Автор | Василий ГОЛОВАНОВ |
|
© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ" |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ""МОЛОКО""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОЛДЕНЬ""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"РОМАН-ГАЗЕТАГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКАПАМПАСЫ |
НИ С КЕМ И НИКОГДАВасилий Голованов. Ни с кем и никогда. Тексты. М., 2005
Часть II. Пространства и лабиринтыТОЛСТОЙ: СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПРОРЫВВо всем этом событии, как бы не называли его - уход или бегство, сразу
поражает одно обстоятельство: бегство от света. Из спальни Толстой ночью
увидел свет в своем кабинете (свет - вторжение в укромное, личное
пространство); он не знал, о чем свидетельствует этот свет и слышащиеся ему
шорохи, он только догадывался, но, тем не менее, немедленное решение на этот
раз ударило, как гром: «бежать!» «Уходим, уходим»! В три часа ночи он
спускается к доктору и верному другу Душану Маковицкому и будит его в
дорогу. Начинаются сборы. Тихо, под покровом тьмы и тишины, в которую
погружен флигель, ставший «домом Толстого», в соседней со спальней Душана
«комнате под сводами» расталкивают дочь - Александру. Затворивши три двери,
через которые звук мог достичь спальни Софьи Андреевны, собирают большой
чемодан и еще порядочно вещей впридачу; потом в кабинете Толстой зажигает
свечи, при свете их пишет прощальное письмо жене и задувает. Говорят, с тех
пор свечи не зажигались никогда. Темно, нет еще и пяти утра. Толстой, как
тать, бежит яблоневым садом к кучерской избе, теряет шапку. Будят кучера
Адриана. По темноте от дома таскают еще вещи, навьючивают возок и не главной
дорогой, а черной, через Кислый переулок, уходят на тракт деревней. Адриан
освещает путь факелом. В некоторых домах деревни уже теплятся огни. Они
торопятся в Щекино, как махновцы, стараясь успеть до поздней осенней зари.
По дороге Толстой спрашивает Душана: «Куда б нам уехать подальше?» Теперь-то
мы знаем, что дальше было некуда - три дня свободы, болезнь и смерть - все
уместилось в крошечном временном промежутке. Но Толстой-то не знал. Он
думал, что едет не умирать, а жить. Набрал с собой материалы для работы, да
и вообще, сорвавшись через два дня - опять же ночью - из Шамординского
монастыря, от сестры, он конец пути видел довольно дальний - Новочеркасск,
Чечня. «Я чую, что увижу все это опять!» - горячо говорил он Душану, когда
они брали билет на поезд. Он не понимал, что вырваться из-под высвечивающего
его прожектора не сможет уже никогда; что не дано ему стать человеком
частным, приватным; что каждый его шаг отныне и до смерти будет
отслеживаться с настойчивостью сегодняшних средств массовой информации.
Тогда телевидения, слава Богу, еще не было, но об уходе Толстого из Ясной
Поляны сообщили газеты уже на следующий день; через два дня оказавшийся с
ним в поезде Козельск - Новочеркасск помещик опознал его и то ли собирался
дать телеграмму в Ясную, то ли и вправду дал. Только необходимости в этом не
было - в том же поезде уже следовал за Толстым корреспондент «Русской
мысли». Так отчего ж свет так не мил великому беглецу? Упреки, которые ему
были многими брошены тогда, теперь неуместны. Если сегодня последний
поступок Толстого воспринимать как своего рода выходку или, на худой конец,
демонстрацию, то, значит, мы ничегошеньки в нем не понимаем. Бежать, конечно, бежать! Сколько раз ты, автор этих строк, мечтал об этом? О, ночи, проведенные без сна, когда правая нога вжимается в спинку дивана, как в педаль газа, и автомобиль летит сквозь тьму по черной сырой дороге, сквозь беспроглядные леса, впереди маячат красные огни ночных дальнобойщиков, холод сквозь приоткрытое окно разметывает волосы и холодит череп, и сигарета - ах, черт возьми! - прожигает пальцы; и только тут ты опоминаешься и спрашиваешь: «Куда?» - «Не знаю». - «Зачем?» - « Ну разве ты сам не сказал себе все это тысячу раз»? Чтоб уберечь эту частичку себя, последнюю, возможно, частичку, которую не жестоко, но требовательно, клюют работа, быт, какие-то ненужные, вечно некстати валящиеся на голову дела, два развода, женщины, которые тебя не любят, но которых ты не в силах забыть, и еще одна, третья женщина, которая любит тебя, и которую любишь ты, но не в силах сделать счастливой.... Дети, с которыми ты расходишься все дальше и дальше, планы, которым не суждено уже сбыться, твои книги, картины и фильмы, которым не суждено уж появиться на свет... И вдруг среди бессоницы и отчаяния - полоска света в проеме двери. Кто там? Шуршит бумагами, перебирает твои негативы... Господи! Да это же Судьба пришла показать проем, щель, в которую еще возможно катнуть шарик уцелевшего «я» - и бежать, бежать, как Толстой, повторяя, «Аз есмь, аз есмь! От себя не отрекаюсь!» От остроты внезапно нахлынувшего чувства свободы заходится сердце, педаль газа втоплена до отказа и вдруг становится так легко, так свободно - будто летишь в космосе - что закрываешь глаза - ведь свобода слепа, она идет, как обреченная, открытая пулям и картечи богиня Делакруа, встающая над баррикадами - и в следующий миг нет больше ни машины, ни тебя, о автор этих строк, а есть только несколько плиток камня - дорожка, ведущая к одноэтажному беленому домику в Старом Крыму, где терраса обвита виноградом, сливы и абрикосы в саду, и какой-то бородатый пертух, по имени, скажем, Андрей Юзжалин, с отшибленной напрочь беспокойной половиной твоей жизни, занимающийся лишь пчелами, да козами, да заботами по выписыванью акварелью цветка мальвы у дома... Полная амнезия. Все - заново, все - набело, все - по-новому... Это - мечта бегства Толстого. Спускаюсь в холл яснополянской гостиницы. Дежурная спит, но все же
открывает дверь. Пять утра. Холодно. Завожу машину. Вдруг ясно представляю
себе, как они бежали от дома яблоневым садом - Душан и Толстой, и какой-то
веткой вдруг содрало с него шапку, а он поискал-поискал, да и плюнул -
побежал с непокрытой седой головой. И пока не скрипнули колеса возка, пока
не пронесли их кони через болотистую нитку Кислого переулка на Щекинский
тракт - он и сам не вздохнул: «Свобода»! Решив повторить маршрут последнего бегства Толстого, хотелось кое-что
додумать и понять из дали, так сказать, времени. При этом не буквальное
повторение маршрута бегства было важно (да оно и невозможно теперь -
некоторые железнодорожные ветки давно разобраны), а именно тайна бегства,
закончившегося столь трагически: что, иначе обернуться не могло? Или могло?
Или все было предопределено с первой до последней минуты, когда он навсегда
замер под неустанным освещением хроникеров и родных в комнате Озолина,
начальника станции Астапово? Вокзал в Щекино - отремонтированное пустое здание... Вутри вокзал пуст,
огромная его внутренняя зала зашита досками, а у кассы со скудным
расписанием поездов на куче узлов спит одна-единственная старушка. Ни
скамеек, ни буфета... Холодно. Сигарета, пустой перрон... Первоначально,
видно, он кажется даже сладостным, этот неуют свободы... Дверцы
автоматических камер хранения , рассчитанных когда-то под
пятнадцатикопеечные монеты, открыты. Все до единой камеры пусты. Голый ветер
стучит ветвями обрезанных лип. Маневровый тепловоз, как ему и положено,
маневрирует вагонами. Подошел поезд. На участке пути от Щекино до Козельска
Толстой вдруг ожил: амнезия - ну да, забвение - поразило его; несколько
часов подряд он говорит с попутчиками как обычный крестьянин, думая (или
желая думать), что окружающие не узнают его, и принимают за крестьянина же
(мечта всей жизни). От волнения, вызванного картинами этого распахнувшегося
мира, он выходит подышать на открытую площадку вагона - что и оказывается
роковым - но он еще не знает, что свобода слепа и беспощадна, он видит в
одной руке ее соль, но не видит в другой ножа. Но сколь же велик подъем его
духа: ведь не от рухнувших надежд и призраков любимых женщин бежит он как
бежали бы 99 из 100 мужчин; не от собственной жизни, собственными усилиями
запутанной и прожитой кое-как. Нет! От жизни, в которой Россия узревала себя
и лучшее в себе; от роли пророка, ото всего, что он сделал для мировой
культуры и, может быть, сверх того, наделал еще избыточно; от почитания
Чертковых и любви Софьи Андреевны, от всемирной известности. Да уж, могучий
кряж, матерый человечище, столько дел наворотил и ото всего от этого бежал!
От славы - бежал! От бесконечных ходоков и почитателей, от съемок К.Буллы и
Т.Тапселя, от портртов Н.Ге и И.Репина, от надежд В. Черткова и Б.Манджоса,
от ожиданий всей России, пришедшей на его похороны (мой дед пятилетним
мальчиком запомнил ни с чем не сравнимый рой людей, несущих гроб Толстого с
неисчислимыми массами венков туда, где ждала его детская мечта, «зеленая
палочка»)... Предбанник, стол, нары. Внутри - печка, полок, нары пониже. Аккуратно
застелены свежим бельем и одеялами. Сейчас в Оптиной функционирует
монастырская гостиница, привезенный ей в подмогу снятый с колес
железнодорожный вагон и неисчислимое количество мест в поселке, окружающем
монастырь, где сдаются гаражи, бани, вторые этажи и т.д. Я нашел хорошо
обустроенную баньку всего за 75 рублей в сутки. Хозяин, Владимир Петрович,
сам запалил печь: «Простужены? Жарко будет - вся простуда выйдет». В три
часа ночи я проснулся от жуткого холода. Железная печь-буржуйка окончательно
выстыла. Если б не фонарь, позволивший мне разыскать пустой ящик во дворе,
да не некоторые навыки раскола дров ножом, без топора... Вообще-то
оптинопустынцы, окружающие монастырь, стащили себе всего понемногу: у нашего
хозяина стояло во дворе два автобуса на брюхе, да и у других подсобного
инвентаря для привечания паломников было предостаточно. Я не проявил
бдительности в должной мере: сердце гулко билось оттого, что здесь, в
Оптиной, живет ныне послушником мой друг Виталий, в прошлом - актер
саратовского театра АТХ. Я и театр этот очень любил, и его самого особенно -
но обстоятельства так сложились, что он актерствовать больше не смог: пошел
в монастырь. Все хотелось, в связи с темой бегства, с ним поговорить: что
случилось, нагрешил, что ли, очень? Да не больше моего, наверное, однако,
спрожектировал свою судьбу иначе.. Беда, что я его не нашел: в субботний
день все монахи на другом сосредоточились, кто-то из старцев, говорят,
присутствовал на службе, и целая толпа народу у «служебного» входа ждала его
выхода - кто ж тут скажет, где мой брат Виталий? Впрочем, жизнь не хочет отпускать его, поэтому из Оптиной они с Душаном
едут, опять-таки, в монастырь, в Шамордино - недалекий, видный из Оптиной,
где монахиней жила сестра Толстого. Вот здесь, в келье у сестры, Толстой
отошел душой. Опять говорили о старце Иосифе, и Толстой обещал, что
обязательно сходит к нему. Все утро следующего дня он бродит по окрестностям
монастыря, подыскивая домик для жилья себе. Он все еще верит, что можно
укрыться на этом берегу реки, как бы она не называлась - Жиздра или Стикс.
Но тут являются гости из того мира с новостями из Ясной Поляны. Толстой
сначала вроде бы и не обращает внимания: говорит, что уезжать не хочет, что
в Шамордине хорошо. Но отлученный, он церковью принят не будет, а если он и
поселится здесь, так близко от цивилизации, его найдут и начнут терзать
опять. Инстинктивно он чувствует это и выбирает смерть. Дальше начинается
сплошная фантасмагория. Ночью - может ему опять слышатся, как весь последний
год, шорохи и шаги? - он пробуждается и бросается к Душану. Пролетка готова.
Четыре часа. На глинистом бугре видят они застрявший в грязи обоз волов.
Последнее видение реального мира. Душан предлагает закрыть верх пролетки,
чтобы случайно приехавшая Софья Андреевна не узнала его. И тот и другой
чувствуют погоню в крови. «Уходим! Уходим!» Софья Андреевна воплощает своей
несчастной любящей фигурой какой-то иной, глобальный страх - как будто
сейчас весь мир - этот тварный, пошлый, тщетный мир, мир сумасшедших
обрушится на них и раздавит их. Тыквы. Они лежат на табуретках у дороги. Товар. Где-то надежда сбыть этот товар иссякла: куры клюют желтое рыхлое тело тыкв. Старухи в телогрейках стоят у обочины. Мужики собирают тыквы в багажники автомобилей и устраивают импровизированный рынок на перекрестке дорог от Ефремова к Данкову. Местами дорога забрызгана грязью, и колеса скользят, как по мылу: с полей вывозят сахарную свеклу. В Москве, объевшейся продуктами глобального рынка, даже трудно предположить, что где-то люди в ноябрьский холод все еще добывают из земли ее заскорузлые плоды, которые выглядят как комья грязи в прицепах тракторов. На что они рассчитывают? Какую выгоду мечтают за это получить? Мы не знаем. Знаем лишь одно: кроме выращенного урожая, продать им больше нечего. Стела на дороге: «Лев Толстовский район». Прекрасный повод для иронических упражнений в грамматике... Во что мы превратились за минувший век, господа? Даже просто проживая, как актер, бегство Толстого, невольно задаешься вопросами подобного рода. Что это за страна, по которой еду я? Это - Россия за пределами Московской области. А что это за хоббиты со следами невольной виноватости на лице? Это русские люди. Те, кто кормят страну. Они чувствуют себя нелепыми и виноватыми, стоящими на обочине исторического процесса. Если б не фантастические картины ноября: синие дали, покрывший всю землю иней, похожие на изделия Фаберже листья и тыквы, будто скатившиеся с полотен Ван-Гога, впору было бы заорать, что мы в своей столице совершенно охренели, бросив на вымирание целые районы. И нет никакой правительственной программы выхода из депрессии: просто все гребут и гребут под себя, пока не настал новый «социализм»... Но окружающий мир столь оглушающе красив, что я чувствую себя неуязвимо-счастливым: конечно, мысль о бегстве из этого дурдома являлась не раз. Но теперь-то я знаю, что бежать от жизни можно только в смерть или в монастырь. Поэтому, Господи, оставь мне этот мир, пока я хоть что-нибудь пойму; дай наглядеться на земную красоту, прежде, чем под старость ты дашь мне силы, как Толстому сказать о прожитой жизни: «Не отрекаюсь!» Вечером четырнадцатого стало ясно, что Толстой заболел. Его лихорадит,
температура слегка повышена. В 6.35 утра 15 ноября Толстой прибывает на
конечную станцию своей жизни - Астапово. За четыре дня станция превращается
в настоящий штабной узел времен Гражданской войны. Подают состав, где живут
Софья Андреевна и другие домочадцы. Беспрерывно работает телеграф. Хозяина
дома Озолина вместе семьей выселяют куда-то и в освободившихся комнатах
устраивают беспрерывно работающий корпункт. Толстому все хуже. Начинают
колоть камфору, потом морфин. 20 ноября ночью он впал в забытье. Не
отходящий от постели больного Душан Маковицкий разобрал последние слова
умирающего: «Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал... (или не нашел)...
Оставьте меня в покое... Надо удирать, надо удирать куда-нибудь...»
Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала! |
© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ" |
|
|
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |