Журнал "ПОДЪЕМ" |
|
N 12, 2002 год |
СОДЕРЖАНИЕ |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
РУССКОЕ ПОЛЕ:ПОДЪЕММОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЖУРНАЛ СЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
ПРОЗА Василий ЮРОВСКИХ РОДНЫЕ Рассказы Василий Иванович Юровских родился 25 декабря 1932 года. Учился на факультете журналистики Уральского государственного университета, в Шадринском педагогическом институте. Более двадцати лет работал в районных и городских газетах. Василий Юровских автор многих книг прозы. Его рассказы и повести публиковались в журналах "Новый мир", "Наш современник", "Урал", "Подъем" и других. Член Союза писателей России. Лауреат премии имени М. Пришвина. Живет в г. Шадринске.
ПТИЧИЙ ПРИЮТ Степь между Новым и Северным поселками враз начали именовать пустырем, как только заэтажился на ней самый первый крупноблочный стоквартирный дом. У нас это как-то ловко получается: была деревня, а сегодня - пустырь, чего уж церемониться с какой-то степью... Когда-то шадринцы с майской зелени до белых мух пасли здесь три стада коров и звали степь уважительно - поскотина. В смочные годы копилась вода по болотинкам, и птиц заметно прибывало. Лесок тянулся с востока, довольно рослые березы и осины. По дуплам синицы, горихвостки и дятлы селились. Постоянными жителями на степи считались жаворонки и перепела, а коростели выскрипывали каждую осочистую ляжину. А трясогузок, а куликов-то сколько водилось... Нет, как ни говори, а пустырь - обидное слово!.. И вот лесок тот порубили, пни повыдергали из земли тракторами. Степь изрыли тупорылые бульдозеры, ископали длинношеие экскаваторы. За первым домом поднялись новые, из белого кирпича. А болотца после многолетней засухи и вовсе не сыскать. - Сгубили степь, сейчас ни одной птичьей песни не услыхать! – сердито заметил знакомый биолог. - Вот теперь-то и верно пустырь! Я не спросил с ним, хотя ох как хотелось по-прежнему называть степное раздолье поскотиной! И еще хотелось, чтобы вернулись весной сюда птицы, нашли для себя приют и ужились с человеком... Как-то зимой шел я мимо заселенного дома. Солнце западало за дальний бор, и суетливые полевые воробышки крутились на крыше возле вытяжных труб. Ясно, где они готовились переночевать. И вдруг пискнула большая синица. Глянул на высоту четвертого этажа и сам себе не поверил. Синица, словно в дупло лесное, нырнула в отдушино под кухонным окном. Весной, наверное, улетит в лес... Вспомнил по теплу о синице и обрадовался. Парочка белощеких пичуг свила гнездышко в отдушине и вовсе не собиралась куда-то переселяться подальше от людей. А с плоской крыши дома заподнимался в оттеплевшее небо жаворонок, и не мне, а своей жаворонушке сердечно заприговаривал: - Я тебя вижу, а тебя вижу, вижу, в-и-и-ж-у-уу-у... Стало быть, нашла на нетронутой степи его подруга место для гнезда и не заглохнет птичья жизнь вокруг стройки. Эвон у лывинок вьются чибисы, а кулички - малые веретенники - что тебе крестьянские дети ликуют: - Купили, телегу купили, телегу купили, ку-пи-ли! ...В делах-заботах позабылась поскотина и думы о птицах. И не ради них, а грибов ради отправились мы с дочкой под самое светлоросное утро в Поклеевские леса. Еще не достигли домов, как услыхали перепелку: - Где ты тут? Где ты тут? Со стороны садов у речки Канаш не замедлил отозваться другой: - Я-то тут, я-то тут!.. Пока слушали перепелов и “поддакивание” им коростелей, яснее рассвело и с телеантенны на крыше дома защебетала долгожданная горихвостка. Слушаем птиц, а надо бы и по грибы торопиться. Легковушки-то вон понеслись бетонкой как раз в наши угодья. А что если в доме, где людей на большую деревню хватит, тоже кто-то не спит и вместе с нами радуется птичьим голосам? И видит не город, а поскотину за околицей родной деревушки. Она, поди, как раз давно пустырем зовется или распаханной целиной, ее житель давно горожанином себя считает. Но не может того быть, чтобы вместе с перепелками и коростелями не проснулась в нем родительская душа, не ожило наяву деревенское детство... Дочка торопит меня, а я жду. Вдруг да выглянет из какого-нибудь окна человек и по-родственному улыбнется нам и птицам?! КУЛИЧОК Другу-поэту Александру Виноградову Сказать точно, когда он впервые появился возле нашего скрада, мы не смогли. Может быть, не заметили вначале, и куличок так вот и стоял на своем возвышении - комке высохшего ила, вывороченного по сырости коровьим копытом. Внешним видом (тут я должен назвать его “по имени-отчеству”) кулик-воробей как раз и наталкивал на это предположение. Вел он себя не просто спокойно и потрясающе доверчиво в соседстве с нами, а был как бы совершенно равнодушен и безучастен к окружающему миру. Втянул головку в плечи-крылышки, повернулся белесой грудкой к озеру и смотрит неотрывно только на север. Откуда же в куличке такая самоуверенность и такое безразличие к личной безопасности? Вероятно, сознание собственной невеликости. Весу в куличьем воробышке всего-то чуть-чуть более двадцати граммов, в одном патроне моей “ижевки” дроби в полтора раза больше, чем вся эта птаха вместе с потрохами. Впрочем, даже самый отчаянный пустохлоп в годы смехотворной цены на боеприпасы не соблазнялся куликами. А наши деды и отцы вообще не называли дичью любого кулика, вплоть до самого крупного – большого кроншнепа, чей вес достигает величины кряквы. ...Едем с отцом в Юровку по весенней поскотине. Воды, по словам тяти, море! Но ко всему привычная Воронуха неторопливо тянет телегу по разливам. Родитель вовсе и не правит, у него поверх вожжей лежит наготове заряженная двустволка. Табунки уток и то не сторожатся подводы, а кулики подпускают прямо вплотную. На каждой гривке суши токуют и дерутся пестро раскрашенные турухтаны. Перья “воротников” и “ушей” то белые и оливковые, то бледно-охристые и темно-рыжие, коричневые и черные, черно-зеленые и черно-синие, даже черно-пурпуровые... - Гляди, Вася! - восхищенно шепчет отец. - Сколь петушков, столь и одежок на них, ни один не похож на другого! - Тятя! Застрели одного... - упрашиваю отца. Уж очень мне хочется подержать в руках турухтана. - Да кто же у нас припасы портит по куликам! - удивляется он. И сам тоже любуется на бойцов, забывает даже о ружье и утках. Немного погодя, высказывает истинную причину отказа: - Нет, Вася, не станем палить, больно баские петушки! Пускай весне радуются и поскотину красят!.. Конечно, отец знал, как и я сейчас, что в каждом щеголе без малого двести граммов веса. А наш сосед... Самый мелкий из песочников, да и оперением не красен. Так себе, серовато-бурая спинка, по грудке и зобу рыжевато-охристый налет и бурые пестринки... Вон сидит на комке земли, и не знай мы о его присутствии - ни за что бы и не разглядели. До такой презренной жалости мал, невзрачен и малоподвижен. Не чета иным суетливым и болтливым собратьям - перевозчикам, мородункам, улитам и кроншнепам. В первый день знакомства я не вытерпел и подал голос из скрада: - Эй, приятель! А жив ли ты на самом-то деле? Поди, высох и окаменел? Куличок еле заметно шевельнулся и... откликнулся. И не просто отозвался, а эдак деликатно, негромко и отчетливо повторил: - Чу-че-лим, чу-че-лим, чу-че-лим... - Ах ты, шельмец! - грохнули мы с сыном. Бестактно получилось, и куличок явно сконфузился. Но право же, никак не могли серьезно представить эту кроху у себя в напарниках с чучелами! Когда успокоились и поразмыслили, то невольно признали правоту кулика. Вспомнили, что тут творилось перед открытием охоты. Беготни, шума, гама... Порешили мы с сыном изладить скрад не из тальника и березовых вершинок, а из толстых пластов земли с дерном. Полдня ушло на выкладку стен, и наше подковообразное сооружение напоминало башню тяжелого танка. Впридачу - два ружья из бойниц! Деревенский конюх Паша Попов аж за бока схватился: - Робята! Вы что, воевать собрались или чучелить? Пришлось пояснить Паше, что любой другой скрад может мигом порушить бычок-полуторник, не говоря уже о корове или о том быке-порозе. Впоследствии Паша сам убедился и не раз-не два поправлял то стенку, то бойницы, убирал с овсяной соломы коровьи “лепехи”. Одним словом, всю приозерную мелочь мы изрядно попугали тогда. Стайки отдыхающих на пролете куликов посей день огибают скрад над водой вдали от берега. И лишь кулик-воробей остался верен своей кочке, пусть и не счесть других вокруг озера. Кажется, нет кулика. Однако выставишь чучела, побредешь в болотниках к берегу, а он тут как тут! Все с тем же вежливым приветствием: - Чу-че-лим, чу-че-лим, чу-че-лим... В будние дни сиживал я с ружьем один, и было приятно помнить, что справа на кочке есть живая душа. Эх, если б еще заранее знать, что куличок далеко небезучастен к моим делам! Слишком поздно догадался, каким образом он предупреждал охотника... Однажды пригрело и сдолил меня сон. Как и всякий лесной - чуткий и краткий. Вдруг негромкая куличья скороговорка. Глянул перед собой - никого на степи. Уперся взглядом в смотровую щель и начал пересчитывать чучела: семь, восемь... десять, двенадцать. Да, резиновых моих двенадцать, а эти три лишние откудова взялись? Раззява! То ж утки, гогли!.. И все-таки “дождался”... Случилось то, что и должно было случиться, что среди обычных людей называется не иначе, как охотничья байка... В тот раз пополудни растянулся на соломе и только-только закрыл глаза. Честно говоря, устал смотреть на чучела и бесконечно-монотонную рябь озера. Надоело растравливать себя, рассматривать в бинокль стайки независимо болтающихся на волнах уток. Как говорится, видит око, за зуб неймет! В таком напряжении всегда принимаешь комара за утку и машинально вскидываешь ружье. Сомкнул я веки, а тут куличок колокольчиком зазвенел: “чу-че-лим, чу-че-лим”. Ладно, ладно, - улыбаюсь ему. - Почучели-ка ты, братец, без меня! И в это мгновение надо мной раздался странный треск, на щеки, на одежду и ружье шлеп-шлеп-шлеп. Что за гром с ясного неба?! Вскидываюсь, озираюсь и... Эх ты, мать честная! Прозевал-то я кого... Прямо над скрадом проплывают этак важно три гусака. На верный выстрел! Молчком прошли. Если бы один из них не канул-брызнул на мен, так я бы и не узнал о них. Когда были гуси уже в безопасности - не выдержали. Но не гагнули, а как бы оправдывая себя, выговорили: - Надо, надо, надо! Надо, конечно, издеваться, над такими, как я, да не столь же дерзко и жестоко! Мой смываемый позор видел только куличок. И ведь до чего воспитанный: виду и звука не подал! Не упрекнул даже, что вовремя меня, растяпу, предупреждал. Зато сам-то себя я не пощадил. Обругал, как умел, вдребезги расстроился и навесил под конец прозвище – одристанный охотник. Позднее я буду многократно живописать этот случай, но даже в глазах приятелей-охотников замечу недоверие. Дескать, загибай на холодную, мы и сами мастаки заливать. Есть свидетель и... нет свидетеля! А гусиный, надо сказать, довольно вонючий помет был смыт мною немедленно и с особым остервенением. На людей и домашний скот мой "прибор" не срабатывал. Для него они вроде бы и не существовали. И когда наведывался конюх Паша верхом на Серке или оказывалось поблизости ненавистное для меня коровье стадо (утки терпеть не могут коров - вот тоже загадка природы!) - кулик молчал. Поэтому в следующий раз, пущай и не "без тормоза", я догадался - на кого отозвался напарник. Тогда я проснулся от собственного храпа и услышал не только "чу-че-лим", но и надсадное сморкание и кашель. Кто? Если конюх не поберегся и простудился, то сосед не выдал бы его приближение. Перевернулся с бока на живот и в бойницу глянул. Батюшки! В чучелах снует взад-вперед широконоска, вытягивает несуразно длинную шею и сердито клюет равнодушно-резиновых уток. Недоумевает, естественно: почему они какое-то ненормальные? Ударит клювом-лопатой и в возмущении издает звуки, похожие и впрямь на сморкание и кашель. Я и ружье забыл, поднялся по пояс в скрадке и созоровал: - Эгей, ты чего мои чучела обижаешь?! Широконоска мигом оглянулась, "высморкнула" из клюва струйку воды и... исчезла. Куличок с явным любопытством подался головой вперед и даже засучил ногами: неужто утонула с испуга? А я заранее знал: компанейская Уточка непременно вынырнет вне досягаемости. И не жалко, что не стрелил. Если селезень, то каким раскрасавцем вернется по весне в родные края! К вечеру подвернул Паша, и мы вместе с ним посмеялись над широконоской. - А я-то и вправду застудился. На картошке вспотел, телогрейку долой. Вот и неделю грипповал, сморкался и кашлял. Может, меня саксан и передразнивал? - Парнишка-то твой не зря хлеб ест! - пыхнул он дымом в сторону куличка. - Мал да удал! ...Теперь о Паше. За осень мы с ним привыкли друг к другу, можно сказать, подружились. Разница в возрасте не велика, оба хватили лиха в войну и после нее. Но сколько лет Паше - с виду не определишь. В его жиденьких “осенних” волосах ни сединки, ростом не вышел, щупл, и лишь голубые глаза выдают бывалость мужика. С пятнадцати лет возле железа, на всяких тракторах до надсады наработался, а отдыхать некогда. В конюхи я как угодил? Очень просто. Никто не идет, все боятся. Воровать стали лошадей. До меня Витька Суханов ходил за конями. И возьми потеряйся кобыла. Витьку в милиции настращали, он с автобуса в конюшню, петлю на шею. Покончил с собой, бедолага, а кобыла сама явилась на конный двор, бродяжила где-то. Жалко мужика. Да и лошадей тоже. При Хрущеве за всяко-просто стравили их на колбасу, и тех старых конюхов не стало. Отвыкать начали от лошадей, больше собак развели, чем коней. Парнишкой я успел наробиться на конях и понял: как бы ни был силен трактор – это железо, а лошадь есть лошадь. Умное да верное животное, только что по-человечески не говорит. Вот и конюшу... Сперва Паша меня явно проверял. Повалился на белесый брезентовый дождевик и... - Дичь-то где, добыча-то? Чирок всего! Чего тогда тут торчишь! Иди в лес. На козлика напорешься или повезет, то и на лося. Видал, давеча наш деревенский Колька Гашев прошмыгнул в Талы на газике. Начальство какое-то в районе возит. Ага, правильно! Ему бояться некого. Нам с тобой нельзя, живо опротоколят и ославят. Правильно! Лучше руки не пачкать браконьерством, для чистой души чирок лося дороже... У Паши сердце о природе не просто болит, а прямо-таки нарывает. И в беседах он упрямо ищет справедливость: - Слышь земляк, - начинает Паша. - А как ты считаешь: государственные деньги наши или ничьи? Наши. Я тоже так считаю. А помнишь, как взялись у нас корчевать да осушать болотины, то все начальство в ответ на глупую затею болтало: “А чего нам денег жалеть! Не наши, колхозные, государственные...” Вона за бугром болото Гармино. Верно, когда-то озеро было. Кусты и лесочки берегами повыдрали, воду спустили и не токо вспахали, а и заборонили. Твой братан предлагал торф на пашни вывезти, да его же и высмеяли. Денег десятки тыщ угробили, ни копейки выгоды. Опять вон болото. А озеро ушло на сотню метров, ключи донные заглохли. Оно же, Гармино, поило озеро веки вечные. Старики-то неграмотные были, а понимали. Где сидим с тобой - на моей памяти сети ставили, с лодок. Лебяжье и ты застал озером. После заболотилось. Высохло как-то, и лесхоз сосенками его засадил. Бора нарастут! Наросли... Грунтовые воды поднялись - все вымокло, и снова болото... Самая большая заноза у Паши - уничтоженные колки: Ты думаешь, я в Песках родился? Как бы не так! В колке под черемухой мама родила меня. Рожь с бабами жали. Никаких декретных отпусков не знали колхозницы. Поле так и звали “Тридцать три колка”. До единого выдрали, сгноили и сожгли. И того, где я на свет появился, тоже нету. А красота-то какая была! Черемуха распустится - зароды снежные. Робишь на тракторе, а пахнет только черемухой! Смородины, вишенья сколько по колкам росло... А птах да зверушек! И влаги полно, и без ядов птицы вредителей съедали. Ну и чего за денежки угробленные получили? Горы золотые зерна? Его мы с вековечных полей чисто убрать не можем. А тут ветер дунет – свету белого не видать, пылища сплошная! Наглотался досыта я земли на тракторе, тонны пропустил через легкие! Сейчас и в помине нет тех райкомовцев и председателей. Даже и настыдить некого. Хотя какой стыд у них? Им бы только власть, чтоб над народом и землей поизгаляться... “Приносил” Паша и деревенские новости: - Слышишь стрельбу-то? Не-е, не на логу у мастерской, а Слава у себя в огороде дубасит. Загонит молодых петушков на черемуху и базгает по ним. “Тетерьву стреляю!” - орет на весь околоток. Дарья-то у его по гостям в город уехала, он натакался на флягу с брагой и которые сутки сопет ее. Совсем из ума выпился! Зек и есть зек! Допьется, отберут снова ружье-то! Славой в Песках зовут пришлого старика. Так он окрестил сам себя, так и живет без фамилии и отчества. Принудиловку он заслужил и отбыл приличный срок, но считает себя жертвой культа личности. ...Сегодня с утра томила меня непонятная тревога. И утки куда-то подевались, и Паши не было. Вдвоем с куличком коротали день у озера. Ближе к вечеру он неожиданно звонко затенькал, и у мен мелькнула радостная догадка. Увы! Напрасно я схватился за ружье. На воде болтались только чучела. Кто же заставил оживиться соседа? Взглянул на кочку и поразился: на ней восседали три одинаковых куличка. Своего “домашнего” я и в упор бы не признал. Ах, ты, куличишка! Вот почему ты все смотрел на север и “чучелил” со мной! Оказывается, ждал ты и дождался-таки своих на здешней кочке. Все трое качнулись в поклоне озеру, бесшумно, словно ласточки, взмыли, и уже с высоты кто-то из троицы послал прощальное: - От-чу-че-лили, от-чу-че-лили! Мне бы следовало послушаться куличков и заранее сняться... Нет же, усыпила обманчиво-ласковая погода. Очнулся я от грозного шума и гула. Стонал и шатался борок у Гармино, небо давило на землю тяжелыми тучами. Озеро счернело и катилось сплошным валом, кипело и клокотало, раскидывало хлопья пены и грязного мусора. Часть чучел волны выбросили на побережную траву, а остальные набрали воды через отверстия в затылках и затонули. Впопыхах собрал чучела, запихал свое имущество в мешок и заторопился в село. Несколько шагов сделал, а скрад уже не различил. Мрак с неба и из бунтующей утробы озера поглощал все, что находилось вблизи. Страшная мысль ошпарила меня: вдруг это вовсе не стихия, а сама земля разверзлась истерзанным болотом Гармино, разгневанно вздыбилась и силится выреветь свою боль, очиститься от человеческой скверны?.. Заночевать решил у сватьи, чья избенка притулилась за тополями на самой окраине Песков. Старушка встретила с обычной приветливостью и радушием: - Заходи, заходи, сватушко! Да не разувайся в сенках-то, хватит места сапогам в тепле. Я токо-токо поминала тебя. Свежей картошки нажарила к соленым груздкам. Чаю заварила и яичек на загнетке испекла. Печеные вкуснее вареных. - Погода, погода-то, сватья, как с цепи сорвалась! Сдурела! Мы одновременно с ней прильнули к окну. Еще можно было разглядеть, как ветер расшатывал и обламывал дородные тополины, а с заброшенных огородов через заулок наступали на избенку черные полчища колючего татарника, бурелом репья, конопли и крапивы. В воздухе метались клочья бумаги, фольга заграничных упаковок и еще какой-то хлам. Вокруг все бурлило, стучало, и казалось, кто-то пытался все смести, разрушить и раскидать по белому свету. Я попытался что-то сказать, но тут старушка трижды перекрестилась на божницу, задернула шторку и вымолвила одно слово: - Смута... ХАХАЛИН ХАХАЛЬ И невеликой речонке Канаш обрадовалась земля, с дальнего увала повелела Хахалину болоту полнить светлой водицей затонувшую в ивняках речушку. Вода и не добежала бы по лощинке до Канаша - столько полей и лесов на пути! - но родники подживляли ручей, и он пробился в подгорье. Даже по каленой жаре текучая струя взбудораживается: огибая мшистые ноги берез и осин, вскипает у валежин и пенится водопадом у калинового куста. А чтоб солнце не выпило ручей, упрятали его тальники, черемуха и рослый тростник. В густяке осинника и тальника, где бойчее и говорливее ручей, облюбовал себе жилье матерый белячина. Всякой еды здесь полным-полно. Справа за осинником клеверище, вдоль дорожки покосные поляны, вправо – жнивье овсяное. Что душе угодно, то и кушает зайчина. Погрызет коры с молодой осинки, отведает и черемуховой, а свежие веточки тальника похрустывают точно сахар. Ну и трав разных вдоволь наскусывает... Больше всего нравится седоусому зайцу сидеть у поваленной березы, где зеленым островком высится широкая кочка. Обросла она осокой-шумихой и лабазником, никому он на ней недоступен. Раздвоенное русло ручья оглаживает неподатливый островок, поет-наговаривает хозяину урочища. И порой такое веселое и приятное сболтнет - аж в пляс бросается зайчина, да потянется к прозрачной бочажинке, заглянуть в круглое зеркальце. Как не любоваться ему на самого себя!.. Эво, какие уши - каждый шорох слыхать. Листик с березы слетит и еще играет в воздухе, а заяц уже знает о нем; закачается тростник - то козлиная семья-троица выбирается к стожкам сена; шевельнется ушастая сова на сухой осине - это не кто-то там чужой, а соседка. Он ее однажды в упор разглядел. Безобидная для него птица, вороные мельче. Однако пером хороша, по охристо-рыжему наряду темные пестринки, а самое удивительное - длинные перья на голове, совсем как бы заячьи уши. Вот голоса ее вначале он испугался: как-то выскочил на зелень, а из темноты кто-то глухо зачастил: - Хо-чу, хо-чу, хо-чу!.. Прижался зайчина, попригляделся: ах! то бесшумно крутится ночная охотница и мышей пугает-предупреждает: “Есть хочу, есть хочу!”... Вдоль ручья не мало старых осин, и коли там перестук послышится - черный дятел завтракать вылетел. Было дело по неопытности... Устроился как-то заяц дневать под наклонной осиной, а вскоре ее до вершины давай желна отстукивать. И кора, и щепки, и труха - все полетело на беляка. Замусорило его, сам себя не признал, а будь рядом зайчиха, не иначе бы спросила: “Где ты, косой, бесился-валялся?!” А хуже того - соринка в глаз угодила, еле-еле вытащил жесткой шерсткой передней лапы... Бывает, нет покоя от черных воронов. Усядутся над ним и затянут: - Дур-рак, дур-рак, дур-рак! - Курр, курр, курр! Да нету же по ручью никаких кур, чего базлать! Им на глаза лучше не попадайся! Засекут и ну вертеться-кувыркаться, и ну спрашивать друг у дружки: - Дохлый? Дохлый? Дохлый? - Я - и вдруг дохлый! - рассердится зайчина и махнет в запашистый лабазник под калиновый куст. Большие птицы высоко поднимаются, а живого зайца от падали не отличают. Ему совершенно не с чего дохнуть, ему отдохнуть дайте, проклятые головешки! Зато не в пример воронам шибко ласковы и деликатны доверчивые синички-гаечки. Повиснут на ветках вниз головой, еду высматривают, а меж делами вполголоса нахваливают: - Мяконький, мяконький, мяконький! - Красивенький, красивенький, красивенький! И зайчина с удовольствием косит глаз на свои сивые задние ляжки. Еще бы не мяконький! Ишь как раздобрел, не то что сухопарые козлы. Им бы все скакать-прыгать выше кустов, вон опять раздурелись и между стожками сена носятся наперегонки. Белячина шажком к самому широкому и глубокому бочагу подковылял, сел у черной смородины и не ляжки, а физиономию свою разглядывает. Эк-кая курносая морда отражается в лесном зеркале! Тройной подбородок, губы раздвоило... А зубы-резцы? С любой осинки или черемшинки корочку сдерут, любую веточку исхрумают - знай, глотай пищу... Что ни говори, красавец! И сорока с березки башку свесила, лопочет: - Хахаль, хахаль, хахаль! Она, сорока, вовсе не оскорбительно, а почтительно называет соседа “хахалем”. Знает ведь сплетница, что выше по ручью живет у Хахалина болта его зайчиха. Нравится она белячине. Только почему близко к сплошной сырости жительство выбрала, ног не жалеет. Их же ох как беречь да беречь надо! Они всякий раз его выручают: будь то вязкая молодая гончая Гайда, прилипчивая хитро-рыжая лиса или небесно-зоркий орел. И детки все в него: шустрые и чуткие к малому звуку. Не зайчата, а хахалята! ЛОСИНОЕ ТОКОВИЩЕ Сосняк-посадки, давно изреженный лесниками, раздольно взнял разлаписто-кудлатые макушки, смотрится статным бором, а не теми вон соседними космато-густыми подростками. Здесь, в раздавшихся стволами соснах, чахнет подлесок-акация. Кустики коряво чернеют и медленно отсыхают, лишь у дороги с опушки - раскидистый куст желтой акации. Его тут ничто не стесняло и не затеняло, он сманивал на желтисто-буйное цветение пушистых шмелей, вездесущих ос и бабочек. В грибную пору мы не раз огибали акацию с твердыми, как у боярки, зеленистыми ветвями. Она уже не была тогда живым медовьем, расщелкала из узкодлинных стручков плоскоокруглые бобики, уверенно держала за собой лесную полянку, пусть и не обрастала свежей молодью. И лесники не трогали куст, и зайчишки знали: не годится он в пищу, как осиночки и березки, самосевом проросшие на ближней вырубке. Поздней прозрачно-стылой осенью, еще до первоснежья, в той стороне “отдала” голос гончая Лада, и мы с приятелем Дмитрием, время от времени слушая неспешный гон старушки-выжловки, остановились как раз у знакомого куста акации. Случайно глянули на полянку и... опешили: от куста торчали иссеченно-измочаленные “пеньки”, длинные ветви вразброс валялись на самой дороге и даже в бору на сбуревше-охвоенных прогалах. Кто же мог расправиться с акацией? Любопытство заставило свернуть к ней, позабыть тон трудяги Лады. Земля вокруг была избита-истолочена острыми копытами матерого лося; он, и только он бушевал на полянке и свою гонную ярость обрушил на неподатливую гущину куста. Отсюда через вырубки и молодые посадки сосенок посылал он вызов сопернику, вставал на дыбы, и его темно-голубые глаза наливались кровью. По всему видать: не отозвался ему равный по силе лесной бык, а услыхала лосиха и послушно выбралась на дорогу, отпечатала свои округлые “коровьи” копыта. Наверное, она любовалась на неистового рогача. И замерло эхо лосиного рева, всполошившее и косуль, и зайчишек, и филина - тутошнего жителя лесной глухомани. Семейной парой ушли лоси с полянки, где никогда больше не ожить кусту акации, а избито-вспаханную землю призасыпали хвоинки, скоро и совсем запушит-заглубит снежок. Лада сошла со слуха, и мы повернули влево, где за бором тянулась сквозная просека. Теперь мы не спешили и почему-то невольно оглядывали редкие кустики акаций. И еще трижды натыкались на лосиные “токовища” - их выдавали так же избитые кусты на кромках и полянках борка. - Ишь ты, Дима, потруби Ладе, - попросил я приятеля, и он трижды “пропел”-просигналил выжловке. Долго и широко сосново-березовое межстволье разносило по округе органную музыку. Она, конечно, не шла в сравнение с бычьим свирепо-грозным ревом, пусть и не довелось нам услыхать его наяву. Зато именно здесь, как нигде в ином месте, эхо не только множит-"переводит" любой голос, но и гонцами шлет по всей округе, даже до ракитово-тальниковой крепи, где мы всегда поднимали снова засмиревших рогачей во главе лосиного стада. - Да-а-а, - протянул приятель. - Знает, знает лось, откуда ему и кличь боевой бросить, и откуда вызвать лосиху. У нас в селе парни и девки тоже не где попало собирались попеть и поплясать под гармонь. Возле тополей у пруда заведут частушки под тальянку - сыздали в поле слышно. А уж холостяжник соседней деревни до хрипоты старался наших перепеть-переиграть. До войны все это было. Однажды попробовал мой братан-отпускник, он после железнодорожного училища помощником машиниста ездил, взвеселить гармонью село и соседних драчунов подзадорить - ничего не вышло. Никто ему не ответил: ни свои, ни чужие. - Может быть, как этому же лосю, а? Поди, один он матерым быком и остался в живых? - Все может быть, - согласился Дима. - Однако сам же ты видел, сколько молодняка он водит за собой. Подрастут, взматереют лосята и начнут осенями бодаться-сражаться. Мы приостановились на бугорке около толстой, и полдерева, сваленной осины, издырявленной дятлами, и снова искали слухом гон выжловки. По лесу бодро постукивали пестрые дятлы, молча обшаривали кору деревьев поползни, а вот даже седоголовый дятел хозяйски обследует старую березу. Где-то жалобно печалилась желна - самый крупный черный дятел, словно накликала наплывающий морок, подзывала зиму. А мы-то знали: есть и будут в лесах богатыри-лоси; опять по октябрю забушуют бычьи “токовища”, и сойдутся они померяться удалью. Может быть, снова на здешних полянах.
РЯБОК Старый белячина, поднятый в бору гончей из круглой, густо и темнохвойно зеленевший рослым хвощем низинка, увел Ладу по молодым березнякам и сосновым посадкам к ракитовым болотинкам, а мы с сыном остались на кромке осинника. Слабый ноябрьский морозец “отпустил” к вечеру, и нам в лесу, да еще в зимней одежде, уютно отдыхать после долгой и безуспешно ходьбы по вырубкам, соснякам и трущобным тальникам. Тропа пестрая, “жесткая”, зайцы лежат плотно, и лишь случайно удалось наткнуться вот на этого рысистого и “мастерового” зайца. - Не открутиться ему от бабушки Лады, не таких видывала! - усмехнулся наш приятель Дмитрий - хозяин собаки, и, чутко определяя гон, растворился за деревьями. Он с ружьем, а мы кто с чем - сын с альбомом, я с биноклем. Да, если честно признаться, не нужен нам зайчина в качестве жаркого, нам хотелось побродить лесами и послушать старческий, басовитый не для выжловки голос двенадцатилетней Лады. Умнейшая пегая гончая, беззаветно преданная Диме, достигла по шутливому и грустному признанию хозяина “пенсионного” возраста, и теперь возит он ее в лес не столь ради добычи, сколь ради уважения своей охотницкой подруги. Сдержанная на чувства, не в пример взматеревшему выжлецу Гобою, она временами затоскует по лесу, и Дмитрий, сам тоже на пороге полстолетия и неизлечимо больной человек, по блеску глаз и вздохам Лады чует настроение собаки... Мы давно знаем и Диму, и Ладу, и так уже убеждены, что на любой тропе косому, как бы он ни мастерил, не отвертеться - “бабушка” все равно раскопает хитрости видавшего виды беляка. И нам даже лучше, спокойнее с Ладой, чем с бурным широким полазом Гобоя. И лес послушаешь, и о чем-то своем подумаешь, и приятно душе, что где-то мудро и неспешно творит незаметное и древнее искусство гончая собака. Я мысленно представляю и длинноухого зайца, вовсе не такого трусливого и глупого, как иные думают и как другим внушают, и сосредоточенно-сутулую Ладу - и вправду поседевшую, с “отцветшими” пежинами. Сижу на облезлой осиновой валежине, а сын чуть подальше на обросшей душицей и зверобоем бровке глубокой борозды, отделяющей осинник от сосенок. Занизевшее солнце сквозит розоватым светом не девичью белизну развесисто-русой березы, и она в соседстве с неувядаемо зеленой, маленько пониже ростом сосной кажется стыдливо нежной, но вовсе не озябшей. Ее и солнышко приголубило, и сосна обласкивает завидным, золотисто-коричневым загаром, и в знак верности цепко хранит хвойными щепетками красу березового листопада. Экая прелестная пара! Если девушки-красавицы интуитивно дружат с менее симпатичными сверстницами, то здесь явная противоположность. Вон и Володька, хоть и вострит слух на дальний прерывистый гон, засмотрелся на дивную пару, и ведь тоже о ней размышляет... - Фырр, фырр, фырр! - раздается сильный шум со стороны бора, и мы не успели моргнуть, как на толстый сук березы уселась небольшая аккуратная птица. И мгновенно превратилась в неподвижное чучело - ни единого признака жизни, словно не прилетела с “грохотом” крыльев, а кто-то волшебным словом изваял ее на березе. У сына острое зрение художника, а меня, близорукого, может выручить только бинокль, и я припадаю глазами к спасительным фиолетовым линзам-окулярам. Ну, что там еще за неизвестная птица появилась в наших лесах? Вдруг да ждет меня орнитологическое открытие, но не такое, как у одного товарища... Лет двадцать пять назад, когда разрешалась весенняя охота на селезней, добыл он на разливе речки Барневки пару с немыслимо-пестрой расцветкой. До изнеможения мы с ним спорили, а через неделю он сам провинился: - Да-а, ты прав оказался... Жена стала чередить мою добычу и кричит: “С каких пор у диких селезней на перепонках метки-поринки?” Я ей в ответ: “Осокой порезались, при чем тут я?” Замолчала. А как опалила и потрошить начала, снова ехидный вопрос: “Интересно, кто же накормил диких селезней вареной картошкой?” ...Новая порода уток, добытая товарищем за десяток километров от села, оказалась ни чем иным, как домашними селезнями. Вот и мне бы не оконфузиться, если сын поинтересуется птицей на березе. Пока “ловил” биноклем птицу на сучке, “чучело” ожило, засуетилось и заохорашивалось. Только недолго: взбежала птица повыше, вытянула шею и вперила взгляд на солнце за соснами. Ах ты, мать честная, да это же рябчик, ранее ни разу не виданный мною у нас по лесам! И хохолок распушил петушок на голове, по буровато-серой спинке темные полоски, а на плечах рыжеватые и беловатые пятнышки, а бока срыжа, а на горлышке черная бабочка, точь-в-точь как у артиста-певца. Хорош, хорош рябок-петушок! И почему бы ему не спеть лирическим тенором мою любимую песню “Солнце нызенько, вэчир блызенько...” Эх-ма!... Обидно на самого себя: ни разу не видевши живьем рябчика, я еще юровским школьником знал, что не поют, а тонко и протяжно посвистывают рябки; и что умелые охотники манят их искусно точно так же, как я веснами обманываю кряковых селезней. Даже выспорил у друга на рыбалке возле речки Ольховочки... Вызеленился по ольхам, березам и черемухе месяц май, запали по гнездам утки, а у селезня пуще прежнего “играла кровь”. И когда такой кавалер зашавкал над нами, и уже потянул к ближнему озерку Прозорову, я уверенно заявил другу: - Хочешь, посажу его на речку? - Никогда и не думал, что ты хвастун, - сощурился он. Да не успел наговорить мне нелестных слов, как я призывно “закрякал” по-утичьи. Селезень круто развернулся и плюхнулся на узенькую речушку. Да так, что даже задел крылом пробковый поплавок моей удочки. Приводнился он на какие-то секунды, ибо тут же увидал не серую влюбленную птицу, а верзилу-рыбака, моего друга. Свечкой взмыл ошарашенный селезень и выдал испуг дробными брызгами по воде. Друг дивился и ахал, а мне было стыдно и неловко перед... селезнем, я разозлился на свое ребячество. Как там ни ряди-суди, а обман есть обман... Нет, не слыхивал я, как посвистывают рябки, и не обмануть мне впервые в жизни увиденного петушка, да и не нужно: только-только стали они разводиться по здешним лесам, и петушок без меня знает, где затаилась его курочка-ряба. И пущай он красуется на невесте-березе до самых сумерек - и сегодня, и завтра... “Ах, ах, ах, ах!” - заприближался гон Лады, и рябок снова “грохотнул” над бархатно-хвойной ленточкой сосенок в старый бор. И мне показалось, будто не ветви, а лебедино-нежные девичьи руки качнулись и попрощались с петушком до свиданья завтра, и послезавтра.
МАРТЫН Тятя уплыл через прорезь в трясине-лавде к чистому стеклу озера Зарослое, а я мигом вскарабкался на суковатую березу у притона и примостился на удобной развилке сучьев. Мне видно со своего “насеста” не только отца, но и все озеро. Вот он выгнал лодку на большую воду, правит к еле заметным отсюда тычкам, где сети, и вдруг доносится его сердитый окрик: - Киш, киш, покасти! - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! - слышится в ответ чей-то хохот. “Кто же эти покасти? - начинаю тревожиться я на березе. – Ничьих лодок здесь нету, ни одной деревни близко, кроме выселки Десятилетка, но там родни столько. Да и тятю все уважают, рыбу завсегда всем он даром дает. Нет, десятилетцы никак не полезут высматривать наши ловушки!” А отец уже не просто кричит, а хлопает веслом по воде. - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! - разносится по озеру, однако никого я не могу отыскать, лишь матерые серебристые чайки поднимаются и кружатся над головой тяги. У нас в Юровке на озерах живут мельче, пищат-верещат они с раннего утра допоздна. Интересно, кто все-таки не боится отца, наоборот - смеется над ним? Когда тятя возвращается к притону, я не слезаю, а скатываюсь с березы, до сссадин-крови обдирая кожу на брюхе. Не терпится узнать, какие покасти завелись на Зарослом? Отец резким толчком, с разгона выталкивает на сушу нос лодки, смотрит на меня и догадывается, о чем я хочу спросить. - Что не выглядел воришек, ага? - улыбается, а не сердится он. - Не тятя, не видел! - дивлюсь отцовскому добродушию. - А то, Вася, не люди покастью занимаются, - вышагивает отец из лодки и за цепь вытаскивает ее наполовину на берег. - Как, не люди?! - Птицы, сынок. Эвон те самые чайки. По-ученому они серебристые, а по-нашему - мартыны. Пошто так в народе их прозвали? Да видно за то, что передразнивают они людей, как обезьяны-мартышки. Слышь, опять хохотать вздумали? Ишь, еще и грозятся: “Сяду, сяду, сяду”. Пущай садятся, сети я притопил малость ну и карасей выбрал. - Чем они, тятя, вредят? - Как чем?! Садятся у сетей и рыбу из ячеек вытаскивают. Если бы расклевывали только, а то ведь рвут сети. Таких дыр понаделают – хоть заново вяжи. Мне в диковинку и по-человечьи хохочущие чайки, и рассказ отца о том, как покастят они и портят сети. Старший брат Кольша давно ездит с тятей на рыбалку, а меня он сюда взял с собой впервые. Кольша с сестрой Нюркой пасут сегодня коров, и мне, как мама сказала, “подфартило”. - Вредная птица! - киваю головой на стаю мартынов. - Нет, Вася, не совсем и вредная! - не соглашается отец. - Рыбалить они и сами мастаки. И еще пользительные мартыны для крестьян, знаешь чем? Грызунов мартыны истребляют. Бывало, пашешь вот эту полосу, раньше до колхозов тут наш надел был, а чайки следом летят и мышей ловят. Мышей что, с ними мартыны легко расправляются. Как гольянов заглатывают. А ежели суслик где выскочит - налетят и забьют насмерть. Саранче, зеленой кобылке и подавно от них пощады нет. Чуть появились – начисто соберут. Пользительная птица! А рыбу из сетей тащит, так, наверное, считают ее за больную. Ну и скучно было бы на Зарослом без мартынов. Иной раз смурной выплывешь, ничего не радует, а они давай хохотать на все озеро! Возвеселят душу, и другими глазами смотришь на жизнь. - Баская птица, серебристая, правда, Вася!? - закончил отец. Переложили темно-желтых карасей из лодки в корзины с крапивой, и отец остался доволен уловом: - Десятилетцев угостим и домой дивно привезем! Старый мерин Седой сам подошел к телеге и скосил умные глаза на корзины, одобрительно пошевелил ушами. Мне показалось, будто покойный дедушко Василий Алексеевич похвалил тятю за рыбацкую работу: “Добро, добро, Ваньша, постарался для людей!” - Ха-ха-ха, ха-ха-ха-ха! Вздрагиваю и отрываюсь взглядом от поплавков: не мальцом у озера Зарослого, а отцом взрослого сына. Эвон Володьша по колено стоит в воде и сторожит две удочки на рогульках. И слышу бесшабашное хохотание мартынов. А мы с другом по-стариковски выбрали крутобережье ложка под названием “Второй Падун”, где до возведения железобетонной плотины на речке Канаш, если текла вода, то лишь веснами, в пору снеготая. Рукотворное озеро-пруд не чета Зарослому: ни трясины-лавды, ни тростников и березняков с тальниками. Не успели еще берега обрасти камышами и кустами, зато здешний конезавод развел и карпов, и лещей. За компанию с ними сами по себе заполонили пруд вездесущие караси и гольяны. Но не ради этих “земляков” с полночи просиживаем мы берег с Олегом, забредает на мелководье в резиновых болотниках мой сын. Карпы, карпы - они не дают нам покоя, вот чьей поклевки ждем на самом нервном пределе... Да разве мы втроем; На противоположном уловистом берегу Падуна столько рыбаков приезжает из города и села Агапино, где центральная усадьба конезавода, сколько вряд ли увидишь на реке Исети. А еще многие сотни мечтают заполучить разрешение на рыбалку, да не сетями, а хотя бы одной удочкой! Всякого сорта рыбаков насмотрелись мы за неделю: от истинно-молчаливых, до беспечно-горластых болтунов и тех, кто без смущения спрашивает: - Какая рыба тут водится? - А на что ловим? - Червяка-то как насаживать на крючок? Пожалуй, из всей оравы запоминается один пожилой мужчина. Он, как и Володьша, всегда уходит, и на рогульках у него не бамбуковые, а черемуховые удилища. Вначале мы не приняли его всерьез и решили, что какой-то неумеха явился побаловаться с вицами-удилищами. Ну разве сдюжат они супротив карпов? Это же не рыба, а породистые рысаки-жеребцы, которыми славится по всей стране хозяин пруда - конезавод! Самую прочную импортную леску рвут, словно паутинку, трехколенные удилища со свистом улетают в пруд, а всплески... Вырвется с глуби здоровенный золотой слиток, вертанется высоко над водой, крякнет после глотка свежего летнего воздуха и занырнет под стон и аханье рыбаков. Тут не поймать, а даже просто поглядеть, и то диво-дивное, восхищенное потрясение до мальчишеского восторга! Спокойнее всех переносит буйство карпов владелец черемуховых удилищ. Даже когда садится на крючок карп и сгибает в полукольцо одну из “виц”, мужчина неторопливо поворачивает к берегу с удилищем на плече и спиной к бьющейся под водой крупной рыбине, шлепает себе илистым дном да приговаривает: - Ежели ко двору, то вытащу, а нет - пущай себе гуляет на свободе! А когда карп оказывается у самого берега, он не подсачком, просто ладонями подхватывает его с боков и вытаскивает на траву. И лишь тогда-то рыбак во все легкие, не то удивляясь, не то ликуя выдает свои переживания: Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Не успевает мужчина замолчать, как отовсюду многоголосым эхом серебристые чайки вторят ему: - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! - Сяду, сяду, сяду, сяду! - добавляют они и, хищно планируя, рассаживаются поблизости у выловленного карпа. И тут же, запрокидывая головы и широко раскрывая клюв, до звона в ушах вопят: - Ах, ах, ах, ах! - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! - гогочет рыбак, а мы начинаем с Олегом строить догадки: кто же у кого научился эдак хохотать? - Наверное, у него чайки переняли голос, а? - спрашивает друг, но я вспоминаю свою первую рыбалку с отцом, и тогда мы дружно решаем: отныне мужчина для нас не кто иной, как Мартын. А тем временем он опять захлюпал на берегу, будто теленка на веревочке подвел здоровенного карпа и своим примитивным способом выбросил того на примятую череду. - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Нам молчунам и любителям тишины на рыбалке, явно по нутру Мартын, его манера выражать свои чувства после удачи. И еще симпатично в нем: он совершенно лишен жадного азарта. Два-три карпа запустит в садко: впереди, пожалуй, самое клевое время, а Мартын уже сматывает свои черемуховые удочки: - Довольно с меня! Куда нам со старухой их девать! Мартын заводит старенький мотоцикл “Иж” и, окутанный синеватым дымом, уезжает домой, Уезжает под дружное гоготанье серебристых чаек: - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Мартына нет, а чайки остаются. Они все так же кружат над прудом, охотятся на рыбью мелочь, но только почему-то не слышно хохота. Никто не тревожит побережье пруда, а нам становится как-то грустно. И карпы нет-нет да взволнуют нас поклевками, и нет-нет-да и подцепим подсачком очередного бесноватого великана, а вот кого-то и чего-то не хватает. Кого же?.. “Захолустная” улица раскисла после нудных осенних дождей, дома здесь хорошие, и посередь улицы немало всяких отбросов. В них и ковыряется один старый грач. Он бродит туда-сюда, ворчит по-грачиному недовольно, и вдруг... Вдруг басом, по человечьи смеется. - Хо-хо-хо, хо-хо-ха!... - Смотри-ка, шельмец, меня передразнивает! - слышу я за спиной удивленно-стариковский возглас. Оглядываюсь и вижу у соседей калитки пенсионера-старика. Он, как и я, тоже наблюдает за грачом и дивится его человеческому смеху. Постой, постой, уж не Мартын ли это!? Нет, не он... Этот, по всему видать, инвалид войны, и куда ему до рыбалки на карпов. Хорошо, что за ограду может выйти и постоять у древнего тополя. Скучный, мутно-сырой день озарился чем-то светлым и приятным. И так захотелось, так захотелось мне, чтоб поскорее вернулись летние утренники на пруду; чтоб снова забродил к рогулькам рыбак Мартын, и мы втроем опять тешились раскатистым хохотом: - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Хохотом рыбака и чаек-мартынов. Где-то они сейчас? Помнит ли он и своего “собрата”, как я ту далекую-далекую довоенную рыбалку с отцом? БЕРЕЗОВЫЙ СЛУХ Разбежались мои товарищи с подсадными крякухами на разливы и болотинки, а я остался на берегу озера Темное. Уселся удобно на сухой березовый пень и наблюдаю за ремезами. Они у нас не в диковинку, перышками не ярко-броские, но довольно скрытные. Летом нипочем не отличишь от крошек-пеночек, если и покрутятся в листве над самой головой. Сегодня тоже вряд ли бы угадал, не наткнись случайно на свеженачатое гнездышко. Здешние ремезы - старожилы. Слева от меня на трех березах болтаются почерневшие клочья старых гнезд. А у прошлогоднего, ватно-серого, кто-то выдрал пластину из донышка, и непогода изрядно потрепала напалок птичьей рукавички. Все четыре над сушей, поэтому высоко свиты, а коли на ветродуе со всех сторон, то и быстро износились. Обычно гнездышки долго дюжат, когда висят в “подоле” дерева или на веточке куста над водой. Выходит, что пятую весну начинают здесь домить птахи. Нынче облюбовали ветку-развилку на сучке коряжистой березы много ниже: давеча привстал на цыпочки и коснулся пальцами круглого основания гнезда. Тогда же и выказали себя хозяева. Подсели на соседнюю веточку и спокойно уставились маковками черных глаз - ни страха, ни паники. Терпеливо дождались, когда человек отдалился за красноталину, и не замешкались, сразу занялись делом. Сколько мною перевидано ремезковых изделий... И не только на березах берегами лесных озер и болот, речек и ручьев, а и на кустах черемухи и ветках ивы по реке И сети, на лугах вдоль стариц. Однажды с приятелем нашли и вовсе удивительное - “двухкомнатное”; на одной ветке свили ремезы два гнезда, как одно целое, с разницей в год по времени. Однако никогда не доводилось подглядеть, как мастерят ремезки свою чудо-рукавичку. Именно из-за них махнул я рукой на вечернюю зорьку, и незаряженное ружье сиротливо притулилось у комля ближней березы. Любуюсь на искусную работу ремезов и пытаюсь представить, сколько же сил и старания надо парочке, чтобы за две недели наискать вдоволь “пряжи” - волоконцев конопли и крапивы, а главное пуха ивы или осины, чечушек почечных и ленточек бересты... Да и не просто наискать, а свить гнездышко теплым, прочным и непромокаемым. Вдобавок еще и красивым! И чтобы в лаз-напалок не проник никакой враг, иначе курочке с яичками погибель... Когда-то казались издали невзрачными синичьи “братцы” - ремезы, а вблизи разглядел каштановые спинки, пушок на грудке и брюшке розовато-белесый, от клюва через глаза к уху черная полоска. Конечно, не красавцы, как зяблики или щеглы, но симпатичные птички. Голосок негромкий и скромный, зато вон как нежно друг дружку подбадривают: - Тас-си, тас-си-си! - Строим, построим! Никакого надсмотрщика-погонялы не надо “рукодельникам”! Им не до бесшабашного ликования, как бекасам. Куличишки где-то высоко-высоко в небе “заржут-засмеются”, свалятся в кочки и заведут бесконечное: - Пойти, пойти, пойти! - Почо-по что, почо-почто! - Ты так, ты так, ты так! Или попробуй потягаться с веретенниками у Ваховой пади. Вот один тянет над рёлкой: - Матаня, матаня, матаня! - Боля, боля, боля! - отзывается второй. И уже хором надрываются до хрипоты: - Выто, вы-то, вы-то, выто! Втихомолку налетел на меня большой веретенник и во весь свой длинный нос обрадовался-завопил: - Вот он, вот он, вот он! Невольно вздрагиваю, соскакиваю, соскакиваю с пенька и на подкравшегося куличину: - Кыш, горлодер! Вовсе я не прятался и ни от кого не затаивался! Веретенник взмывает выше грядки берез и насмешливо дразнит: - Гляди-ко, гляди-ко, гляди-ко! - Да, да, да! Ага, ага, ага! - ему или мне негромко ответствуют серые гуси. Летят они не на той почтительной высоте, как осенью, и какой-то азартно-невоздержанный охотник дуплетит из камышей. Птицы расстроено шарахаются, и на осквернителя падают гневно-возбужденные голоса: - Гады, гады, гады!.. А ремезки все плотнее и плотнее заплетают кошелку. Им некогда обращать внимание на меня или на горностайку, забуревшего веснининой. Зверек строго зыркнул на пташек да тут же и стрельнул в траву за осмелевшей мышкой. Некогда им вникать, кому очумело и надсадно орет черный ворон: - Дура-кура, дура-кура, дур-ра-а! Это мне приходится разговаривать с полевыми воробками, что с талины вежливо выспрашивают: - Жигули? Жигули? Жигули? Искать глазами затемневший борок обочь просеки, где заухал-затосковал ушастый петух-филин: - Охо-хо, ух-ху-гу! Здесь живу! Здесь жду-у-у! Вдруг почувствовал спиной чей-то пристальный взгляд на себе и услыхал мягкий шепот. Кто же еще вместе со мной отслуживает весну? Оборачиваюсь и замираю: вовсе не цветущие березы рядышком стоят, а девушки гурьбой сбежались, расчесали русые косы и у каждой в зеленом ухе по золотой сережке... - Все, все будьте счастливы! - Все, все будем счастливы! - очнулся в непорочной чистоте березового девичника зяблик и чистосердечно пожелал добра всем соседям по белоствольному дому. |
© "ПОДЪЕМ" |
|
WEB-редактор Виктор Никитин
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |
Перейти к номеру: