так незаметно подошло и время экзаменов. Председателем Экзаменационной
комиссии был назначен в Москву Алексеенко, проф. Харьковского университета
по финансовому праву, мой будущий товарищ по Государственной Думе,
бессменный председатель ее бюджетной комиссии. Он был вообще человек очень
любезный и мягкий и в пределах возможного мог оказывать всякое содействие.
Кроме государственных экзаменов я, как экстерн, должен был экзаменоваться
вместе со студентами и по тем курсам, которые раньше они уже сдали на
переходных экзаменах. Их было много, и они отнимали не мало нужного времени.
Алексеенко устроил нам, так как кроме меня держал экзамены экстерном и С. Н.
Маслов, тоже бывший историк, успевший уже побывать в «предводителях» и в
«председателях земской управы», а после этого задумавший получить
юридический диплом. Мы были знакомы очень давно, но не видались и
встретились на этом экзамене. Позднее он стал членом Государственной Думы.
Его прошлое положение импонировало больше, чем мое — вечного студента, и я
мог пользоваться тем снисхождением, которое ему, ввиду этого его положения,
делали. Эти добавочные к государственным экзамены мы должны были держать
вместе с соответственными курсами, и на них уже специально для нас экстернов
должен был присутствовать и {227} председатель Экзаменационной комиссии.
Алексеенко предоставил нам самим выбирать то время, когда нам удобнее
сдавать эти экзамены — и он будет на них приходить. Там нас не заставляли ни
ждать своей очереди, ни записываться в соответствующую группу; мы сейчас же
тянули билеты и по ним отвечали. Это сберегло нам много времени.
В результате эти экзамены оказались сплошным триумфом. Естественно, что
больше всего меня интересовал экзамен у В. М. Хвостова. С тех пор, как я был
у него, мы больше не встречались. На экзамене он хотел быть корректным.
Сначала дал ответить мне на билет, а затем стал гонять по всему курсу, по
самым его трудным частям. Но благодаря занятиям с Вормсом, он врасплох меня
не заставал. Я заранее знал, где он мне готовит ловушку и в нее не попадал.
И делал все это с самым равнодушным видом. Видя, что он меня не поймает, он
захотел сам напомнить мне нашу встречу, и ставя мне «весьма
удовлетворительно» с плюсом, сказал другим тоном: «Ну, вы исполнили мое
требование: отвечали лучше всех студентов».
Моя досада на Хвостова уже прошла и я не мог не признать, что обещанная им
сугубая строгость ко мне для меня оказалась полезною. Но этого я не хотел
ему показать и только пожал плечами. Эта игра продолжалась и позже. Судьба
сделала так, что когда, окончив экзамены, я на другой год поселился с братом
и сестрой на собственной квартире, то оказалось, что мы, не подозревая того,
сняли квартиру в том же доме и по той же лестнице, где жил Хвостов, с женой
и сестрой, только этажом ниже его. Но и тогда мы не хотели вести с ним
знакомства.
Мы жили в тот год очень весело, принимали много гостей, имели журфиксы; у
нас часто бывал мой студенческий коллега и друг, и в то же время ученик
Консерватории по классу Пабста, К. Н. Игумнов.
Он {228} был великолепный пианист, очень приятный и добрый товарищ, которого
все почему-то шутливо звали — отец Паисий. Он не так давно умер уже
Директором Московской Консерватории в СССР; я видел его портрет, помещенный
в «Известиях». Этот Игумнов был у нас завсегдатаем и часто играл.
Встретившись со мной, Хвостов спросил, кто это так хорошо играет у нас и
радовался, что у него отлично всё слышно. Чтобы не быть явно и
демонстративно невежливым, сестра его пригласила. После я совсем с ним
помирился. Он был тяжелодум, не блестящий, но усердный работник. Когда
образовались политические партии, он стал кадетом, и не раз у нас выступал с
докладами. После 17 Октября стал членом кадетского комитета. После
большевистского переворота он остался в России и скоро покончил с собою,
повесившись на ручке дверного замка.
После Хвостова никаких опасностей более не предстояло, и все экзамены прошли
с успехом. Об этом мне говорил Алексеенко, прощаясь со мной, и прибавил, что
вся Комиссия была удивлена моей работоспособностью; об этом же говорил мне
здесь В. Б. Эльяшевич, которого тогда я лично не знал, но который свои
экзамены держал в том же году. На это было у меня еще доказательство не
лишенное комизма. В этом году, по случаю ранних экзаменов, было узаконено
правило, которое фактически существовало и раньше, т. е. что выпускной
экзамен считался всё-таки выдержанным, если по одному второстепенному
предмету отметкой была 2 (т. е. неудовлетворительно). Я решил использовать
эту льготу в своих интересах, ассигновав для этого последний по списку
экзамен; он пришелся на историю Русского права, у проф. Числова. Это был
второстепенный предмет, который не входил в программу государственных
экзаменов, преподавался на первом курсе, но который, в качестве экстерна, я
{229} должен был тоже сдавать. Я отнесся к своему решению совершенно
серьезно, ни одной книги по этому курсу не прочел и вообще сложил все
экзаменные заботы после того, как сдал предпоследний экзамен. Но я всё-таки
был обязан на последний экзамен явиться; я предоставил себя в распоряжение
Алексеенко, предупредив его, что его ожидает сюрприз. Когда мы с ним пришли
к Числову, я ему предложил сразу поставить мне двойку и от экзамена
освободить. Сначала он и Алексеенко меня не могли понять, но когда я пояснил
им, в чем дело, они оба стали меня убеждать не делать этого, не портить
диплома: Числов казался недовольным, что для этого я выбрал именно его
предмет.
Я объяснил, что дело не в предмете, а в том, что это последний экзамен, что
диплом мне всё равно обеспечен, и добавил, в защиту себя, что по его
предмету я кое-что знаю, так как слушал Ключевского. Он придрался к этому
замечанию и предложил мне всё-таки ответить на вопросы, которые он мне
задаст. Он задал вопрос о Земских Соборах, на который мне ответить было
легко, а затем по гражданскому праву — о Русской Правде, о которой у
Ключевского был семинарий. В результате он мне поставил «весьма» и пенял,
что я хотел к его курсу показать пренебрежение.
Так окончились мои экзамены. Второй диплом тоже с круглым «весьма» был
пришит к первому. Эти последние экзамены моей жизни я сдал не хуже других и
оправдал свою «экзаменную репутацию». Я помню, что несколько профессоров, в
том числе и Хвостов, предлагали мне, уж не знаю, всерьез или в шутку,
оставить меня при университете по своей кафедре. Но этого мне было не нужно.
Я сейчас же подал прошение о зачислении меня в кандидаты на судебные
должности, чтобы не потерять нескольких месяцев адвокатского стажа, и уехал
в деревню для заслуженного отдыха. На этом мои приключения кончились. Моя
{230} дорога наконец определилась, хотя с большим опозданием против
сверстников. Я начинал адвокатуру, когда мне было уже 27 лет.
Вернуться к оглавлению
Электронная версия книги воспроизводится с сайта
http://ldn-knigi.lib.ru/
OCR Nina & Leon Dotan
ldnleon@yandex.ru
{00} - № страниц, редакционные примечания даны
курсивом.
Здесь читайте:
Маклаков Василий
Алексеевич (1869-1957), депутат II, III и IV Дум от Москвы.
Кто делал две революции 1917 года
(биографический указатель).
Депутаты Государственной Думы
в 1905-1917 гг. (биографический указатель).
Меморандум членов Центральной юридической комиссии с изложением
пожеланий в связи с Женевским соглашением 1926 г. Перевод с французского
языка. (документ, подписанный Маклаковым).
В. А. Маклаков — Б. А.
Бахметеву. Париж, 7 декабря 1919 года.
В. А. Маклаков — Б. А.
Бахметеву. Париж, 21 октября 1920 года.
|