SEMA.RU > XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ  > РУССКАЯ ЖИЗНЬ
 

Николай ИВЕНШЕВ

Автор

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА

 

"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ПАМПАСЫ

Италийская улыбка

"Вот она, порода, вот он, отборный русский характер!" - Радовался Иван Ливнев, стоя в очереди за колбасой. Умилялся он разговору двух простых, не имеющих к его филологии никакого отношения баб.

- Нема терпежа, нема уема. Куда там! Ноги сами потащили в магазин.

Толстая с расплющенным носом бабеха выкинула это с ударением на втором слоге: "Магазин".

- Ну их! Накой они, шлепанцы эти, в другой раз справлю. Колбаски копченой жуть как захотелось. А как купила, так еле домой добежала. И сразу - за нож. Полпалки жахнула. Навернула и - бабах на кровать. А потом, матушки мои, схватило в боку, спасу нет, околеваю. Печенку-то не одним, пятью ножами дерут.

- Это - один тип, - усмехнулся простоте Ливнев, - он от земли. наивный, детский. А есть и другой. Есть в наших палестинах прелестницы, всем красавицам королевы. Куда французам! Французы на ледяных лягушках выращены. Не женщины, синекдохи. Этим литературным термином в их чутком к словам институте усмешливо определялась субтильная, жеманная, вымороченная бытом бесполая особа. Синий задохлик.

Некий маркиз де Кюстин русских уел. Мол, тени - они, не живут - маются. Эх, маркиз! А сами-то почти все русских в жены брали. Чумной Пикассо, Арагон, Дали. А самый большой бабник Бальзак?! На старости лет дунул в Волынь за Эвелиной Ганской. Она его в пути в карете и ухайдокала славянским пылом чресл.

В спину ткнули: "Эй, дядя, бери! Чего остолбенел?"

Купив килограмм хваленой, но таящей в себе печеночную колику колбасы, "дядя" с удовольствием шагал по своей улице Чапаева, к своему дому. К матери!

"Н-да, уж теперь он поживет раблезианцем. Татары говорят (скорее всего какое-нибудь неприличье): "Пять минут - сигарга, всю жизнь каторга!" Поживет вольно. Он представил, как его синекдоха берет двумя пальцами телефонную трубку: "Але-е! (пауза). А-а-але-е, миленький мой, как ты там? Носки каждый день меняешь? Причесываешься? Не загулял ли? (хи-хи)". Он в ответ: "Носки не меняю! Расческу потерял! Только что от жалмерки вернулся. Здесь их пруд пруди!" (Слышется глухой стук падения синекдохиного трупа). Он рассмеялся вслед своей фантазии. "Простые люди все это долголетнее паскудство определяют одним словом "захомутала" - отстраненно, как не о себе подумал Иван.

Он, конечно же, ленив. Но в день по три раза шмыгать пылесосом по углам - это явный перебор. После одного такого назло дотошного, назло скрупулезного еложения, он и подал голос: "Все. К матери поеду, забор поправлять!"

Иван приготовился к отпору, но жена глазами хлопнула: "Вали!" Показалось даже, что он сам тоже давно стал вредной в доме инфузорией. И жена рада: не надо противогаз напяливать, в марлевой повязке душиться. "Катись!" - холодно согласилась синекдоха. Все же в этом холоде была капелька тепла, а не прежняя кислая брезгливость.

Уже в поезде он, оживленно потирая руки, вообразил будущее приволье. Ведь ему нет еще и пятидесяти, а уж замуровал себя. Не жил.

- А может, может? - в сладостном возбуждении подумал он, - романчик приключится. Конечно же, роман! "О, как на склоне наших дней..." Высокопарно! Но, странно, не устыдился пафоса, пробормотал дальше: "Нежней мы любим и суеверней", - и побарабанил пальцами по вагонному стеклу.

Сквозь это пыльное, в белых разводах стекло, сквозь такую же запыленную лесопосадку мелькнули глаза, похожие на черный крупный виноград "Молдова". Смутная улыбка - картина Брюллова. Все готово брызнуть и облить мир томной спелостью. Не итальянская улыбка, а древняя - италийская. Он взглянул на соседа сбоку, повернувшего к нему изумленное лицо.

- Тютчев, - успокоил он любопытного. - Не стоит тревожиться, стихи.

Сосед пожевал губы и поскучнел.

- Тютчев, Тютчев! - опять постучал он по стеклу. - Тютчев и Карл Брюллов.

Тогда она собирала не виноград, а черную смородину. Горсти три ягод перекатывалось в ее пустом ведре. И не ради смородины она согласилась сюда придти, не ради. Лицо девушки походило...Сравнения мертвы и сходства призрачны. Лицо походило на темную гладкую мордочку пантеры. Или, на худой конец, кошки?

- Наташа, - дернул он ее за оборку сарафана, - твое имя шелестит, как листья в осеннем саду.

Он поморщился от собственной тривиальности. Она взяла его руку и щекотнула ногтем ладонь. Тайный знак?.. Ее лицо светилось.

Он - элементарный дурак, абсолютная дурында со своими вредными знаниями. Куда они его тащат:

- Сегодня, между прочим, день Ивана Купала. И слепая змея-медянка, прозрев, пронзает собой встречных и поперечных.

- Как так? Боюсь! - побелела Наташа, кинулась к нему и прижалась. - Домой, домой пора! - всерьез испугалась девушка.

Вот так пантера. Трусиха!

- Тучи набежали, - горячо воскликнула она, - гляди, гляди, сейчас дождь сорвется!

На небе ни облачка, но Иван согласился: "Да, тучи". Они шли по узкой тропе. Она, как бы ненароком, касалась бедром его бедра. Его ноги скользили по траве, а голова кружилась и походила (ему подумалось) на пустой воздушный шар

- Может, она к себе ведет? - со сладким ужасом мелькнуло в шаре. "Как он все это будет делать? Он ведь ни разу ничего этого не делал. Да, и не хочет. "Хочет-хочет! - прозревшей змеей скользнуло в голове, - еще как!"

Она вела к себе. И мрачнела с минуты на минуту, косилась, словно изучала.

- Ты похожа на молодую кошку, - уточнил он.

- Вот те на! А ты - на кота!

Поговорили.

Во дворе у Сазоновых ее мать, тетя Тоня, звенела ведрами. На Ивана накинулся Кабыздох. Кабыздох, пока его не подтянули цепью к будке, все хватал Ивана, норовя укусить за ноги.

- Значит я на кошку похожа? - толкнула его плечом Наташа и, зачерпнув ладошкой из железной бочки, плеснула в лицо. Наверное, это капли прилепились к ресницам, потому что дальнейшее Иван помнит в лазурном, радужном цвете. Он тоже подтолкнул ее и тоже плеснул. Так толкались, обливались и отбегали от бочки. Она щурилась, облизывала мокрые губы. И вот что стучало в мозгу, вот что. Два темных пятака под мокрым, ставшим прозрачным платьем.

Наташа поняла этот его взгляд и, смеясь, вытолкала Ивана к калитке.

Вот к этому ко всему он и ехал. И приехал. Иван тряхнул головой:

- Мам, мамуля, мамочка!

Она откинулась с веранды.

- Мам, а помнишь Наташку Сазонову?

- Вот те на! А чего мне ее не помнить? Никуда она не делась, здесь, легкие рентгеном фотографирует. А чего это ты вдруг?

- Да так, пустяк. Прошлое вспомнил, времена далекого детства.

- Ты мне уши не заговаривай, чего это ты?

- Блажь, ерунда! - он нажал на голос.

- О Наташке забудь! Не гоже человеку семейному детство вспоминать.

Мать глядела на него глазами, которыми смотрят на людей, готовых выкинуть какой-нибудь фортель.

- За рентген свой молоко дармовое получает. Выходила она за одного, тихонький, смирный, Вовчиком звали. Так и не пил, не курил. А потом, как поженился, божешь мой!

Наташка все время шутила: "Это он от счастья, от любви вусмерть".

Дошутилась, выгнала Вовчика. И мать-то у нее, Тонька-то, забомжевала. Грит, видели в Семипалатинске, на вокзале. Что дома-то? Скажи. Я рази чужая?!

- Отстань, мамулька! Не хочу пока...

- Сынок, а ведь ты к Наташке сватался, - открыла Америку мать, - вот бы попал в ощип.

Она подозревала, видела: сын на этот раз домой приехал не только ради нее.

- Ты сходит, сходи! Это где, в каком государстве, по нескольку жен держат?

Мать сжала губы. Иван такую ее не любил.

- Куп-бала, еще ковшичка два, - мелькнула в памяти присказка. Тогда у бочки он ее повторял. "Куп-бала". И она вся искрится и смеется, облепленная бесстыдным ситчиком. Год прошел. После дембеля, казалось, любую птичку поймаешь, любую ягоду съешь. Захоти, и уже эта виноградина за щекой. Жуй, косточку выплевывай. Фуражка дембельская на столе дыбилась. Захочет, в охапку ее и - по плечу хлопнет: "Хватит, покомандовал, поел мамку!"

Но отец уютный. "Жуй, - говорит, - все, что на столе. Не встанешь, пока все не ухайдокаешь! Эко у тебя ребра видны. Жениться будем?"

- Да я дальше поучусь...

- Брось, подождет!

- Давай - жахнем?!

Выпили. Отец размял плоскую "Приму":

- Сказывают, в армии в компот сыпят, чтобы не тянуло?

- А меня и не тянуло.

В почти трезвых глазах отца сияло торжество:

- Ладно-ладно! - Он снисходительно похлопал по плечу. - Счас еще чекалдыкнем и двинем.

Когда водка была хорошей, то отец крякал, как дрова колол:

- Крепка совецка власть!

Плохо шло, брызгался зельем:

- Как ее коммунисты пьют?!

- Крепка совецка власть! - Он занюхал корочкой хлеба и стал давать инструкцию, как старшина перед караулом: "Это, конечно, бутылку мы с собой, да в магазин зайдем, конфеток каких-нибудь, пыль в глаза... Наше дело не рожать. А ты, само собой, пообещай, а там тю-тю в свою, как ты говоришь, аспирантуру. В лицо, в лицо мне гляди серьезно. Мы их, этих баб, косой литовкой брили.

- Значит, воспользоваться и - в кусты? - Иван будто не понял, что ему советует отец.

- А что же ты хотел, детские ссаки нюхать по молодости лет?

- Нет, я так не могу. А кого сватать-то?

- Кого-кого? Будто ты не знаешь?

Иван пошел туда, как связанный. Он, разумеется, хотел увидеть Наташу. Но не так грубо, цинично, подло. Он шел, думал, что все образуется, что он сам смягчит и обезопасит донжуанскую идею. Наташины родители, как ждали. На стол новую льняную скатерть кинули. Выпили-закусили. Пришла Наташа, села и восхищенно, это чувствовалось, взглянула на Ивана.

- Заканчивает медицинское. Фершалом станет, - поднял глаза к потолку Наташин отчим, мужик жилистый, со строгим лицом. Кажется, добрый. Он подхватил отцовские слова.

- А чего, чего тут церемониться? Свинья вон, я вам ее покажу, от жира лопается - край, колоть надо. Дальше уж не в коня корм. Разишь мы такую агромадину слопаем? Вот ее то на свадьбу и срубим.

Наташа покраснела и выскочила из-за стола. Иван - за ней. Во двор. Она, как своя, кинулась к Ивану, уронила голову ему на плечо, И плача, подвела его к широкой скамейке, укрытой домотканным половиком. Сели. Наташа оглянулась на Ивана:

- Свинья им нужна! Из-за свиньи... Какой ты стал?

- Какой?

- Красивый и умный.

- Страшный и глупый, - усмехнулся он, взяв ее руку в свою. Она, как тогда, в смородиновых кустах, щекотнула его ладонь:

- Я похожа на дикую кошку?

- Нет, на мадонну.

- На кого, на кого?

Она взяла и положила его ладонь туда, на тот самый пятачок. И сонно улыбнулась: "Просватанная!"

Он не хотел того, но ведь надо. Она ведь сама поощряет, сколько можно тюхой-матюхой. Иван полез куда-то под пуговицы кофты, потом под тесемку, дальше, дальше. Пальцы вели сами. "Но где, но где все это можно делать?" - вспыхивало в голове.

- Что делать? - прошептала в самое ухо Наташа.

Он, что, это вслух говорит?

Она пошевелила бедром, то ли отталкивая, то ли дразня, освободила от его рук лицо.

- А что, это правда?

- Что правда?

- Ну, ты задумал?

- Жениться что ли?

- Сурьезно?

Бог ты мой! Ну, что это за личность такая - он сам? Что за занудная привереда! Уж лучше бы она грязными пятками сверкнула. Это "сурьезно" хлеще пяток. Вот он женится. поведет ее куда-нибудь, а там она отмочит это "сурьезно". Хоть стой, хоть падай! Он не поверил ушам и повторил ее слово "сурьезно".

- Сурьезно! - обрадовалась Наташа. - Теперь все можно, все до капельки!

А он не хотел уже этого "всего" и , чтобы не наделать скандала, что-то пробормотал.

Заметил только, ее лицо побелело, и в нем мелькнуло то самое кошачье выражение. Укусить, мол, что ли?

Со двора Сазоновых Иван тогда ушел без отца. Ушел, дальше ничего не помнит. Год, два, пять - полный провал. Очнулся - уже и аспирантура позади. Диссертация. На коленях Валя Лазарева по-детски шелковыми ногами болтает, хочет цветок папоротника отыскать. Его пастух один в свой башмак зачерпнул. Счастлив, богат, что хочет, то и воротит. Неделю пожил пастух в роскоши, стал из обувки песок вытряхивать да вместе с песком и цветок ухнул. Кончилась синекура.

- Цветочек ты мой, папоротниковый! - припала к нему Валя. И запела по-северному:

"Вы катитесь, ведьмы,

За мхи, за болоты.

За гнилые колоды

Где люди не бают,

Собаки не лают,

Куры не поют,

Вам там и место".

Да, любил он ее!

И сейчас, видно, любит ту Валю. Но что-то мешало? Италийская улыбка? Смутные кружочки под мокрым платьем?

Мудрая мать, по всему видно, это знает. "Всю жизнь так жарит-парит, моет-подметает", - с жалостью подумал он о матери. - "И ни капли радости. Всю жизнь для других спину гнет. А мы только внутри себя копаемся".

Он (надо же, не может всерьез) дурашливо подскочил к матери, она опять что-то жарила, прижался к ней щека к щеке. Вздохнул облегченно:

- Моя, моя, моя мамочка!

- Чья же еще! - всхлипнула мама. - Кому же я еще нужна, только тебе. Вон платков напривозил. Ты ляг, отдохни. А я рядом присяду.

Она притулилась на маленьком, обитом малиновым бархатом диване.

- Я никому не сказывала. Отец-то твой покойный загонял меня совсем. Эх-хэхэшеньки! Думала, раньше его в могилу положат. То не так, это не эдак. Водку под конец, как пожарная кишка сосал, чуял смерть. На том свете сладости-то этой горькой не дадут. А за неделю до того, как...в общем, попросил: "Ложись ко мне, полежим, как молодые". Я слушаюсь, легла. Чую носом, а дверь на веранду открыта, газом пахнет. Я туда, а все краники открыты и отопительный краник, и на плите тоже. Хлыщет газ-то. С собой хотел меня взять, под землю. Я тогда ничего ему ни слова в упрек, краны закрыла".

- Мам, может, тебе волосы в золотой цвет покрасить? - проглотил душный комок Ливнев.

- Она вытерла лицо белой, вынутой из фартука тряпкой:

- Куда мне! Отзолотилась. А ты это, ты к Наташке-то сходи.

- Не понял. Ты ведь против?

- Ничего не против! Кто сказал? Молодой ведь еще...

- Сивый.

- Чего ты бормочешь глупости. Сивый?! Сивых не видел.

- Свататься?

- Ага. По второму разу.

"Если б был я султан, то имел трех жен". Мама, у тебя книжки какой-нибудь нет, на ночь полистать, привык.

- Полная полка от квартирантов осталась. А ты разве не видел. И одна твоя, посевная.

- А! Та самая, "Круглый год"?

- Она. Когда какой праздник.

Он тряхнул враз найденным томиком: "Сегодня вот - мокриды". Прочитал матери, спеша и захлебываясь то, куда глазами попал, в самую точку:

"Отец - небо, мать - земля, благослови свою плоду рвать. Твоя плода ко всему пригодна: от скорбей, от болезней и от всяких недугов - денных и полуденных, ночных и полуночных, от колдуна и колдуницы, еретика и еретицы. Поди же ты, колдун и колдуница, еретик и еретица, на сине море. На сине море лежит бел-горюч камень. Кто этот камень споднимет, кто океан-море выпьет и кто в океан-море весь песок пересчитает, тот может сделать колдовство и художество над всяким рабом и всякой рабою, всегда ныне и присно и во веки веков. Аминь".

- Ты к чему это, сынок, зачем такое читаешь?

- Затем. Приколдовала! - усмехнулся Иван.

- Кто?

- Она! Мам, а вот завтра Ильин день - самый приворотный в году. Завтра Илья Пророк на своей бочке прогромыхает. Остановится у нас, в речку побрызгает. Все. Купаться нельзя.

- Это я тоже знаю. Мы ведь как росли? В Бога не веровали, а Илью знали. Только счас в груди зашевелилось - вероваем.

- Ну и чудное у тебя слово - "вероваем".

- Какое есть.

- У отца сигарет не осталось?

- Ты ведь не куришь?

- Побаловаться.

- Душу ест?

- Нет-нет, мам. Все хорошо.

Сигареты оказались отсыревшими, кислыми. Или просто не шли. Он выкинул окурок в траву и пошел укладываться окончательно. Ложился, думал: "Ильин день строгий". И как бы в подтверждение где-то далеко-далеко жахнуло кнутом, как в детстве пастух Санька Храмов. Это - гром, молния, шабаш ведьм, воробьиная ночь, русская поэзия.

Если уж по народной поэзии, то Наташа работала рядом с хвостом Змея Горыныча. Здесь, в коридоре поликлиники, ясно нацарапано на грязно-зеленых панелях: направо пойдешь - уснешь, налево - в лапы Чудищу. Перед этим врач тебя личной печатью прихлопнет: "Все, на лекарства весь заработок. И не хватит еще деньжонок".

Чему радоваться? Он радовался. Второй день или третий уже (и жэдэ дорогу включаем) его не покидала радость, легкость и какой-то кураж.

- Добрый день! - специально бесстрастным голосом произнес Иван. Он хотел игры. Наташа взглянула. Он сразу понял: готово. Как не идиотничай, она его узнала.

- А мне теть Лариса говорила, что вы здесь. Надолго?

- Вот как...Говорила...

- Да, конечно.

Ее глаза нисколько не увяли. Хотел глупенькую, ту самую, а она - переродилась.

- Расскажите о себе, - командует Наташа.

Кураж как волной смыло.

Иван сбивчиво, понимая, что порет чушь, рассказал о своей городской жизни, о красавице жене. Наташа кивала, слушала, разглядывала его с головы до пят и ничему не верила.

- Ну, вот, как счастливо все обернулось. Я так и думала, вы, Иван, ведь не простой человек, умный и ученый, только такую радость и заслуживаете.

- Мне в лотерее везет, - пришел в себя Иван.

- Угу.

- А я думаю, надо наведать старую знакомую, да вот, - Иван хохотнул, - просветиться по блату. У нас заставляют каждый год. А я в сторону убегаю. Вчера отцовскую "Приму" курил. Закашлялся было. Чего-то не идет.

- Ели-пили, по-французски говорили. Ну, снимайте рубаху, - Наташа просияла той самой, италийской улыбкой. Он смахнул рубашку, пошел туда, куда она показала. В сумрак. Лопатки уперлись во что-то скользкое и холодное, стекло, должно быть. А вот и ее руки. Они поворачивают его, как неодушевленную вещь: "Стойте ровно". Тут он решительно поймал Наташину руку и ткнул ее, пока не опомнилась, в свои губы. Наташа кашлянула. Иван испугался, что она рассердилась:

- Нет-нет, постой!

Он шагнул со ступеньки вниз и смело, уже ловко, развернул ее плечи.

Наташа пошевелила ими, явно выжидая, что же будет дальше. И Иван заплакал. Он вздрагивал, подбираясь к единственному в этом кабинете стулу. Он сел, уронив голову на бумажки и скользкие темные пленки.

- Но вы же ученый. - Вздохнула Наташа. Она уронила руку ему на голое плечо. - Вы пользу приносите.

- Ученый-моченый. Коровий навоз пользу приносит. Из башмака цветок вылетел.

- Какой еще цветок? - простодушно изумилась она. Ему показалось, что улыбнулась. И тут случилось совсем странное. К чему бы? Ветер распахнул форточку. Наташа кинулась к окну, потом - за шваброй. Швабра соскакивала. Она задрала голову, точь-в-точь итальянка с картины Брюллова. Иван подскочил к ней и легко, прыгнув раз, потом еще раз, захлопнул фортку. После этого они перешли на "ты".

Время ничегошеньки не сделало с ней.

- Сейчас ты меня всего просветишь, все ребрышки, все грехи мои тяжкие. Страшно, аж жуть! - дурачась пропел он голосом Высоцкого. - Я тебе за это одно местечко из книги почитаю. Я принес книженцию с собой.

А Наташа? Она, как включилась в работу, другой стала. Лицо строгое: "Дышите - не дышите", белое лицо, "сурьезное". Щелкнула чем-то. Выключателем. Опять, уже холодной ладошкой, поправила его плечо. Она видела все. Он - ничего. Не изобрели еще тот рентген, читающий мысли. Ее мысли, сбивчивые, пляшущие то ли в голове, то ли в бордовом полусвете: "Он к ней придет. Пусть, что хочет, то и делает, как хочет целует. Ведь все это - глупый пустяк. Ее, набившую глаза на черных целлулоидных пленках, не проведешь. Врачи ошибаются. Она - ни в жизнь. Вот это самое косматое злое пятно. Расплывчатая точка. В общем - это конец".

Но не только это Наташа поняла вдруг, а с отчетливым ужасом обнаружила, что всю жизнь любила этого пробитого змеей-медянкой человека. А что он читал - хоть убей, ни слова не различала. Он захлебывался от радости:

"Спаси, Господи, ведь душ да наших грешных.

От стрелы ты сохрани да нас, от молвии,

Пронеси, Господи, тучу на чисто поле,

На чисто поле тучу, за сине море!"

 

Написать отзыв

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

 
Rambler's Top100

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев