Журнал "ПОДЪЕМ" |
|
N 11, 2002 год |
СОДЕРЖАНИЕ |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
РУССКОЕ ПОЛЕ:ПОДЪЕММОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЖУРНАЛ СЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
Виктор НИКИТИН HELP ME! SAVE ME! День как день. Ничего особенного. Только воскресенье называется. Вот и стукнуло ему восемнадцать лет. Толик усмехнулся: празд-ни-чек! Мать с вечера прибрала квартиру, а утром, разбудив Толика поцелуем в шею, сказала сыну: “С днём рождения тебя, соня! Заспался совсем – десять часов. Ты уже сорок минут, как родился. Вставай, посмотри подарок”. Толик, часто моргая, взглянул на письменный стол, стоявший напротив кровати, и увидел там... нет, он не поверил сначала... увидел магнитофон. Он сразу же встал и провёл пальцами по вытянувшейся над чёрными клавишами надписи, которая при других обстоятельствах способна была бы произвести некий трепет новизны в его душе и приближения к достатку, но не теперь. - Ну, как? - с надеждой спросила мать. - Подходит? - Нормально, - ответил Толик; слово, которым он одинаково обозначал все терпимые и приятные явления на свете, отделяя им всё сложное и плохое, - высшей похвалы для него не было. И мать это знала и не обижалась, она помнила, что точно так же, невозмутимо, всегда говорил её муж и отец Толика, умерший два года назад как-то неожиданно, сразу, с виду крепкий сорокапятилетний мужчина, слесарь-ремонтник, работавший на пивзаводе. Мать вспомнила о нём и почувствовала в сыне какое-то едва уловимое из-за возраста, но отцовское начало. “Нормально” - первая его отметина. Потом, когда она ушла на кухню, Толик, щёлкая крышкой для вставки в магнитофон кассеты, подумал, как это всё теперь не нужно, ещё имея в виду её небогатую зарплату. Он и сам бы себе купил, работай он не несколько месяцев после окончания школы, а больше, и не в ателье учеником портного, а в каком-нибудь другом месте. Мысль о деньгах привела за собой другие мысли - и тоже о деньгах. О самом неприятном, что они могут создать, - долге. Тогда-то он и усмехнулся невесело и понял, что он, оказывается, все три месяца думал об одном, ни на секунду не забывая, и что в тени всех его поступков и слов стояло одно слово: долг. Денежные долги бывают разными, но бывали ли они когда-нибудь умными? Вынужденными, неизбежными – другое дело. Его же долг был глупее глупого и беспомощный какой-то, нереальный. Он был должен восемьсот долларов. Само по себе слово “долг”, если его часто повторять, приучает к терпению, к нему привыкаешь и живёшь с ним, как с больными зубами: знаешь, что лечить их надо, но боль пока не режет, встаёшь по утрам, ешь, пьёшь, полощешь рот, таблетку принимаешь – вроде бы сжился. Но ожидание делает нетерпеливым человека, которому должны. Неделю назад Толику напомнили об этом. Стас позвонил по телефону и сказал, что Серый интересовался у него, когда Толик начнёт отдавать деньги, лето уже заканчивается, а то ему, Серому, тоже надо кое с кем расплачиваться и что мол вообще карточный долг – долг чести. Толик промямлил в ответ, что он, конечно, все понимает и деньги отдаст. Но каким образом? – подумал он как только положил трубку. Неудачный день в конце мая, сделавший его должником, вспоминался отчётливо. Вернее не весь день, а его окончание, когда наступило чувство опустошения, горечи во рту и дикой жажды. И это уже потом, вернувшись домой на “Тойоте” Стаса другим человеком, нежели он выходил утром, он стал вспоминать почти каждую минуту дня, пытаясь найти в нём те места, где он мог бы повернуть всё иначе; казалось, находил, вновь прокручивая в тяжёлой голове, и... признавал своё бессилие изменить что-либо. С некоторых пор он стал раздражаться по любому поводу. Мать скажет ему: “Тебе картошки сварить?” А он ей: “Пожарить!” Она ему о чём-нибудь другом: “Тебе...” А он: “Ну что еще?” Раздраженно говорил, вызывая в ней непонятное ей самой чувство вины, чтобы она спрашивала себя: почему я такая недогадливая? Да и как ей тут было догадаться? С чего же всё это началось, дружба эта вроде бы со Стасом, в которой теперь чего больше было: то ли недоброго случая, то ли его, Толика, собственной слепоты? Но что-то уже созревало в нём тогда, какая-то встреча ему была нужна. И вот Стас, появившийся словно бы ниоткуда. И Толик, слушающий, всё впитывающий, с восхищением каким-то неестественным. Но вот этой-то неестественностью всегда и мерялась его слабость, - выходило так, что он незаметно подчинялся Стасу, его убеждённости, жару в голосе, силе голосовых связок, скороговорке, и чем больше жару, тем больше в нём соглашательства становилось, все слова Стасовы, потоком на него обращённые, кивками поддерживающими встречал, а только мелькнёт что-то несуразное, такое, что вполне можно назвать ложью, мол: стой-ка, стой-ка, он тут же даёт ему лёгкое послабление, допущением посчитает небольшим, и только, так, оговорочкой, и дальше слушает, принимает все дальнейшее, в этот небольшой зазор между правдой и неправдой позволяя укладывать всего себя, вполне искренне не замечая этого. А выходит: и чувствует что-то не то и дозволяет не тому доламывать себя. И дитя такое наивное, и мудрый молчун одновременно. Пять лет его не видели и уже почти забыли. Во дворе поговаривали, что сидел он за какие-то дела, хотя Толик помнил, что Стас уезжал в Москву. Он ведь старше Толика; как пошли ларьки, так и стал он заниматься каким-то бизнесом. Потом, кажется, разменял квартиру (все со слов любознательных пенсионеров, которые, наверное, также хорошо знали, как зовут каждую дворовую кошку, голубя и даже про содержимое всех мусорных ведер с четырех домов ведали) и переехал в Северный район. Толик тогда не только по возрасту не догонял Стаса, у него была совсем другая жизнь, он учился в школе и все еще надувал пузыри из жвачки, и потому никак не соприкасался со Стасом. Но однажды всё же контакт у них состоялся. В ходу были тысячи и миллионы. Нищими миллионерами были забиты все новости по телевизору, все улицы, магазины и рынки, в безнадежном и ущербном просторечии именуемые толпой. А Толику только три тысячи было нужно. Хотел что-то купить. То ли петарду, то ли батончик шоколадный, может, билет куда – теперь уже не помнил. Это “что-то” скрылось за другими событиями, последующая значительность которых была в превосходящем отношении к первоначальному желанию настолько, что мизерность суммы, а стало быть и вещи – или все же услуги? – не могла подточить занятую другим память, и он не мог себе точно сказать, на что ему были тогда нужны деньги и как он оказался в машине Стаса. Так фотограф, занимаясь печатанием, видя, что какое-то интересующее его на снимке место не выходит, скажем: на что обращён его взгляд, куда он так пристально смотрит? – добавляет серо-белый порошок проявителя, подольше держит в ванночке отпечаток, увеличивает выдержку, наконец, меняет бумагу, но тщетно, так и не узнать ему, что послужило причиной его возбуждения и заставило щелкнуть затвором. А тут три тысячи всего, Толик озабоченный, не дотягивающий до нужной суммы, перебирающий в руках бумажки, и Стас, случайно увидевший его из своей машины. “Что, не хватает?” Добавил пацану и вдруг предложил прокатиться на подержанном белом “Форде”. Уже через несколько минут лихо выкатили на проспект, и тут же Стас подрулил к тротуару, где поднимал руку высокий мужчина с портфелем. “Куда?” - спросил Стас. Толику нравились его расчётливые движения и то, как он сидел за рулём. “Вокзал”, - сказал мужчина, склонившись к окошку. “Садись”, - небрежно бросил Стас, потом тронул машину. Когда приехали на место, и неожиданный пассажир, расплатившись, хлопнул дверцей, Стас протянул Толику смятую бумажку: “Бери еще”. “Здорово”, - сказал Толик, тут он даже восхитился почему-то. Стас уловил его настроение и засмеялся: “Если бы не она (он погладил руль), я бы давно ноги протянул. Она меня кормит”. Но чему, собственно, он восхитился? Что тут было для него такого, равнозначного открытию, преображению мира? Это же просто смешно! Но вот так он запомнил. И ему даже стыдно теперь было от этого, но более всего непонятно, почему его память так избирательна: в одном случае дает положительную картинку, сглаживая негативное восприятие, а в другом не ищет никаких послаблений для отрицательного воздействия. Так и всего несколько месяцев назад было, однажды на улице, когда шедшая впереди них со Стасом женщина выронила в рыхлый мартовский снег кошелёк; Толик хотел её окликнуть, но Стас остановил и, когда Толик спросил почему, ответил с усмешкой: “Потому что, когда я родился, тебя, дружок, ишо и в планах не существовало”. В тощем, потёртом кошельке было от силы рублей десять. “Да, бедность - не порок”, - сказал Стас и картинно, не сняв перчаток, держась двумя пальцами за кошелёк, высыпал деньги на свою подставленную ладонь, потом бросил его в урну и добавил: “На пряники”. А по другой версии, к которой Толика тянуло больше, Стас, конечно же, окликнул ту женщину, поднял кошелек, отряхнул его от грязи и с естественной простотой вручил запыхавшейся от неожиданности момента потерпевшей ее скудное достояние. Толик никогда больше ничего не спрашивал, как-то так сразу установилось в его голове, что Стас старше его и больше его знает в жизни. А Стас спрашивал, интересовался, как работа, нравится ли, что думает Толик дальше делать, охотно одалживал деньги, причём Толик никогда не просил, всё как-то само собой получалось, разговор так складывался; выяснялось, например, что Толику нужно рублей сто-двести и Стас давал, не принимая никаких возражений, смеялся даже, а потом возражения исчезли, Толик подумал, что ему пора взрослеть. Ещё ему нравилось, как Стас мягко водит машину (теперь у него был “Фольксваген”) и что может решить любой вопрос. Матери Толика нужен был румалон, когда она выписалась из больницы (была такая проблема), и Стас достал. Нравилось, как он может организовать досуг, - весело, непринуждённо; какие у него подружки – раскованные, без предрассудков, девочки. С одной из них, Зойкой, он часто стал встречаться, она работала в парикмахерской, мужским мастером, и Толик ездил к ней делать модельную стрижку, постепенно забывая, что живёт на свете ещё Ира, его бывшая одноклассница, с которой он... дружил что ли? – начинал думать Толик, не зная, как назвать их отношения, - всё теперь казалось каким-то детским, мечтательным, парящим в облаках, задержавшимся продолжением школы: и эти их хождения в кино, воспоминания о смешных случаях на уроках, и обязательные, ежегодные присутствия на дне рождения друг у друга. Надо взрослеть, думал Толик, уменьшать свою отсталость, и взрослел: вчетвером (еще Стас со своей подругой) ходили во “Фламинго” и другие места, где можно было неплохо оттянуться. И сам Стас, чисто внешне, нравился Толику, высокий, черноволосый, спортивного вида парень, с блестящими упрямыми глазами, с небольшим, треугольником, шрамом на переносице и ещё одним, как короткий наконечник стрелы, на шее, под левой щекой. Нравилось, как он легко живёт, как одевается. И с ним было легко. Уже сблизились они так, что стали видеться на неделе по несколько раз. Стас у Толика побывал в гостях, а к себе... не приглашал, так и сказал Толику, предупреждая его возможные расспросы: “К себе не зову. Там обстановка сложная. С родителями мне не повезло”, - и поморщился. Не думать же было Толику, что его попросту обманывают? Мягко так, двумя пальцами взявшись, водят за нос? Жизнь Толика изменилась. Теперь он после работы часто отправлялся либо к Зойке, либо ещё куда-нибудь со Стасом. Домой возвращался поздно, часто навеселе; тогда на тёмной лестничной площадке долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Дверь открывала мать. Он, не глядя на неё, проходил, раздевался. Она молча смотрела на него и уходила к себе. Иногда его охватывало раздражение и он начинал думать о том, как это он раньше не замечал, что холодильник у них старенький, “Полюс”, которому бог знает сколько лет, что телевизор у них – допотопный “Рекорд”, без пульта, а обои на стенах в рыжих разводах и вспоминал уютную обстановку Зойкиного жилья, как свидетельство самостоятельности, не говоря уже о разных машинах Стаса, которые он постоянно, с воодушевлением и легкостью менял, и вообще, о самом стиле жизни. Мать, конечно, чувствовала: что-то происходит. Но не знала причины. Её объяснения были иными. Она помнила Иру, не забывала, и как-то спросила, почему ее давно не видно. Толик ответил, что у неё сессия. “Какая же в начале апреля сессия?” - удивилась мать, уловив рассеянность и безразличие в ответе сына. Толик сказал: “Не знаю, я же не студент”, - он словно подчеркнул свою непричастность. “Ты очень изменился”, - сказала мать. И тут Толик с необычайным прежде раздражением выпалил: “Да, да, я очень, очень изменился!” А однажды он сорвался и крикнул ей (она штопала чулки, сидя у окна), что у людей всё - всё есть, посмотри лучше как люди живут! а у них... у них даже простого магнитофона нет! Она выслушала его и тихо сказала: “Ты сам знаешь, как мы живём. Ты ведь школу только недавно закончил. Погоди, еще заработаешь. И время какое теперь… Не могу же я одна… Ты же знаешь…” И он ведь, правда, знал – знал же! Это были минутные вспышки. Но их становилось всё больше. Мать не связывала их со Стасом, думала о нём: вежлив, обходителен, “не с улицы”, про Зойку же и других не знала. Не знала она и про Серого. В тот неудачный, роковой день Толик оказался у него на квартире, Стас привёз. Серого Толик видел несколько раз: у стойки бара во “Фламинго”, потом на толпе в Юго-Западном районе в окружении коротко стриженых ребят – Серый сидел в красной “девятке”, выставив ногу в открытую дверь, и пересчитывал деньги, а затем к нему подошел Толик, Стас послал, чтобы отдать одну из каких-то коробок, которые лежали у него на заднем сиденье, “Вот эту возьми… Нет, эту”, сам почему-то не пошел – и еще у старого здания драмтеатра, неподалеку от ювелирного “Рубина”; поза и занятие – считать деньги – были те же, а вот машина была другая, “Опель”. Он был старше Стаса, носил окладистую бороду, но, как решил Толик, ему не больше тридцати было. Стас их не знакомил. Когда они встречались втроём, бородач либо не замечал Толика вовсе, либо на мгновение останавливал на нём свой взгляд, так что Толик от неожиданности наклонял голову и начинал было полушептать: “Здравствуйте-е...” - но взгляда уже не было, он был обращён к Стасу, а Стас говорил: “Слушай, Серый, такое вот дело: с теми магнитолами надо что-то решать...” и Толик отходил в сторону. В тот неудачный – Толик потом проклинал себя, в бешенство приходил от бессилия! – день Серый повёл себя иначе: пожал руку и Стасу и ему, сказал: “Здорово”, показал какие надеть тапочки, провёл в комнату. Обстановка квартиры, в новом доме на Плехановской, куда он попал впервые, произвела на Толика впечатление. Всё хотелось посмотреть, потрогать руками, но особенно его поразил огромный, почти во всю стену, аквариум с удивительной красоты экзотическими рыбками, словно попавшими сюда из какого-то волшебного сна, и еще висящий над ним боевой щит, едва ли не такой же неимоверной величины, расписанный лилиями и драконами. “Бронзовый”, - тихо сказал Серый, зачем-то добавив: “С памятника”, и, предваряя следующий вопрос осмелевшего Толика, неожиданно сообщил: “Руками лучше ничего не трогать – это всё не мое”. Стас с бородачом снова говорили о каких-то своих делах, в разговоре выскакивали знакомые, самые значительные теперь для Толика слова: “штука”, “лимон”, и ещё новые выражениях “в ноль уйду”, “жду новой партии”; к остальному он не прислушивался, сидел в отведенном для него углу в кресле-качалке и перелистывал автомобильный журнал – до тех пор пока (Серый со Стасом тем временем перебрались на кухню) в комнату чуть не ввалилась незнакомая босая девушка в пестром халате и с мокрой черноволосой головой. “А где же…” – удивленно начала она и через секунду скрылась. Вскоре хлопнула входная дверь. Еще через какое-то время появился озабоченный Серый – на этот раз не в майке и джинсах, как был, а тоже в халате. Он вздохнул и вышел. И наконец неожиданно повеселевший Стас сказал Толику: “Идем на кухню”. Стас сварил кофе и включил музыку. Они расположились за уютным, круглым столом черного цвета. Сначала просто так болтали, Толик больше молчал в некотором смущении, потом Серый поинтересовался: - Чем занимаешься? - Да так. – Толик слегка повел головой. - Штаны шьет, - вступил Стас, отпив кофе. – Мне вон брюки какие пошил! - А на меня сошьешь? – спросил Серый, не очень-то обращая внимание на Стаса. - Не знаю… - ответил Толик, пытаясь сообразить шутят ли с ним. - О чём разговор, - снова встрял Стас, - с его-то умением! Да он мог бы приличные деньги иметь! - И что? – повернулся к нему Серый. - Не хочет. - Почему? – спросил Серый, удивлённо поглядев на Толика. - Я не знаю... Как-то… - Напрасно, - пожурил его Серый. – Твое ателье уже в прошлом. А тебе хорошее место предлагают. Зарабатывал бы неплохо. Подумай. - Даже не знаю… Он мялся. Хорошее место было в “Полтиннике”, в торговой фирме по продаже аудио и видеоаппаратуры, куда он заезжал вместе со Стасом по его делам. Прежний продавец был уволен “за слишком пристальный взгляд”, как пошутил Стас. Толику предлагали работать в отделе автомагнитол, но он смутно чего-то опасался, некстати вспомнив про то, как на Юго-Западном рынке к Стасу несколько раз подходили какие-то верткие ребята с птичьими головами, передавали ему автомагнитолы, и он складывал их в машину Серого. И в то же время хотел заработать. Льстили ему их предложения, льстили. Ему, конечно, хотелось денег, много и сразу, чтобы не думать о каждодневных тяготах, но продавцом он быть не хотел. - Подумай, - ещё раз сказал Стас. Потом снова говорили о пустяках каких-то, чуть ли не прогноз погоды обсуждали. Серый принёс бутылки, стаканы высокие, узкие, коктейли смешал. Напитки были мягкие, но всё же Толику немного било в голову. Он стал раскованнее, чаще вступал в разговор, смеялся. Помогала сочная музыка – бархатные низкие тона ритмично пульсировали в небольших, круглых динамиках. Серый высыпал на стол колоду карт, потянулся к шкафу и из выдвинутого ящика достал ученическую тетрадку в клетку, раскрыл посередине и взялся за шариковую ручку (Толик успел заметить, что предыдущие листы мелко исписаны колонками цифр). Стас принялся тасовать карты. А Толик всё слушал и слушал музыку. Так бы всё это и оставить, как шло, до этой минуты, думал потом Толик. Он бы покачивался, полузакрыв глаза, в кресле-качалке у аквариума, а музыка рассыпалась бы перед ним беглыми, спешащими звуками; Серый продолжал бы на кухне графить свою тетрадку, отсчитывая, беззвучно шевеля полными, сливовыми губами, клеточки: раз, два, три; Стас тасовал бы карты, раскладывал их на столе глянцевой рубашкой кверху; дымилась бы белая чашечка кофе. И вдруг: - В бурку перекинемся? Вопрос как бы между прочим. Толик не помнил, кто предложил. Он только помнил, что они собирались играть без него. Значит можно было не играть? Толик открыл глаза и подался вперёд вместе с качалкой, по инерции, в ответ на вопрос, на музыку, на коктейль (сколько он выпил за вечер стаканов?); голова его была словно связана одного рода напряжением с руками, больше он ничего не чувствовал, вся сила в них ушла, он упёрся в подлокотники, развёл приподнятые острые локти, как встречный короткий вопрос, ощутив тяжесть своих ладоней, со стороны казалось, что он готов, - и у него выскользнул ответ: - Давайте. “Пульку”, - сказал Стас. “По маленькой”, - добавил Серый. Их движения сделались скорыми и согласными. (Толика научил играть в “буру” Стас. Они баловались иногда, смеха ради, по пятьдесят копеек на кон.) Через полчаса игры десять клеточек в тетради, отчёркнутые рукой Серого, были заполнены цифрами со знаками “-” и “+”. В конце колонки, помеченной буквами ТОЛ, стояло четыре о плюсом. Колонки СТ и СЕР заканчивались одинаково: минус перед двумя двойками. Так как ставка была назначена в рубль, Толик (ТОЛ) выиграл четыре рубля. - Неплохо играешь, - заметил Серый, рисуя в тетрадке новые линии. - А что я говорил, - приподнято сказал Стас, барабаня пальцами по картам. – Везунок. Следующую пульку Толик снова выиграл (плюс шесть), и тут Серый предложил поднять ставку до трёх рублей. Снова Толик на коне. Ему показалось, что его выигрыши задели Серого, - тот словно сравнялся, несмотря на свою бороду, с парнишкой, которому ещё нет восемнадцати, и даже так: Толик один стал равен этим двоим, вместе взятым; теперь он чувствовал себя хозяином положения, его спрашивали: ещё налить? а он в ответ ни слова, только головой кивнёт в знак согласия и откинется на спинку кресла. Еще немного и скажет: “Достаточно! А нет ли чего-нибудь еще?” (Толик, потом: “Вот идиот!”) Чувствовал он, что если и дальше будет выигрывать у них, то обретёт вес, способность раскованно вести беседу или молчать, если надо, не тяготясь паузами, усмехнуться, пожать свободными плечами. Было похоже, что он приобщается к настоящей жизни, становится своим. И он выигрывал. - А что это мы ерундой занимаемся? – сказал вдруг Стас и самым неожиданным, почти невероятным, чудесным образом перевел игру на доллары. Дошли, наконец, до десяти долларов. Толик чувствовал себя уверенно – надёжной защитой ему служил предыдущий выигрыш. Но об одном он не думал отяжелевшей своей головой, оседлав галопирующий успех, - что между начальной ставкой в рубль и конечной в десять долларов лежит огромная пропасть; тот же расклад при таких полярных ставках в денежном отношении очень разнится: плюс четыре на десяти долларах не то, что на рубле или пятидесяти копейках. Игра шла своим чередом, пока не сложилась такая ситуация. На кону оставались две карты, последнюю взятку забрал Серый и теперь, имея открытыми 26 очков и четыре закрытых карты, ему надо было решить вопрос: вскрыться, подразумевая в четырёх закрытых картах недостающие 5 очков, или объявить разборку, что означало бы удвоение ставок играющих. Серый долго жевал свои выпуклые, бороздчатые губы, что-то высчитывая в уме, наконец, сказал: “Разборка” - и смешал карты. Раздал. И снова та же ситуация. Теперь Стас находился перед выбором. Он окинул карты сосредоточенным взглядом, потёр переносицу и смешав карты пошутил: “Разбурка”. Прежняя ставка удваивалась и выходило, что каждый отвечает за четыре. У Толика к тому времени начали болеть надбровные дуги, словно какие-то внутренние, за ними, точки мозга приблизились к глазам и пульсировали, стремясь вырваться. Он механически брал взятки, забывал сколько у него набралось очков, спохватывался, тогда он крепко сжимал челюсти, чтобы вернуть внимание, и снова смотрел на лежащие перед ним карты, считая: девятнадцать, двадцать два, двадцать шесть... 29 у него очков набралось, и пять карт было закрытых. Стас смотрел в сторону. Серый отрывал заусенец с ладони, откусывал. Толик тупо смотрел на них, на карты, в ту сторону, куда смотрел Стас, на ладонь Серого, снова на карты, пока не понял, что думать тут нечего, среди пяти карт наверняка должен быть хотя бы один завалящий валет, к тому же выигрыш в четырёхкратном размере, и поздно уже, одиннадцать часов, пора идти. Да, выиграть – и уходить, решил Толик. Пора. И он вскрылся. Карты были пустые. Его как будто задержали. Вот как: он собирался уходить, а его задержали. Он вспотел. Стас не удержался и хмыкнул. Серый невозмутимо взял ручку и в пустой клетке ниже букв ТОЛ поставил “зуб”. На Толике повисла ответственность за 3 ставки, а несложное перемножение с учётом создавшегося положения подводило его к неожиданному числу 12. Итого, значит, 12 ставок. Развязка наступила неожиданно. Толику с раздачи пришло два козыря, и он ждал третьего, сбрасывая остальные приходящие карты. Он не думал ни о Стасе, ни о Сером. “Ещё козырь”, - эта мысль сверлила его и без того перегруженную голову. Когда третья карта пришла, Толик облегчённо сказал: “Бура” и хотел было бросить карты на стол. “Подожди!” - сказал ему Серый, левой рукой он накрыл карты Толика, а правую с тремя своими картами держал у лица. Поверх них Толик увидел неожиданно трезвые, очень трезвые глаза Серого. Показалось ему, что они двинулись на него, стали расти, но это карты, скрытым в них оглушительным ударом, отошли от лица Серого и в полной тишине (музыка кончилась) легли на стол. Три туза, один из них козырный. По договору между ними до игры, это означало пятикратное увеличение ставки с каждого проигравшего. Но маленький “зубик” - всего лишь пятнышко от пасты в тетрадной клеточке – давал катастрофический результат: 800 долларов. Рассудком Толик понимал, что с ним случилось, а тело не слушалось его, сразу обмякло. Лицо горело, руки налились невидимой дрожью, а потом уже её и видно стало, это когда он рванулся было отыгрываться, горячился, делал лишние движения, заскакивал вперёд развития игры, спорил и чувствовал, что выглядит смешным и растерянным, - видел это по далёким, внезапно незнакомым ему глазам Серого и Стаса, но не мог с собой совладать; казалось, что число 800 круглится в голове и распирает её, выгибая надбровные дуги. А его партнёры интерес к игре потеряли: Стас часто смотрел в сторону и, намекая на позднее время, разражался короткими зевками, Серый поддевал всё тот же мёртвый заусенец на ладони. Теперь всё на свои места вернулось: Толик, как есть, мальчишка, “везунок”, которого вовремя осадили, где теперь та раскованность, скреплённая выпивкой, где равенство, где братство? – а Серый – бородатый мужчина, спокойный, немногословный. Толик вдруг осознал, что Серый ужасно взрослый, его ничем не смутишь, не удивишь, между ними огромная разница, а он увлёкся, забыл. Выправить положение не удалось. Уверенная рука Серого вывела в конце тетрадного листа итог: 800$ и ещё несколько раз обвела его жирным кружком. В коридоре, обуваясь, Толик пусто глядел в пол. Говорить было неловко, да и что он мог сказать? До свидания? Спокойной ночи? И ему ничего не могли сказать. Он стоял у двери, держась за круглую ручку, и длинным взглядом, словно кто его приковал, сверлил резиновый коврик под ногами, ожидая, когда Серый и Стас договорятся, где им встретиться вновь. Его не замечали. Толика словно не было рядом. (Он не слышал, как Стас сказал Серому: “Такие ребята нам нужны”.) Казалось, будто Стас на минутку, по пути, заскочил к своему знакомому узнать кое-что, прихватив в собой Толика, и теперь они уходят туда, куда, собственно, и собирались. Будто ничего не произошло. В машине, по дороге домой, Стас осторожно завёл успокоительный разговор: “Ничего. Отыграешься. Удача, она волной ходит. Ещё накатит”. “Уже накатила, - невесело подумал Толик. - Накатила и окатила”. Неделю они не виделись. Раньше таких перерывов не случалось. Происшедшее вспоминалось Толику как тяжёлый сон с неясными последствиями, а когда у ателье остановился “Фольксваген” Стаса, Толик обострённо-ясно понял, что если его сон помнит и может рассказать ещё один человек, то это не сон, а действительность. Но о её требовательности пока ещё ничего нельзя было оказать – Стас говорил о каждодневных пустяках, вещах случайных и необязательных. Толик односложно отвечал, его внимание было раздвоено. Он соотносил речи Стаса с собственной памятью, всколыхнувшейся мутным осадком. Вдруг что серьёзное вынырнет, а? Но ничего серьёзного, казалось, не было. Снова встретились дня через два. Стас как обычно шутил, рассказывал анекдоты. И вот: позвал отыграться. Толик сказал: нет. Ему представилось невозможным снова идти к Серому, сидеть там втроём и снова играть. Это повторение, нет, он будет в случайностях искать закономерности, ему понадобится оправдание, а в результате он скажет себе: так уже было. “Нет”, - повторил он. Они сидели в машине. В салоне было душно. Машина стояла у Кольцовского сквера. Был вечер. Ещё не совсем стемнело. В обсаженный тополями сквер, к его фонтану стекалась молодёжь. Держались за руки, шли обнявшись, группами, поодиночке. Переходили улицу, огибали машину. Перед лобовым стеклом проплывали огоньки сигарет, они вскидывались и стремительно ныряли, плыли дальше. Яркие отблески радуги со струй фонтана резали деревья, кустарник, скамейки, головы сидящих на них, их шеи, плечи и затихали, размываясь на лобовом стекле. Стас опустил боковое стекло. В приоткрытую щель пахнуло свежестью, ветерком ровным, спокойным. Слышались отрывистые восклицания, низкие и высокие голоса, смех, покашливание, журчание воды и монотонный шум вертикальных и наклонных струй фонтана, частое цоканье каблучков по тротуару, начавшаяся проба музыки, ее тонкий писк, голос: проба... проба, раз, раз... раз, раз, а два всё никак не было, и еще нарастающее нытьё троллейбуса по ту сторону сквера, сигналы автомобилей, чей-то дежурный, окликающий свист. - Нет, - сказал Толик. Стас, не поворачивая головы, положил ему на плечо руку – мягко, по-дружески. - Смешной, Ну, ладно. А штаны почему шить не хочешь? - Какие штаны? - Нет, правда, смешной, - Стас усмехнулся, шрам на переносице вытянулся ромбом. – Ведь говорили с тобой. Продавец еще требуется. - Заботишься? – спросил Толик. - О тебе, чудак. Ведь заработаешь. - Я уже “заработал”. - Как раз потихоньку и выплатишь, если не хочешь отыгрываться. - А мне кажется, что игра продолжается, - сказал Толик, он начинал нервничать. - Что продолжается? – переспросил Стас; края шрама на переносице сблизились. - А вот то... То, что вы оба хорошо знаете. - Мы? - Да, вместе с Серым. О-очень хорошо знаете! Только я не догадливый такой. - Ну, если ты там что-то сочинил себе, - Стас убрал руку и пожал плечами, - то я тебе помочь не могу! – Он обхватил руль руками и показал себя в профиль – взрослый человек, уставший от бессмысленного разговора. Толик подумал, что так же уверенно, как руль, он хочет держать и его. - А и не надо! – с неожиданным вызовом сказал Толик. Он придвинул ноги к дверце и взялся за ручку. – Вообще ничего не надо! - И что же ты будешь делать? Его бесила эта уверенность. Он выбрался на машины и захлопнул дверцу. Пошёл в толпу, в этот возбуждённый гул, расцвеченный музыкальной водой, в лица эти, смеющиеся. - Ну разбирайся! – крикнул ему в спину Стас. – Я позвоню! И позвонил, через неделю. Произнесено было слово “долг”. Толик подумал, что о таких вещах Стасу легче сказать по телефону, чем в глаза. В телефонной трубке “долг” укрупнился и вырос в целое понятие, крепкое такое и массивное, как учреждение, со множеством сотрудников - ДОЛГ. Не уволишь их всех, не сменишь вывеску, не скажешь себе и всем, что мол, ничего тут никогда и в помине не было, ошибка, мол, вышла, не туда попали. ДОЛГ, ДОЛГ, ДОЛГ. Наконец-то было названо слово, которое Толик прятал в себе, подавлял. Он сразу перешёл как бы в новое качество. Это вот как бывает: следствие окончено и выносится приговор с отсрочкой в исполнении. Есть возможность исправиться за время отсрочки и тогда приговор останется условным, растворится в воздухе, навсегда будет вычеркнут из памяти. Но сколько будет длиться его, Толика, отсрочка? Чем он “исправит” свой долг? А когда отсрочка кончится – что тогда будет? В такие минуты осадок поднимался к поверхности и Толик нервничал, становился резок, груб. Мать замечала угнетённое состояние сына. Ответом на её участливые вопросы была грубость. Толик говорил ей: “Отстань! Не лезь, куда не просят! Надоела!” - обнаруживая тем самым изломанную, неуклонную градацию с приставкой “де”. Трудный подросток. Трудный характер, который не имел видимого объяснения. Онa спросила его, почему к ним не заходит Ира. Он ответил: “Она тебе так нужна?” - с нескрываемым в голосе и в глазах раздражением, потому что вспомнил: ходячая добродетель, дистиллированные разговоры. “Я просто спросила”, - тихо сказала мать. Она обиделась. Потом подумала, что скоро сыну восемнадцать лет, а он действительно обделён по сравнению с другими сверстниками, вон какие теперь ребята пошли, и друзей у него как-то нет постоянных, замкнулся в себе, к тому же без отца живёт. Но всё это возрастное, решила она, пройдёт, как простуда. С Ирой он виделся два раза. В первый, она пришла к нему домой вскоре после возвращения с Кавказа, куда ездила на геологическую практику после окончания первого курса. Худенькая, загорелая, она была оживлена, переполнена тем, что там увидела, много рассказывала, вызывая встречные вопросы матери Толика: “Да как же вы туда поехали? Так ведь теперь такое творится!”, на что Ира с совершенной простотой замечала: “Ну что вы, Галина Валентиновна, там, где мы были, все тихо и спокойно, и люди такие интересные!” Толик слушал плохо, спрашивал невпопад. Он такое, например, сказал: “Я и не думал, что в Карелии так можно загореть”. “На Кавказе!” - расхохоталась Ира. И мать удивилась: “Куда это тебя занесло?” Хорошо, что она была рядом, было кому принять кавказские впечатления и безошибочно поддержать разговор. В следующий раз была случайная встреча на трамвайной остановке. Выходя из вагона, он выглядел сонным, вялым, словно вышедшим недавно из больницы. Было жарко. Одна мысль сидела в нём занозой: ДОЛГ. И когда Ира его окликнула, в нём только как бы щелчок раздался, тихое потрескиванье – ровно то время, сколько прозвучал знакомый голос, - помехи, как в приёмнике, настроенном на одну постоянную волну. Она спросила, куда он пропал, мог бы зайти, давно бы уже куда-нибудь сходили, кстати, фильм один сейчас идёт, интересный говорят, все видели уже, я не видела, ты не видел, театр ещё какой-то на гастроли приехал, а почему это он в такую жару в костюме ходит, что так плохо выглядит, он не болен? – много ещё чего говорила, а он продолжал слушать свою станцию, и она говорила ему: ДОЛГ, ДОЛГ, ДОЛГ. Его равнодушие, конечно же, было заметно, даже – хотел он этого или нет – вызывающе. Садясь в трамвай (она вдруг стала маленькой, беззащитной), Ира подумала, что окликнула незнакомого Толика, другого, холодного, опустошённого. А он, делая маленький перерыв в приёме своей тревожной станции, - о том, что таких, как она, сотни, тысячи, десятки тысяч, живущих правильно, без ошибок и злобы, всем на свете интересующихся, находящихся в курсе, и разве может она ему помочь достать деньги, она может только советовать, сочувствовать, сокрушаться, соболезновать – вот что противно! Однажды матери нужно было фотографироваться для доски почёта на работе; мероприятие удивительное по нынешним временам, кажется, ничем неоправданное, почти отчаянное, разве что если, как невесело предположил Толик, “вашими изображениями злых духов от предприятия будут отгонять”, и она искала в серванте, “не мели, пожалуйста, чушь”, оставшиеся от той, прежней жизни с мужем, сережки с турмалином, которые прежде надевала в подобающих тому случаях. На месте их не оказалось. Она обратилась к сыну. “Кто их там заметит?” - спросил Толик. Она сказала, что она лучше знает, куда ей их надевать и снова спросила: так может быть где-нибудь видел, а? “Меня твои брил-ли-анты, - подчеркнул он, - не интересуют”, - обозначив тем самым ценность их как сомнительную, в чем он уже успел убедиться, когда в каком-то лихорадочном возбуждении, неожиданном рвении хоть что-то сделать сунулся было с этими сережками к бойким молодцам у “Рубина”, скупающим золото, и убедился, что спасти ситуацию могла разве что шкатулка, доверху набитая драгоценностями, настолько весь их прежний блеск стал никому не нужен и затмеваем ценой нормальной еды. “Сейчас хорошие продукты дороже стоят”, - сообщил он матери, возвращая ей ее достояние, и отрезал все дальнейшие расспросы. Он словно тонул в безнадежной тоске. Не ночевал дома. У него всё же хватало соображения не пугать мать ночным ожиданием хоть каких-нибудь известий о нём, и он звонил предварительно, говорил, что ночует у друга. “Какого?” - спрашивала мать, но он уже клал трубку. Он ничего не делал для того, чтобы увидеться со Стасом – тот сам его находил, поджидая после работы, реже звоня по телефону. Стас не напирал на больную тему, о Сером не упоминал, звал то на дискотеку, то за город, а Толик, чувствуя подразумеваемое предложение заняться автомагнитолами, думал: ДОЛГ. Он приходил к Зойке, она щебетала ему про модный купальник бикини золотистого цвета, еще про какую-то ерунду, а он повторял: ДОЛГ, ДОлг, долг. Постепенно он свыкся с этим словом, и повторяя его, словно уменьшал уже сумму долга, начал отдавать. В самом деле, что такое 800 долларов? Разве это деньги? Но – для кого-то, не для него. Слово “долг” стало расхожим в его мыслях. Но имело оно всё-таки реальный смысл. Позвонил Стас и сказал: полтора месяца прошло. Серый больше ждать не будет. И тут только понял Толик, что за всё это время ничего, ну ничегошеньки не сделал для того, чтобы сдвинуться с мёртвой точки, попытаться найти выход, а сжигал себя и ничего не понимавшую мать бесполезным ожесточением. Он оказался слабым и безвольным. Явилась ему и такая мысль – осенью его призовут в армию. Он перестал видеться с Зойкой, выпал из поля зрения Стаса. Ушел с работы, неожиданно сообразив, что перед глазами у него всё явственнее проявляется ветхая, еще с 50-х, должно быть, годов картина, написанная маслом, и по какому-то недоразумению продолжавшая висеть у них в школе, на которой изображен был старый, седоусый мастер в очках, строго взирающий за тем, как еще более озабоченный, сообразно ответственности момента, вихрастый ученик с бледным от напряжения лицом вытачивает какую-то деталь на токарном станке; позади них с раскрытыми от возбуждения ртами, в стремлении утолить свой голодный интерес, толпятся ребята, тянут шеи, становятся на цыпочки, желая всё-всё увидеть своими глазами. Так и Толик в своем ателье стоял посередине комнаты и слушал объяснения мастера, только уже не деталь вытачивал, а кроил ткань, понимая безо всякого возбуждения и интереса, что попадает в разряд пропыленных, забытых, никому не нужных плакатных героев, и даже не героев, а просто неудачников, оставшихся далеко позади реальной жизни. Он скрылся ото всех, кроме матери. Сидел дома и думал. Надо было что-то решать. В дверь позвонили. Мать крикнула с кухни: “Я занята! Открой!” На пороге стояли Елена Александровна и Нелли Петровна (тётя Лена и тётя Неля) – старые, ещё с прежних времен, подруги матери. - С днём рожденья поздравляем, счастья от души желаем! – в один голос продекламировали они и рассмеялись. - Ну вот и гости! – раздался из-за спины Толика радостный голос матери. – Что смотришь, ухаживай! - Здравствуйте, - выдавил он из себя. - Вот тебе подарки. – Женщины протянули ему упакованную белую сорочку и прозрачный пластмассовый футляр с запонками и булавкой для галстука. – Что такой невесёлый? - Так просто, - ответил Толик. Он едва глядел на них. Садясь за стол, подумал: “Зачем они припёрлись?” Елена Александровна вдруг спросила Толика, словно спохватившись: - Что, гостей больше не будет? Как эхом, но более близким и сразу уточняющим случайный вопрос, отозвалась мать: - Да, а Ира придёт? - Придёт, - почему-то соврал Толик. Вот ещё проблема, подумал он, и ему вдруг стало холодно и неуютно от одной только мысли, что она может прийти, - непривычно сдержанная от его предыдущей сдержанности, если остановиться на таком определении его поведения, и всё-таки с теплом в надеющихся глазах, от прощения и веры, придёт доказывать теорему, да нет, аксиому, которую он упорно не хочет замечать или, может, не знает. Да знает он всё, знает! Знает уже и где в стенку упрётся, есть предчувствие. А уж Иру-то не знать... Как дважды два. Только вот какое её дело? Это даже забавно: наблюдать как она живёт книжными представлениями, очень правильными, и пытается его втиснуть под обложку сверхсказочной, но очень доброй книги, этакая верная девушка, которая борется за споткнувшегося в жизни парня, равнодушного эгоиста, не способного оценить всех достоинств простой девичьей души. Что она знает, Ира? Что ему Ира? - Ну что ж... начнём? Ждать никого не будем, - сказала мать. - Кто придёт, тот придёт. Мы все свои, хорошо знаем друг друга. (Толик морщился от её многословия.) Собрались узким кругом, домашним, можно сказать. – Руки ее двигались по скатерти, наводили последние штрихи: поправляли ножи, вилки, подвигали тарелки. – Вот тётя Лена, Толик, с самого первого твоего денька тебя знает. Да... Видишь как? - Да, - вступила тётя Лена. – А помнишь, как он в корыте спал, ещё на старой квартире? В корыте. Представляешь? – обратилась она к тёте Нели. - Ну да, - добавила мать. – Кроватки поначалу не было. Там его и купали, там он и спал. А как купать начнёшь его, маленького, так и обцелуешь всего: ушки, носик, попку, пяточки. И к животику-то голову приложишь, и все пальчики-то протрёшь насухо, до единого... - Может, хватит? – спросил Толик. - Ну что ты! Ты, можно сказать, на глазах у тёти Лены и тёти Нели вырос. А как же? Сели поговорить, повспоминать... - Тост! – сказал Толик и потянулся к фужеру. - Да, что это я. – Мать вытерла краешком фартука правый глаз и шумно потянула носом. “Хронический насморк и театр”, - подумал Толик. - Фартук сними, - сказала тётя Неля. - А-а, - мать махнула рукой, - он мне не мешает. Ещё отбивные буду подавать, пирожки... - Куда ещё? И так на столе всего много, не суетись, - сказала тётя Лена. - Тост! – С поднятым в руке фужером Толик продолжал ждать. - Я хочу пожелать тебе... – Мать встала. – счастья… огромного, безоблачного неба над головой. Чтобы тебе не пришлось испытать того, что на нашу долю выпало... Здоровья, конечно… Любить и быть любимым. Быть честным, порядочным и осуществить свою мечту. “А какая у меня мечта?” - подумал Толик, отставив опорожнённый фужер и накалывая на вилку котлету. “Когда же всё это кончится?” - думал он, отдаваясь неясному, тёмному настроению, как-то связанному с тем самым словом, к которому он привык (только к слову) и которое не нужно было произносить – так крепко оно сидело в нём, - и с тем, что говорила сейчас мать, женщины. Не ведали они его заботы, не знали они, кем он сейчас является для самого себя и что самое первое его желание теперь – остаться одному и никого не слышать, а тем более этих умилительных разговоров о его восемнадцати годах жизни. Зазвонил телефон. - Я возьму, - сказала мать. - Нет! – Толик почти крикнул. Когда он поднял трубку и услышал голос Стаса, такой ни к чему близкий и открытый, у него забилось сердце, и он признался себе, в который раз кляня случай и обстоятельства, что всё же ждал этого звонка не одну неделю. - Поздравляю! Желаю, как говорится, всего! Празднуешь? - Нет. - Ну ты даёшь! Не говоришь ничего, скрываешь от друзей, а друзья знают, помнят друзья... Ты один что ли?.. Алло? Из-за прикрытой двери (он стоял в коридоре) Толик услышал смех женщин и музыку. Мать включила магнитофон. - Алло? Не слышно ничего! - Один! - Значит, ещё можешь исправиться. Я сейчас подскочу. - Нет. - Почему? - Не хочу. - Алло? Поздравить же тебя надо! - Не надо! – Толик ненавидел в эту минуту и себя и всех: мать, её подруг, Стаса, Иру, - убежать бы куда, скрыться от них, переехать в другой город, заснуть, забыть всё! И как только Стас узнал, что у него день рождения? Он сказал: помнят друзья. Разве Толик ему говорил? - Хорошо. – Голос в телефонной трубке стал твёрдым и холодным. - Как дела? - Никак. - Ну, ты не забывай... Я бы подождал, но вот Серый ждать не будет. - А я плевал! - Это до поры до времени. Он шутить не будет. Толик промолчал. - Я не обижаюсь, - продолжал Стас. – Будем считать, что ты этого не говорил, а я... - А ты этого не слышал?! – не выдержал Толик. - Что случилось? – Голос в трубке сделался беспокойным. – Ты что, Толик? Я же шучу! Розыгрыш это! Ну? Понимаешь? – Стас рассмеялся. – День рождения! Ку-ку?.. Слушай меня, я же тебе помочь хочу! – Он говорил громко и раздельно, словно давал наставление капризному ребёнку. – Сделаем так: я тут возьму одну дурочку и часам к трём подкачу. Слышишь? Съездим на реку, в Парусное! Погода неплохая! Искупаемся, день рождения отметим! Там и поговорим! Сегодня всё решим... Заодно сюрприз тебе будет. Хороший! Толик молчал. - Значит, в три. Понял меня? - Понял. Стас ещё говорил, а Толик молчал. Он устал. Он верил и не верил. А что ему ещё было делать? Но именно за этот беспомощный вопрос он ненавидел себя и, ожидая хоть какого-нибудь paзрешения, сникал, подавленный тяжестью месяцев, не имеющих ни названий, ни запахов, через которые волокла его та майская неудача. Вся его надежда была на время, на возможность перемен – не в нём, вокруг него, на тот же случай, на неожиданную помощь, такую, что придёт как-то утром, после тяжёлого сна, и всё вернётся на свои места. Но думал ли он, что надеется, стало быть, почти единственно на Стаса, - вот в чьём облике выступало время, - того, кто ввёл его в беспокойный круг, из которого Толик хотел выбраться? Вернувшись к столу, он застал мать в оживлённой беседа в женщинами. Заканчивая какой-то свой разговор, она сказала Елене Александровне: “Ну, значит, я тебе должна буду”, - и положила ладонь на локоть подруги. Толик молча взял бутылку вина и налил себе полный бокал. - С чего это ты? Ира что ли звонила? – находясь в хорошем настроении от воспоминаний, а также съеденного и выпитого, остро чувствуя присутствие сына, его молодость, неведомую будущность, спросила мать. Он, всё также молча, выпил и с выражением лица, словно говорившем: “Пора расходиться”, подошёл к магнитофону и приглушил звук. - Толик! Ну совсем тихо сделал. В день рождения-то можно повеселиться! - Нечего веселиться. - Толик! Ну что ты такой невесёлый, прямо нездешний какой-то... Иди ко мне. Очень ему нужно! Oн взглянул на часы. - То-лик! – затянула мать. – Сядь рядом. Ну не упрямься! - Ладно, Галина, хватит, - сказала Елена Александровна, - не маленький уже, чтоб с ним сюсюкать. - Да, - улыбнулась Нелли Петровна, - парень взрослый, самостоятельный. Так говорили они, понимая его нелюдимость, как свойство возраста, желание птенчика вырваться из-под крылышка матери, ах, оставьте меня, я уже сам, отсюда и стеснение, и неловкость, и даже гонор извинительный. Звонок в дверь – короткий, неуверенный какой-то – и мать спрашивает Толика: - Звонят что ли или этo музыка? - Вот уж не знаю! – Он возится с замком спортивной сумки, достал её из-под кровати и никак не может раскрыть. Ещё короткий писк. - Звонят! - Ну и что с того? Елена Александровна и Нелли Петровна переглядываются. Мать тоже удивлена. Она глядит в его спину и говорит: - Так это к тебе, наверно. Открой. Он вздыхает, как от тяжёлой работы (или это отдых здесь для него такой тяжёлый?) и выходит в коридор. Открывает дверь и все видят, что пришла Ира. Она поздравляет его, говорит всё простые вещи, односложно: “Вот... Тебя... Тебе... Подарок” - чувствуя необходимость объяснить Толику своё незваное появление, - а ведь оно и было таковым, как бы не была уверена в о6ратном в силу привычки его мать, - она начинает говорить как-то странно и непонятно для женщин, но очень понятно и совершенно не нужно для него, пока мать не выдерживает вялых полуслов, встаёт и уводит её с порога к столу, а следом идёт Толик, хмурый и недовольный тем, что в квартире прибавилась ещё одна гостья, с которой он по старой памяти (о дружбе он не подумал) и из-за присутствия здесь матери, её подруг, должен разговаривать, шутить, смеяться, - словом, быть радушным именинником. Но нет, он не садится за стол, а возвращается в коридор, прикрывает за собой дверь, заходит на кухню. Тут он в одиночестве; над холодильником, что сразу за входом, висит деревянная аптечка. В аптечке – таблетки, порошки, бинты, вата. Есть там и спирт. Толик достаёт плоскую бутылку и наливает полстакана, разбавляет водой из-под крана и пьёт. Судорожно пьёт, сдавленными глотками. Морщится. Он отрывает кусок хлеба и быстро запихивает его в рот. Жуёт и снова морщится. Потом возвращается в комнату. Мать разговаривает с Ирой: - Что это ты выдумала? “Мимо шла, на минуту только”. Ты это брось. Так не годится. Ну-ка, бери котлеты, салат... Толик, ты что не ухаживаешь? “Больно развеселилась”, - думает Толик, взглянув на раскрасневшееся лицо матери, и накладывает в тарелку Иры всего понемногу. Неприятное ощущение от спирта в горле и желудке у него осталось, на пищу он смотреть не может, а когда мать замечает, чтобы он предложил Ире вина, “Ой, Галина Валентиновна, не надо!” - “Ну чуть-чуть, Ира”, его передёргивает от одного вида бутылки. А мать обменивается репликами с подругами, следит за тем, чтобы гости каждого блюда отведали и согласно этому направляет их желания, слушает музыку, звяканье ножей, вилок – и улыбается, улыбается. Кажется, всё удалось. Она счастлива, что у сына есть девочка, симпатичная, порядочная, родителей её хорошо знает, тоже приятные люди, отец на заводе, в её цехе работает, мать – в книжном магазине, вот пойдёт Толик в армию, отслужит, а там, глядишь, если она его дождётся, и поженятся. Мать вздохнула и улыбнулась, жарко ей, голова кружится, чувствует она, что сегодня немного увлеклась, ну да, конечно, расслабилась, можно сказать, вот, даже слезы выступили, но это от радости, не горькие это слёзы, и смеётся она сегодня много, как никогда прежде, иногда без причины даже, так что Толик поглядывает на неё, и вообще: какой-то он напряжённый сидит, неразговорчивый, хоть бы с Ирой поласковей был, да нет, откуда этому взяться – весь в отца, чёрствые они, мужики. Скрытный. Ведь лежит у него что-то на душе, а что? – не скажет. Чувствует она его неучастие, и если бы была повнимательнее и могла бы все взгляды его и движения перевести на язык слов, то прочла бы такое его пожелание: “Я не против. Собирайтесь и сидите сколько хотите. Только без меня”. И вот он отодвигает пустую тарелку и заявляет: - … Через пятнадцать минут я ухожу. - Как это – “ухожу”? – не поняла мать. - Я уже договорился. - С кем? - Неважно. - А как же Ира? - Я её не приглашал. Мать, как бы всё ещё не понимая ни автоматизма своих безнадёжных вопросов, ни равнодушных и в то же время определённых какой-то одному ему известной озабоченностью ответов Толика, обвела вопросительным взглядом переставших есть подруг и Иру, опустившую голову. “Помощи ждёшь?” - подумал Толик, только сегодня он заметил за собой одну особенность – говорить про себя такими вот словами, близкими к некоторому злорадству, нарушающими нормальный ход вещей таким изощрённым способом, что создавалось впечатление будто он сам подводил всех к ситуации, в которой ему до дрожи необходим был язвительный комментарий внутренних состояний матери и гостей. В этом он находил почти наслаждение, такое, что хотелось не только про себя говорить, но и вслух спросить их, не ждавших подвоха, - ну каково вам, а? Так и спросил: - Что смотришь? - Толик... – начала мать, но он встал и, выбираясь из-за стола, случайно спихнул на пол вилку. Когда наклонился, чтобы её поднять, его неловкие, замедленные движения рук и тела были истолкованы матерью в единственно верном смысле. Она испугалась: “Да он пьяный совсем! И когда же успел?” - Не пойдёшь никуда! - Стану я тебя спрашивать. - А я сказала: не пойдёшь! Она встала у двери и загородила ему дорогу. Он улыбнулся, имея в виду всё тот же язвительный комментарий к её материнской тревоге за него, “сынулю единственного”, к растерянности подруг и Иры, пока не сказавших ни слова, - они продолжали сидеть на местах, отделённые от вмешательства ещё двумя-тремя словами. - Мне на-до ид-ти, - повторил он. - Куда? - Ты ничего не понимаешь. – Он взял её за руки и потянул в сторону. – Пусти. - Не пущу. – Она задыхалась от борьбы. Отскочила и запрыгала по полу пуговица с платья. Открылась розовая комбинация. - Бешеный. На её красном, влажном лице появились слезы. - Ты что же это делаешь? – крикнула Елена Александровна. Они все встали и подошли к двери. - Совсем бешеный! – плакала мать, обхватив кисть левой руки. – Чёрт, теперь синяк будет... Остановите его! Ира, он тебя послушает! Толик уже надевает кроссовки. Нелли Петровна подталкивает Иру вперёд. Сильно смущённая происшедшим, она входит в коридор и – откуда только сила взялась, красноречие – маленькими своими кулачками, напором почти мотылькового тела, почти бессмысленными, задыхающейся скороговоркой вылетающими словами, добивается того, что заталкивает его в кухню, и оставшись там, закрывает за собой дверь. Он ошеломлен, на его лице вроде бы смех даже – девчонка ведь, - но постепенно он осознаёт своё положение и время, на которое назначен выход из дома и из тягостной проблемы должника. Она смотрит на него снизу вверх и ощущает возобновившееся давление грубой, бесцеремонной силы, оскорблений резких и грязных, целого потока слов, убивающих не только её, но и его, что сейчас хлынет и разделит их навсегда, и она зажмурилась только на секунду, затем открыла глаза. - Отлично! – говорит Толик, но это относится не к маленькому штурму, проведённому Ирой, а к той деревянной аптечке, что над холодильником. Снова достаёт он плоскую бутылку и берёт стакан. - Толик, остановись! Ты меня слышишь? - Что, тоже хочешь? - Ты пьян! - Вот сейчас выпью и буду пьян. - Толик, я ничего не понимаю, ты так изменился. Что случилось? Ты же мать мучаешь! Его затуманенные глаза суживаются; для равновесия он облокачивается на холодильник, закинув спортивную сумку за плечо и выставив вперёд локоть. - Ну что тебе нужно? – спрашивает он. – Зачем ты вообще пришла? Надоела ты, ясно? - Хочешь, чтобы я ушла? - Ага... Двигай. - Я уйду. - “Я уйду”, - передразнивает он. – Ха-ха! Дура! Уродина! Пылает ли её лицо красными пятнами? Она этого не знает. Как не знает и того: видны ли на её глазах слезы. Ей кажется, что она сдерживает их внутри себя, только губы дрожат. Соль, на её губах соль. Она словно замирает на время, вот отчаяние и боль схлынули, и она ровно – ей эти ровность и спокойствие многого стоили – говорит: - Нет, я останусь. Решилась. Превозмогла. Ах, какая жертва! Оскорблённая гордость. Хватит! Толик шагнул к Ире и попросту отбросил её от двери, приложившись всей своей пятернёй к её шее. Потом ударом ноги распахнул дверь и вышел в коридор. Привлечённые шумом, его встретили женщины. Из-за их спин показалось постаревшее, опухшее от слез лицо матери, и теперь, когда она кричит: “Не выпускайте его!” - отчётливы видны на нём морщины, раскинувшие свои сети, и неожиданная седая прядка, выбившаяся из-под краски волос. - Что ты с ним так возишься? – восклицает Елена Александровна. – Он у тебя уже зарвался от чрезмерной заботы! Он уже ничего не слышит и не понимает! Теперь, когда всё так обнажилось неприглядно, можно говорить открыто. - Мать ему то, мать ему это! Только и слышишь: Толик, Толик... Что за сокровище такое? - Я с вами не разговариваю, - тяжело сказал он. - К тебе люди пришли, а ты... – продолжала горевать мать, - Я их не звал! И снова Елена Александровна: - Галина, да брось ты его, пускай идёт куда хочет! Ему же на мать наплевать, на то, что старалась, готовила – ему на всё наплевать! И тут Толик не выдержал, как-то разом вдруг толкнулось что-то в его голове и стало противно всё, возня эта, истерические надрывы матери, в которых, как он считал, была доза театральности, и ещё свидетельство, то немое, то слишком разговорчивое, втянутое в скандал. Крикнул: - Да идите вы все!.. - Ты какие слова говоришь? Ты кому это говоришь, гад бессовестный?! – дрожащим от слез голосом начала мать. - Вам! Всем! - Не слушайте его, пьяный он! – Она вцепилась в его одежду. – Не пускайте его! Я знаю куда он идёт, к дружкам своим проклятым! “Был бы жив отец!” - подумала она в эту самую минуту; как подумала, так и вспомнила его. В данном случае больше желания мгновенно найти какую-нибудь ценность в жизни, опору, уцепиться за неё во спасение, как утопающий хватается за соломинку; ведь не забыла же она – если только на минуту отчаяния! – кем был этот отец, муж её, в жизни, как бил её, говоря перед этим в присутствии малолетнего Толика: “Сейчас я из тебя котлету буду делать!” - и потом уже Толик, когда она однажды отшлёпала его во дворе за то, что он ударил по лицу соседского мальчика и отнял у него велосипед, так вот Толик, плача, кричал на весь двор: “Придёт отец с работы, он из тебя котлету сделает!” А сейчас удержать его, не дать ему уйти! Смутное чувство какой-то опасности, несомненной беды от общения Толика с теми, кого она не знает, не покидало её. А ведь они есть, существуют. Прежние школьные друзья забылись, разъехались, а новых она не знала, не видела кроме одного единственного раза, так что впору было спросить, а есть ли у него друзья? Они, невидимки, внесли тревогу в их дом, в душу сына, в странные телефонные разговоры и тревога эта ещё жила в каких-то свёртках, которые приносил и уносил затем Толик. Что в них, Толик? “А я и сам на знаю”, - нервно так, с улыбкой, а губы тонкие, злые. И вот что она сделала: она опустилась перед ним на колени. Так получилось, руки соскользнули вдоль его тела и, теряя опору, она опустилась от усталости и тяжести минуты, или как-то иначе вышло. Последнее движение, последнее средство использовано, все силы на него ушли, словно так и надо было поступить, опасность не преувеличена, и тревога матери не от избытка чувств, вышедших из-под контроля. Ее память мерялась одной мерой, объединялась одним словом – семья, а это значило: те дни прошлого, в которых были муж и сын, но в этих днях была и тоска по нормальным отношениям, которую она иной раз неслышным криком внутри себя сдерживала. Уже было так: обнимала она у порога ноги мужа, движимая любовью – молодая была – и мыслью: только бы сына вырастить, когда он уходил “к чёрту от этой жизни”, и потом возвращался, каялся, говорил невнятно, с длинными паузами, - он глядел в пол, она стояла на кухне, спиной к нему, и в окне видела его отражение, - слова давно знакомые, заученные ситуацией и от того бесполезные, горькие, потом снова начинал пить. И теперь она упрашивает и плачет. А Толик, отталкивая её руки, перед глазами туман, голова плывёт в теплой луже усталости и долготерпения, думает, что это бред, сумасшествие, потеря чувства реальности, она сама пьяна, и эта сцена, с которой его так упорно не отпускает мать, страшно затянута, бессмысленна, он не актёр и не зритель, пора кончать. Ему надо идти – уже время; время течёт, несётся, после трёх оно прорывает плотину, усталость растекается тёплой лужей, и голова растекается, раскалывается от всех слов, призывов к его совести, к здоровью матери, к её слезам, и он не сдерживается, “безмозглые идиотки”, поднимает руку, “время”, “время”, и ударяет мать. Он даже не понял, как ударил, неловко как-то, ребром ладони, даже не ребром, а двумя крайними вялыми пальцами, словно смахнул что-то приставшее с одежды. Тяжесть его руки дано измерить только матери, она охает и садится на пол. Настежь распахивая дверь, он всё же оборачивается на вскрики женщин и видит (лучше бы не видеть!) разгневанное лицо Елены Александровны, Иру с заплаканными глазами и Нелли Петровну, униженную случившимся, так ничего и не понявшую, да она отказывалась понимать, верить происходящему. Все они ничего не поняли. Боль, растерянность, и тревогу увидел он в их лицах – и начало презрения. Ира кричала ему вслед: “Толик, вернись!” Он слышал своё имя и бежал от него, перепрыгивая через две ступеньки лестницы, - оно было слишком мягким, прежним, кололо законченностью, тем, что он уже успел забыть. Не вернуть его, не задержать – он был другим. В красных “Жигулях” сидели Стас, Зойка и ещё Ленка, новая подружка Стаса. - ...А я спрашиваю его, почему это тебе моя рожа не нравится? - И что дальше? – усмехнулся Стас. - Я ему говорю: ах, ты сво... А, Толик, привет! – сказала Зойка и рассмеялась. – Что это ты какой-то мокрый весь? - Он уже отмечает, - ответил за него Стас и включил зажигание. Когда Толик уселся на заднее сиденье и машина тронулась, Стас сказал: - Познакомься. Лена. Толик пробурчал что-то в ответ, а потом спросил: - Машину сменил? Стас понял его вопрос. - Да, временно. Тут Зойка к плечу Толика привалилась и взъерошила ему волосы. - Ой, оброс как! Вот что, значит, забыл меня. Приходи стричься. А Ленка спросила: - Толик, ты, говорят, хорошо шьёшь? - Ну что за народ! - удивился Стас. – Нет, чтобы поздравить человека с днём рождения, подарок ему вручить! – Пользуясь тем, что они на красный свет остановились, он полез в бардачок и достал яркую вытянутую коробочку. - Держи! - Что это? Открыл: дезодорант и туалетная вода. Побрызгаться и забыть. Придать жизни другой запах. Но мысли, мысли – бумажная лента, разматываемая километрами дороги. Обрезать и забыть. Как она звала его обратно? Что же, хотела всё исправить, переименовать случившееся? Не получится. Случилось и всё. Да ну её, в самом деле! Всех их – ну!.. Терзания начались, зло подумал он и обнял Зойку, крепко обнял, сдавил даже, так что она промурлыкала что-то с обещающей истомой. С ней было спокойней, как с телевизором, хочешь смотри, не хочешь – выключи. Уже выехали за город. Висевшее над дорогой солнце жарило вовсю, асфальт был чёрен, и по нему убегали назад мелкие блёстки выбитой щебёнки. По обеим сторонам мелькали то развёрнутые скатерти полей, то редкие лески, словно прожаренные солнцем и просвистанные ветром до неприкаянного одиночества. Толик немного успокоился, взял из Зойкиной сумочки сигарету, закурил. Стас рассказал анекдот про бабу одну и её хахаля, и Толик даже усмехнулся вместе со всеми. Его укачало и он теперь почти полулежал, прижавшись к податливому телу Зойки. Он попросил Стаса прибавить скорость. Тот со значением улыбнулся (в зеркало была видна его особая улыбка) и провозгласил, выжимая до ста десяти: “Любовь на заднем сиденье!” Потом сказал: “Погоди, скоро доедем”. “Куда ты так несёшься? – капризно вскрикнула Ленка. – Тише едешь, дальше будешь...” “От того места к которому едешь”, - закончил Стас. Они так ещё долго переговаривались, легко, пусто и монотонно, как ветер, рвущийся за окном вдоль обочины. Впереди показалась деревня. Когда они ворвались в неё на своих привычных ста, несмотря на ограничение скорости, так что куры рассыпались в паническом бегстве, Толик заметил стоящие по краям дороги вёдра, заполненные картошкой, яблоками, табуретки с разнообразными банками, стаканами... Он вспомнил, как однажды, года два назад, осенью проезжал здесь с матерью на автобусе. Ездили к тётке в райцентр и по пути сделали остановку у магазина. Тогда так же, по краям дороги, напротив домов, особенно кучно на выезде из деревни стояли табуретки, лавки, а на них всё те же вёдра с картошкой, яблоками, банки с грибами, соленьями, а ещё кочаны капусты, тыквы, огурцы, помидоры, лук, чеснок и – давняя, ещё детская слабость Толика – семечки, прямо-таки мешками громоздились. Выйди из машины или автобуса, купи себе стаканчик и ходи, поплёвывай, торгуйся, предлагай свою цену. Пока мать отбирала в сумку яблоки, какие помягче и покрупнее, Толик оба кармана куртки засыпал тыквенными семечками. Всего-то ерунда, безделица, но предстоящая забава приятно тяжелила, и он, когда возвращались к автобусу, подумал, что в той состоянии тихой радости, что вдруг нахлынула на него, воспринимаешь больше красок, чем обычно видишь. Это – небо, всё оно, свет от него исходящий, отсутствие суженности, потолка над головой, наоборот, крепкая и ясная широта, воздух которой пыжишься втянуть затяжными до одури вдохами, и ещё безветрие: в нём солнце уже не раз, и не два словно накладывало свои уверенные мазки на загорелые и пропылённые лица людей, на крыши домов, деревья, на кур, роющихся в обочинах. Был бы ветер – не было бы таких ярких красок, согнал бы он их крепость и проступающую резкость. Но нет дыхании со стороны - дышит сама земля, воздухом густым, настоенным на осенних урожайных запахах. И уже уверен, что запомнишь всё это навсегда, - вот этих деревенских женщин, что стоят у магазина, старого, покосившегося здания с висящей на боку потемневшей вывеской (когда-то ржавчина и сырость почти съели буквы, и можно прочесть что-то вроде “...газин”), и снова небо – высокое, беспредельное, беспредметное, взгляду не постичь его глубины: отрицая длительность потраченного времени, глаза, устремлённые в рассеянную до всех оттенков радуги вертикаль, обманываются слишком близким отражением условного края. Но края-то нет, нет облаков, чтобы за них уцепиться, и душе от этого вольно и покойно. Тихий такой вечер был, тёплый, и мать – какая-то светлая, мягкая, очень близкая. А теперь... Зачем же теперь так? Почему? Ему намёка одного хватило, чтобы вспомнить, - он вспомнил и тут же придавил память, такую заполошную и бестолковую. Не вовремя. Время теперь мерилось километрами бегущих по краям дороги столбов. Не скажешь ему: стоп, крутись, раскручивайся обратно, а только подгонишь, подстегнёшь яростно, чтобы умчаться от острой боли. А уже что-то ныло внутри, во всей той наполненности, куда он, Толик, наскоро запихивал подвернувшиеся отвлеченности, в спасительном ряду которых были тёплая, загорелая кожа Зойки, забористые шутки Стаса, мнимая новизна Ленки, дорога, движение, английские слова песни из работавшего магнитофона “тэйк ми... лав ми...” под механическую, сто двадцать ударов в минуту, музыку и солнце, жаркий, сухой истребитель влаги, особенно если это женские слезы. Пускай будет жарче, быстрее и громче – только бы растворить осадок, высушить. “Хелп ми, - повторил Толик. – Сэйв ми”. Кусты лепились вдоль всего обрывистого берега и только на плоском, травянистом его придатке, осторожно съехав, можно было поставить машину. Отсюда до воды было метров двадцать, здесь и река была значительно уже, так что средней выучки пловец легко мог сплавать на противоположный берег и вернуться обратно. Зойка вылезла из воды и, встряхивая мокрой головой, поджимая пальцы стройных, загорелых ног, чтобы не наколоться сухими былинками, подошла к бледно-жёлтому пледу, на котором, заложив за голову руки, лежал Толик. Зойка, шумно дыша, легла рядом. - Что делаешь? - Облака разглядываю. - И что там, интересно? - Да. - Скучный ты какой-то сегодня. – Зойка поджала губы. – Прямо противный. Купаться не пошёл. Мы с Ленкой до того берега доплыли. Она ещё во-он плывёт. – Зойка приподнялась на локте и крикнула: “Эй, подруга, здесь уже пешком можно идти!” – Там место получше. Песок есть. - Ну и остались бы... там. - Какой злой... Стас, - позвала Зойка, - что это с Толиком творится? Стас хлопнул крышкой багажника и, вытирая тряпкой руки, спросил: - День рожденья – грустный праздник? Потом бросил тряпку и сказал: - Сейчас мы его развеселим. Когда к ним подошла Ленка, Стас уже разливал вино по стаканам. - И ты будешь пить? – спросила она его. - А как же, - ответил Стас, принимая от неё огурцы и картошку. - А машину кто поведёт? – спросила Зойка. - Вы как дети... – усмехнулся Стас. – Ты лучше хлеба отломи, умница. Толик лениво жевал лук, ел помидоры, долгими, какими-то затяжными глотками пил вино, а вокруг него перебрасывались словами, смеялись. В этих разговорах не было ни одного верного слова, всё можно было поменять местами и не ошибиться, и ошибиться можно было, не беда, и спасти самой дешёвой ценой, отдавая их значение нулевому достоинству. Это ничего не стоило. Никому это не нужно было. Всё напрокат: направо и налево. У Толика было такое ощущение, что он поддался чужой жизни: не зная, каким он может быть, он решил стать ИМИ. Снова подняли тост за его день рождения. Стаканы сейчас были для него одним стеклянным кругом, который всё больше суживался и теснил его. Он видел голубой и чёрный с красным купальники Зойки и Ленки, их снующие по пледу руки, которые постоянно что-то делали: резали, отламывали, солили, передвигали, подносили ко рту, откусывали, но дальше губ дело не шло, лица или словно растворялись на фоне неба, тянущего их в свою глубину, или его зрению не хватало верного угла. Он смотрел от земли, потому что уже лежал на боку, и теперь отмечал свою внезапную худобу, во всем теле чувствовал, даже то, как руки опали. Особенно это было видно в сравнении с телом Стаса, его руками, и ещё Толика неприятно поразила грудь Стаса, видная из-под расстёгнутой рубахи, какая-то красная, словно варёная. - Ой, Толик, поосторожнее! – вскрикнула Ленка. – Ты совсем пьяный! Приподнимаясь на одной руке, он раздавил помидор. Она отсела к Стасу и принялась очищать колено от красно-жёлтых брызг. “Произведём обмен! Оп ля!” - крикнул Стас, плотно толкнув Ленку к Толику, а его бодрые, очень привычные руки обхватили грудь Зойки, так что она взвизгнула и заболтала ногами, накручивая беспомощность и упоение от воздушного велосипеда. “Ты с ума сошёл!” - смеялась она, ноги тоже смеялись и вовсю крутили беззаботные педали. Тормоза – прочь! Они о горки несутся, мелькают спицы. Ленка рядом, её готовое лицо, выставленный подбородок, холодок мокрых волос, дыхание прерывисто, зубы разжимаются – смех, пальцы ног поджаты, побелевшие от туго натянутой кожи, дерзкие колени, быстрее, вниз, всеми, с одинаковыми лицами, с такими, как у Ленки, Зойки, Стаса, как... у него? “Произведём обмен”. Глядя в её готовое, как-то подтянувшееся лицо Толик подумал: можно, можно поменяться! Чужой ему ряд, телесная бесконечность без той небесной чистоты, прозрачности, в которой теплели его глаза, когда он всё смотрел и смотрел в эту непознанную высь. Их можно целиком обозначить. “Вот оно, всё здесь”, - подумал Толик, и это всё плыло, сбивалось в голове, падало и вдруг собралось разом, разгоняя хохот и скользкие, удивительно не свои движения, словно невидимые руки опередили его, обхватили речной берег (“Я пьян”, - успел подумать Толик), чуть придержали для уяснения и отпустили, развелись в окончательном, понимающем жесте, и он уже вдогонку успел послать своё тяжёлое “нет”: резко отбросил Ленку на сухую, колкую траву. “Ты с ума сошёл!” - жалобный, хныкающий вскрик. На него обратились вопросительные взгляды, но Толик смотрел только на Зойку, на ней застыли его пустые, круглые глаза – случайная остановка движения, передышка внутреннему зрению, - и взгляды стали извинительными, как-то поглупели и объяснили ситуацию. “Шуток не понимаешь”, - сказал Стас. Они не поняли, конечно, что он их обозначил и никого теперь не выделял, но Зойка опомнилась, высвободилась из объятий Стаса, такая увёртливая вся, жеманная, - лёгкая поводка бровей, левая – “ох”, правая – “ах”, и так чтобы длинненькими ресницами пощекотать чуть сгустившийся воздух и разогнать тучки в их отдыхе, - высвободилась легко, по-кошачьи и просто, в продолжении мнимой безоблачности, сказала Толику: “Давай в бадминтон сыграем”. Её теперь пустая, когда-то придуманная им рука протягивала ему ракетку. Он взял её, снизу просунув горячие пальцы в решётку пластмассовых струн, движением кисти поднял ручку и замшевым её концом упёрся себе в упрямый подбородок. “Ну, что смотришь? Идём”, - протянула Зойка; глаза близко посмотрели, с пресыщенной мягкостью, зная, как они могут выглядеть, - ресницы коротко причесали тёплый, густеющий воздух, - и он встал. “Давай-ка, Толик, хватит”, - сказал Стас; он сидел на коленях и держал в руках два наполненных стакана. “Тебе нельзя, ты за рулём”, - ревнуя более к вину, чем к обязанностям Стаса, заметила Ленка и взяла один стакан. Тут и Зойка, подбросив в воздух ракетку, заявила, что и она не против составить компанию, на троих получится, а? И что это Стас ей не предлагает, забыл что ли? Ну-ну, успокоил её Стас, кто же тебя забудет, такую прыткую, пейте, ешьте, мне хватит, я лучше полежу, на солнце позагораю, последние его лучи соберу. Ну-ну, ответила ему Зойка, собирай, только много не хапай, Ленку с собой прихвати, а мы с Толиком разомнёмся. Пошли. Шагов двадцать сделали и за машиной остановились. Зойка ахнула, схватила Толика за руку и заболтала левой ногой: нет, так ничего не получится, колется. Толику всё равно было, он ничего не чувствовал. Она вернулась в шлёпках. Первую подачу Толик не взял – волан в левое плечо попал. Смейся, смейся, подумал он, что ты на мою ответишь. Ответила – и снова удачно: волан застрял между струнами ракетки, и Толик, пока вытаскивал из плена его чёрную, тугую вершину, надорвал краешек оперения. Дальше игра шла с переменным успехом, больше было Зойкиного смеха и его медленных, безразличных наклонов за упавшим воланом, когда в согнутую спину жарко дышало солнце; плечи горели, слышался тоненький, с перехлёстами хохоток Ленки, низкий, монотонный голос Стаса, заслонённый красной коробкой “Жигулей”, из раскрытой дверцы которых ненужно, сдавленно как-то, но тем не менее с агрессивной хрипотцой, билась музыка, а там всё то же: лав ми, тэйк ми... Сэйв ми, добавил Толик и с силой поддал постылый волан. Маленький, ужаленный снаряд – комочек неясностей, сдерживаемой злости и страха – взвился в гудящее ровной, подсинённой белизной небо. О, как Толику не хватает его высоты, его стеклянного блеска, чтобы остановиться и отмыть, отразить свой хмурый взгляд, ненужность всех движений, их механическое повиновение случаю. Шлепок и дразнящий, пружинистый свист. Раздражение. “На, тебе!” Бодрый ответ. Смешное, школьное разделение: Зойкина рука лупила совсем по-девчачьи – кисть откидывалась за плечо. Комочек зрел, солнце жгло его, плавило, он уже словно прочерчивал путаные узоры будущих неурядиц. Крутая дуга им описанная и конечное падение – нелепая связь настроения и прошедшего времени. Да, да, сколько бы он не убеждал себя, всё именно так, а не иначе, и будет хуже. Ещё хуже. Ещё удар и снова ответ. Вот так! Чёрный, весь сумасшедше чёрный в ослепившем его глаза солнце волан высоко просвистел над головой (сначала ему показалось, что он падает на него, - такой горячий, тяжёлый) и исчез в ободранных кустах за его спиной. В одном ухе тихо звенело – пел густой воздух лета. Толик отвернулся от реки и нехотя пошёл к песчаному склону на поиски. Медленно раздвигая руками кусты, пробрался к зарослям шиповника. Долго всматривался пустым взглядом – но никак не мог найти. Наконец, увидел, с трудом наклонился, чтобы взять, не выпуская из рук ракетку, и укололся – одновременно в палец и в ногу под задравшейся брючиной. Мурашки пошли по вялому телу. Он смутно ощутил знакомую ситуацию, так уже было, - он наклоняется (или не он?) и чувствует дрожь. Он задумался, присел на корточки, слушал как от реки доносится зовущий его голос, смотрел на берег. И вспомнил то, что гнал от себя, затуманивая терпким вином. Он не наклоняется, он смотрит сверху вниз, в пробивающуюся сквозь каштановую краску волос седину матери, в ее голову, прижатую к его ногам, на руки, обхватившие эти ноги; мать на коленях перед ним, он – спиной к двери, за которую его не пускают, а ему очень надо; он поднимает руку и бьёт мать по лицу. Память нанесла ему ещё один укол: держи! Он встал и, стиснув зубы, сломал об колено ракетку. “Толик, ау-у!” - дурачилась Зойка. Но когда он вышел, держа две половинки в левой руке, правой – потирая здоровое колено, осеклась – очень уж преувеличенно спокойный он был, - потом спросила неловко: “Что это?” Он сощурил глаза – лезвия блеснули, плотными губами пожевал и ответил, как последние путы срезал: “Поскользнулся, прямо на неё упал”. Вздохнул. И скорыми шагами по свободному коридору с одним существенным препятствием в конце. - Поехали. - Что? – не понял Стас. Он отпустил Ленку и приподнялся на локте: сонно посмотрел, незнакомо, примериваясь к новому лицу Толика. - Поехали отсюда. - Как ты говоришь? – Стас ещё пытался шутить, хотя в глазах Толика уже увидел: забота, злость, тоска. - Надо ехать. Значит, он не ошибся. Стас спросил: - Куда? - Домой. - Рано ещё. - Мне надо. Прозвучало веско. Такой Толик не вписывался в благополучно зревший пейзаж. Стас встал, стряхивая приставшие к ногам крошки хлеба, помидорные брызги, секундами ожидания вскапывая неожиданную настойчивость. Что же ему надо? Решил: - Чего спешить? Место хорошее... Природа, погода. Лето заканчивается, а?.. - Поехали. – Голосом уверенным, как жирной прямой линией по шершавому листу бумаги. - Толик, ну хватит ерундить, - вступила Ленка. – Мало ли что тебе захотелось, ты не один! - Погоди, - поморщился Стас и снова к Толику: - Ну, что случилось? – Взял под локоть, сделал приглашающий, усмиряющий шаг. – Заладил: поехали, поехали... Конечно, поедем. Не ночевать же здесь. Мы с тобой ещё не поговорили толком... - Не о чем говорить, - отрезал Толик. Он шагал рядом, а линия росла, она утолщалась, твердела – теперь Толика сложно было сбить. - Как это не о чем? – Стас расслабился. Наконец-то. Кажется, понял, нащупал единый для них пункт. – Я просто не хочу сейчас выяснять то, что ты и так прекрасно знаешь. Можно было бы обговорить детали... - Не надо. Я ничего не буду делать. – Толик взрывал этот пункт, рушил тягостное единство. - Да ты что? – не выдержал Стас, заговорил суетливо: - Ты сам подумай, пораскинь мозгами, я же тебе верняк предлагаю, железно... Ты же сам хотел! “Хотел”, - подумал Толик и повернулся к машине, взялся за дверцу. Тут Зойка встряла и губами заулыбалась, и руками: - Толик, давай с тобой... Локтем толкнул, не сдержался: - Да пошла ты... Вскрикнула: “Бешеный!” Мгновенные прыгнули слезинки. Она подняла руку и жалобно проговорила: “Теперь синяк будет”. “Что?!” - Ну ладно, как знаешь, - протянул Стас, мол, ясно всё, понято и принято, но шипящим своим окончанием обещая ему, Толику, неизбежно тесный угол, суживая ему будущность. На Толика как-то смотрели – внезапное похолодание, грубая выходка, - ему что-то говорили. Лица. Руки. Слова. Невыносимый круг и сознание того, что ты всё ещё частица этого крута, ты сам его очень старательно расчерчивал и, стремясь к его середине, к его достаточности, отсекал то, что мешало, забывал тех, кто мешал. Уже сидя на заднем сиденье, предупредительно сложив на груди руки, по возможности сдвинув колени, чтобы не касаться надувшейся Зойки, далёким взглядом провожая порыжевший берег, растрёпанную ветром реку, не замечая решительной отчуждённости Стаса, тугого молчания Ленки, он думал о том, что никогда в нём не было ничего цельного и определённого, вечно он распадался на куски, который всякий прилаживал друг к другу как хотел и говорил вполне достоверно: ты такой-то, тебе нужно то-то. А что ему нужно по-настоящему? Было: суета, ложные потуги. И ещё: неприятие, непонимание, ненависть – тысячи “не”, разрушающих мир. Кончено. Его настоящее – в будущем, а до него совсем немного осталось, и это не просто спасительная идея, надо только поторопиться и, пропуская готовые возражения, поперёк недовольных, вытянувшихся лиц, глядясь в троекратное отражение причуды, выходки, закидона, пусть как угодно думают, криком их подогнал: “Давай нажми! Быстрее!” - “Да нормально”. – “Ещё! Ну?!” Летят они, летят, взвихривая пыль... Мелькают белые штрихи на асфальте. Дорожная разметка. Вот так бы жизнь разметить, и чтобы верное направление было, чтобы без ошибок по ней мчаться, сверкающим, чистым... Скорость растёт: девяноста... сто... сто десять. В эту скорость ты вкладываешь всего себя и злишься уже не так, как прежде, но не знаешь как, не думаешь. У злобы много синонимов и ни одного хорошего. Наваливалась усталость – лапала плечи, срубала голову. Дымка винного тумана. Незрелая кромка земли. Зыбкий парус на пустынном горизонте. И покачивающаяся на волнах бутылка с запиской: “Хелп ми! Сэйв ми!” Не отвлекаться, прилечь удобнее, закрыть глаза и – готовое прыгнуло, сразу: тина, болото и песок – раскалённый, мелкий, бьющий в лицо, зыбкие круги воздуха, нечаянность полёта, можно захлебнуться в этой свежести, ярости, тонуть, тонуть – и остаться живым, прежним, “он тонет!” - расколотый надвое крик, музыка, резкий обгон, прыгающий борт, “хелп ми!” - голое с надрывом, снова опасное сближение, уход в сторону, “сэйв ми!” - горящий спасательный круг, два горящих глаза, две разбитых фары... Это не сон. Грузовик – большая, тёмная громада. Крепкие рёбра бойцовского борта. Увидел – и быстро заполняя тающее пространство знакомыми лицами, именами, слыша как страшно, словно уже находясь по ту сторону настоящего завизжали Зойка и Ленка, как выругался Стас; и цепляясь за рваный осколок облака – этого неба ему теперь не хватит никогда, - понял, что это не случай даже, а нелепость – услужливая приспешница конца, но это уже тогда, когда всё закружилось и померкло. Почему?
|
© "ПОДЪЕМ" |
|
WEB-редактор Виктор Никитин
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |
Перейти к номеру: