Домен hrono.ru   работает при поддержке фирмы sema.ru

Подъем

Вадим РЯБИНИН

 

КОРОЛЕВСКАЯ КРЫЛАТКА

 

 

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
Русское поле:
>ПОДЪЕМ
МОЛОКО
РуЖи
БЕЛЬСК
ФЛОРЕНСКИЙ
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ

Рассказ

Самое отрадное - это, косясь друг на друга, точно подбивая на что-то безрассудное, сообщили родители - сегодня, нарочно по его душу, прилетает из Томска бабушка Вера. Отец выведал, что в пионерлагерях вечная нехватка посудомоек. “Будешь под присмотром, Димчик. И в случае чего...” - начал он, но, споткнувшись о взгляд жены, прикусил язык.

Сын сразу ухватил в голосе отца натянутость. И нахохлился: обо всем, что сулило мало-мальски толковое времяпрепровождение, обычно говорилось вскользь, небрежно, точно родителям было стыдно делать ему хорошо, впереди и так, без постороннего вмешательства, маячило счастье: полнокровное кубанское лето, знакомое ему по чернилам шелковицы на раскаленном асфальте, с милыми юркими ящерицами и ужами под могильными плитами, которые, если поблизости не было кладбищенского сторожа с дробовиком, к их полному восторгу легко поднимал ломом жилистый семиклассник Башкирцев, запах сероводорода на илистом Карасуне – все это он запросто мог вспомнить и зимой, а лоскутья кожи на обгорелой спине, одно прикосновение к которой отзывалось болью, мерещились с первым мартовским припеком; и вот вроде ему собираются помешать использовать на свой лад это долгожданное счастье.

“Ну зачем ты прежде времени, Олег?! - взвилась мать. – Решили же: Димочка едет”. - “Разумеется, едет, - вновь настроив голос на убеждающую волну, подтвердил за него отец, не отрывая наждачных щек от зудящей бритвы. Что ж это за мужик, если в лагере не был? - удивился он самому себе в маленькое квадратное зеркальце. И притворно, без тени грусти вздохнул: - Э-эээх! Мне бы такое детство... Все-то у вас теперь есть, живи - пользуйся”. Отец вытряхнул на ладонь тройной одеколон из плоского флакончика с зубцами кремлевской башни на красной этикетке и, скривившись, стал награждать себя пощечинами. “Мы с папой, конечно, будем к тебе приезжать, Дима. Хоть каждые выходные... Ну, договорились, лапуль?” Он стиснул зубы, мотнул головой, уходя от материнской ласки, и все ниже и ниже льнул к тарелке с “геркулесом”, где копошились продолговатые, набухшие в кипящем молоке тельца овсяных хлопьев. Под его взглядом хлопья набухали еще больше, потому что набухали слезами его глаза.

Удручало даже не то, что отец, в который уже раз, исподволь попрекает его невесть чем, вернее говоря, абстрактным, неосязаемым всем - слыханное ли дело: “Все-то у вас есть”, - пустые и обидные ни в чем не повинному человеку слова, но куда горше, что родители разговаривают с ним о его будущем как с маленьким, ничуть не беря в расчет его волю.

Едва он поел и вырвался из кухни, жена нахмурилась: “Кажется, он расстроился”. - “Вздор, - отмахнулся муж, почесывая темную шерсть на груди: дома он презирал даже халат и в погожие дни всегда маршировал в длинных “семейных” трусах. - Димка – парень отходчивый”. - “Да, но все-таки... если бы не э т а напасть, то я, наверное, не так боялась бы”, - она, забыв о бигуди, склонилась к тарелке точь-в-точь, как минуту назад склонялся к ней сын, будто намереваясь открыть там секрет, оказавшийся ему не по зубам. “Ну-ну, не хватало еще и нам киснуть, - покосившись на дверь, прошептал муж. - На-па-ааасть, - повторил он враспевку, смакуя понравившееся слово, и нервно потер красную от пахучего спирта шею, - тоже мне выдумала... Он что - калека? Или - глухой? Не хуже остальных небось. Ему, если тебе угодно, даже полезно... В конце концов, там будут сотни детей. И среди них... наверняка... как пить дать... короче, кончай распускать нюни. Э-эээх! Мне бы такое детство. Послушай: вот у нас на Алтае с такими делами...” - и он, как всегда, если хотел показать жене добротность их нынешней жизни, принялся пересказывать очередную историю из своего тяжелого довоенного детства. Жена, однако, не в силах превозмочь себя, погасла и смотрела сквозь мужа.

Утро скомкалось.

Скоро, запершись в туалете, он слышал через стенку, как, приглушив голоса, они ругаются. Бубнил, в основном, отец, но когда начинало казаться, что его долбежке не будет конца, резко и тонко вскипала мать.

Он затих, когда уже икота стала побарывать рыдания, шмыгнул носом - но в горле стоял липкий ком. Захлопнул бирюзовый томик с профилем Джека Лондона на обложке, вытер катившиеся оп обметанным конопушками щекам слезы и прислушался. На улице одна за другой чмокнули автомобильные дверцы, а сам автомобиль, фыркнув выхлопной трубой, увез родителей на работу. Очутившись в своей комнате, он, не находя себе места, словно впервые в жизни, оглядел ее зареванными глазами. Паучок с паутинкой, сотканной еще зимой да так и оставшейся без единой мошки, был забавой, пока все не испортил угрюмый одноклассник. “Что это у вас паутина по углам?” - и он тотчас испытал конфуз и за свой созерцательный подход к насекомому, и за расхлябанный родительский быт. Неловкостью с тех пор стали отзываться и другие предметы. Например, эмалированный таз в углу, полный пахучих сухофруктов, отвратительных на вид, но до одури вкусных, если эту скукоженную гадость, похожую на сплюснутого подошвой золотистого майского жука, не спеша посасывать, пока терпкая, кисло-сладкая оболочка не покроет изнутри рот; сухофрукты присылали отцовские родственники из Украины, но сути дела это не меняло.

Ближе к вечеру, воспрянувший духом и румяный, с кедами, полными песка, с прошлогодним сухим репьем в волосах, вспухшей щекой - то ли от укуса осы, то ли от попадания футбольного мяча, - он обнаружил в себе вялую готовность подчиниться родительской прихоти. Случайно, во время прогулки, выяснилось, что вместе с ним поедут еще трое мальчиков из параллельного класса. С двумя он знаком не был, а только виделся издалека пару-тройку раз с какими-то общешкольными оказиями, зато одного - квадратного, будто серый пуф в учительской комнате, Сергиенко, на спор не ниже рубля пожиравшего батон “докторской” колбасы, сына одинокой, с седыми космами школьной уборщицы, слишком старой, чтобы быть его матерью, знал неплохо. Сергиенко и наградил его знаниями: и о песчаном береге, в который, переминаясь на мелководье с ноги на ногу, запросто зароешься аж по колено, а то и глубже; и о самом море, где взрослые пацаны с масками ныряют на дно за рапанами, и, выварив потом нежное, как на содранной коленке ракушечье мясо, продают спиралистый панцирь чернявым кавказцам (“они их лакируют и загоняют под пепельницы...”); и о том, что есть можно только крабов и похожих на огромную семечку подсолнуха мидий; и о том, что ко второй смене в лапах кипарисов заведутся светлячки и застрекочут невидимые цикады; и о том, что ежевика куда вкуснее постылой клубники. Под таким натиском отчаяние, накатывавшее асфальтовым катком, затаилось.

2

Пока они, всей семьей высыпав в тесный коридор, обменивались с бабушкой поцелуями (отец, правда, ограничился сдержанным кивком), пока подсовывали ей тапочки и вырывали чемодан, взрослых накрыла волна внезапно возбуждения. Зять принимал тещу с напускным радушием, точно чужого, не слишком приятного ему человека, перед которым, однако, робел (“проходите, пожалуйста, Вера Павловна, чувствуйте себя, как дома...”). Дочь, радуясь только влажными, потерянными глазами, допытывалась, как прошел рейс. Один внук, не подхваченный этой суматохой, спокойно, заложив руки за спину, стоял у стены с торжественным видом. Бабушка, сколько он себя помнил, состояла из неизменного сгустка восприятий: виноватая улыбка, подтаявшая шоколадная конфета “для внучка ненаглядненького” в морщинистой руке, росинка слезы в складке темной щеки, в которую, отвыкнув от нее за год, он смущенно тыкался сжатыми губами, бабушка, удивительно неказистая, передвигавшаяся кособокой, утиной походкой, прихрамывая к тому же на левую ногу, в донельзя простецком ситцевом платьице и стоптанных вельветовых башмачках, материя которых облегала превращенные артрозом в шары суставы.

Это ощущение - бабушка везде, бабушка во всем, - не сгинуло и на следующий день. Когда, отряхнувшись за ночь от вокзальных эмоций, затолкав в багажник немудреную кладь, где выделялись синие шорты с похороненной в кармашке октябрьской звездочкой, осененной улыбкой белокудрого мальчика, они уселись в машину, чтобы ехать собственно в лагерь, отец невпопад острил: “А вот этот дедушка вам нравится, Вера Павловна? А? Давайте свататься...” - и сам же гортанно подхохатывал своей шутке. Мать, проверяя прочность новой прически, склеенной липким пахучим лаком, от которого так хотелось чихать, натужно ему вторила, и сухо провожала глазами громадный портрет Брежнева, росший из кладбища отцветших тюльпанов на клумбах центральной, Красной улицы. Жуткое томление вчерашних предсонных минут, когда, свернувшись калачиком на ухабистой раскладушке (его тахту отвели бабушке), внук испугался, что бабушка растворилась во мраке, оставив вместо себя только жалкие признаки спящего человека: мягкий ритмичный звук, вибрирующий то от колючего храпа при вздохе, то от ноющего присвиста при выдохе, то от вулканического клокотания в промежутках. Из случайных родительских обмолвок следовало, что бабушка Веса - старенькая, больная и вот-вот может умереть. И вот теперь, в автомобиле, избавляясь от гнета ночных переживаний, он всхлипнул раз... другой... и, наконец, негромко заплакал, вжавшись в костистое плечо, плечо живой и невредимой бабушки. “Эй! Эй! Что там такое? - быстро, чтобы не утерять нить управления машиной, оглянулся назад отец. - Солдат - а распускаешь нюни!” “Оставь его! Он переживает, это вполне естественно...” - огрызнулась за сына мать, изучая в зеркале заднего вида нитки выщипанных бровей.

В бетонном загончике перед зданием института, где работала мать, осклабившись раскрытыми дверьми, их встретил воняющий соляркой и ржавчиной венгерский “Икарус”. Балагур-шофер живо скормил сумку автобусному брюху, плотоядно черневшему жестяными внутренностями между закаленными дорогой огромными колесами (там же покоилась безалаберная куча чемоданов, сумок, авосек, портфелей разного калибра и цвета), и хлопнул его по плечу: “Ну, целуй бабулю, мужик, и - в машину”. Испуганный неряшливой суетой, он покорно сдался пыльному чудовищу - плюхнулся в первое попавшееся кресло. Бабушка, отбивавшая козырьком руки солнечные лучи, с высоты показалась ему маленькой и, как прошлой ночью, жалкой, беззащитной. Чуть погодя к ней подскочили переполошенные родители: пока они знакомились с вожатым, сын, не уступив на прощальное растерзание щеку, отгородился от них мутным окном. Тогда, корча немые губы, отец с матерью взялись махать ему руками, и даже скрести пальцами по стеклу, точно, как он проделывал это в “живом уголке” с глупой рыбой, часами разглядывая ее через бок аквариума. Готовый провалиться сквозь землю, он отпрянул назад и опрометчиво уперся в жирную спину сына уборщицы, резво пихающего локтем незнакомого мальчика, тотчас испуганно замершего, но мгновенно разглядевшего, что это не вожатый пытается умерить его пыл, и прытко отозвавшегося звонки щелбаном. Потом уже жирная ладошка Сергиенко описала примирительный полукруг: “Ну, лопай же! За встречу!”; едва под фантом “Раковой шейки” обнаружилась пустышка, проказники зашлись в хохоте: “Обманули дурака на четыре кулака!”, а Сергиенко, нагнувшись к самому уху так, что звон не прошел всю дорогу, крикнул что есть мочи не в строку: “Белиберда!”

Автобус зарычал, выпустив черную копоть, и поехал прочь из города.

Сначала, лишь изредка простроченный лесополосами да мутными канальчиками, стелился ковер рисовых полей. Канальчики кишмя кишели пучеглазыми жабами, в погоне за зеленой мошкой сдуру заглатывавшими наживу: скатанный в шарик листок на крючке. Под осень обильно плодились сыроежки, и они всем дворовым гуртом прочесывали золотистые пролески - один за другим, наполняя рубахи добычей. Добычей, отведать которую довелось только раз, тайком (“грибы нельзя есть, сынок, - кислотные дожди...”), в гостях у соседского мальчика, родители которого, видно, ничего не смыслили в экологии. Расправившись с Горячим Ключом и россыпью домишек адыгейского аула, подкрались к перевалу, и автобус пополз черепашьим ходом. Ершистая гора Кавказского хребта вздыбилась гребешком густого леса, а по другую руку, вровень с шоссе в ритме ветра танцевали над пропастью макушки корабельных сосен. На самом изворотливом подъеме, наполнившись галдежом, “Икарус” искупался в розовом тумане, осевшем на стекле искрящимся бисером, тут же взятым в оборот тугими солнечными лучами. Под гору дело заспорилось. И по рядам загарцевало: “Джубга! Джубга!” - латинский мотив, вылившийся в цепкие хибары на пологом склоне, справа от которых, обнимаясь с болезненной синевой неба, сверкающее море тихо лизало белым языком темный кряж. На смену загадочный “Джубге”, прикатило звучное “Лазаревское”, потом поскучнело: “Лермонтовка”, “Ново-Михайловка”, перед смешным “Туапсе” был крен, и новая дорога швырнула их в плен самшитовой рощи. От густой тени все присмирели, автобус же квадратным лбом уже толкал железные ворота с большой красной звездой посередине, немедленно распавшейся на два нелепых знака: по одному на створку.

Пытке, казалось, не будет конца: “Да, Димчик... вожатые... ну, я им... короче, кто-то же должен знать... в общем, не стесняйся, и если что...” - отец нетерпеливо поглядывал на часы, а сын думал, что конечно же, все видели, как, выкарабкавшись из притулившихся к забору “жигулей”, вдоль выцветших на солнцепеке фанерных щитов с краснощекими мальчиками и девочками, каких в жизни никто не встречал, к нему заковыляла бабушка, и что только его перекошенное мольбой лицо удержало бабушку от проявления неуместных здесь телячьих нежностей. Кипарисовая аллейка, струившаяся к приземистому деревянному бараку, озадаченному всякими глупыми надписями вроде: “Пионер – всем ребятам пример” - точно были в их школе другие ребята, не пионеры, обещали уже счастливо миновать, как ноги, теряя почву, внезапно сплелись в крендель, и серый гравий стремительно наехал на него, сдирая кожу на руках так, что это сулило серьезное неудобство в грядущей драке (некоторые камушки вошли в кожу настолько глубоко, что скоро сковырнуть их не получилось, как он ни тер ладонью о ладонь, а белесая шероховатость на правом локте уже наливалась кровью). “Не возникай, я только прием проверил. А станешь возникать, сейчас всем расскажу, что бабка с тобой остается, - на толстых щеках Сергиенко, вертикально ухмылявшегося с высоты своего квадратного тела, углубились розовые ямочки. – Гони что-нибудь!” Дзыкнув на сумке молнией и нащупав на дне заветный целлофановый пакет с игрушечными фигурками американских ковбоев, солдат и индейцев, а также лошадей, львов, слонов - всем тем, чем он гордился пуще всего на свете, если не считать коллекцию открыток с советскими хоккеистами, и чем вызывал обоснованную зависть одноклассников; нащупав свое богатство, он без раздумий вынул его наружу: “На держи”. Загорелый, ростом с мизинец, в перьях на лбу и с большим, гнутым луком в руках, задохнулся в чужом кармане самый лучший индеец.

3

Это случилось с ним только на третью ночь. Грешным делом, ему показалось, что теперь-то, здесь, на новом месте и вся жизнь его будет новой; и напасть, что методично истязала его, сколько он себя помнил на белом свете, поддастся общему обновлению, сгинет хотя бы на время (вылечивалась же, рассказывала бабушка, язва в блокаду). И вот чуть свет, третьим утром упоительную надежду проглотило знакомое (увы, слишком хорошо знакомое, чтобы ошибиться) предвестие кошмарного пробуждения: прохладное болотце, которое теперь холодило нижнюю часть спины, ягодицы, икры ног. Он поднял веки, обшарил взглядом горбатые от сырости фанерные стены, отливавшие серой мерзостью неурочного часа. Проскакал глазами по шеренге белопростынных кроватей, разбитых, точно шахматное поле, темнодеревянными тумбочками, и, цепенея от ужаса, понял: он - не дома. От такого открытия по спине бежали мурашки. Он шевельнулся, осторожно посмотрел по сторонам, и уж затем перевел дух. Эта подлая щекотка в носу, конечно, с непривычки, из-за неудобства его положения... в общем, понятно из-за чего: ведь прошедшие дни, когда он дрых без задних ног до самого горна, не было ничего т а к о г о.

Перевернувшись на бок, он почувствовал, как опрокинулся весь его мир, устойчивый до сих пор мир, сотканный из запаха соленого ветра и ночных шорохов, из сотен бесперемежных звуков и лучей, среди которых были: муть раннего вставания с танцем зарядки под ядовито-зеленым деревом с лакированными листьями, про которое говорили, что это “тот самый лавровый лист”; пленка какао на граненом стакане и твердые комочки в остывшей манке: жвачный речитатив:

Кто шагает дружно в ряд?

Октябрятский наш отряд.

Дружные - смелые,

Ловкие - умелые! -

скрашенный за спиной вожатого гримасами стриженного “под горшок” конопатого живчика по прозвищу Рыжий; откровение ржавого турника возле столовой и новые кумиры, лихо проворачивающие на перекладине по десятку “подъем-переворотов” за раз; снова невидимый горн (на сей раз к обеду) под складно грубую версию Сергиенко: “А нам все равно - хоть картошка, хоть г...”; “мертвый час” с чавканьем родительскими сушками и бесчинством подушечной битвы; безудержная ватага, в пригожий денек творящая с прозрачной водой - стоя по грудь, различимы размытые пальцы ног - пенный коктейль; запрет на ныряние, при попустительстве вожатых обернувшийся диковинной картиной морского дна, где крохотный моллюск на тонких клешнях в ужасе буксирует тюрбанистый домик; соль, щиплющая глаза, и аморфный студень медузы, скорее неприятный и склизкий на ощупь, чем опасный; красный флаг, уныло скрипящий вниз с флагштока руками отличившегося пионера; сумерки; “Приключения неуловимых”, подпорченные комарами; дыра в заборе, приглушенный шепот посвященных, табачный дымок, цепляющийся за колючки ежевики и не желающий улетать под тяжестью сырости; тошнота; сдавленный крик: “Атас!”; пахнущая хлоркой постель: нестрашная, но милая глупость про Черную Маску или Красные Перчатки; и - апофеоз - сопящая девичья палата, где на спящее кукольное личико ложится полоска зубной пасты, торжество балбеса в накинутой на плечи простыне.

Полежав еще чуток и обмирая сердцем, представив, как, не ровен час, кольнет тишину тревожный возглас горна, и мальчишечья палата наполнится пружинным стоном кроватей, недовольным покашливанием, полусонными вздохами, зевотой и еще десятком характерных звуков помещения, где дрыхнут без задних ног двенадцать мальчиков, он собрался духом и выскользнул, словно ящерица из затопленной расщелины, из своей постели. Половица отчаянно вскрикнула, и кто-то в дальнем углу, у окна, натянул на голову одеяло, но не проснулся. Крадучись, на цыпочках, он вышел из барака. Всполох первых жидких солнечных лучей плясал над острыми макушками березой рощицы позади футбольного поля, где скоро, он знал, должно было стать жарко небу, и во имя грядущих боев под неравный залог новенького велосипеда были выпрошены у профессионального футболиста, знакомого отца, немыслимо белые гетры с красным ободком под коленкой.

Бабушка, обнаруженная им в сопровождении все той же какофонии пугающих звуков, что так расстроили его накануне дома, спросонья долго хлопала глазами, тяжело садилась в кровати, и уж затем, охнув, быстро перекрестила внука морщинистой рукой: “Ничего, внучок, ничего... Бог, он поможет... Верное, слово, поможет...” - но навести порядок в его душе не сумела. Он знал, что никакого Бога на самом деле нет, и что понимается он бабушкой, по большой части, всуе, присказкой, а значит, несерьезно - бабушка, наверное, просто не умеет молчать в нервных ситуациях, поэтому “Бог” и слетает у нее с языка, как шелуха от семечек, которые она привыкла лузгать, кулечек за кулечком, вечерами у телевизора. Оттого что он оказался брошен на произвол судьбы - выручать его, несмотря на бодрые заверения отца, было некому (кроме несуществующего “Бога” да растерянной бабушки, конечно), к страху примешалась щемящая жалость самому себе. Впервые за последние дни, отколовшись душой от разноликого, но зудящего единым ульем своего пятого отряда, который вожатые по десять раз на день подчеркнуто велеречиво называли “коллективом”, испуганно взглянув на происходящее с ним со стороны, из объятий бабушки, он вдруг вспомнил крохотных полуслепых котят, что родились в мае у ничейной дворовой кошки Дуськи. Котят отчего-то было всегда жалко, хоть никакой видимой угрозы для них не наблюдалось. (Захваченный этим болезненным чувством жалости, в порыве неуемного детского откровения он даже как-то выдал родителям: мол, жизнь этих котят ему, несомненно, дороже совокупной жизни двадцати с лишним любимых хоккеистов нашей сборной, чем привел родителей в состояние недоуменного ступора).

Подавленный, он вернулся в палату и шмыгнул под одеяло. Пока он бегал к бабушке, окончательно рассвело. На белой подушке дрожало солнечное пятно, и казалось, будто кто-то невидимый, кто исподтишка наблюдал за его переполохом, теперь посылает сигнал: все образуется, дай срок. С бабушкой они решили так: ему незачем бегать к ней, лучше она сама станет каждое утро заглядывать в палату внука, пока в столовой его пятый отряд, скребет ложками о тарелки, будет щупать его постель, и коли, паче чаяния, случился грех, тащить простыню к себе в каморку: застирывать и сушить, а во время лагерного обеда, хоронясь от случайных глаз, под сурдинку стелить ее обратно, поверх серого квадрата клеенки, призванного защищать матрац. Солнечный луч, вызывая рябь в глазах, становился то ярче, то почти пропадал, но с подушки не уходил. Завороженный игрой природы, он даже приподнялся на локтях и оглядел помещение: нет, больше ни у кого из мальчиков не мерцает на постели чудесное пятно. “Может, это и есть Бог, которого так любит бабушка?” - все больше проходя в себя, подумал он. В дальнем правом углу, где спал Сергиенко, громко скрипнула кровать. Потом все стихло.

4

Суббота, родительский день, сошел с рук так себе - расползся, словно мокрая промокашка, на кусочки, и вытек незаметно. Всплывало красное, с навостренными глазами лицо вожатого Николая - ни тени насмешки, но почти искреннее расположение, синие губы у самого уха: “Все нормалек?”, и уже его собственный поспешный кивок, хоть тыкавшийся до того в Сергиенко, Загибайло и других мальчиков дежурный “нормалек” вожатого посредством шепота претендовал на интимность и общий секрет. Шепот, оставивший еще запах лука, неприятно-сладкий чего-то неведомого да несуразную попытку вожатого собраться с мыслями и разгадать: вырублен ли вверенный ему отряд из одного крепкого куска или склеен из двадцать семи живых частичек. Общение с родителями, как он и ожидал, обернулось бессмысленной канителью матери: “Да, не гляди ты бирюком, дрязги есть везде, Димчик”, - отдававшей, по-видимому, ее собственной неврастенией или изъяном новой прически. Отец, не устающий и с сыном рядиться в личину простачка: “Ну-ка, гигант, где тут у тебя мышцы?” - после того как он сгреб сына в охапку и добрую минуту мял и ощупывал. Лохматая гора вдали от беседки - преграда в привычный, благоденствующий мир. Родительское недоумение в ответ на его блажь и отказ немедленно вернуть его туда, за гору. Назавтра же вся жизнь его пошла набекрень. Виной тому был моросящий дождик, загнавший клубок детворы в пионерскую комнату для аппликации чего-то, по уверениям вожатого Николая, очень важного. Где он, разделенный только рулоном ватмана да мечущим взглядом искры Сергиенко, обмерший, сидел по случаю бок о бок с беленькой Викой Мартыновой (“...на нее запали все пацаны”). Взгляд был ерундой на постном масле в сравнении с прозрачной мочкой уха, ужаленной крохотной точечкой посередине, через которую, он знал по матери, девочки цепляют сережки. Тогда Сергиенко, отягощая обвинение клятвой, чиркнул ногтем по зубам: “Чего ты рядом с ним сидишь, он же - бабкин внучок, с ним бабка приехала”. Зуб - это было уже серьезно. Серьезность была во всеобщем молчании, в Викиной голой коленке, отпрянувшей в сторону, в воздухе, ставшем вдруг душным, в дрожащих пальцах и щекотке в носу. Кто-то кашлянул и засмеялся. Он ухватился за неожиданную соломинку и засмеялся тоже: “Сам ты – внучок!” - но уже не в силах был отвести брошенную тень. Дождик за окном заплакал сильнее, и ему самому впору было разрыдаться, а не напускать на себя безмятежность. Загибайло, балаболка, мямля и враль Загибайло, высунув от усердия бледно-красный, с белыми, как у спелой клубники, пупырышками язык, ставил, под шепот Сергиенко, венчальный штришок, а фиолетовые чернила по ниткам материи уже пускали корни от каждой завитушки, на которой тормозил острый нос фломастера: в двух “С”, в верхней и нижней губе открывшего пасть овала; в “Ы”, на обоих концах сторожевого столба, приставленного охранять мягкий знак: в щетинистой “К”, в обеих рапирах, устремленных в рай и ад; в угловатой “У”, там, где она утыкается носом в землю; в ходульной “Н”, от крепких ног и обезглавленных плеч. Клеймо колючего дикобразика, выставлявшее его беду напоказ с белой измятости майки, немедленно отозвалось отрывистым прысканьем и перешептыванием позади сидящих проказников. Впрочем, и сказанного вслух было довольно. Стыд иголками колол шею, точно, как однажды, когда гуляя в лесу прошлой осенью, он был забросан еловыми колючками, ссыпавшимися ему за воротник, из-за неловкости приземлившегося на ветку ворона.

Погода сменила гнев на милость: дождик выдохся. На запотевшем окне проявилась золотая клякса. Солнце прищурилось и заглянуло в комнату еще одним осторожным лучом. Потом блеснуло опять. Снова. Дверь немедленно распахнули, приглашая внутрь сырое благоухание. Теперь уже, не замечая вожатого, скакали очертя голову через скамейки, валили по пути стаканы с мутной - “серобуромалиновой” - водой и утонувшими в ней до следующего дождя кисточками, дергали исподтишка девчонок за худые косички. Дверь тотчас засорилась телами, и образовавшаяся сутолока все нарастала и нарастала, пока не прорвалась на крыльцо визжащей кучей-малой.

Едва уловив перемену в воздухе, он решил не двигаться с места, а выйти из комнаты последним, за вожатым Николаем, степенно с невозмутимым лицом и сцепленными за спиной руками, скрывая предательство дрожащих пальцев. Но вихрь подхватил и его, и он с изумлением обнаружил себя бегущим мимо гравия по самой хляби. Бегущим наугад, впереди всех - лишь бы унести подальше ноги, всхлипывающим не в такт своей истеричной трусце. Налитая небесным соком березовая ветка хлестнула его по лицу перед тем, как он ловко пригнулся и с разгона нырнул в рваную дыру сетчатого забора. Зато мокрая тропинка, скользящая с горы, пощадила, и спустя несколько минут мягко ткнула в окропленный дождем тяжелый песок. Здесь он быстро устал, и, давясь рыданиями, рухнул на землю. Звон в голове не пропал в четверть часа спустя, когда, отряхнувшись, он сел на корточки и принялся водить острой веткой по отрихтованному волнами мольберту пляжа. Этот звон мешал тут же, немедленно определиться: каким же, собственно, образом ему лучше добираться домой. Тонконогий, нелепый человек, пронзающий рапирой руки недотепу-близнеца, только отвлекал от рассудительных мыслей. О том, к примеру, как проще и наверняка найти автовокзал, где, наврав водителю, что ему двенадцать лет, а деньги на билет были в той сумке, которую украли на пляже, забиться в самый дальний угол и не высовывать нос до самого Краснодара.

Он мстительно ковырнул голову уродца, и из нее вдруг вылупилась грязно-серая крылатка. Только две ракушки человек, видно, съел на обед, потому что, распотрошив песочное пузо так, что и самого человечка теперь не стало, он больше ничего не нашел. Чуть дольше его держала в плену идея идти домой пешком через горы, поддерживая силы ежевикой и фруктами из чужих садов, ночуя, как Маугли, под сенью разлапистых сосен. Но ракушек было - непочатый край, а тут еще волна преподнесла ему подарок, оставив на песке взамен лопающейся пены королевскую крылатку с ладошку величиной. Обходительный ветерок, не решаясь заглянуть через плечо, издали наблюдал за сгорбленной от напряжения фигурой. Шутка сказать, такая манна небесная! Ни у одного мальчика в лагере, это было известно наверняка, ничего подобного нет. Он погладил спину ракушки, всю в трубчатых холмиках. Поднес к глазам, и долго рассматривал розовую полировку вогнутого внутрь брюшка. Затем положил в карман. Опять вынул. И уже не выпускал из рук, поминутно вглядываясь в ниспосланное ему щедростью моря сокровище. Оставаться наедине с такой находкой было выше всяких сил. И гнусная выходка толстяка Сергиенко, и последовавший затем его собственный стыдливый побег теперь отступали перед нечаянным чудом природы, зажатым в пальцах. Его чудом.

Карабкаясь по неожиданно враждебному склону горы обратно в лагерь - ноги то и дело спотыкались о склизкие корни сосен, превратившихся в гигантских червей - он прикидывал, как лучше объявить о своем новом достоянии в отряде. Лучше всего он смотрелся бы, конечно, на общей линейке. Торжествующий, в центре бетонного плаца, под прицелом разгорающихся глаз мальчиков и в объятиях смущенных улыбок девочек. Необычность картины рассмешила его. Еще веселее стало, когда он представил недоуменную физиономию директора, благоговейно жмущего ему руку, - тот не проделывал этого даже с самими послушными и сноровистыми детьми.

Издали послышались крики, и он насторожился, но скоро понял, что раздаются они со стороны футбольного поля, а значит, никому сейчас до него нет дела, и нагоняй не грозит. Прошмыгнув по скрипучему даже в сырость крыльцу, он пришлепнул мимоходом серого комара, впустившего хоботок ему в голую руку, и вошел в палату. Присел на краешек издавшей приветствие расстроенного пианино кровати, задумался. Держать круглые сутки крылатку в руках глупо и невозможно. Облезлая тумбочка, в которую время от времени наведывается в поисках сигарет вожатый Николай, - тайник бросовый. Засунуть крылатку под подушку? Но подушкой он обычно долго и беспокойно елозит в постели, прежде чем сон прибирает его к рукам, - возьмет и столкнет ненароком свое же сокровище. Мыча что-то несуразное, почесывая от волнения макушку и предчувствуя, что вот-вот испарится его игривый настрой, он искренне пожалел о своем возвращении. А тут еще вспотели ладошки, и ракушка, словно пытаясь сбежать от никчемного хозяина, выскользнула и упала на пол. Поднимая ее, он присел на корточки и зацепился взглядом за голенища резиновых сапог, скрывавших носы под свисающим одеялом. Запустив туда руку, он в мгновение ока затолкал крылатку в теплое чрево шерстяного носка, который обитал в сапоге.

5

Как ни странно, крылатка прожила в неволе весь следующий день. И еще один. Безудержный восторг счастливца, наткнувшегося на клад, захвативший его на пляже и искушавший немедленно же поделиться шальной радостью хоть с кем-нибудь из мальчиков, быстро смешался с опаской за сохранность ракушки. Хоть он и не был от рождения скрытным и подозрительным, но теперь три-четыре раза за день его рука ныряла в сапог, и возвращалась обратно только тогда, когда пальцы нащупывали там твердь морского веера. Однако на третий день ему стало невтерпеж. Находка, успевшая глубоко войти в душу, отводившая нерасположение Сергиенко и другие невзгоды, само по себе вдруг обернулась бременем. Он по-прежнему был начеку, без меры суясь в сапог и, копаясь в носке, но в последний раз, вместо того, чтобы уложить крылатку на место, вдруг оставил ее в руке и, поднявшись на ноги, быстро затолкал в карман. Мир за дверью палаты словно окрасился в другие цвета. Сокрытый от глаз художник постарался на славу. Он не шел, а летел небесной птицей, чувствуя, как ракушечье ребрышко ласково покусывает ногу сквозь шорты. Он знал, что подбежит сейчас к стадиону, где теперь каждый вечер шел дым коромыслом, и никто не посмеет отказать ему заменить в перерыве Рыжего. Говорили же, что кожа да кости Рыжий – никчемный защитник, пропускающий все финты нападающих противника, больше озабочен тем, как бы завладеть вниманием девочек-болельщиц, стайкой облепивших толстое бревно у кромки поля.

“Хочешь, что-то покажу?..” Острая лопатка вздрогнула, когда, страшась собственной смелости, он коснулся белого в горошек платья, ощущая одновременно, как сшитые бабушкой в круг резинки приятными обручами ухватили под гетрами икры. В круглых зеленых глазках всплыло и тотчас утонуло любопытство: “Ну и что? У Валерика точно такие же”. Он тоже вздрогнул от сладостного предвкушения, увидел наконец знакомую точечку на мочке уха и механически сорвал с дерева лист. “Гляди сюда!” Взгляд послушно прыгнул на его ладошку: “Уж ты!.. Дай подержать”. Он благодушно разрешил. Оттертая от грязи и вымытая с мылом украдкой в туалете Бог знает сколько раз крылатка искрилась на солнце. “Хочешь, подарю?” - эта фраза слетела у него с языка неожиданно для него самого. Он нахмурился, заметив, как озарилось лицо девочки, но отступать от полных задора глаз с восторженно вспархивающим пушком ресничек было некуда. Разинув было рот, чтобы подтвердить серьезность своего жеста, он почувствовал беспокойство. В опущенных небесах лучики боролись с тучами. Глазки растерянно брызнули по сторонам. А потом уже сама крылатка плыла ему обратно в руки. Задор окончательно сдался на милость обычной, в случае его общения с девочками, насмешке: “На, забери. У тебя не возьму, ведь ты... ты....”. Он сжался, втянул голову в плечи, словно уворачиваясь от этого жуткого слова, уже вылетевшего и готового вот-вот вонзиться в его мозг пулей. Слова, пустившего корни в его майке и обнаруженного только вчера, когда он раздевался перед сном и когда впервые забухало молотом сердце: “Знают!.. знают!.. знают!..” Бежать второй раз не было сил, и он стоял сам не свой, окаменевший от стыда, апатично глядя на уменьшающийся голубой горошек и тонкую ручку, сделавшую взмах в его сторону, после чего разом повернулись головки в стайке девочек.

Его и впрямь взяли вместо Рыжего. Отчаяние носило его по полю, как заведенного, и он даже умудрился дать голевой пас и заслужить грубоватые шлепки по шее. В середине тайма кто-то сделал ему сзади подсечку, он пролетел кубарем по земле, но тут же вскочил на ноги и, прихрамывая, доиграл до конца. Потом развязно и не в меру громко обсуждал с другими футболистами окончившийся матч, смеялся через силу, почему-то вспоминаю при этом отца, и шумно плескался в душе, по прежде чем одеться, дотошно изучил и майку, и шорты, и даже гетры. Он надеялся что, разбиваясь в лепешку на поле, хоть немного затмит в памяти товарищей проклятого дикобразика - не век же ему носить на себе это клеймо, но спокойная жизнь уже катилась вверх тормашками. По пути в столовую его хлопнули по плечу: “Глянь туда”, - и он послушно вскинул голову вправо, хоть от одного этого невинного еще касания у него сжалось сердце. И увидел на самой высокой ветке самого толстенного дуба клеенку, благодаря прилежно завязанным на обоих концах узлам похожую теперь на флаг, клеенку, которую по его наставлению бабушка тщательно прятала каждое утро под матрац. “Ну и что, это не мое”, - пожал он плечами, заливаясь краской, а надо было бы рассмеяться. За спиной угрожающе хмыкнули: “Ну, раз не твое...” Потом больно толкнули. Едва не упав на ступеньках, он обернулся, прижимая к груди кулаки, но обидчики уже успели отступить и распасться - каждый за себя, и он не знал, на кого же, собственно, нападать. За столом, накалывая на вилку слипшиеся трубочки макарон, он старался не прислушиваться к тому, что говорили другие дети. Однако время от времени ухо непроизвольно выуживало из общего гомона подозрительные слова: “Ни в жизнь не залезет”, “...завтра утром”, “...заложит, отмахаем”. Слова не сулили ничего хорошего, но он мужественно допил чай и через силу съел булку, хоть кусок не лез в горло.

Остаток вечера он провел в “красном уголке”, удачно обнаружив накануне, что старый замок засыпает в своем гнезде лишь для проформы. Темноту скрадывала желтая луна. Золотились вдоль стены три горна – источник вдохновения белолицего мальчика-горниста, которому директор пожимал руку чаще остальных. Рядом чернел барабан. Он осторожно провел пальцем по серой кожице перепонки. И поморщился: барабан пожаловался неприятным звуком, напоминающим скрежет пенопласта о стекло, и из угла на него укоризненно взглянул гипсовых Ленин. Здоровенный старшеклассник с изъеденной угрями мордой как-то напялил в школе себе на голову такой же бюст, а двое его товарищей, вопя во всю глотку, вели его, незрячего, за руки по коридору, распугивая детвору. Луна вдруг накрылась тучей, и разом пропали и горн, и барабан, и Ленин. Зато кто-то зашуршал под скамейкой, у окна. Он замер, превратившись в слух. Шорох нарастал. Если это была крыса, то уж точно невероятных размеров. Затем раздался писк, цоканье коготков по деревянному полу то там, то сям. Но ничто уже не могло отвлечь его от созревшего плана, ничто - даже отвратительное вожделение чужих пальцев, копающихся в его целлофановом пакете. Оловянный пехотинец на круглой подставке ничем не уступает пластмассовому ковбою. Да и как их можно сравнивать. Но бантик мокрых губ, только и различимый в ночи, усмехнулся. “На фиг мне это не нужно, все равно в школе расскажу”. Он вздохнул и отвернулся, чтобы лунный свет не выдал навернувшиеся на глаза слезы. “Гетры давай!” - сжалились губы, и угрожающе отдалились во мрак. Туда, где сумасбродный ветер, нежданно-негаданно сорвавшись с крыши беседки, зашелестел ночной мелодией листьев. Ах, как не хотелось этого говорить! Но растворяющийся в темноте призрак уносил с собой остатки надежды: “Погоди! Глянь сюда...” Сначала мокрые губы по инерции конвульсировали ухмылкой, затем изумленно надулись, сложились в трубочку, чмокнули слюнкой, и, словно подводя черту разговору, вытянулись в две ехидные складки: “Она ж сломанная, нашел простофилю!” В кармане затаился розовый осколок, похожий на женский ободок для волос, которым пользовалась мать, если аэрозольного лака не было в продаже. Но при чем же здесь правый бок, на который в толкотне матча его, сраженного подлым приемом, угораздило шмякнуться? Да, но ведь он даже не удосужился проверить, все ли в порядке, а только трогал сквозь ткань ребристую выпуклость у бедра. Кислый запах ссохшихся красок, клея, чернил и еще черт знает чего пыльного и потрескавшегося, осевший на шеренге унылых флагов, мешал дышать. Ветер за окном взвыл, недовольный оркестром, и умчался прочь. А он, давно оставшись один, все смотрел и смотрел на расчлененное чудо, будто намереваясь склеить его взглядом.

6

Про серую кирпичную будку, росшую из земли на отшибе, у самого забора, говорили, что там обитают лыжи, санки, коньки, клюшки и другие важные зимой снасти для игр. Алюминиевое ведро нужно было, чтобы нахлобучивать его на голову снеговика, ну а старую всклокоченную метлу совали ему в ненадежную руку. Летом морщины кирпича скрывал дикий виноград, мешавший карабкаться на крышу, поэтому туда попадали, свесившись с ветки росшего рядом кизила. Поджаренный на солнце оргалит чавкал под сандалиями, а в особо сильное пекло и вовсе не желал отпускать подошвы. Еще говорили, будто перепрыгнуть с будки железный каркас сетчатого забора за все время смогли только двое сорвиголов, да и то из старших отрядов. Подвиг этот, прочем, порос быльем, а иных смельчаков не находилось. Кто заварил новую кашу, допытаться было не суждено. Из всех шести садовых голов пятого отряда, сгрудившихся у серого бастиона, в глазах одного Загибайло проглядывала ушедшая в пятки душа. Другие расправляли плечи, сводили в упрямом изломе брови, плевали сквозь зубы на траву, но виду, что трусят, не подавали. Хоть понимали: все это курам на смех. Начало положил Рыжий: взобрался на будку, покуражился там, имитируя разбег, и вскоре слез под насмешливое улюлюканье. Неудача Рыжего раззадорила остальных – теперь не зазорно было в случае чего и сесть в лужу. И вот уже сразу два претендента на успех хорохорились друг перед другом, то подкрадываясь к краю, то делая вид, что сейчас сиганут вперед. Их удалось сознать сверху, лишь забросав шишками.

Чуждый общему азарту, он в стороне ждал своей очереди. Дело изначально представлялось гиблым, было ясно, как Божий день, что прыгнуть - кишка тонка у всех. Но сама его недавняя роль в отряде, потешная роль “бабушкиного внучка”, предписывала участие в любых затеях, беспрестанно бьющих ключом в бедовых мальчишечьих умах. Он примеривался, как возьмется колобродить, завораживая товарищей готовностью к прыжку, а потом скрутит фигу: ищите дурака!

Минувшую ночь, страшную тем, что сквозь простыню больше не слышался шелест клеенки, он почти не сомкнул глаз, решив во что бы то ни стало дотерпеть до утра. Но тени рассвета, подхваченные птичьим разноголосьем, все-таки сморили его, и он завертелся в водовороте грез, а потом утонул в черном омуте Морфея. Утро возвратило его к жизни размашисто свергнутым с кровати одеялом, сосредоточенными взглядами детей, плутающими по белой, невредимой пустыне, теплым какао без пленки и радостью, радостью. Улучив момент, он сбегал к бабушке, к которой дал себе зарок не ходить до конца смены, и отнес ей белые гетры с кульком игрушек и раненую крылатку, доставившие ему столько хлопот и мороки. С легким сердцем, но безучастно выслушал знакомые увещевания, адресованные, впрочем, не ему, а Богу, и поспешно вернулся в отряд. В безмятежной эйфории избавления от многолетнего изъяна он не удосужился пока и прикинуть, отчего же случился на его улице праздник, какою силою вещей он встал теперь на одну доску с другими мальчиками, перемену в отношении которых к себе ему скоро предстоит испытать. Повинен ли в этом был бабушкин Бог или кто-то другой... В конце концов, это было неважно. Прошло слишком немного времени, а даже чудо надо переваривать постепенно. Как распахнулся мир! Как много новых запахов появилось в воздухе! Директор на утренней линейке был смешон, а не чванлив. Зарядка не тяжела. А пушистые глазки, кажется, смотрели в его сторону.

Вкус кизилового варенья, не в пример яблочному или сливовому, выветривался за несезон из памяти. Только смутная терпкость с кислинкой чесалась на языке, когда он, пробивая себе макушкой дорогу, - дерево было на редкость густым, - уворачивался от щекотки продолговатых плодов и вдыхал из запах. Цепляясь всякий раз за ветку чуть выше предыдущей, он видел кизилины в клейкой, горячей жиже – будущем варенье, что, доходя, пыхтело в большом эмалированном тазу, занявшем сразу все четыре конфорки. И вкус розовой пенки пропал за зиму. А может, он и не видел никакого варенья? Снизу подпирали: “Чего застрял?.. Ну, давай-давай!.. Сдрейфил...”. Он сделал последнее усилие, разжал руки и упал на крышу, оцарапав локоть о щербатый оргалит. Мгновение лежал на боку. Встал и поглядел вниз. Несоразмерность высоты, если смотреть с земли и теперь, потрясла его. Даже толстяк Сергиенко, не говоря уже о других, стал вдруг сморчком. Преграда - железный забор напротив - расправила плечи и отдалилась на какое-то совершенно немыслимое расстояние, от которого сводило живот. Он прошелся от края до края, точно легкоатлет, и помахал товарищам рукой. Ломать комедию, что ему все нипочем, как он задумывал, охота пропала. Пора было слезать. Но высота, завораживающая и пугающая одновременно, не отпускала. Среди березовых стволов темнел вытоптанный пятачок футбольного поля, где ему, быть может, сегодня предстоит забить гол. Точно сложенный из спичек, рос из травы турник, его конфуз и проклятие. И воздух наверху был другой - устоявшийся, несуетливый.

Неважно, кому из зрителей попала вожжа под хвост, но слово, обдающее варом, ужасное, подлое слово взмыло ввысь и переполнило чашу терпения. Смысл, вложенный в кнут, был двояк, и, скорее всего, не имел ни капли общего с отвратительным дикобразиком, а хлестнул лишь по теперешней нестыдной осторожности. Но он вздрогнул, как от настоящего удара, - нет, чернильное пятно не сгинуло с майкой, пустив корешки в самую кожу, а значит, а душа его будет не на месте, пока не свершить чего-нибудь, что смыло бы позор навсегда. Он улыбнулся, как ни в чем не бывало, вообразив открытые рты Сергиенко, Загибайло, Рыжего и других мальчиков, когда, заткнув их за пояс, он выберется из-за забора, и, не краснея, обзовет их этим ужасным словом. Перед частоколом сосен стелилась кудрявая трава. Трава смягчит падение, и он быть может, только пару дней похромает на зависть всему отряду. А может, слух о его дерзком поступке доберется до директора, и тот, вызвав родителей, отчислит его из лагеря. Тогда слава настигнет его только осенью в школе. “Ну!” - поддал леща кто-то, поняв по осанке серьезность его намерений. Он понесся что есть мочи навстречу соснам. Вокруг все стихло. Не было слышно даже чирканья сандалий о крышу. Сосны сами прыгнули к нему, и поплыли вверх. Он, не осознавая, что летит, продолжал по инерции молотить ногами пустоту. Воздух хлынул ему в лицо, словно отторгая непрошеного гостя, но поделать ничего не мог. Внезапно все изменилось. Зеленый аэродромчик, уже раскрывший объятия, чтобы принять его, вдруг кувыркнулся куда-то вбок. Мелькнул угрюмый уголок забора. Опять сосны с плоскими кронами. Блеснули синее небо и белая грудь сороки. Затем небо стало черным и проглотило его, унося далеко-далеко.

 

© "МОЛОКО" Русский литературный журнал

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Подъем

Редактор Виктор Никитин

root@nikitin.vrn.ru

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Перейти к номеру:

2001

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

2002

1

2

3

4

5

6