Журнал "ПОДЪЕМ" |
|
N 11, 2002 год |
СОДЕРЖАНИЕ |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
РУССКОЕ ПОЛЕ:ПОДЪЕММОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЖУРНАЛ СЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
ПРОЗА Василий КИЛЯКОВДОЧЬ СЕВЕРАРассказ Без луны, без солнца, без берега... Днем и ночью глухо работали винты в толще вод. С подволока светили мертво-соломенным светом искусственные светила, работали кондиционеры, обновляя густой, жаркий, липкий воздух. Лаг считал мили. Временами с неукротимой раздражительной настойчивостью раздавалась дробь мрачных звонков, говорили по трансляции, гнусаво-гортанный звук ревуна объявлял тревоги. Моряки срывались с мест, будь они хоть в гальюне, - кидались по местам, с удивительной ловкостью выполняли команды с главного командного поста. Без четверти два, в самую что ни на есть собачью вахту, ревун загнусавил, проникая в самую душу, известил о сбросе аварийной защиты реактора. - Вот тревога так тревога! Черт бы ее побрал! - вскакивая с койки и хватая форменную робу, сонным голосом ворчал Леша Рукин, рыская глазами по переборке, высматривая в темно-синем свете ночника выключатель. - Что бы сказала мама, взгляни она на меня сейчас... Она бы сказала: “Дурак ты, Леха, дурак... Зачем ты, родимец тебя расшиби, напросился во флот? Говорили же дураку бывалые люди, кто в море не бывал, тот и горя не видал...” Ярко вспыхнули лампы, и кубрик озарился светом. Прянули молодые тела, влезая в робы по тревоге. - А папаша, что бы он теперь сказал? - сразу не попадая в штанину, зубоскалил и тут Валентин Вяткин. - Папаша флотский, воевал на Балтике. Он сказал бы: держись, Леха, ты у нас разъединственный, кого взяли на подлодку. - Это если трезвый, а пьяный что бы он сказал? - не отступал Вяткин. - Он бы заматерился и крикнул: не болтай, Валя, чушь, беги, куда расписан по адской тревоге! Ловко обегая препятствия, кинулись из кубрика, но все обошлось. Кто-то повредил электронику, ошибся в контактах, сработала сигнализация. Свободные от ходовой вахты плотно набились в курительный салон, у всех отвалило. Решили покурить, потом вернуться по местам. А лодка все шла и шла своим курсом, вспаривая толщу хляби, где даже ночью на большой глубине термометры показывали такую температуру забортной воды, какой позавидовали бы на хорошим черноморском пляже. Реактор растревожил весь экипаж, тревога встряхнула, заколыхала сердца. Говорили весело: как ни кидай, а тревога была не учебная, не пожарная или водяная, а самая что ни на есть гнусная, как сказал бы Леша Рукин - хреновая. Всегда веселый, беззаботный, выросший в глухом рязанском краю среди речных распадков, заливных лугов и стариц, Леша сник еще перед походом, и все из-за письма. Временами с бьющимся сердцем доставал из рундука фотографию, читал старательно выведенные на обратной стороне слова: “Пусть волны жизненного моря не смоют память о друзьях”. Перед отправкой с призывного, когда Леша садился в вагон, она сунула ему платок с прядью каштановых волос... И полтора года не прошло - замуж выскочила! Из дома сестра написала, ну так и есть, осенью сыграли свадьбу. Когда с бранью вахтенный офицер заскочил в курительный салон, затушили сигареты и разошлись по команде, надо было идти досыпать, потом - готовиться к вахте. Мичман Стыров заглянул в матросский кубрик проведать землячка-акустика. Лешу. Свободные от вахт укладывались. Стоял липкий удушливый зной. На ходовых вахтах, в ярком искусственно-солнечном свете, зорко следили за приборами. Выскакивали на табло цифры электронных машин. Спали вповалку, не укрываясь простынями, и устойчивый кислый запах, этот неистребимый дух мужских тел, шибанул в ноздри мичману, как только он щелкнул кремальерой и вошел, оглушенный темно-синим пространством ночника под подволоком. Акустики Леша Рукин и Валя Вяткин разметались на простынях, говорили тихо: скоро услышат шум винтов цели, сообщат командиру, выйдут на точку торпедирования, расстреляют эту загадочную цель и тогда уж всплывут. Откроется верхний рубочный люк. Желанной шумной лавиной хлынет в отсеки воздух тропиков, опьянит сложными запахами водорослей, йода, и, как всегда казалось Леше, запахом огуречной ботвы в дождик. Мичман без малого двадцать лет отслужил на лодках, за глаза звали его то гвоздем акустиков, то гвоздем экипажа. Вошел он, не включая свет, долго не мог различить своих акустиков, они лежали вповалку. Думал, что спали. Неверный свет окутывал пространство. - Как вы тут, моряки? - тихо проговорил мичман, ища глазами Лешу в синей полутьме ночника. - Живы, мичман, - отозвался Вяткин, томясь духотой, хватая ртом густой жаркий воздух. - Заступать?
- Нет, нет, - шептал мичман, - спи, еще рано. Я на минутку заскочил, думаю: как вы тут, не затужили? - Та-а, какой тут сон, - Леша передвинулся на край кровати, чувствуя, как гулко, с затяжкой бьется сердце, в висках покалывает, во рту сладкий запах меди. - Как в парной, - ворчал Вяткин. - Сравнил хрен с пальцем, - ответил Леша, заправляя койку по-уставному. - В деревенской банешке хоть летом, хоть зимой - отрада сердцу и телу... Сравнил... Не уходи, мичман, побудь с нами... Не причесываясь, а подхватывая мелко-курчавые волосы, Рукин оделся в робу. В синеве кубрика он поработал руками, присел несколько раз, вытер грудь и лицо домашним невестиным полотенцем, поодеколонился. В кубрике густо запахло цветочным одеколоном. - Ну, как вахта прошла? - спросил мичман Вяткина. - Вахта теплая, - нехотя отвечал тот с закрытыми глазами. - Скоро ли всплывем? Лодка чуть подвсплыла - то ли по команде, то ли рулевые плохо держали глубину. Чуть качнуло с креном на левый борт, потом с деферентом на нос. И когда выровняли лодку - вновь стало тихо, только мерно гудели вентиляторы. Дали команду заступить на вахту. Мичман и Леша пошли в гидроакустическую станцию. Сидевший с наушниками старшина второй статьи Клубко сказал: - Наверху, видать, шторм. На глубине, а качает... Смотри, Леша, не зевни цель, слушай в оба. Заступив на вахту, Леша Рукин надел поплотнее наушники, защелкал тумблерами, чутко, по-звериному, слушал партитуру моря. В северных широтах он нес вахту легко и свободно, а здесь, в тропиках - совсем непонятные звуки лились каскадами. Надевая свою пару наушников, мичман Стыров вытер носовым платком потные залысины, сел рядом с молодым акустиком так широко и привычно, что Леша долго искоса глядел на патрона. Мичман натаскивал Лешу перед автономным плаванием. Леша начал усваивать привычки земляка, подражал ему, его манере слушать и докладывать на ГКП. - Наверху дощ... - сказал Рукин и слегка двинулся на вертящемся кресле. - Ливень, - уточнил мичман, - скоро утихнет. - Классифицируй дальше, что там наверху? Вот что-то заскребло, как кошка в дверь. Определи. Мимолетным взглядом Стыров скользнул по оголенной руке Леши. Корявыми крупными буквами синела наколка между локтем и запястьем: “Не забуду мать родную и тятькину пьянку”. И всякий раз, когда мичман смотрел на эти буквы, хохотал до слез. А Леша, взглянув на землячка, не сразу понял, чему улыбается мичман, что он такое услышал. Догадавшись, тяжело вздохнул, круто отвернул руку, эту треклятую тушь. Когда-то, еще в школе, однокашники баловались. Леша попросил сделать и ему наколку о родной матери. Чтобы не было страшно, ему посоветовали завязать глаза платком. Накололи про мать родную, а заодно и про тятьку. С тех пор пошло-поехало: в бане ли, на медицинской комиссии, всюду читали про мамку и папашу, хохотали, подначивали. Даже старпом, всегда сердитый, деловой, случайно увидел, взял за локоть и, утирая от смеха слезы платком, блестя влажными серыми глазами, приказал: “Немедля убрать!” - Цель не прозевай, - все еще улыбаясь, напомним мичман, проверяя секундомеры. - Горизонт чист! - отчеканил матрос Рукин, шевеля рыжевато-русыми усами. - Слушать внимательно! - приказал мичман, и сам чутко, напрягая слух, прослушивал толщу вод. Изредка снимая наушники, записывал что-то в журнал. В гидроакустической рубке стояла тишина. С подволока и переборок лился соломенно-солнечный искусственный дивный свет. Леша дышал трудом, прикладывал к груди мокрое полотенце. А в наушниках то царапало, то потрескивало. - Кажется, стихает, - отчитывался Леша скороговоркой. - Ливень стихает, - поправил Стыров. - Что еще? - Чавкает что-то, мичман... - Штатский какой-то... Очень большой... В это время на ГКП шла лихорадочная работа. Штурман вел счисление, работал с параллельными линейками и приборами, командир отрывался от перископной тумбы только для сна и еды: вот-вот гидроакустики должны были обнаружить цель. Он ждал. Вестовой принес ему на пост лимонный сок в запотевшей бутылке. Работала электроника, реактор, турбины. Все еще и тревожно кэп снимал трубку, спрашивал гидроакустиков про цель. Акустики не дремали, слушали. Ливень утих, потоками хлынули непонятные звуки, душераздирающие царапания, вздохи... - Горизонт чист! - докладывали мичман командиру. И вдруг в наушниках на миг все стихло, послышался звук, характерный для больших надводных кораблей с глубокой осадкой и большим водоизмещением. “Что за корабль?” - подумалось матросу Рукину. В северных широтах он ориентировался лучше, и звук этот напоминал крейсер. Рукин впился взглядом в лицо мичмана, глаза из встретились. Мичман Стыров, не снимая второй пары наушников, кивнул головой, приказал: “ Докладывай. - Пеленг... Дистанция... Слышу шум винтов крейсера! – дрожащим от волнения голосом докладывал матрос Рукин. А мичман, радостно блестя глазами, тоже волнуясь, кивнул ему, своему матросу: так, так, правильно... И тут с ГКП, главного командного поста, командир приказал: - Классифицировать цель! Запущены секундомеры, дрогнули и запульсировали стрелки приборов, установленных на приборной доске плотным частоколом. - Слышу шум винтов крейсера! - вновь доложил матрос Рукин уже смело и уверенно. “Молодец, так и надо!” - понял он по глазам Стырова. Дальше все было отработано, как точный часовой механизм. Торпедисты каменели на своих постах в ожидании команды. - Боевая тревога, торпедная атака! В чреве лодки завозились боевые расчеты, у торпедистов все готово. Штурман, склонившись, проводит новую линию. Построен торпедный треугольник, все рассчитано, сверено. У торпедистов на постах пощелкивают автоматы торпедной стрельбы, замелькали на табло цифры, командир положил лодку на боевой курс. - Торпедные аппараты - товсь! Пли! Родная лодка, как любимое существо, вздрогнуло, всем корпусом, чуть подвспыла, облегченная. Учебные торпеды вспороли воды и понеслись безудержно к цели. Они не разрушат корпус крейсера, не взорвут минные и торпедные погреба, - цель условная, торпеды учебные. С шумом продуты балластные цистерны. Вспоров хлябь вод Атлантики, лодка подвсплыла по перископ, осмотрелись. И командир видел, как сигналили дымками торпеды, видел борт крейсера. Не отходя от тумбы перископа, не отрываясь от окуляра, командует всплытие. На станции погружения-всплытия, рулевые, акустики и торпедисты, электрики и радисты, трюмные машинисты - все весело заговорили, свободнее задышали, - отстрелялись. Все ждали: вот-вот по трансляции объявят отбой тревоги. В отсеках, на всех постах даже в эти ранние утренние часы душная жара не поддавалась ни кондиционерам, ни вентиляторам. Команда достаивала вахту. Достаивал вахту и Леша Рукин, томясь последними минутами. Теперь уже не так остро чувствовался во рту металлический привкус, не деревенел язык, перестало ломить в висках и покалывать множеством иголок. Только сердце билось громко: приятное это чувство - сознание своего умения, своей важности и нужности команде. Мичман Стыров, борясь с жарой и усталостью, записывал в вахтенный журнал, изредка поглядывал на Рукина короткими взглядами, улыбался. Улыбка оживляла лицо. Когда открыли верхний рубочный люк, в отсеки к постам и ходовым вахтам хлынул освежающий целительный воздух. Удивительное это состояние: всплытие. Ночной выход лодки на поверхность океана - есть в этом что-то жуткое, мистическое. Искусственное чудовище выходит из чрева вод в разрыв лунного сверкающего по волнам пути, с черным косым плавником, рукотворное чудище... А там, внутри лодки - центральный пост, тоннель от командира в узком кресле до старпома у пульта связи, вахтенный инженер-механик, боцман на рулях глубины... “Готовсь на быстрой!” - вот он, ритуал всплытия. Поднят перископ и режет поверхность моря - слышно и на центральном посту из динамика гидрофона. Рев воздуха в цистернах, вздох металла - и лодка выносит себя на поверхность. Душу отдашь - выдохнешь. Центральный пост - тамбурная зона между жизнью и смертью. Выход на мостик командира, вахтенного офицера, сигнальщика, астрономический расчет с секстантами, блокнотами и фонарями; трубный рев продуваемых цистерн, стрелка глубокомера падает до нуля. Плафон гасят под люком. Никто не должен видеть, чужие перископы, бинокли, радары... И вот - из океана воды в океан воздуха. Отдраен верхний рубочный люк - свист, шипение и покалывание в ушах. И вот отворяется медленно круглая крышка. Все начинает двигаться, - к поверхности в считанные минуты. Успеть запастись сжатым воздухом, звездными координатами, провентилировать отсеки и выбросить мусор. - Пять минут на перекур, - смотрит на часы командир, - и будем погружаться. С каким облегчением, с какой радостью матросы вздыхали, пили этот воздух. Леша вскочил с вертящегося кресла, снял надоевшие наушники. Ни матрос Рукин, ни мичман Стыров не знали, что в это время сигнальщики объявили от имени адмирала: “Выражаю удовольствие”. С флагманского крейсера сообщили, что цель поражена, а экипаж лодки поздравили с выполнением задания. От объявления по трансляции у Леши сладко затаяло сердце. - Ну, Рукин, - сказал мичман, обнимая его, - благодарю за службу! Быть в этом году тебе в отпуске, уж это я точно знаю... - Меду на язык, командир! Между тем свободным от вахты разрешили по очереди подышать на мостике. Полная луна над горизонтом водяной пустыни все ярче и светлее разгоралась, осиян был корпус лодки, и за кормой расстилался и таял вдали серебристо-шелковый след. Океан притих после ливня, чуть-чуть волновался и блестел гребнями волн. Прохладный дул пассат. Дышалось легко, вольно, радостно. На мостике стоял вахтенный офицер и сигнальщик. Свободные от вахт моряки шли подышать, полюбоваться океаном. Поднялись на мостик гидроакустики - сначала Леша Рукин, потом Стыров. Зачарованными глазами смотрели на необъятные просторы. Далеко, там, где линия горизонта сходилась с бледно-зеленым ночным небом, струился легкий дымок уходящего крейсера. Луна поднималась над океанской гладью, менялись краски водной хляби, все светлее блестели гряды Атлантики. Волны набегали на нос, ласкали корму. Мимо борта слева и справа проплывали медузы, как летние цветные зонтики. Мимо шпигатной решетки стайками проносились какие-то диковинные рыбки, мелькали, как стрелы. Мостик еще не обсох после подводного плавания, лужицы - как на асфальте на призывном при прощании с ней. Отсвет и отблеск, борт и рубка, чернь и золото. И лунная дорога, как лычка через погон. Волна запахивается внахлест, фосфорисцирует гребень. Вдруг: - По пеленгу самолет, угол сто двадцать! - Все вниз, срочное погружение! Ухнула вода в балластных цистернах. Подводная лодка уходит в пучину. Акустики спустились вниз через рубочный люк. Моряки уже завтракали. Намазывая галету маслом, мичман заметил в глазах Леши затаенную грусть. Земляк ждал письма от родных. Плавбаза запропастилась с письмом. Отдыхать разошлись сразу после завтрака. Годки приставали к Леше, спрашивали, как он прощупал цель, какой звук подают акулы, киты и другая живность тропиков. Уставший Рукин отшучивался, а накурившись, ушел в кубрик. Раздевшись до трусов, улегся на койку, не накрываясь одеялом. В провентилированном кубрике пахло морем, огородом в дождь. И воздух этот напомнил милые места, отца, мать и ее... Проснулся он от толчков, Вяткин тряс его за плечо: - На вахту пора, мичман звонил. Ну и спать ты горазд, Леша. А чего мычал во сне? Голых девок видел? Матрас уговаривал? - Матрас, матрас, дай хоть раз... - в кубрике поддержали, посыпались шутки. Леша потянулся с хрустом в суставах, вытер полотенцем лицо и грудь, влез в робу. В рубке мичман наводил порядок, проверял приборы, гидролокатор. - Все же в северных широтах служить лучше... - заметил Рукин, вытирая свежей тряпкой части приборов. - Это почему? - удивился мичман. - Да вот не успели освежиться, а снова духота. И никуда от жары не денешься, не спрячешься. А на Севере - оделся в реглан, сапоги на ноги и в ус не дуй, служи себе. - Ну, братец, философ ты. У вас в Березовке все такие? Тут тоже есть что посмотреть, запоминай, землякам и невесте травить будешь. Леша кисло улыбнулся, нахмурился и, старательно вытирая батистовой ветошкой секундомеры и приборы, перевел разговор: - Где болтается наша лодка? - У штурмана спроси, он знает. Скоро тропики переходить. Агитирует меня наряжаться морской девой, царицей морей. Ты не выручишь, Леш? Устарел я: лысый, грузный, с морской мозолью. Глянь, момон какой! Морская мозоль! - Э-э, нет... Смеяться будут, бабой дразнить, не хочу. Мне же дембель скоро. - Ладно, ладно, не будешь бабой, служи. Вечером на мостике опять тесно. Солнце низко над горизонтом. Волны играют красками. Жара спадала, вот уже огромный ярко-алый диск коснулся горизонта. Океан будто втягивал этот окровавленный диск. Теряли очертания волны, наливались сумерками и быстро темнели. И когда солнце спряталось за горизонт, вдруг помрачнело. Ярче заблестели крупные звезды, Южный Крест. Леша, задрав голову, смотрел на звезды. Казалось, они качались так низко, что хотелось потрогать. - Что ты высматриваешь, Леша? - спросил мичман. - Больно звезды крупные, ярче, чем наши, рязанские. Стоявший тут же на вахте сигнальщик хмыкнул: - У вас в Рязани грибы с глазами... Правда, что у вас девки косопузые? - Полегче! Смотри вперед, служи-не вякай, курский соловей. - Разговорчики, матросы! - тихо, но внушительно остановил вахтенный офицер. - Не торчите тут, дайте другим подышать. Годки переглянулись. Леше не хотелось спускаться в кубрик. Луна с серебром выхватывала колыхающиеся гряды волн. Мерно работали винты, слышался плеск, потягивало резиновым сквознячком через открытый рубочный люк. Потянул ветер, развел волну. - Пора, - сказал Стыров. - Хорошего понемногу. - Погоди, мичман, глянь на искры под рубкой. - Это анчоусы, они всегда так ярко светятся, особенно хвосты. Спустились в отсек, в жару и в духоту. Борт лодки не остыл, переборки нагрелись. В кубрике сидели матросы, готовились к вахте. Шел разговор про Новый год, как хорошо бы встретить его дома, на родине. Пахло одеколоном, кто-то брился, играли на гитаре: Волны бегут волна за волной, В кубрике спит матрос молодой Снятся матросу девичьи косы... - Глянь-ка, мичман, - прошептал Леша, опасливо оглянувшись. - Ого! - вглядываясь в фотографию, сказал Стыров. - Она? - Она... - Леша отвернулся, дернул носом. - Замуж выскочила. Рукин хотел положить фотографию в рундук, чтобы забыть навсегда. - Завязал, - сказал он, - на маленький-маленький узелок... - Почему на маленький? - Чтобы вовсе не развязать, вовеки. Вяткин, торчавший до этого на мостике, выглянул из-за плеча, хитро улыбаясь: - Дай-ка глянуть, Леха. Жена? Невеста? - Была невеста, да вся вышла. На, гляди... С фотографии на Вяткина смотрело простое лицо с крупными глазами. Волосы, сбитые влево, модно свисали на лоб завлекалочками, а на висках прямыми сосульками. Вяткин, вытянув руку с фотографией, ловил свет. - У нас двое курских прилепили невест в гальюне. Изменщицы. И я своей полгода не пишу: глупая, ей-богу. Волос долог, ум короток. Заваливала письмами. - Любит, значит, - поддержал Стыров, - умеет любить. А ты, брат, недостоин. Сказано: “Любовью дорожить умейте, с годами - дорожить вдвойне...” Слабые вы какие-то: этому не пишет - скис, другого завалила - тоже плохо. Поругался, что ли, в отпуске-то был? - Так точно, товарищ мичман! - рисовался Вяткин. - Мне эта любовь - вот где. Это Леха у нас любовник заядлый. Глянули бы на него в увольнении: идет улицей - не дышит, глаз с прекрасной половины не спускает. В каждой из них - Настя... А чего Настя? Глянул сейчас на фотографию - вполне заурядное, натуральное естество. Деревня серая, Рязань. Лаптем щи хлебает... - Опять? - взвился Леша. - Не болтай. Пустой ты человек, вот что я тебе скажу. И душа у тебя пустая. Поэтому и на письма не отвечаешь. Обманул девку, всем растрепал, петух. Я, я! - Но, ты, не больно! Я тебе только сказал, а ты... - Ну и молодежь, - вник в спор Стыров, с трудом разводя сцепившихся. - Не успеют полюбить - ругаются, женятся – тоже так: горшок об горшок и кто дальше... А я вот шестнадцать лет семейный и не разу не ругался, не верите? “Помиритеся, о люди! Будьте братьями друг другу. В прочной дружбе ваша сила, а бессилие в разладе!” Песнь о Гайавате, Лонгфелло. - Ну, мичман, дает, - поддевал Вяткин, остывая от схватки с Лешей. - Поднаторел в автономках, навострился. А я не верю. У меня вон родители оба с учеными степенями, а бывало, и дня не проходило без дрязг; бывает она, любовь-то? - Да говорю же - перед вами. Я счастлив: моя жена – дочь Севера. Я в шутку зову ее Шаманкой. - А почему Шаманкой зовешь? Это же вроде колдуньи, - спросил Леша, пристраиваясь на койке возле мичмана. - Шаманкой-то? - мичман улыбнулся, прислушиваясь к чему-то в себе. - Я ей жизнью обязан. Это ведь только сейчас такой разлад затеяли: русский, украинец, якут, белорус... А я вам так скажу: “Где голова, там и ноги, и если ладонь не попала на ладонь, хлопка не получится”. Ну, расскажу, слушайте... Лет шестнадцать назад, в эту же пору, декабрьским днем. А служил я тогда, как говорили, по второму году, по первому заходу. Лодку нашу ремонтировали, готовили к плаванию. Все выгрузили, привели в полную готовность. Ждали буксирный катер, чтобы оттащить лодку в док. Старпом командовал неутомимо. Погода стояла серая, задекабрило в базе. Снег валом валил, а бухту, где мы стояли, сплошь занесло снегом. Солнце выглянет из-за сопок, снова спрячется. Словом, безотрадная картина. Наши лодки возле плавбазы, как сестры-близнецы, жмутся друг к дружке... Катерок засвистал, потащил лодку в док, он стоял рядом с плавбазой, только с другой стороны. Все что-то не ладилось в доке. Собрались офицеры, морские инженеры, даже контр-адмирал пришел... Всей командой помогали ремонтникам, до полуночи квасились на стапель-палубе дока. В полночь, еле волоча ноги, поднялись по трапу на плавбазу, разделись и - бац спать. Спали как убитые... На отблагодарили, после обеда разрешили увольнение. Ходили в основном в рыбацкие поселки, девчонок завели там. От базы недалеко, из поселка я катил на лыжах. Взял вдоль бухты. Еду, снег молодой под ногами, глубокий, легкий. Солнце не успело взойти, а уж заходило за сопки. Ни души, ни следочка, тихо... К ночи фарватер подморозило и занесло снегом. В такие минуты одинокой езды - думается, сравнивается с родиной, детство вспоминается. А кругом барханы снега, безлесные места, лишь на сопках редкая растительность, сосенки да чахлые березки. Вдруг лед под мной подломился, и я провалился в зажор, в полынью. Бушлат замок и спирал дыхание: кричать – не крикнешь, так, сиплю нутром охваченных легких, а меня все больше уносит, затягивает под лед. Бью обмороженной рукой, хватаю, а сквозь пальцы только изморозь да шуга. Шарю на сколке льда зажорину. За край схватился, снял бескозырку, кинул в нее военный билет, выбросил на берег, чтобы знали, кто утонул, домой сообщили... Так смерть внезапно настигла. Ничего не успел. Я смотрю на звезды, снег летит в лицо. Стал молиться мысленно, и вдруг слышу, как звенит пространство, чувствую опору! Дно! А это лед был, донник. Коряки не плавали на лодках, донник и коряги переворачивали лодки, пробивали днища. Почувствовал я опору, стащил бушлат, оттолкнулся, рукой за ропак попал. Вдруг словно под локти подхватил меня кто-то, перевернуло, потащило за кромку льда. Тут потерял я сознание... Я очнулся в незнакомом доме. Выбравшись на улицу, едва не ослеп. Внезапно залаяли собаки, показалась упряжка. Щелкнул бич. Собаки неслись прямо на меня. Я едва успел отпрянуть на бровку снежной дороги. Ведущий головной кобель остановился у моих ног, оскалил белые клыки. Он ощетинился и пятился, вздыбил шерсть на холке. Собаки скулили, рычали, путались в постромках. На картах сидела девушка редкой красоты. Не видел я таких красавиц, ни среди корячек, ни якуток, ни ительменок. И среди русских. На ногах - пимы. Вместо руля остол. В руке - ременные вожжи с бляшками. Вся она в меховом с ног до головы. Слегка раскосые глаза добавляли ей лукавства и прелести. Она улыбалась ослепительной улыбкой, губы без помады, красиво очерченные. “Моряк, - сказала она, - подержи вожжи”. Легко встала, ловким движением головы осадила остистый башлык на спину, и, снимая рукавицу, протянула мне узкую цепкую руку. Я стоял, как перископная тумба, как кнехт. “Моряк, поздравляю с выздоровлением...” А когда я отпустил ее руку, у меня перехватило дыхание. “День добрый...” Она взглянула на меня и опять расхохоталась. Она смеялась так, что собаки зашевелили ушами и подняли на меня морды. Глаза у вожака загорелись, он зарычал. “Не бойтесь, он ласковый зверь. Давайте знакомиться. Меня зовут Кытна, по-русски Катя”. - “Матрос Михаил Стыров!” - отчеканил я. - Ну, ну, - заинтересовался Вяткин. “Холодно, и как тихо, пусто...” - сказал я ей. Она спросила меня о моей родине, я что-то отвечал ей, а сам глаз не мог оторвать от нее, от иссиня-черных волос, туго схваченных множеством заколок, блестевших на солнце. “Вырвалась из города на выходные к отцу, - говорила она. - Выпросила упряжку. Отец дорожит собаками. Иногда так хочется с удовольствием прокатиться. Ни о чем не спрашивайте. Благодарите судьбу, что я тогда оказалась рядом...” Она родилась и выросла на Севере, окончила пединститут. “Со всех поселков приезжают в нашу среднюю школу”, - говорила она. Она говорила, что учит детей среди природы, в живой беседе. А в школе они записывают и зарисовывают то, что видели, а главное – что почувствовали. “Наши северные народы теряют лучшие обряды, традиции, молодежь бежит... Я никогда не уеду”, - говорила она. Она была так необычна, что хотелось трогать руками ее выпушки и вытачки одежды. Она была как видение. А может быть, эта тревога в сердце и была зарождением моей любви. Так или иначе, а это была девушка, спасшая меня, вытащившая из полыньи. “Смотрите, Михаил, - говорила она, окидывая взором заснеженную бухту, алую от заходящего солнца. - Смотрите, как этот алый цвет наливается лиловым, переходит в зелень. Каждый шаг неповторим, не будет больше минуты, похожей на эту. Сейчас здесь перенога, а летом трава в человеческий рост. Вы захватили здешнее лето?” Я ответил, что не видел лето. “А мои сокурсницы, - сказала она неожиданно, - рвутся на “большую землю”. Хотят уехать. Сами от себя, конечно...” Меня шатало от слабости, она поддерживала меня, постромка терлась о ногу. Она поправляла то ошейник, то гладила холку ведущего. Я спросил ее, кто она по национальности, она ответила, что корячка. Мать дала ей соей имя и рано умерла. Катя, Кытна, жила с отцом. Россыпью вспыхнули огоньки рыбачьего поселка, включили свет. Увольнительная моя кончилась три дня назад. И все это время она оттирала меня, поила жженкой с сахаром и спиртом и выходила. И вот нужно было возвращаться в часть. - А как же ты нашла меня, услышала крик? Она засмеялась. - Я шаманка, Михаил, дочь Севера и духов. Я увидела твою трехдневную дорогу через полынью и мой дом. А теперь давайте лыжи, кладите их на нарты, садитесь. Я, стиснув зубы от вывихнутой в полынье мыщелки, уселся сзади на нарты. Она щелкнула бичом, крикнула. Нарты взрывали снег, кренились и подскакивали на ожеледе. Мелькали карликовые березы, островерхие ели, ледяные окна побережья после оттепели. Собаки то утопали по грудь, то выносили вихрем на сопки, то круто спускались и ехали длинной узкой лощиной. - Держитесь, Михаил! - кричала она, - Крепче держитесь! - Ну что, и правда она была шаманкой, мичман? - Не перебивай, - отвечал за Стырова Леша Рукин, - а на ус мотай. - Он опять принялся вытирать грудь и лицо одеколоном, такая жарынь... Подводную лодку чуть накренило, слышно было, как гулко заполнялись балластные цистерны забортной водой. Выровнявшись, лодка заметно осела, как бы проваливаясь, и все поняли, что погрузились на большую глубину. Винты работали с глухим, надсадным гулом, и искусственные солнца поубавили свет. Минуту-другую все сидели молча, слушали шум заборной воды в цистернах, работу винтов. Помолчали каждый о своем. Мичман то и дело вытирал платком капельки пота на глубоких залысинах, вспоминал детали быта коряков, ставшие близкими ему. На большой глубине поостыли переборки, в кубрике стало прохладнее. - Прощались на побережье. Я взял ее ладони в свои, она вспыхнула и отвернулась. Взгляд ее был пронзительным. “У тебя дома есть невеста?” - спросила она. - “Нет”. - Да так и было. - “А почему ты об этом спрашиваешь?” - “Так, - ответила она, - хочу знать, не чужого ли целую...” Потом я приходил к ней в увольнение. Она показывала танцы народов Севера: надевала на голову убор, похожий на русский кокошник, учила меня танцевать норгали - корякский танец. Познакомился я и с отцом - добрым, мягким человеком с хорошим корякским лицом, в меховых торбасах. Я отчеканил ему по-флотски, даже звание зачем-то. Он смотрел на меня внимательными глазами, лицо его озарилось улыбкой, а на нижней челюсти засияли золотые зубы. Оленина, юкола без соли, разогретая в огне. Водку, прежде чем выпить, мы плескали в огонь, так заведено... - Ну а на базе, на базе-то что было? - К базе подкатили с ветерком. Улицы поселка были плохо освещены, когда свернули с дороги, мне показались, что мы едем не в ту сторону, не к доку. Я сказал об этом Кате, но она отлично ориентировалась. Показались далекие лучи прожекторов, они шарили по бухте и фарватеру. Светили прожектора с нашей плавбазы и с дока. Там, на доке, продолжались работы день и ночь. “Остановись, - сказал я Кате, - тут недалеко, сам доберусь”. Она ловко нажала поворотный шест, нарты круто развернулись. Я пристегнул лыжи. “Поцелуй меня, моряк, на прощание”, - сказала Катя. В потемках мокрый снег облепил нас, таял, кухлянка у Кати стала мокрая. “Приходи к нам в Морской клуб, если не гауптвахта - обязательно встречу”. Я побежал на свет прожектора. “Берегись полыньи!” - крикнула она. Я обернулся, она стояла возле собак, махала руками. Было около двенадцати, я спешил на базу. Бежать было тяжело, снег налипал на лыжи, реглан мой залубенел от мокрого снега. Впереди, в свете прожекторов, просматривались очертания дока, силуэты, доносился глухой звон колоколов громкого боя. Прибегаю, а она уже на КПП, поя Катя. Позвонила дежурному и говорила с ним. Так вот и началась наша любовь, с несчастья. Меня, понятное дело, вздули, без берега месяц объявили. На КПП по воскресеньям приезжала она, моя Шаманка, мой ангел-хранитель. Долго еще надо мной смеялись, утопленником звали. - Мичмана Стырова к командиру! - объявили по трансляции. - Вот такая любовь живет на свете, братцы. Да это еще не все. Схожу к командиру - доскажу. Мичман щелкнул кремельерой, вышел из кубрика. Валентин и Леша сидели молча, о чем-то думали. - Ну, мичман, травить - хлебом не корми... – проговорил Валентин Вяткин. - Сколько я его знаю, все у него случаи из жизни, все было с ним, да с подкладкой воспитательной. И сейчас толкует. Думаешь, просто так? Воспитывает нас, дураков, успокаивает... - Что-то я начинаю ему верить. Честное слово. Прошлую зиму тоже провалился один с дока, в самоволку ходил. Да и нельзя не верить ему, мичман мой земляк, всего перевидал. А что не рассказывать, если есть о чем... За бортом мерно работали винты. Временами лодка шла то с легким креном, то с диферентом. Сонно жужжали вентиляторы. Валентин начал готовиться к вахте, побрился компресс из полотенца на подбородок. Мичман вернулся от командира веселый, улыбался. - Ну братцы, скажу по секрету: завтра переходим тропики, праздник Нептуна будем встречать. Русалкой буду я, Морской Девой наряжусь... Нептун будет второй штурман. Никто не хочет быть русалкой, а я в пятый раз, так уж и быть, наряжусь, пусть смеются! - Что ж дальше-то было, мичман? Скоро на вахту заступать, - говорил Вяткин, складывая полотенце вчетверо. - Проняло? Что ж, можно и дальше. - Да, дальше. Как любовь-то кончилась? - Не кончилась, - сказал мичман, - не должна кончиться. Не может моряк без любви, всюду любовь... Зачастил я тогда к Кате, ходил летом и зимой. Напросился на охоту с дробовиками. Кругом желто, дни длинные стали, снегу, помню, мало было, трудно охотиться. Костерок развели, убили куропатку, изжарили на костре. Домой вернулись усталые, веселые. Я тайком любовался Катей: на голове унизанный украшениями малахай, кухлянка из меха нерпы так шла ей... Мы отогревались, сушились. Жаль, что мало таких дней в жизни. Мы, помнится, еще не записались, а жили так... - Как так? удивился Вяткин. - А так, - ответил мичман. - Ката ждала ребенка, а еще не записались, не успели, ждали мы демобилизацию. Дождались-таки. Подумал я, подумал и не поехал с ней никуда. Остались на Севере, как и хотела она. Я остался на лодке служить. Привык я к флоту, а тут и дочка родилась, Олей назвали. Черноволосая, красавица. Теперь-то уже на учительницу учится, по-французски лопочет. - Тормознул, значит, - вздохнул Вяткин, - по второму заходу пошел? Макаронником? - Вяткин, не перебивай, дай дослушать, - ругался Леша. – Язык у тебя - бритва, побрей мне эту... - Остался, так точно, матрос Вяткин. Только не макаронником, а мичманом, - улыбнулся Стыров своей простецкой милой улыбкой, - тормознул я надолго. Семьей обзавелся... Сначала, конечно, домой тянуло. Снилась, виделась родная деревня. Думал, пока один ребенок, надо домой к отцу, к матери ехать, с Катей познакомить их... Но год за годом - привык. Катя меня всюду с собой таскала: на рыбалку, за черемшой, жимолость собирали... Летом, сами знаете, зелень, травы – в человеческий рост. После трудного плавания проходишь КПП, Шаманка моя встречает с детишками... Вскоре вторая дочка удалась, краше первой. Ку-уда там Оле, Настей назвали. Теперь десятилетку заканчивает. Весной в путину, в нерест, помню, гуляли мы в лесу, дрова готовили из сухостоя. Сели отдохнуть на высоком берегу. Бухта красивая, блестит на солнце, рыба на отмели так и ходит. Увидали внизу, с обрыва - медведицу с двумя медвежатами у реки. Стоим медведица по брюхо в воде, хватает рыбу, ломает ей голову и кидает на песок. Мы спрятались за бугром и долго смотрели. Медвежата радуются, пищат, как дети, барахтаются на отмели. Помню, у меня тогда Валюшка родилась. Ку-уда там Насте... А летом - варенье варили на всю зиму, про запас, из жимолости. На вольном воздухе. Катя хлопотала у костра, девчонки мои собирали ягоды. Соня тогда была у нас в коляске, ревела. А осень и хвалить нечего, сами знаете - у нас сентябрь светлый, сухой. В сентябре у народились сразу две дочки, Роза и Маша. - Стой, стой! Погоди-ка, погоди! - Валентин даже подскочил. - Что-то я вроде вашу жену припоминаю. Как-то дежурил на КПП. Маленькая, черненькая... С ней девочки были, чернявые. Она якутка? - Корячка, говорил же, корячка. Кытной зовут. Дочь Севера. - Что-то я со счету сбился, - откладывая на левой руке пальцы, сказал Леша. - Пятеро получается? - Шесть. Сбились со счету, ребята, - смеялся мичман. Валентин и Леша переглянулись. - Вот любовь так любовь! - уходя на вахту, рассуждал Вяткин. - Шесть человек навострил. Вот это я понимаю! Лодка подвсплыла под перископ. Качнуло на левый борт, потом на правый. По трансляции объявили: “Осмотреться в отсеках, закрепить все по-штормовому!...”
|
© "ПОДЪЕМ" |
|
WEB-редактор Виктор Никитин
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |
Перейти к номеру: