Домен hrono.ru работает при поддержке фирмы sema.ru
Юрий ГОНЧАРОВ |
|
|
ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГАРусское поле:ПОДЪЕММОЛОКОРуЖиБЕЛЬСКФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
Рассказ 1 Жених был родом из села Пашино, что в двенадцати километрах от города. Там стала действовать церковь, в тридцатом году превращенная в колхозный зерновой склад. У родителей жениха в селе большой просторный дом, можно собрать много гостей, широко, вольно погулять. Где венчать молодых? В городе тоже есть церковь, открылась три года назад, в конце войны. Но в городе для свадебного пира и пляса надо либо клуб снимать, либо помещение столовой. Кушанья туда из деревни везти. Хлопотно! Не вся женихова родня в город прибыть сможет, значит - обиды, не уважил родню... Старшие с обеих сторон - жениха и невесты - посовещались, маленько поспорили, но затем постановили: в Пашино! Там и праздновать. Всем хватит места, кто пожелает выпить чарку за счастье молодых. А буде так получится, что в дом уже не войти - на улице, на снегу дополнительно столы раскинем. Деревенский “первач” на морозе еще лучше душу и тело греет... Родственникам невесты, городским гостям, приглашенным на свадьбу, проще всего было доехать в Пашино всем гуртом на грузовой машине. Или подрядить для этой цели автобус. Но когда это на свадебные церемонии приезжали на грузовиках, на автобусах? Обряд старинный, со своими издавна устоявшимися традициями, - их и надо держаться. Отец жениха принадлежал к районному начальству, не самому высокому, но все же имеющему достаточную власть, деловые и дружеские связи с другими районными начальниками; он стал хлопотать - и собрал целый поезд из беговых одноконных санок на железных подрезах, крестьянских розвальней, в которые хоть двадцать человек влезай - все поместятся. В них пышно набили солому и сено, поверху постелили домотканые дерюжки, ковры. А чтобы не померзли поезжане, ибо морозы за двадцать градусов, всех снабдили овчинными полушубками и тулупами. Красивое получилось зрелище, когда санный поезд с веселым шумным народом, празднично наряженными женщинами в цветастых платках и шалях, со звонким певучим скрипом полозьев по сухому вымороженному снегу тронулся длинной вереницей и полетел сначала по широкой городской улице, выводившей в белый равнинный простор, а потом по степной дороге с высоченными сугробами по сторонам, с синими от них тенями на гладком, спрессованном злыми метельными вьюгами снегу. Все упряжки - с колокольцами, в гривы коней вплетены яркие ленты, развевающиеся на ветру. На передние сани с невестой, ее отцом и матерью поместился нанятый за чувал муки и ведерный жбан самогона гармонист. Предусмотрительно, чтоб шевелились на морозе пальцы, он влил в себя пару стаканов авансом отпущенного ему огненного деревенского зелья - и так наяривал по белым костяным пуговкам тульской трехрядки всю дорогу до самых церковных дверей, что даже лошади бежали не обычной своей леноватой трусцой, а гораздо бодрей, пританцовывая. В третьих санях ехал Коля Коржов. Ему при венчании было назначено быть шафером, держать над головой жениха золоченый венец. Коля Коржов был моим институтским товарищем. Рост - два метра, прям, как свечка. Чистое, белое, с постоянно улыбчивым, доброжелательным выражением лицо, прямой, так называемой “классической” формы нос. На последнем курсе Коля отпустил, и не просто отпустил, а любовно, тщательно выхолил короткие черные усики - и еще больше похорошел; с этими усиками весь облик его приобрел особую, выразительную мужественность, он стал похож на гвардейского офицера пушкинских, лермонтовских времен. Время было несладкое, в нехватках всего, что надо людям для жизни, страна все никак не могла выползти из голода и разрухи военных лет; все ходили в обносках, латаном и перешитом наизнанку, величайшей радостью было обзавестись каким-либо “американским подарком”, - пальто, плащом или хотя бы свитером с чужого заокеанского плеча. А Коля Коржов напоминал картинку из журнала мод: носил шикарную бархатную толстовку с накладными карманами, сшитую лучшим городским портным, кожаное пальто с подкладкой из зернистого каракуля, черную велюровую шляпу заграничного производства, из тех трофеев, что с окончанием войны навезли из Германии и сбывали на воскресных толкучих рынках. Колина семь и в войну не бедствовала, как большинство населения, когда единственными источниками пропитания и существования были только хлебные и продуктовые карточки, и уж совсем не знала нужды с наступлением мира. Колин отец командовал каким-то подсобным хозяйством, в котором и пахали, и сеяли, и разводили огороды, и держали рогатый скот; мать его, пользуясь всевозможными отходами с этого хозяйства, в дворовом сарайчике откармливала поросят, продавала на рынке сало и мясо, и родители Коли имели широкие возможности, чтобы их единственный сын выглядел достойно. Студент, а теперь уже и аспирант, двадцать четыре года, девушки на него заглядываются, сам он за ними поухаживать не прочь, - самое время покрасоваться парню, в такую-то его пору... Надо признать, Коля вполне заслуживал родительских забот и трат. В такой семье, при такой обеспеченности он мог бы расти лоботрясом, Митрофанушкой, но он не был бездельником. Успешно учился в школе, закончил четыре курса факультета русского языка и литературы в числе первых, был принят в аспирантуру без всякого блата, только за свои настоящие знания и способности, и близился уже к ее завершению. Еще несколько шагов – и он полноценный институтский преподаватель. А дальше – кандидатская диссертация, докторская. Профессор, завкафедрой... Путь этот был уже как бы четко прочерчен перед ним. Даже сейчас, всего лишь аспиранту, ему уже доверили студентов: практические занятия по русскому языку у первокурсников. Институт выпустил сборник научных статей - и в нем рядом с именитыми, заслуженными профессорами нашло место и Колино исследование: о языке поэтов так называемой “пушкинской плеяды”. Мы были с Колей ровесниками, но в наших с ним литературных разговорах, спорах я неизменно чувствовал его превосходство. Хотя с книгами дружен был с самого детства, достаточно начитан, в институте шел, в основном, на “пятерки” и полагал, что в истории литературы, среди произведений, которые должен, не может не знать студент-филолог, вряд ли есть для меня “белые пятна”. Тем не менее, чего бы ни коснулись мы с Колей, всегда оказывалось, что он знает и больше, и глубже. Меня удивляло, - каким образом, когда он успел столько приобрести. Он совсем не был похож на фанатика-книгочея, из тех, что с утра до ночи протирают над книгами штаны. Коля жил широко, пожалуй - даже разбросанно, с массою интересов: увлекался театрами, не пропускал ни одной новой постановки ни в драматическом, ни в музыкальном. Особенно любил оперетты; побывав на спектакле, несколько дней продолжал прямо-таки купаться в своих впечатлениях, шумно выплескивал их наружу: напевал все мелодии, все арии, как мужские, так и женские. В институтской самодеятельности был непременным участником: играл в спектаклях, причем с одинаковой охотой и талантливостью как серьезные, так и юмористические роли, читал монологи Чацкого и Гамлета, короткие рассказы Чехова. Появлялся на всех студенческих танцевальных вечерах и был на них главной, приковывающей к себе взгляды и внимание фигурой. Любо было смотреть, как он, высокий, гибкий, грациозно выделывает танцевальные па, столь элегантно, будто обучался и получал утонченную шлифовку в дворянском пансионе, как выводит на круг свою партнершу, как еще более элегантно, почтительно, артистично провожает ее после танца на место. Когда мы были еще на первом курсе, Коля открыл мне Байрона. Западные писатели в школьной программе не значились, но в Байрона я все же заглядывал. Именно заглядывал, не больше. Пробежал биографию, восхитился, какой он был великолепный пловец, переплыл пролив Дарданеллы из Европы в Азию. Попытался читать его длиннющего “Чайльд Гарольда”, но не осилил и половины, такой зеленой скукой показалась мне эта знаменитая поэма. И вообще все его сочинения. Может, во времена автора тогдашним читателям, да еще на английском, на языке подлинника, его творения были интересны, но спустя сто лет, российскому школьнику... Я закрыл томик Байрона и засунул подальше на полку с твердым намерением никогда больше его не доставать. Да, поэт знаменитый, знать надо, но теперь его страницы - это далекое-предалекое прошлое, ничем не могущее привлечь, взволновать. Холодный, безжизненный свет давно угасшей звезды... Когда я убежденно, даже с горячностью человека, полагающего, что его точка зрения абсолютно верна, сбить с нее невозможно, вывалил свое мнение о Байроне Коле, он не стал со мной спорить, только посмотрел на меня продолжительно. - А “Череп”? - Что - “Череп”? - Тоже - свет погасшей звезды? Угадав по моему лицу, что “Черепа” я не помню или даже вовсе не читал, Коля наизусть произнес: Не пугайся, не думай о духе моем, Я лишь череп, нестрашное слово. Мертвый череп, в котором не так, как в живом, Ничего не таится дурного... Ни разу не сбившись, он прочитал все стихотворение до конца. Голос его звучал мерно, глуховато, будто откуда-то издалека. Из потустороннего мира, из вечности, из которой все вышло и в которую в конце концов все уйдет. Меня даже дрожь прохватила: как же надо было настрадаться в мире людей от их злобы, подлости, коварства, чтобы, увидев желтый человеческий череп, случайно выкопанный садовником, хотевшим посадить куст роз, начертать на бумаге такие строки... Роль шафера, по-народному дружки, Коле предложили, в основном, за рост и красивую внешность. Шафер и должен быть таким: рослым, статным, выше жениха. Сильным. Держать четверть часа над его головой венец и не дрогнуть рукой - не всякий сможет. И жених, и невеста, их родители, родичи, - все они были для Коли далекие люди, малознакомые, предложение ему последовало без всякой подготовки, вдруг, но Коля, не колеблясь, согласился. А почему бы нет? Ведь церкви теперь не запретны, разрешены там же государством, которое прежде с ними беспощадно боролось. В народе даже такой слух – самим Сталиным. Венчальная церемония - это тот же театр, просто торжественное, красочное зрелище - и только. Для придания брачному союзу наивысшего, какое только может быть, значения, нерушимой прочности и силы. Возврат церковных обрядностей тогда, в те годы, после долгого их запрета, для многих русских людей был возвратом того исконного, сознательно и бессознательно желанного, что, будучи изгнанным, приравненным к преступлению, продолжало подспудно жить в душах, в крови. Думаю, это тоже сказалось в Коле. А кроме того, конечно же, в нем, знатоке и поклоннике русской литературы, романтике и поэте по характеру, по натуре, я тоже в этом уверен, когда он узнал, что венчание будет в старинной деревенской церкви, среди снегов, сугробов, серебряного инея на деревьях, что повезут туда санным поездом с бубенцами, тут же промелькнули страницы издавна любимых книг: пушкинская “Метель”, толстовский Левин с Кити перед алтарем, в пламени зажженных свечей; он - задыхающийся от волнения, она – в воздушном, невесомом платье, словно сгусток света, долгожданного счастья... И предстоящее показалось Коле необыкновенно завлекательным, как бы сошедшим в живую жизнь из-под пера любимых писателей... Темный костюм, в каким надлежит быть шаферу, у Коли нашелся, но недостаточно строгий, недостаточно торжественный для этого случая. Поэтому полагающийся костюм взяли напрокат. Удлинили рукава, манжеты брюк. В самый канун свадьбы Колина мать отыскала на толкучем рынке среди трофейных навезенных тряпок кусок голландского полотна, - даже черта с рогами, наверное, на этом рынке можно было отыскать и купить, были бы только деньги! Старик-портной, трудившийся когда-то над Колиной роскошной бархатной толстовкой, не поспав ночь, скроил и сшил белоснежную сорочку. Вспомнив навыки минувших времен, изготовил необходимое к накрахмаленной до плотности картона сорочке дополнение: коротенький поперечный галстук, того рода, что в советское время стали зваться бабочкой. Наполовину, в тон костюма, черный, наполовину, в тон сорочки - в белую, малозаметную крапинку. В санях Колю закутали с головой и с ногами в необъятных размеров тулуп, на груди он держал завернутые в газетную бумагу лаковые узконосые полуботинки - чтобы переобуться в них в церкви перед венчанием. Не в валенках же стоять возле жениха с золотым венцом! Двенадцать верст по накатанной снежной дороге по музыку и песни взвеселенные лошади пронеслись во мгновение ока. У церкви чернела несметная толпа. В центре - жених со своим семейством, бесчисленными родичами, соседями, приятелями, знакомыми, знакомыми знакомых, а вокруг - чуть не все остальные сельчане. Молодых влекла диковинность события, никогда еще не виданное зрелище. Пожилых - прямо противоположное в нем, то, что было оно знакомым, привычным, всегда считалось естественным и законным, а потом вдруг попало почему-то под долгий запрет, было отнято у людей. Заменено каракулями в растрепанной, заляпанной чернилами сельсоветской книге. Невесту, которая под тулупом была уже во всем своем пышном венчальном наряде, так в тулупе из саней на руках внесли в церковный притвор и только уже там выпростали из меховых одежд. В церкви еще с вечера протопили все печи. В теплом мягком сумраке, источая запах расплавленного воска, колебались желтые язычки свечей. Из того убранства, что прежде украшало церковь, находилось внутри, на скорую руку из фанеры и досок, даже еще не покрашенных, был восстановлен только иконостас. Лишь малая часть глядевших с него ликов были старого, темного письма, хранивших в себе печать долгих протекших веков; бог весть каким образом удалось уберечь их от уничтожения активистами-безбожниками двадцатых годов. Большинство же были созданы вновь не очень искусными творцами и неприятно действовали на глаза свежестью и резкостью своих красок. Все же остальные стены внутри храма были пусты: голый щербатый кирпич, причудливые пятна сохранившейся кое-где штукатурки с едва различимыми следами былой росписи, - как достались они с недавнего колхозного склада. Но все равно, - хотя вокруг был один голый кирпич, а возобновленный местами живописцами иконостас и “царские врата” в середине его, расписанные киноварью и позолотой, выглядели бедно, убого, что-то особое, неземное, высокое и торжественное присутствовало под церковными сводами и, захватывая в свой магический плен, вливалось в каждого, кто ступал сквозь входные двери в глубину церковного пространства, в его таинственный полумрак с трепетным золотом свечного пламени. Невеста, которой только что, перед самой свадьбой, исполнилось восемнадцать лет, совсем еще девочка, пунцовая от смущения, от обращенных на нее глаз, была “как ангел небесный прекрасна”, - так и просились сами собой на ум при взгляде на нее эти лермонтовские слова... Жених был постарше, побывал в войну на фронте, теперь трудился на одном из городских заводов, числился на нем в передовиках. Удостоился даже того, что его портрет повесили на заводскую красную доску. Он сознавал, что при своем старшинстве, при своей биографии, вступая в роль мужа, полностью зрелого человека, должен держаться соответственно, с видимым достоинством, и старался его показать. Но тоже немало робел, был скован во всех своих движениях и моментами просто неуклюж. Обряд венчания молодые толком не знали. Взрослые родичи загодя, подробно во все их посвятили, надавали им все нужные инструкции, но с началом церемонии все наставления полностью вылетели у них из головы. Поэтому, видя их беспомощность, спасая от позора, две родные тетки, одна жениха, другая невесты, стали рядом с ними у аналоя и шепотом подсказывали надлежащие действия: когда креститься, когда - взяться за руки и следовать за священником вокруг аналоя, когда - дуть на венчальные свечи, да так, чтобы они погасли враз; это означает, что повенчанные проживут вместе долгую жизнь и вместе, не покидая один другого, предстанут на небо, в новую, уже бессрочную, вечную жизнь... Священник, совершавший свадебный обряд, чувствовал себя тоже не слишком уверенно и твердо. Он был молод, моложе тридцати, с необычной для священнослужителя биографией, о которой окрест шла удивленная молва, рождая к священнику повышенный интерес и особое почтение. На войне с Германией он был офицером, командиром артиллерийской батареи. Побывал во всех главных сражениях: под Москвой в сорок первом, в Сталинграде в сорок втором, на Курской дуге в сорок третьем. Участвовал и в битве за Берлин. Начал с лейтенанта, а к концу войны на его погонах была уже майорская звезда. И командовал он уже не батареей, - артиллерийским полком. Служить бы ему дальше - наверняка дотянул бы до генерала. Но майор-артиллерист вдруг резко и непонятно для фронтовых товарищей, сослуживцев, изменил свою судьбу. Подал рапорт об увольнении, сдал свой партийный билет, отказался от воинского звания, полученных орденов и медалей. Поступил в духовное училище, принял священнический сан. Деревенский люд так объяснял сделанный им поворот на своем жизненном пути: Бог учит - не убий. Вот он посмотрел, что творят люди, когда забывают о Боге, и хочет теперь жить в ладу с божескими заповедями, в ладу со своей совестью и душой. Венчание в пашинской церкви было первым, которое самостоятельно совершал бывший майор-артиллерист. Он тоже чувствовал на себе взгляды всех присутствующих, среди которых было немало людей вдвое, втрое его старше, кто хорошо помнил, как исполнялись венчания в дореволюционную пору. Иные сами венчались в этой же церкви - когда она стояла еще во всей своей красе, с золоченым куполом, с сиявшим на двадцать верст крестом. Эта память о прошлом многих сельчан делала творимый обряд для начинающего священника как бы строгим публичным экзаменом, и он хотел выдержать его с честью, не вызвать в свой адрес неодобрительных замечаний, тем более - хулы. Бывший артиллерист не подкачал. Исполнение обряда понравилось всем, некоторые старушки даже уронили слезы умиления, будто снова побывав во временах своей молодости, когда игрались их собственные свадьбы. Коля Коржов - в черном костюме, накрахмаленной белоснежной сорочке с необычным галстуком, в лаковых сверкающих туфлях, возвышавшийся надо всеми, писаный красавец с черными щегольскими усиками староофицерского образца, совсем как у овеянного пороховым дымом поручика Льва Николаевича Толстого, вернувшегося со севастопольских редутов, - тоже произвел блестящее впечатление. Все пятнадцать минут, что длилось венчание, он выстояли позади жениха не шелохнувшись, как стройный пирамидальный тополь, с ясным, улыбчивым светом в янтарных глазах, в лице. Венец над головой жениха в его руке сверкал, как солнце, что будет озарять молодому супругу всю его жизнь, все его дни до скончания. И так же радостно, обещающе горел венец над головой невесты. Колиной силы и выдержки хватило на всю длину обряда, он даже руки не переменил, хотя шаферам это не запрещается, и большинство так и поступает. Даже со стороны было видно, как ликовала, упивалась происходившим его душа - артиста и художника, что всегда присутствовали в нем, ни при каких обстоятельствах, ни на минуту его не покидая. Какое великолепие! Театр и жизнь вместе, воедино. Какие краски, блеск золота и свечей, сияние парчи, переливы красного, лилового бархата на ризах священника и помогающего ему причта... Сколько широко открытых, возбужденных глаз вокруг, как жадно ловится каждый жест священнослужителей, каждое произнесенное в храме слово... Каким глубочайшим волнением стиснуто дыхание набившейся в церковь толпы... И он, Коля, часть всей общей картины, он тоже исполняет в ней маленькую, бессловесную, но важную роль, он тоже в поле зрения сотен внимательных глаз. Не каждому даже знаменитому артисту достаются в его жизни такие минуты! И как же дорого обошлись потом красавцу Коле эти пятнадцать минут в сельской пашинской церкви с золоченым венцом в руке... 2 На одном курсе с Колей Коржовым учился еще один Коля – макушкой первому Коле всего до плеча или даже до подмышек. Белобрысенький, с незапоминающимися чертами лица и так же, как его заурядная, стертая внешность, не примечательный, не выделяющийся никакими внутренними качествами. Никаких особых талантов, способностей. На экзаменах – четверочки, редко - “пятак”, в чем-нибудь несущественном, что и за настоящий учебный предмет не считается. Но – на первом курсе этот маленький белобрысенький Коля уже член институтского комсомольского бюро. На втором - он уже кандидат в члены партии. На третьем - полноправный член, голосующий по всем вопросам наравне с институтскими преподавателями, среди которых есть и такие, что начали свой партийный стаж еще во времена революции и гражданской войны. На четвертом - член институтского парткома. После окончания института первый Коля избрал науку, а Коля второй – административную, партийную карьеру: институтский профорг, одновременно – заместитель секретаря парткома. “Не надорвешься тянуть два таких воза?” - спрашивали его те, кто был с ним в отношениях покороче. “Так я ж родом деревенский. А деревенский народ - особый, двужильный”, - смеясь, отвечал Коля. Фамилия его была Че... Можно даже полностью не называть, ибо так его и звали в студенческой среде: Коля Че, чтобы отличить ото всех других институтских парней, носивших подобное же имя. “Че” - такое слово есть в языке военных, означающее нечто грозное, засекреченное. “День че, час че” - это начало внезапного нападения на не подозревающего опасности соседа, с которым до самой последней минуты могут внешне поддерживаться самые дружеские отношения. В 3 часа 15 минут в ночь на 22 июня 41 когда, когда войска фашистской Германии без объявления войны, открыв ураганный огонь из множества орудий, заполонив небо своими самолетами, перешли границы Советского Союза, в тайных приказах гитлеровского командования назывались “часом Че”. Коля Че, со всеми доброжелательный, всегда и во всем вроде бы полностью открытый, искренний, бесхитростный, не держащий ни на кого за пазухой камня, готовый любого выслушать по любому делу, любой нужде и немедленно, всеми возможными мерами и силами помочь, действительно помогавший многим студентам, кому - денежным пособием от профкома, кому – талончиками на кусок мыла, летние тапочки, валенки или галоши, кому – карточками УДП в институтскую столовую, что означало: удешевленное дополнительное питание, а голодными студентами расшифровывалось так: умрешь днем позже, - этот Коля Че, всем и каждому в институте известный и многими даже любимый за доступность, отзывчивость, добрые дела, внешне как будто бы совсем несложный, веселый нравом, - все же не зря назывался Че. Согласно со своим неофициальным наименованием, студенческим прозвищем он, при всей своей простоте, доброте, однако, таил в себе и скрытые способности. В частности - к совершению неожиданных и весьма серьезных неприятностей. После свадьбы в Пашино прошло всего дней десять, и в повестке предстоящего институтского партийного собрания появился пункт: “О неправильном поведении и морально-политическом облике аспиранта кафедры русского языка тов. Коржова Н. Н.”. Пункт этот для обсуждения на партийном собрании был внесен по инициативе лично Коли Че. Он и не скрывал своего авторства, даже слегка гордился им, и всем, интересовавшимся сутью дела, подробностями, с обезоруживающей прямолинейностью, искренностью и простодушием, написанными на его лице, говорил: - Ребята, я же Коле не враг, вы это прекрасно знаете, мы с ним на одном курсе все четыре года учились. Если надо - я за него в огонь и в воду. Рубашку последнюю ему отдам. Но поймите, поступил сигнал, на него же нельзя не отреагировать. К тому же я сам лично считаю, убежден, что советскому человеку, будущему ученому, вузовскому преподавателю поступать так нельзя. Это же совершенно несовместимо: церковь, пережиток темного прошлого, чуждая идеология, не признающая классовой борьбы, марксистской науки - и советский вуз. В котором все пронизано духом марксизма, материализма. Это же незыблемая основа всех наших знаний, поведения в общественных делах, в быту. Или то, или другое. Тянет в религию – пожалуйста, веруй, наша конституция не запрещает, ходи в церковь, бей там поклоны, хоть лоб себе весь разбей. Но тогда вообще уходи в тот мир из нашего советского общества, не занимай в нем положения, связанного с проведением в жизнь коммунистической идеологии. С воспитанием молодого поколения. А так: признавать церковь, участвовать в ее нелепых обрядах, осмеянных и отвергнутых всеми передовыми людьми прошлого и настоящего, марксистской наукой, а на другой день разговаривать в аудитории со студентами как марксист, материалист, преподносить им знания в нашем советском духе, - этого я решительно не понимаю. Не понимаю и не принимаю. Это же невозможно! Это же двойственность, лицемерие. Двурушничество! Кто же в таком случае человек, где же его настоящее лицо, а где только маска? Вы со мной не согласны? Хорошо, приходите на собрание, выступайте. Попробуйте доказать, что преподаватель советского вуза может представлять собою идейный винегрет, кашу. Сумеете неопровержимо доказать - что ж, придется с вами согласиться. Но пока я считаю, что я прав. И, думаю, собрание меня поддержит. И в оценке Колиного поступка, и в выводах, которые придется сделать... Другим ходатаям за Колю Коржова Коля Че говорил еще горячей, еще более искренне и убежденно: - ... Да никакой подоплеки, бросьте вы эти подозрения, чисто моральная, идейная оценка. А как еще можно отнестись? Сделал бы такое мой родной брат - я бы и брата родного так же бы резко осудил, так же открыто бы против него выступил! О, Коля Че! Он был тоже незаурядный артист, - в своем только роде и целях. Года через полтора он сидел уже в кресле секретаря горкома. Потом так же быстро перекочевал в обком, в еще более важные и значительные кресла. А потом как ценного перспективного работника его забрала в свое обширное лоно Москва... Большинство друзей Коли Коржова пойти на собрание, выступить в его защиту не могли, они еще не были членами партии, слово никому бы не дали. Те же из партийных, что и хотел бы его поддержать, не рискнули сделать это открыто, дабы не разделить Колину участь. Надо вспомнить, каким было то время. Только что по стране прогремело, прокатилось, как смерч, постановление ЦК о писателях, не по-солдатски точно и нерассуждающе исполняющих верховные указания для работников искусств. Касалось оно не только их, но поголовно всех, людей любых профессий, любых отраслей, поскольку, как совершенно правильно утверждал Коля Че, в прах сокрушая робкие попытки заступиться за большого Колю, идеология являлась первоосновой любого дела в стране. Оказаться так или иначе причисленным к ослушникам сталинских, цекистских догм относительно проведения в жизнь партийных принципов, партийной идеологии – означало не просто гражданскую смерть, конец всей служебной карьеры, крушение творческого, профессионального пути, но и гораздо большее: тут же, немедленно, над нечестивцем, ослушником, еретиком нависала грозная тень НКВД с похожим на посверк разящих молний блеском пенсне Лаврентия Павловича Берия... Собрание, организованное и проведенное Колей Че, с заранее назначенными, подготовленными ораторами, прошло как по нотам. За резолюцию, тоже заранее написанную, согласованную с “вышестоящими инстанциями”, проголосовали единогласно. С Колей Коржовым, как говорили после некоторые из его судей, поступили даже “мягко”: всего-навсего исключили из аспирантуры, лишили должности преподавателя русского языка у первокурсников. А могли бы – и такая задумка была, планировалась - отобрать еще и диплом. Коля обратился в полностью безработного. Естественно, он был страшно удручен, горевал, но поначалу положение не казалось ему безнадежным; хотя бы в начальных классах, но место учителя для него найдется. Можно пойти в вечернюю школу рабочей молодежи, там всегда среди учителей недобор, охотников работать там мало: ученики слабые, нужны им не знания, а лишь бы как-нибудь обзавестись “корочками”, справкой об окончании. А зарплата учительская – грошовая. Но в школы его под разными предлогами не брали. Даже в вечернюю он не попал. Никто из директоров не рисковал пустить к детям нарушителя идейно-политических норм, обязательных для воспитателей юношества, выгнанного за это по постановлению партийного собрания из института. Коля продолжал надеяться и предпринимать усилия. Собирал сведения о вакантных преподавательских местах, ходил туда к начальству, разговаривал – и возвращался ни с чем. В надежде на помощь побывал на приеме чуть не у дюжины важных лиц. У депутатов разных рангов, пробился даже к одному из обкомовских секретарей. Везде принимали и разговаривали вежливо, обещали разобраться, посодействовать. В трудоустройстве, в общем, не отказывали, Коле предоставлялась даже возможность выбора. Но что ему предлагали! Должность оператора на одной из станций Водоканалтреста. Место бригадира в лесопитомнике при конторе, ведущей озеленение города. Спецодежда, две пары брезентовых рукавиц на год, сапоги... Стать комендантом в общежитии трамвайных вагоновожатых; отдельная комната при общежитии в восемь квадратных метров, в столовой каждый день коменданту бесплатно завтрак, обед, ужин. Наконец Коля убедился, что клеймо, на него наложенное, наложено крепко. Вроде того тавра, что выжигают каленым железом на крупах лошадей. В родном городке, где всем известно о его проступке, ему даже учительствовать в самой захудалой школе не дадут, не что заниматься научной деятельностью. Свои мечты о диссертациях, профессорском звании ему не осуществить. И Коля уехал. Никому, даже друзьям и товарищам, не сказав, куда именно держит путь. Чтоб не проговорились. Чтоб и в новые его края не притащились порочащие его слухи, а то и “сигнализирующая” бумажка. Уехал далеко, в самую глубь среднеазиатских пустынь, голых песков с колючками. Где кишлаки и аулы, верблюды и ослы, огромные ящерицы, похожие на крокодилов, называемые варанами, редкое население, говорящее на своем языке. Но все-таки нужен и русский, нужны люди, могущие ему научить. Колино исчезновение представляло не просто бегство ради того, чтобы вернуться к своей любимой специальности, иметь спокойное пристанище, спокойно жить и работать. Во всем этом заключался еще какой-то смысл. Не знаю, о чем думал Коля, что намеревался он предпринять в столь экзотических краях. Вполне возможно, у него возникли новые научные интересы, он вознамерился создать русский учебник вот для таких далеких народов, рассеянных по сыпучим пескам... Но там он вскоре и умер. В таком большом, крепком на вид человеке таилось хрупкое, ранимое сердце. Не выдержало чужого, непривычного климата, всегдашней изнурительной жары. Разлуки с родиной. Той катастрофы, того жестокого перелома, что претерпела его судьба. Я долго не знал, куда он скрылся. Он пропал так, как фронте: без вести, без следа. Отец его и мать верно хранили тайну своего сына, ни словом, ни полсловом не позволяли ее раскрыть. Не узнал я вовремя и того, что Коли уже нет, и все надеялся: вот-вот, и дойдет до меня о нем весть. А то и его письмо. С приглашением в гости. Нельзя же нам столько времени не видеться! Или вдруг бандероль с книгой, его научным трудом, который он все-таки написал... Но годы бежали. И - ничего. Ни строчки, ни звука. А я все продолжал его помнить. В памяти моей и сейчас, спустя полвека, не тускнея, живет его облик: высокая, на редкость статная, ладная фигура с грациозной плавностью всех движений, молодцевато развернутые плечи. Ясное, полное мягкости и доброты, всегда как бы озаренное внутренним светом лицо. Никто так изящно, легко, даже с какой-то воздушностью, не ходил, никто так красиво, артистично не поднимал, не протягивал своей руки для пожатия. Ни у кого больше я не наблюдал еще такого же ясного взора, такого светлого, смягченного природной добротой, лица. Как он нравился первокурсницам, для которых писал на черной доске мелом фразы, объясняя их внутреннюю связь: здесь сложносочиненная, а вот здесь - сложное подчинение. - Николай Николаевич, а почему вон там стоит запятая, ведь ее же вроде бы не должно быть? - обязательно поднималась с вопросом какая-нибудь девушка, розовея от волнения и своих скрываемых чувств. Она старательно изображала глубокий интерес к синтаксису, а в действительности ей хотелось совсем другого: чтобы Николай Николаевич обратил на нее свой взгляд, чтобы несколько минут он говорил только для нее, с нею, - хотя бы о запятой... Еще живет в моей памяти его всегдашняя готовность вспыхнуть удовольствием, даже восторгом от удачного, к месту, выразительного слова. Острого эпитета, необычного сравнения. Он удивительно чуток был на такие словесные находки... И еще остались во мне от него те байроновские строки, и не только из “Черепа”, но и много, много других, которые он мне когда-то читал, слегка в укор, чтобы я не думал о Байроне, будто его поэзия уже не нужна, для нас, нынешних, она погасла, не звучит; нет, стихи его по-прежнему, - как звонкая медь, а мудрость его верна и нетленна, и такой она останется, доколе будет длиться на земле человеческий род... Возраст сам отбирает, что ему созвучно, что ближе. Теперь я уже втрое старше тех студенческих своих лет, в какие познакомился и подружился с Колей, и теперь во мне из когда-то от него слышанного чаще всего Колиным голосом звучат и повторяются вот эти четыре негромкие строки:
|
© "ПОДЪЕМ" |
|
Редактор Виктор Никитин
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |
Перейти к номеру: