Журнал "ПОДЪЕМ" |
|
N 5, 2003 год |
ПРОЗА |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
РУССКОЕ ПОЛЕ:ПОДЪЕММОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЖУРНАЛ СЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
Борис ЕКИМОВ Рассказы ЗА ТЕПЛЫМ ХЛЕБОМ
В пять утра зазвенел будильник, но загодя, прежде его петушиного гласа, встала бабка. Она уж из печи выгребла и затопила ее, когда затрещал будильник и поднялся со своей кровати дед Архип. - Ну, как там, не потеплело? - спросил он. - Не чутко, - со вздохом ответила бабка. Дед Архип валенки надел, стеганку и вышел из дома. В первую минуту, с избяного тепла, ему показалось, что на улице теплее вчерашнего. Еще стояла глухая ночь. Чернели по белому снегу базы да сараи. Студеное неб светило просяным звездным инеем, а посреди - одинокая Жарничка горела лдьистым огнем. Архип пошел на улицу. Перед самыми воротами дорожка была переметена рыхлым снегом. Значит, не во сне, а наяву гудел ночью ветер. И теперь дорогу на станцию тоже перемело, и утреннего автобуса не будет. Зябко поеживаясь, Архип заспешил домой. А в доме печь уже гудела ровным огнем. - Дюже тепло? - с усмешкой спросила бабка. - Телешом можно? - Да потеплее... - неуверенно ответил Архип. - Не бреши... - мягко укорила жена. - Вон на окошке вторые шибки позамерзали, а у тебя все теплеет, под носом. Уж не ездил бы, переждал погоду. Да и праздник завтра. Добрые люди в праздник по домам сидят, не шалаются. - А тама будут нас ждать? - указуя коротким толстым перстом в потолок, спросил Архип. - Пока мы отпразднуем? Да пока потеплеет? Тама тогда народу налетит... Туча черная... Тришкина свадьба... Бабка в ответ лишь вздохнула. - Вот так-то... - закончил Архип. - Надо сбираться, ехать. На автобус я уж не рискую. Вчера не было, а ныне и подавно. Уж развиднеется, тогда тронусь. Пойду дозоревывать. И Архип снова забрался в постель. Он уже вроде не спал, просто подремывал, временами проваливаясь в зыбкое забытье. И тут же возвращаясь в явь. “А может, и пойдет автобус, - думалось ему. - А я разлеживаюсь. Сейчас уж, гляди, на центральную пошел. Крутанется - и назад. Добрые люди уедут. А может, и не пойдет. Вчера и в тот день не ходил, а нынче и вовсе мело...” Хутор, где жили дед Архип с бабкой, лежал в тридцати километрах от райцентра. По летнему да сухому времени были те километры недалекими, тем более что дважды в день, утром и вечером, пробегал через хутор маленький шустрый автобус. После легкого дождя автобус ходил лишь по грейдеру, боясь увязнуть в хуторских колдобинах. Но то еще была не беда: до грейдера и пешком можно добраться, четыре версты всего. А вот непогода напрочь обрезала крылья. Осенняя ли, весенняя долгая грязь, зимние глубокие снега да переметы становили автобусы на прикол. И тут уж выбирайся, как говорится, своим средствием. А лучше всего - сиди и не рыпайся. Деду Архипу сидеть было никак нельзя: топка поджимала. В прошлом году он угля не достал и нынче дожигал остатнее. И совсем было приготовился на дровах зиму бедовать, когда узнал о постановлении. Сначала в конторе услыхал, а потом газеткой раздобылся. В газете все было написано так, как и добрые люди говорили, льгота выходила бывшим фронтовикам, облегчение в жизни. И в конце напрямик было написано: “проявлять постоянное внимание”. Эти слова дед Архип теперь уже наизусть помнил. Почитал старик газетку, с бабкой и другими людьми посоветовался и решил: надо в район ехать и топки себе добиваться, пока закон вышел. Был он хитрым политиком и решил не откладывать, а, как сказано там, прямо с нового года идти, не тянуть. Кто рано встает, тому бог дает, и кто раньше спохватился - легче будет. Первые дни января Архип годил, давая людям отпраздновать да после праздника похмелиться. А потом завернул мороз с ветром, дороги в низинах перемело, и вот уже третий день не было автобуса. Два раза ходил Архип на грейдер, но попусту. Ждать было больше нельзя. И сегодня накрепко решил Архип домой с грейдера не ворочаться. Хоть на чем да уехать. Дело было нешуточное: без угля зимовать тяжко. Потому и не стал Архип рисковать в потемках, к утреннему автобусу спешить. Автобус - дело ненадежное. А с центральной усадьбы машины не раньше десяти пойдут. К тому времени можно и закоченеть. Время подошло к семи. По радио из области начали последние известия передавать. Архип уши навострил, голос у приемника поубавил, чтобы бабка не слыхала. “По северу области до тридцати...” - наконец обрадовала дикторша. “И-и, глупая, - попенял ей дед Архип. - Заталдычила одно...” - Чего там бубнишь? - спросила бабка. - Сколько объявили? - Чего сколько? - притворился непонимающим дед Архип. - Не придуряйся... Про погоду чего сказали? - А-а, слухать их... - пренебрежительно ответил дед Архип. - Они здеся были, на хуторе? Видели они нашу погоду? Сидят, черти, где, в тепле поустроились - и брешут. - Померзнешь на сухарь, - вздохнула бабка. А деду Архипу вдруг иное пришло на ум: вспомнил он про котец. Вспомнил и начал собираться. - Лежу, как сом на икре... И ты мне не подкажешь. Котец-то непроверенный. Так бы и умелся. А с нашими ребятами... Такие провалы, враз обчичекают. Из такого-то котца. “Котцами” называли ловушки для рыбы, что ладились в низах, на речке. Во льду из рубили. У деда Архипа котец был большой. Для рыбы и людей привлекательный. Архип быстро оделся, легкую пешню взял, мешок да черпало и подался к речке. Дорожка от базов, по меже к саду и речке была протоптана в глубоком снегу канавой. Но теперь, поутру, после ночного ветра, замело ее наискось, а то и напрочь легким снегом. До солнца было далеко, лишь смуглился восток. Но уже развиднялось. Мерклые звезды еще светили, и ясно глядела луна. Деревья садов и кудлатые старые вербы по обережью лежали в сизоватом дымчатом инее. Словно дышали дерева, и тут же морозом схватывалось их теплое дыхание. Архип спустился к речке, подошел к своему котцу, размахнувшему камышовые “крылья” к самым берегам. Валенком осторожно он сдвинул снег с крышки котца. Но можно было не опасаться, за ночь на добрых три пальца льду намерзло. И сразу Архип увидел: есть рыба. Темное что-то ворохнулось подо льдом, большое. Архип быстро обдолбил котец, черпалом отбросил лед. И крупная, чуть не в размах величиной, щука заплескалась в темной воде. Черпак был мелковат и щуку не брал. Но старик изловчился и выбросил рыбину на снег, с радостью почуяв тяжесть ее. Щука дважды плеснулась, сгибаясь в колесо, и замерла черным поленом. Старик выцедил еще двух красноперок да окунька, подчистил котец, сложил добычу в мешок и заспешил домой, бабку обрадовать ухой и жаревом к празднику. А в доме уже кипели щи, мяса кусок бабка обжарила с картошкой, налила самогонки. - Ну, и как? Може, обдумался? - спросила она у вошедшего старика. - Обдумаешься... - передразнил ее Архип. - Гляди, какого тебе анчихриста припер. Давай чашку. Щука скользнула из мешка в подставленный таз, колом легла поперек, выставив большое, белое, пятнистое брюхо. - Ху-у... - брезгливо сморщилась бабка. - Чистая гадюка. В сенцы ее, нехай замерзнет, а то биться начнет. Архип наскоро умылся, сел к столу. Бабка принесла с печи в полотенце завернутый горячий хлеб. Привозили хлеб на хутор редко, особенно в непогоду, но люди приспособились. Черствую буханку заворачивали в полотенце, в широкую кастрюлю воды наливали, ставили миску, а в нее хлеб. Вода в кастрюле кипела, под крышкой хлеб отпаривался, становился волглым, мягчел. Выпив стаканчик самогонки, Архип принялся щи хлебать. Жена сидела рядом, вздыхала. - Ныне-то уж не вернешься... - сказала она. - Дал бы бог добраться. А на ночь-то глядя... Уж завтра. - У Василия ночуешь? - А где же... - Сон мне нынче привиделся, а к чему - не приложу, - задумчиво сказала жена. - Маму видела. Мама хлебы печет. Вынимает, хороший такой хлеб, чую, сладкий, и так мне хлебушка хочется. А она не дает. Я прям слезьми кричу: мамушка, родная, ну, дай хоть кусочичик, хоть чудок. А она не дает. А мне так хочется... Такой у него дух, прям донельзя сладимый. Почему не дала? - спросила бабка. - Либо чем обидела ее, не так помянула? Прям в голову не возьму. - Солонечиху поспрошай, - усмехнулся Архип, - она разложит. - Придется, - всерьез ответила жена. - Ты дюжей ешь. Щи и мясо. Я тебе и самогонки для этого дела влила. Дюжей наедайся, а то померзнешь. - Не замерзну, - успокоил ее Архип. - Как пододенусь, нехай тогда... Оделся он, как всегда, по-зимнему, по-стариковски: теплое белье, телогрейку и ватные брюки, валенки, овчинные рукавицы. Но теперь, в дорогу, он надел поверх всего зеленый плащ-болонью. Его когда-то сын за ненадобностью бросил. Но старикам плащ пришелся по нраву и впору. Он был легок и плотен, ветра не пропускал. - Ну, оставайся тут с богом, - сказал Архип. - Ты тама не задерживайся, - ответила бабка. - Праздник находит, а я - одна. И сон видишь какой нехороший видала. Родная мамушка хлебца не дала. А уж так хотелось... Из своего двора вышел Архип ровно в девять часов, как и располагал. В эту же пору на центральной в гараж шофера приходят. Пока они машины разогреют да соберутся, туда да сюда, пока тронутся, Архип к грейдеру подгребется. Вот и получится впору. Уже белый день стоял. Красное с мороза солнце только что поднялось. Багровые дымы редким лесом вздымались над хутором; легко, словно тоже с морозцу, розовело небо, и вся глубоким снегом полоненная окрестность, и даже сороки, молчаливыми стаями сидевшие на деревьях, даже сороки отдавали розовым. Особо не надеясь, а просто на всякий случай завернул Архип на колхозный двор. Ехали две машины на станцию, за комбикормом, но с шоферами грузчики сидели. Больше ничего не предвиделось. А дорога от хутора к грейдеру лежала прямая, торная, снегом ничуть не занесенная. Одет был Архип тепло, легкой была амуниция, тела не вязала, и потому шагалось хорошо. Морозу он особого не чуял, но в лицо дышала стылым холодом белая степь. Куржак кучерявился по краям шапки-ушанки. И время от времени Архип рукавичкою тер нос и щеки, чтобы не познобить их. Звучно скрипел снег по валенками, текли мимо высоенные снежные валы, сдвинутые с дороги бульдозером, молчаливая индевелая лесополоса тянулась. А вдалеке маячил Петипский курган, возле которого грейдер проходил. И в мыслях было хорошо, потому что день, судя по всему, должен выдаться удачный. Машины, конечно, пойдут, никуда не денутся. Так что добраться в район можно будет. И с углем должно выгореть, не зря же в газете написано черным по белому. Эту газетку с собой прихватил дед Архип на всякий случай. Раз вышло такое указание, значит, и приказ из Москвы пришел: помогать всемерно. И уж чем-чем, а топкой помогут. Тем более зима такая стоит. И собрался он сразу, вовремя сообразив что к чему. Тут ведь тоже политика, Архип ее понимал: первым надо прийти, пока гуртом не полезли. Архип это понимал и радовался своей смекалке. Все должно получиться по задуманному. И может, даже сегодня прикатит он в хутор с углем, прямо на машине. А может, и завтра. Завтра, конечно, повернее. Нынче запишут, а завтра велят прийти. Так всегда бывает. Переночует он у племянника Василия. Вечером посидит с ним, бутылочку выпьют. Василий - человек грамотный, с ним и потолковать не грех. Посидят, побеседуют. А уж завтра, с углем, прибудет Архип домой. Так, в добрых мечтаниях и по ровной дороге, добрался старик и до грейдера. А на грейдере, возле кирпичного строения автобусной остановки, толпился народ. - Здорово живете, добрые люди, - поднимаясь на полотно грейдера, весело проговорил Архип. - Заждалися меня? Я вот он, прибыл. Теперь шумите, нехай машины едут. - Шумим с ночи, - здороваясь, ответил знакомый из Вихляевки, - а они либо пооглохли. - Не было автобуса? - Был бы - уж уехали. - Какая беда, - огорчился Архип, а в душе похвалил себя, что не пошел впотьмах, удержался. Народу у остановки было немало. Стайка молодежи табунилась подле черного, прогоревшего кострища. Пальтушки на них были всякие: и добрые, и продувные, и прочая сбруя: брюки, юбки да чулки, а тем более обувка - никудышняя. Оттого и на месте им не стоялось: топотили да бились “на любка” - грелись. Знакомый из Вихляевки был с дочкой. - В техникум провожаю, другой день не провожу, - объяснил он Архипу. - Харчей наклали, одна не дотянет. Другой день выходим. - А эти ребята - либо тоже ученики? - Кто откуда. С техучилища, школьники. Дубовские большинство да наши. Моей-то край надо, экзамены сдает. - И прямо с ночи стоите? - А то как же... Ныне в четыре поднялись, в полшестого здесь были. Вот и стоим дожидаемся. - Не было машин? - Проехали одни “Жигули”, полные. - Ну, теперь скоро колхозные должны подойти. Народ собрался свой, с ближних хуторов, с Вихляевского, Тубы, с Малой Дубовки. Архип от одного другому пошатался, поздоровался. От Малой Дубовки показались пароконные сани. - Вот и уедем! - обрадовался Архип. - Посадимся и айда! - Да-а, сейчас на лошадях далеко не уедешь. - А как же бывалоча, в старые-то времена? - В старое время лошади были да и одежка. Тулуп добрый одеть, тогда конечно. А эти куда? - показал мужик на ребят да девчат. - Да и тебя в твоей телогреечке быстро просифонит. - Это верно, - согласился Архип. Тем временем подъехали сани. Кроме кучера сидели в них две женщины, укутанные ковровыми платками. Заиндивевшие лошадки ткнулись к будке: возница им соломы бросил и ба начал ссаживать. Одна была помоложе с огромной, одеялом обмотанный ногой. Архип тут же к ней направился. - Здорово живете. Это чего с тобой сделалось? - Да ногу поломала. В гипсе. Теперь вот ехать надо. Велели приехать. Может, сымут. - Какая беда... - заохал Архип. Молодые ребята решили соломкой с саней подразжиться, чтобы костер запалить. Но возница их вовремя заметил. - Куда тянете? - Посогреться... Соломы, что ль, жалко? - Я не для вас клал. Лошадям да сидеть. А соломой все одно не согреетесь. Лишь пыхнет. В лесополосу вон, хворосту, наберите. Молодые, да ленивые. Ребята его не послушались, за хворостом не пошли, а подожгли охапку все же унесенной соломы. Сгрудились над невысоким пламенем. Кто руки к огню тянул, кто распахнул одежонку, чтобы тепло телом почуять. А кто промерзлые башмаки грел над пламенем. - Гляди, штаны загорят, - остерег Архип. Но штаны сгореть не успели. Пламя быстро угасло. И наконец-то послышался гул. Он далеко был слышен, но явственно. От центральной усадьбы по грейдеру шла машина. Все разом стали выглядывать да гадать: одна ли машина идет да какая. Поклажу из кирпичной будки разобрали. А оказалось зря: зеленая “скорая помощь” с центральной усадьбы прошла и не остановилась. Правда, была она битком набитая. И через стекла видно, и шофер по горлу себе ладонью провел: дескать, полно. И укатила машина дальше. - Твою мать... На центральной как короли живут, понасадились. - Да можно бы еще взять, не схотел. - Хозяин... А в следующую минуту головы повернулись к той дороге, которой пришел Архип. Оттуда гудело. И скоро вылетели из-за лесополосы два “газона”-самосвала. Выскочили они на грейдер и встали передом к станции, куда и направлялись. Это были те самые машины, что за кормами шли. А в кабинах у них, кроме шоферов, грузчики сидели. Тут и проситься было некуда. Но минут десять спустя от центральной усадьбы еще три грузовика подвалило. Тоже на станцию, за кормами. Начался тут гвалт и содом. Все разом бегали и просились, а проситься особо было некуда. В кабину много не поместишь, да там уж и сидели. Уехала девчонка-студентка да двое мужиков. Хотели женщину уважить, с гипсом, да она не влезла. Молодняк в кузов просился, но шофера их не взяли. И правильно сделали. По такой погоде в кузове не ездят. - Позатот год мы вот так-то во с Петром Кривошеиным собиралися, - рассказывал дед Архип. - Край надо было на станцию. Машина от нас через Ярыжки шла. В кабине полон. Возьмите, Христа ради, в кузов, доедем. Залезли. Прижухли под кабиной... Поехали. А морозяка вот такой пер. Как нас закрутит. Затишки никакой. Секет ветер, до кости просекает. Слезы текут и враз обмерзают. Глаза не глядят. Кое-как до Ярыжков доехали, стучим: останови, Христа ради. Еле слезли - и в магазин. Доразу бутылку выпили, слава богу, отдыхались. Езжайте, говорим, пропади они, все дела, жизня дороже. По такому холоду... Что вы, ребята... - доказывал Архип. И вправду ведь холодно было. Солнце, по-зимнему невысокое, уже поднялось из желтого тумана и сияло над миром режущей глаз стылой белью. По набитому полотну грейдера потянулась поземка. Она легко шуршала и дымилась, пересекая дорогу наискось. Она бежала волна за волной, неторопливо. После того как ушли машины, и долго гудели, поднимаясь в гору, и долго чернелись на белом снегу, после того как затихли они, настроение упало. Каждый думал про себя, что и он мог бы сейчас ехать в кабине, уже далеко отсюда и скоро на место прибыть. Тут ее “козел” проскочил, не остановился, за ним “Москвич”, полный. Бабы прижухли под убеленными инеем платками. Мужики стали ходить по дороге взад и вперед, набирая тепло. Архип тоже прошелся. Ветерок хоть и легкий был, но лицо прихватывал; оно дубенело, а в затишке горело огнем. Молодежь притихла, не переставая курила. Наконец их совсем допекло. - Костер давай! Согреемся! И они стайкой скатились по откосу, по колено и выше увязая в мягком снегу, и стали по лесополосе сушняк собирать, ломать сухие ветки. Потом соломкой разжились, нашли газету и долго разжигали огонь. Руки уже не владали. К костру подошли и бабы. И тут Архип разглядел, что старая женщина под тяжелым платком - его давняя знакомая Феня Чурькова. Она лишь недавно к младшей дочери в райцентр уехала. - Либо ты, Феня? - подошел к ней Архип. - Да, а то кто же? - А я тебя не угадал. Укулемалась в этот платок. Ты откель же? Не успели они и двух слов сказать, как новая тревога поднялась: шел автобус. Востроглазые молодые ребята издали его углядели и начали костер топтать. Снова вещички свои разобрали. В автобусе должны были все поместиться. Как сельди в бочке, но влезть. Как-нибудь, но доехать, а не стоять на таком морозе. Тупоносый колхозный автобус, совсем пустой - это даже Архип разглядел, - притормозил, остановился. А когда кинулись к нему гурьбой, он тронулся, свернул налево с грейдера к хутору Малодубовскому и поплыл неторопливо, вперевалочку, оставив на дороге еще одного бедолагу, с чемоданчиком. - Куда? Куда он? - накинулись тотчас на него. - В Малую Дубовку, собрание проводить. - Да он туда не проедет, - сказал возница. - На лошадях еле проехали. Хоть спросил бы. Сейчас сядет, - пообещал он, не спуская с автобуса глаз. Автобус и точно сел. Проехал немного, забуксовал, забуксовал. Вылез шофер, и началось обычное. - Вот так тебе и надо! - торжествовали на грейдере. - Чего он туда? Для какого бесу? - Собрание, говорю, проводить. Зоотехник поехал. Предвыборное собрание. За депутатов чтоб голосовали, агитировать. - Еш твою... шутливо заругался Архип. - Вот бы он в автобусе и проводил агитацию. Нас бы посадил и до самой станции читал да читал. Оттель снова взял людей, и их бы... Да мы б за него все голоса поотдали, даже лишние, за такого хорошего. Ты нас только до места довези. - А кто шофер, на автобусе? Может, уговорим? - Да чего шофер. Там зоотехник. Ему пузырь не поставишь. - Твою мать... - А пойдут еще машины с центральной? - спросили у вновь прибывшего. - Все ушли. Я не успел. Санитарная, за кормами. Агроном на “козле”. - А чего же ты сюда ехал? - Да може... Мне все равно надо. Вроде поближе. Може, с Урюпина пойдут или с комплекса... - Жди. С Урюпина по асфальтовому грейдеру идут. А с комплекса вечером. - Буду ждать. - Зря лишь костер тушили. Молодежь встала кружком, пошушукалась и всем табором подалась по домам: четверо в Малую Дубовку, двое в Вихляевку. Те, вдвоем, рысью помчались, застучали по набитой дороге словно коваными, промерзшими подметками башмаков. Остались Архип, Феня Чурькова, женщина с гипсовой ногой, муж ее на лошадях - лошади уже в белой шубе стояли, понурившись - и еще два мужика. Глядя вослед поскакавшим в Вихляевку, кто-то сказал: - Застоялись... - Застоишься, ежели в пять - из дому, а сейчас двенадцатый. Небось все кишки проморозили. - Ничего. Рысью они за час доберутся. - Бядуни... Чистые бядуни... Архип всерьез начинал мерзнуть. Хоть и одет был неплохо, но полегонечку пробиралась к телу стынь. Просекал ветерок, и ноги коченели. Не шибко грела старая кровь. Но сдаваться он пока не хотел. Ребята, считай, шесть часов отстояли, а он - лишь в девять из дому. Надо было терпеть. - Еш твою... - пожаловался Архип. - Дураку надо бы самогонки взять. Глонул - и хорошо, - лицо его чугунело и стало отдавать сизостью. - А то вот стой теперь. Либо цыганочку станцевать, - хлопая себя по плечам и груди, он засеменил, на месте перебирая ногами. - Еш твою... Так бы бечь и бечь до самой станции. - Тебе бы надо не сюда идти, а прямиком на Перещепной. Там Алексеевский грейдер, асфальт. Там машины всегда. - На Перещепной, парень, нынче не дюже доберешься. - А сколько там километров? - Да бес их мерил. Пять, а може, семь, а може, и все десять. Нет, десять не будет. А дорога тяжелая, по займищу. Где там лезть. Застрянешь в снегу. Потонешь навовсе. Туда я не рискую. - Мерзни здесь. - Чего ж, такая, значит, судьба, - ответил Архип и пошел к затоптанному костру, чтобы снова разжечь его. Сухой хворост занялся сразу же, но жидкий его огонь грел лишь ладони рук, и только. Феня Чурькова к костерку подошла, встала рядом. - Ты к кому же на гости ездила? - Не на гости. Сеструшка двоюродная, сорок ден... Вот приезжала. - В Малой Дубовке? - Ну да. - Это какая же сеструшка? - Нюра, за Петром она была, за Подураевым, конюхом он. - Петра-то я знаю, - вспомнил Архип. - А сама ты так с дочкой и живешь? - С дочкой. - Пенсию платят? - Пенсия... - тихо ответила Феня. - Одна слава, что пенсия. Стажу колхозного нет. Зачем, мол, уходила из колхозу? А я разве по своей воле... Архип слушал Феню, а что сказать ей, чем утешить, не знал. Одно лишь промолвил: - Такая наша жизня. Прожили век за куриный пек... - И, перемолчав, сам пожаловался: - А меня топка зарезает. Бедствуем с углем. Морозяка жмет, а топить нечем. Хучь костер, такой вот, посеред хаты жги. И никому не дошумишься, никто слухать не желает. - Вы с бабкой вдвоем? Дети-то не при вас? - Нынче детей удержишь? Они к своему стремятся. Одне... - Оно, може, и лучше, - вздохнула Феня. - Я вот покою хочу. Чудок бы самой пожить. Отдохнуть. Весь век в чужой воле. То в мужней, то в дочериной... Костерок догорел, и призрачное тепло его быстро развеялось в студеном поле. Белая степь лежала вокруг, белая дорога дымилась поземкой, чернели вдоль дороги, в снегу по пояс, вязки и клены, и не было никаких машин. Лишь синий автобус как застрял на пути к Малой Дубовке, так и стоял там неприкаянно. Мохнатые от белого инея лошаденки стояли, покорно опустив головы, и солому не жевали. Мужик-возница, бросив окурок, сказал жене: - Поехали, а то вторую ногу отморозишь. Ничего боле не будет. Тетка Феня, ты как? Или рискуешь? - Да сама не знаю. Меня ждут. Чего же это такое сделалось? Погода совсем разорилась. - Стихея... - ответил Архип. - Стихея. - А може, нам Бог поможет, - нерешительно сказала Феня. И, словно услышав старую женщину, издалека-издалека, со стороны Малой Дубовки, донесся слабый, но явственный рокот. Это был рокот трактора. - Автобус либо вытягать едут? - Похоже... - Его бы подале запихнуть, чтоб до весны сидел. - Машина! - Где? - Трактор машину тянет. - Либо из Большой Дубовки? - А откель еще? Из Большой. Это на станцию они едут. До грейдера - трактором, у них там балки непролазные. - Може, на центральную? - Не, на центральную прямая дорога. Трактор рокотал все ближе и ближе, за ним на тросу тянулась машина с крытым брезентовым верхом. И наконец они выехали на грейдер. Машину отцепили. Он ашла в райцентр, на станцию. В кузове, под брезентовым тентом было людно. Но уселись все. Архипу на лавочке места не досталось. Он пристроился почти у заднего борта, на запасном колесе. Пристроился, плащ подоткнул, чтобы не поддувало, закурил. Машина тронулась. У заднего борта вихрило; снежная пыль клубилась и оседала на Архиповых валенках, холодила лицо. Но позади остался кирпичный теремок остановки; и вот уже сгинула в снежную бель Малая Дубовка; и белая дорога бежала из-под колес. Ехали долго. Заворачивали в Березовку, людей ссаживали, две свиные туши сдавали. Пока то да се, бумажки писали... Пришлось ждать. В кузове прижухли. Мужик с головой, обмотанной бабьим пуховым платком, все охал, зубами маялся. И в четвертом часу прибыли наконец в райцентр. Правда, Архипу подвезло. Машина остановилась неподалеку от конторы, где уголь выдавали. В поселке было теплее, чем в степи. Но Архипа, до нутра промерзшего за день, познабливало. Согрев был один - курево. И старик закурил, тряхнул с плаща и валенок снег и направился к воротам “Райтопа”. Ему дважды приходилось покупать здесь уголь, и порядки были знакомы. По правую руку от входа стояла контора, но спешить туда Архип не стал, а прежде оглядел территорию. Уголь был. Возле рельсовых путей высился курган мелкой “семечки”. Отдельно лежала куча доброго угля, антрацита. Обглядев эту картину, Архип в контору вошел. Там три стола помещались, и сидели за ними одни женщины. - Здравствуйте, дочушки, - снимая шапку, поздоровался Архип. - С праздничком вас, с рождеством Христовым. Или вы в городе такие праздники отменили? А я вот к вам пришел по-деревенски прославить, може, вы мне чего и подадите, - он тонкую политику вел, подлаживался и немножко дурачка деревенского из себя строил. - Рождество твое Христа божие, воссияй миру свет разума... Не славят у вас так-то вот? Конторские женщины заинтересованно головы подняли. - Нет, деда, у нас было, да прошло. - А вот у нас досе славят. Ныне моя бабка конфетов приготовила, печеньев, мелких денег. Родне и постарше какие - тем бумажные. - Взрослые славят? - А почему? Славят. Приходят как положено. - Архип, конечно, лукавил. Старое отошло. Из взрослых один на хуторе славильщик остался, Афоня Чертихин. Тот ходил. Остальные давно бросили. Но сейчас Архипу впечатление нужно было произвести, задурить бабам головы. - Приходят... А как же? Прославят. Вольешь им самогоночки... - Ну, это и нашим мужикам покажи выпивку, они не то что бога, черта прославят. - Точно! Запоют еще как... И женщины, о пьянстве мужиков вспомнив, к Архиповым речам как-то сразу остыли и спросили его: - С чем пожаловал, деда? Угля нету. - Как нету? А на дворе? - Мало что на дворе... Мы же к тебе во двор не лезем, не высматриваем, где что лежит. Нету. Это учреждениям. Полная женщина в очках, она возле окошка сидела, догадалась: - Да ты же и не наш? Ты где живешь? Откуда ты? - С колхоза; - Ну, вот в колхозе и получай. Ты новую вывеску видал? “Гор-топ”. Мы теперь только город снабжаем. Понятно? - Нету у нас в колхозе угля, не дают. Чего бы я ехал? Нету. Порошины нету. А у меня весь вышел. Чего же там с бабкой теперь, померзать? Помогите, Христа ради. Вы - девчата хорошие, с праздником я вас поздравил. Поимейте снисхождение к старикам. - Де-еда... Тебе русским языком говорят: гор-топ. Снабжаем только город. А сейчас и своим не даем. Понимаешь? Обращайся в колхоз. Вас теперь централизованно снабжают, отдельно. А мы ни при чем, понял? - Куда же мне идти, дочушки? Поимейте снисхождение. Зима глядите какая. А топка зарезает. Какие помоложе, на технике, те достают. А мы с бабкой, кому нужны пенсионеры? А в свое время трудилися. И ныне я, по возможности... То сад сторожу. Фронт я прошел, - главный свой довод наконец выложил Архип. - Заслужил награды. Вота и удостоверение есть, - начал он плащ расстегивать. - Не надо твоих удостоверений. Тебе же говорят - в колхоз обращайся. А мы гор-топ. В колхоз иди. - В колхозе конь не валялся. Чего я туда пойду? Порошины там нету угля. А вы обязаны... А как же... - стал запинаться дед Архип, все свои слова выговорив, и, расстегнув телогрейку, вынул на свет божий газету, которая лишь видом своим придала ему сил; и голос выправился, стал твердым. - Вот... правительство что говорит? - потряс он газетой. - Для участников войны в первую очередь! - он даже воскликнул тонким сорвавшимся фальцетом. - А вы мне голову кружите! - И снова в голос, чуть не в крик, проговорил наизусть, не глядя в газету: - Проявлять постоянное внимание! Женщины, поняв, что старика не унять, терпеливо слушали его, а потом одна из них спокойно спросила: - Ты, деда, русский человек или нет? Архип вдруг в единый миг понял, что угля не дадут. Он понял, шапку натянул и пошел из конторы. А время стояло нераннее. Короткий зимний день догорал желтым, режущим глаз закатом. Солнце уже утонуло за крышами домов до утра. И теплые звезды темных огней зажигались в домах. На центральной площади поселка нещадно дуло, по серому асфальту шуршала поземка. Двухэтажный дом стоял с сиянием огней. В доме было тепло, форточки открыты, даже двери настежь. И как только подумал Архип о тепле, о покойном домашнем тепле, так сразу окоченел. Казалось, единым махом просек его до костей и насквозь студеный ветер. Архип сжался, пытаясь сохранить в теле хоть теплую крупицу. И скорее, скорее поковылял к магазинам, что стояли за площадью, справа. Там можно отогреться. Он прошел полпути, когда пахнул ему в лицо сладкий запах свежего пшеничного хлеба. Архип споткнулся и встал, вначале ничего не понимая, он замер и стоял, вновь и вновь вдыхая этот благостный, добрый, почти забытый дух. Надышавшись всласть и опомнившись, Архип пошел к хлебу, к магазину. Хлеб выгружали из машины. Старик, глотая слюну, хотел прямо здесь попросить хоть кусочек, но побоялся. Он прошел в магазин, и голова его кругом пошла, опьяненная райским запахом хлеба. Народу не было. Продавщица в белом резала свежие буханки пополам и в четверть и бросала их на полки, прикрытые стеклом. Архип потянулся к четвертушке. - Я заплачу, дочушка, заплачу... - пробормотал он и захлебнулся, когда в руке у него очутилась теплая горбушка. И, стыдясь и ничего не умея с собой сделать, Архип лишь успел шагнуть в сторонку и, разломив четвертушку, начал есть ее. Так сладок был этот чистый пшеничный хлеб с упругой, хрусткой корочкой, с еще горячей ноздреватой мякушкой, так вкусен был и едов, что Архип и не заметил, как съел четвертушку. Последний кус проглотил и почувствовал, как теплый хлеб обогрел нутро и по жилам потек горячим потоком. А хотелось еще. И он снова подошел и взял четвертушку, оправдываясь перед продавщицей. - Я заплачу, дочушка, не боись, деньги есть. С дороги я, наголодался за день, намерзся... Теплый хлебушко... - дрогнул голос его. - Ешь, дедушка, на доброе здоровье... Вторую четвертушку дед Архип ел медленнее, но с еще большим вкусом. Он жевал и чуял языком и небом пресную сладость пшеничника, слышал еле заметный и дразнящий дух хмельной кислины и сухарную горчину корочки. Вторая четвертушка тоже кончилась. После нее деда Архипа ударило в пот. Перед продавщицей было стыдно, но хотелось хлеба еще. Сладкий дух его нагонял слюну. - Уж прости, дочушка, я еще съем. Наскучал по свежему хлебушку. Сколько лет-годов теплого не ел. Продавщица ничего ему не ответила, поглядела внимательно и ушла в свою каморку и скоро вернулась с полной кружкой горячего чая. Она и стул принесла, усадила деда Архипа возле подоконника. - Садись, дедушка. Пей, ешь, отогревайся, - мягко сказала она. Горячая волна благодарности к незнакомому доброму человеку подступила к сердцу. - Спаси Христос, моя дочка, - тихо сказал Архип, опускаясь на стул. - Спаси Христос. После третьей четвертушки он сделался сыт, согрет и здоров. Допив сладкий чай, старик поднялся, деньги заплатил. Пора было правиться на ночлег, к племяннику. Но дед Архип, казалось, не мог уйти от этого доброго хлебного духа, от золотистых буханок, что грудились за стеклом. И хотя у Василия, конечно, был хлеб, но Архип не стерпел, купил буханку. Ее даже в руке держать было хорошо; чуять пальцами упругую корку, под которой горечей кровью бродило тепло неостывшей живой мякушки. Старик расстегнул плащ, телогрейку и осторожно упрятал буханку на груди. Хлебное тепло и дух теперь были с ним. И вдруг о бабке, о жене, о родной своей старухе вспомнил Архип. Он вспомнил вдруг, как говорила она ему нынче утром о своем непонятном сне. О хлебе, который мамушка из печи вынимала, но почему-то не дала. Мамушка, сон - все пустое. Но хлеб, но теплый хлеб, которым обидели его старуху, был явью. Сны - блажь, и мамушку не вернуть, но теплый хлеб - он рядом. Его сейчас ел Архип и наелся вволю. Давно уже так не едал. А старуха - во сне, да и то лишь поглядела, не дали. “А так хотелось свеженького”, - вспомнил Архип. Вспомнил и разом наново все перерешил. Что племянник, что его ночевье, что уголь - все это ерунда. А вот старухе хлебушка принести свежего, как обрадуется. Жизнь с нею прожили, много ли радовал. Может, лишь в молодости. А потом... Какая жизнь потом, долгая... И может, в последний раз, да еще перед праздником, горячего хлебца ей, словно из вчерашнего сна, разговеться. Архип вынул из-под полы, из-за ремня мешок, положил туда пять буханок. А ту, первую оставил при себе. - Спаси Христос, доченька, - поклонился он продавщице. - С праздником тебя. За минуту наново все перерешив, Архип знал, что он будет делать. Он пойдет на Алексеевский грейдер и доедет до Перещепного. А там, с асфальта, к ферме, ее огни будут видны. От фермы вниз, на луга займища, оттуда сено возят, дорога пробитая. Сроду там сено оставляли на зиму. От лугов взять правее, занесенные Чуриковы талы обойти. Потом левее, через Летник, там тихо. Выходить на Пески, на Большие, на Малые городбища, а там - считай, дома. Он дойдет, доберется. И снега и мороз - это не беда. То ли еще было. Здесь все свое, родное, хоженое-перехоженое. А за пазухой грел ему сердце теплый хлеб.
ФЕТИСЫЧ Время - к полудню, а на дворе - ни свет, ни тьма. В окна глядит сизая наволочь поздней ненастной осени. Целый день светят в домах по хутору электрические огни, разгоняя долгие утренние да вечерние сумерки. Девятилетний мальчонка Яков, с серьезным прозвищем Фетисыч, обычно уроки готовил в дальней комнате, там, где и спал. Но нынче, скучая, пришел он на кухню. Стол был свободен. Возле него отчим Фетисыча, Федор, маялся с похмелья: то чай заваривал, то наводил в большую кружку иряну - отчаянно кислого “откидного” молодка с водой. Тут же топала на крепких ножонках младшая сестра Фетисыча - кудрявая Светланка. Мальчик пришел с тетрадью и задачником, устроился за столом возле отчима. - Места не хватило? - спросил его Федор. - Я вам не буду мешать, - пообещал Фетисыч. - Вроде меня и нет. А за тем столом мне низко. Я наклоняюсь, и осанка у меня портится. - Чего-чего? - переспросил Федор. - Осанка. Это учительница говорит. Можешь спросить, если не веришь. Федор лишь хмыкнул. К причудам пасынка он привык. Вначале сидели молча. Фетисыч строчил свою арифметику. Федор пил чай и, скучая, глядел в окно, где сеялся мелкий дождь на серые хуторские дома, на раскисшую землю. Сидели молча. Малая Светланка таскала из ящика за игрушкой игрушку: пластмассовую собаку, мячик, куклу, крокодила - и вручала отцу с коротким: “На!” Федор послушно рал и складывал это добро на столе. Горка росла. Фетисыч скоро от уроков отвлекся. - Хочу тебя обрадовать, - для начала сказал он отчиму. - Ты же вчера был пьяный, не знаешь. А я пятерки получил по русскому и по арифметике. По русскому - одну, а по арифметике - две. Федор лишь вздохнул. - Ты не думай, это непросто, - продолжал Фетисыч. - Одну пятерку по арифметике - за домашнее задание, а другую - по новой теме. Я ее понял, к доске вышел и решил. - Заткнись, - остановил его Федор. Фетисыч смолк. Снова повисла тишина. Светланка, мягко топая, таскала и таскала игрушки отцу. Горой они на столе лежали. Потом, заглянув в ящик, сказала: “Все” - и развела руками. И теперь пошло наоборот: подходила она к столу, говорила отцу: “Дай”. Федор молча вручал ей игрушку, которую дочь несла к опустевшему ящику, и возвращалась к столу с требовательным: “Дай!” Они были похожи, родные дочь и отец: кудрявые волосы - шапкой, черты лица мелковатые, но приятные. Отца старила ранняя седина, мятые подглазья, морщины - пил он в последнее время довольно крепко и быстро давал. А малая Светланка, как и положено, была еще ангелочком в темных кудрях, с нежной кожей лица, с легким румянцем - красивая девочка. Мальчишка же, Яков, что по характеру, что по стати был для Федора кровью чужой. Фетисычем его звали за разговорчивость, за стариковскую рассудительность, которая приходилась то кстати, а то и совсем наоборот. Как теперь, например, когда Федору с похмелья и без разговоров свет был не мил. Фетисыч понимал это, даже сочувствовал. Углядев, как отчим косит глазами на жестяную коробку с табаком-самосадом и морщится, он сказал: - Хочу тебе предложить. Ты вот болеешь сейчас с похмелья. А ты наберись силы воли и брось сразу курить. Помучаешься, зато потом тебе будет хорошо. - Это ты сам придумал? - спросил Федор. - Конечно. - Значит, дурак. Пришла с работы, с коровника, мать Фетисыча - Анна, женщина молодая, но полная, с одышкой. Через порог шагнув, она присела на табурет, укорила: - Сидите? Дремлете? А мамка ваша - вся в мыле. Опять на себе тягали солому и силос. Вся техника стоит. - А бригадир чего же? - живея, спросил Федор. - От него проку... Ходит - роги в землю, ни на кого не глядит. - А Мишки Холомина “Беларусь”? Он - гожий. - Мишкин трактор теперь один на весь хутор. За ним, как за стельной коровой, глядят. Говорят, на случай. Кто заболеет... Или за хлебом. Тетка Маня правду гутарит: надо быков заводить. Бык - скотина беспогрешная. Ни солярки ему не надо, ни запчастей. На соломке попрет. Анна пришла в себя скоро: недолго посидела, прислонившись к стене, пожаловалась и, поднимаясь, просила строго: - А даже из печки не выгребли? Меня ждете? И угля нет? Фетисыч, не дожидаясь, пока погонят его, резво подался в сарай, за углем. Вернулся он, как всегда, с новостями: - Набирал уголь... Там глыба такая огромная. Я молоток взял и ка-ак ударил ее! Со всех сил! И вдруг - взрыв такой! Все осветилось! - Он вскинул руки. Глаза его сияли восторгом. - Там же темно. И вдруг - огонь! Синий такой! - Ты, может, спичкой чиркнул? Поджег? - тревожно спросила мать. - Нет. Я глыбу ударил - и сразу такой взрыв! Федор молчком сходил в сарай и сразу вернулся. - Чего там? - спросила жена. - Как всегда, брешет, - махнул рукой Федор, а пасынку сказал: - Ты на рожу на свою погляди в зеркало, взрывник. Но Фетисыч еще не все рассказал. Он вынул из кармана телогрейки четыре куриных яйца и сказал матери: - Ты меня не ругай, ты прости меня. Я одно яйцо разбил нечаянно. - Это уж как положено. Хорошо, хоть не все кокнул. - Зато я сделал доброе дело: тетку Шуру обрадовал. Я из гнезда забрал яйца, там их десять было. Пять темных и пять белых. Я сообразил: у нас все куры красные, они темные яйца несут, а у тетки Шуры - белые, значит, ее куры у нас снеслись. Правильно я сообразил? А тетка Шура как раз во дворе была. Я ее и обрадовал, отдал пять яиц и сказал, что всегда буду белые яйца ей отдавать. Правильно я сделал? Федор ухмыльнулся. - Тебя кто за язык тянул? - досадуя, спросила у Фетисыча мать. - Тебе кто велел лезть в эти гнезда? Темные, белые... Грамотей. Либо тебе куры докладывают, какие они яйца несут? Знахарь... Они своих кур сроду не кормит. А мы вволю сыплем. Вот они и бегут на чужбинку. А ты ей - яйца. И она взяла, бесстыжая. А ты вечно суешь свой нос куда не просят. Фетисыч все понял и молча убрался из кухни. Добро, что дом был немалый: три комнаты кроме кухни. Самая дальняя - его. В невеликой этой комнатке стол да кровать помещались, на стене - красочный плакат улыбчивого мускулистого мужика с квадратной челюстью и короткой прической, по фамилии Шварценеггер. Фетисыч когда глядел на него, то напрягался и зубы скалил. Но на Шварценеггера он был не очень похож. Во-первых, девять лет от роду. Во-вторых, стричься было негде. Отчим Федор мудрил порою над ним с машинкой да ножницами, оставляя челку на лбу и голый затылок. Получалось не очень внушительно: челка светлых волос, вздернутый нос, круглый подбородок - далеко до силача. Но Фетисыч тренировался. В школе на турнике подтягивался на пятерки целых шесть раз. Через комнаты глуховато, но слышно было, как ругается мать: - Это вы вчера рамы с медпункта пропили? Доумились? - Разведка доложила? - Доложила. Вот участковый прищепит - назад потянете. Курочат все подряд. Все на пропой, на пропой. А нам край надо бы возле кухни затишку постановить, как у кумы Таисы. В затишку - печку. Летом так расхорошо, не жарко. И курник стоит раскрытый. Шифера бы листов пять или досок, хоть горбыля. Люди во двор тянут, для дела, а ты... - Пузырь поставь - и к тебе притянем. - Да уж все растянули. Свинарник какой расхороший был, сколь шиферу, сколь досок. А в клубе, говорят, и полов уж нет. - Полов... Вспомнила. Уж потолки снимают. - Либо Рабуны? Они же кухню строить задумали. Рядом живут. Хозяева. А у нас курник раскрытый. - Пузырь. И все будет! - оживился Федор. - Да если в дело, я два поставлю. - Это уже разговор. - Бесстыжий... Для дома, для семьи, а ты готов... - Это не разговор, - перебил ее Федор. - Разговор, не разговор. Засели, как баглаи. Только и глядите, где бы чего украсить и пропить. Нет чтобы на ферму прийти и женам помочь, - корила Анна. - Бабы - в мыле, а мужики прохладничают. - Вы задарма горбитесь - и мы пойдем рядом с вами. Коммунистический труд? Пошли они. - Вот и пошли... А водку кажеденно глотать... Укоры были те же, что и вчера, и позавчера, и всю долгую осень. А у Фетисыча уроки были сделаны, можно и в школу отправляться. Хоть и рановато, но веселее там. Через кухонную толкотню, где суматошилась мать, понемногу наливался похмельною злостью отчим, и лишь кудрявая Светланка жила своей детской счастливой жизнью. Через все это Фетисыч пробился быстро и выбрался на волю. Уже пошел декабрь, но долгая поздняя осень, словно грязная злая старуха, бродила по хуторам. Низкие набухшие тучи, морося, ползли и ползли, а то и висели над хутором, цепляясь сизым провисшим брюхом за маковки старых груш. По теплу, по лету, хутор тонул в садах. Теперь же через голые ветви все насквозь было видать: от далекого Заольховского кута, который упирался в лесистое займище, до самого озера, с белым песком на берегу, с желтыми камышами. Весь хутор словно на ладони: серые нахохленные дома, сараи, базы, высокие сенники, просторные огороды. И тихо было на хуторе, пустынно: ни людей, ни машин. Одно дело - зябкая слякотная осень; другое - работы нет. Свиней давно на мясокомбинат сдали, овец раньше продали, коров один гурт неполный остался. Тут еще плотницкую да кузницу на зиму закрыли. А дороги развезло, и хлеб печеный не возят. То хоть возле кузни да плотницкой с утра народ толокся, на бригадный народ в контору ходили, потом у магазина собирались бабы да старики, ожидая хлеб. Нынче все по домам сидят. От дома Фетисыча видна была и школа. Она лежала на въезде, в начале длинной, через весь хутор, улицы, по которой стояли бывшие клуб, медпункт, детский садик, почта, баня да магазины. Напрямую, дворами да проулками, до школы можно было добраться в два счета. Но обычно Фетисыч не спешил, выходя на улицу главную, мимо подворья многодетного Капустина, где день и ночь мотались на веревке детские штаны да рубашки. Фетисыч свистел, заложив пальцы в рот. И тут же во всех окошках появлялись расплющенные о стекло ребячьи носы. Шестеро детей было у Капустина. Старшей - девять лет, ребятам-двойняшкам - по восемь, дальше - вовсе горох. Еще один свист раздавался возле дома Башелуковых, для первоклассницы Маринки с прозвищем Кроха. И все. Башелуковы жили на углу. Отсюда лежала по главной улице прямая дорога до самой школы. За долгие годы улицу выездили, посередке тянулась глубокая лужа. Старый брехун Архип божился, что в разлив в эту лужу из озера карась заходит и можно его ловить. Лужа и летом не высыхала, зеленея. А уж теперь словно море была, топя заборы. Правда, заборов на главной улице почти не осталось. Дома казенные, брошенные, заборам ли уцелеть. Всякий день на пути в школу Фетисыч наведывался в эти руины прошлого. Добро, что двери да окна в домах брошенных - настежь, а чаще - чернеют пустыми глазницами. В бывшем медпункте, где и теперь пахло лекарствами, Фетисыч садился в высокое блестящее кресло. Оно вращалось. Крутнешься раз-другой - и дальше пошел. Клуб еще год назад стоял на запоре. Нынче - все раскрыто. Стену разобрали, выдрали полы. Дед Архип ободрал дермантин с кресел и шил из него чирики. Красный цвет, он приметный. Полхутора в этих чириках щеголяли. В бывшем магазине можно было залезть в большой холодильник, прикрыть дверцу - и вроде тюрьма. Там же лежал на боку тяжелый запертый сейф. Его курочили, но так и не открыли. Хуторская школа - длинное дощатое здание на высоком кирпичном фундаменте - когда-то была восьмилеткой. Директор, завуч, завхоз, учителя... Школьники с трех хуторов сходились. Ныне старая учительница Мария Петровна пестала, кроме главного своего ученика Якова, трех Капустиных да Маринку Башелукову. В просторной школе топили одну печку на две комнаты: класс и еще одну рядом, под названием “спортзал”, со шведской стенкой, трапецией да перекладиной. Уроки начинали по-своему, к полудню. Некуда было спешить. Первым приходит Яков. Забирая ключ у технички, молоденькой тети Вари, которая напротив школы жила, он первым делом спрашивал: - Натопила? - Натопила, натопила... Иди проверяй, завхоз. У школьного крыльца стояли корыто с водой и большой сибирьковый веник, чтобы сапоги отмывать. Хотя потом в школе и разувались, меняя обувь, но на крыльцо грязь не тягали. За этим Яков следил. Он был официально назначен старостой и помощником старой учительницы и в школе чувствовал себя свободней, чем дома. Пустое длинное здание с длинным коридором встречало тишиной и гулким эхом шагов. Две комнаты с общей печкой были хорошо натоплены, в классе зеленели горшки с цветами, пестрели на стенах рисунки, аппликации да вышивки - детское рукоделье. Три светлых окна глядели на хуторскую улицу. Яков проверил печку и, усевшись за учительский стол, стал ждать. Голоса Капустиных, как только вываливала орава из окна, звенели без умолку, приближаясь. Школьников у Капустиных было трое, но обычно прихватывали довеска - шестилетнего Вовика, который ревмя ревел, в школу просясь. А коли не брали его, то убегал из дому и приходил самостоятельно. Шумно прибывали Капустины. Школа оживала. Вслед за ними, опаздывая, медленно поспешала первоклассница Маринка Башелукова - махонькая девчушка с большим красным ранцем за плечами. По теплому времени старые люди выходили глядеть на нее, когда она горделиво несла через хутор белые пышные банты на аккуратной головке. Глядели и вздыхали, вспоминая былое. Так было и нынче. Яков через отворенную форточку приказывал: - Сапоги чисто промывайте! Не тягайте грязь! Собрались. Расселись аз партами. Учительница Мария Петровна запаздывала. Как всегда в таких случаях, Яков открыл журнал посещаемости. - Башелукова. - Здесь, - тонко пискнула девчушка, поднимаясь. Она всегда была с белыми бантами в косичках, с белым отложным воротничком - словно городская первоклассница. - Капустина. - Здесь. - Капустин Петр... Капустин Андрей. - И я здесь, - отметился Капустин-младший, довесок. В журнал его не положено было записывать, а хотелось - как все. Марии Петровны не было. Яков решил сходить к ней. Но прежде, чтобы не теряли зря времени, он дал задания: кому примеры, кому упражнения. А малышу Капустину вручил лист бумаги и велел рисовать. Все это было для Якова делом привычным. Старая учительница порой хворала, порой уезжала к дочери в райцентр, оставляя надежного помощника - Фетисыча. Он старался. А жила учительница недалеко, в старом домишке, в каком жизнь провела. Яков отворил калитку и сразу почуял неладное: настежь были открыты все двери - коридорная, кухонная, сарая. - Мария Петровна! - заглядывая в дом, позвал Яков. В доме горел свет. Но никто не ответил. - Мария Петровна! - окликнул он во дворе. Старая учительница была в сарае. Она стояла навалившись на угольный ящик. В полутьме Яков не сразу ее заметил, а потом бросился к ней: - Мария Петровна... Учительница была мертва и стала валиться на мальчика, как только он тронул ее. Яков с трудом, но не дал ей упасть. Ледяная рука, окостеневшее тело все сказали ему. Он прислонил мертвое тело к стене сарая и бросился вон. Потом, когда к учительнице поспешили взрослые, он издали глядел, как ее заносят в дом. Он поглядел и пошел к школе. Он чувствовал, что озяб. Пробирала дрожь. У крыльца, отмывая в корыте грязные сапоги, он решил, что о смерти учительницы в классе говорить сейчас не станет. “Про уроки забудут, - подумалось ему. - День пропал, его не вернешь”, - повторил он слова учительницы. И еще что-то, более важное, останавливало его: он не до конца поверил в смерть, какая-то последняя надежда теплилась - может, еще оживет. В классной комнате было тепло, зелено от цветов и все - за партами, даже Капустин-младший. Обычно, когда учительница, уезжая, оставляла Якова старшим, ребятишкам под началом его приходилось туго. Старался Фетисыч. Лишний раз не скажи, перемены - короче, точно в срок. Но нынче в тягость была чужая ноша. Братья Капустины примеры по математике решили, и Яков добавил им еще одно упражнение. Маринка Башелукова, Кроха, тихо окликнула: - Яша... У меня кончилось. - Что у тебя кончилось? - Букварь. Яков подошел к ней. Все верно. Мария Петровна твердый знак с ней прошла. Хитрые слова “сел” и “съел”. И как это бывало ранее: сначала - с ним, в прошлом году - с братьями Капустиными, - Яков сказал громко, повторяя слова учительницы: - Давайте все вместе поздравим Марину. Она закончила свою первую книжку-букварь. Молодец, Кроха. Поздравляем тебя! Теперь ты человек грамотный. - Ура-а!! - вылетели из-за парт братья Капустины - невеликие, крепенькие, горластые. - Ура! - поддержал их младший Капустин. - Перемена! - объявил Яков. - Десять минут, - и первым было кинулся в класс соседний - спортзал, чтобы кольца занять и покувыркаться. Но опамятовался, когда старшая Капустина, его одногодка, тоже Марина, спросила: - Яша, а Мария Петровна не придет? - Не придет. - Я к ней схожу. Может, сварить надо. Ладно? Марина Капустина - старшая дочь в большом семействе - в девять лет уже хозяйкой была, помогая в делах домашних и учительнице, когда та хворала. Добрая девочка, рослая, чуть не на голову выше Якова, ровесница своего. - Подожди, - остановил ее Яков, - уроки кончатся. К перемене второй, “большой”, как ее называли, на горячую плиту печки ставили чайник, а в жаркий духовой шкаф - блины ли, пышки, пироги - кто что из дома принес. Чайник запевал свою нехитрую песнь, закипая, и кончался второй урок. Накрывали клеенкою учительский стол и рассаживались вокруг. Так было всегда. Так было и нынче: пахучий чай с душицей, зверобоем да железняком. Варенье - в баночках. Домовитая Марина Капустина, словно добрая мамка, всем поровну делит: - Тебе - блин, тебе - блин, тебе - блин, тебе - сладкий пирожок, тебе - пышку с каймаком. Ты же каймак любишь... - Люблю, - тихо призналась Кроха. - У нас тоже Катька не ныне-завтра отелится. - Когда отелится, гляди, ничего из дома не давай три дня, - наставительно сказала Марина-старшая. - А то узнает ведьма и загубит корову. Для них коров губить - первое дело. - А кто у нас ведьма? - так же тихо спросила Кроха, теперь уже пугаясь. - Раньше Карпиха ведьмачила, - ответил Яков. - Карпиха, - подтвердила Марина-старшая. - Мамка рассказывала. Летось корова отелилась и мычит, бесится, куда-то рвется. Позвали деда Архипа, он в этом деле понимает. Архип молозиво на сковороду и - на огонь. Помешивает и молитву читает. А мамке приказал: “В окно гляди. Кто пойдет мимо и его будет корежить, это - ведьма”. Мамка глядит - точно, идет Карпиха и ее вправду корежит: то остановится, топчется, то кинется назад, то опять ко двору. Как круженая овца. Значит, точно она. Кроха слушала, про пышку и каймак забыв; зато братья Капустины под разговоры полбанки варенья опорожнили, накладывая кто больше, пока сестра не пригрозила им. - Карпиха точно ведьмачила, - подтвердил Яков. - Она и померла по-своему. В самую пургу ушла к ярам. Туда ее черти призывали. Там и померла. - А теперь кто у нас ведьма? - спросила Кроха. - Кто-нибудь да есть, - твердо ответил Яков. - Надо приглядывать. Ведьмы грома боятся. Порчу наводят. В свежий след сыпет и приговаривает. И человек ли, скотина сразу на ноги падает. Ведьма в кого хочешь обернется. Вот тут, - показал он на печку, - на загнетке, на ножах перевернется - и в другой облик. Захочет в белого телка, или в рябую свинью, или в зеленую кошку. А через черную кошку, - добавил он, - всякий может невидимым стать. Хоть я, хоть кто другой. Рядом пройду - и ты меня не увидишь. На него воззрились удивленно. - Надо поймать черную кошку, но чтобы жуковая была, без подмесу, - учил молодых Яков. - Посеред ночи поставить казан на перекрестке, костер развести и варить ее. Да, кошку. Лишь по сторонам не гляди, а в котел. Вся нечистая сила слетится, будет шуметь, свистеть, кричать по-звериному. Не оглядайся. По имени будет звать, вроде мамка твоя зашумит: “Петя!” А ты не оглядайся. Оглянулся - конец, - предупредил Яков. - А ты вари и помешивай, вари и помешивай. Нечистая сила вокруг воет, ревет, а ты свое дело делай. Останется в казне лишь малая косточка. Ее надо ощупкой, не глядя брать. Берешь и кладешь меж губ. Сразу тихота настанет. Нечистая сила - по сторонам. А ты сделаешься невидимым. Вовсе невидимым. В любой дом заходи, куда хочешь. И тебя не увидят. - А у деда Архипа черная кошка, - сообщил самый младший Капустин-”довесок”. - Точно! - в один голос подтвердили его братья и переглянулись. - Это все неправда, - поняв их мысли, сказала Марина-старшая. - Неправда ведь, Яша? - Старые люди говорят... - пожал плечами Яков. - Перемена кончилась, - объявил он. - Давайте по местам. Снова пошли уроки. Яков словно забыл о смерти учительницы: непросто было глядеть за ребятами, давать из задания, объяснять да и свое делать. После третьего урока Яков сказал Крохе: - Марина можешь домой идти. Но Кроха, как всегда, отказалась. И стала готовить домашнее задание, на завтра. В школе было веселее, чем дома. В куликалки будут играть, прячась в пустых классах. Может, картошку напекут. А за окном тянулась поздняя осень. Дождь временами переставал, а потом снова сеялся, и тогда затягивало серой невидью высокий курган за хутором, крутую дорогу через него. Лежала под окнами пустая улица, за ней - вовсе пустое поле на двадцать пять верст до центральной усадьбы, станицы Ендовской. А в край другой, через займище, десять километров до богатого хутора Алешкина, который при асфальтовой дороге стоял. Но те десять километров были длиннее: лежало поперек пути лесистое займище да две глубокие балки - Катькин ерик и Кутерьма, да еще речка нравная - Бузулук. Будто и рядом хутор Алешкин, но брызнет дождь - на тракторе на проедешь, зимой в снежных переметах утонешь. А тут еще объявились ненашенские, с рыжим подпалом, волки, вроде из Чечни прибежали. Там стреляют, вот они и подались, где потише. Про чеченских волков говорил не только старый брехун дед Архип, но сам лесничий Двужилов. Он видел этих волков не раз: поджарые, с рыжиной на брюхе. И когда неделю спустя Яков надумал идти в хутор Алешкин, мать пугала его: - По такой погоде... Черти тебя поджигают. Тем более - волки. Чеченские... Враз голову отхватят. Яков стоял на своем: - Пойду. Десять километров. Обернусь к обеду. Там наша Галина Федоровна, она всех знает, она найдет нам учительницу. А то так и будем сидеть. - Натурный... - ругалась мать. - Бычок упористый... Потонешь в Катькином ерике... Там вода верхом идет. Переждал бы дождь... Люди поедут, я поспрошаю. Яков слушал ее, но сделал, как всегда, по-своему: он ушел рано утром, лишь засерело. Поверх пальто от дождя натянул старый материн болоньевый плащ. И пошагал. А от волков отчим Федор дал ему две ракеты. Дернешь за шнурок - она стрельнет. От хутора, мимо фермы, напрямую до самого займишного леса Яков продвигался вприскочку: пробежит - и пойдет потише, снова пробежит - и опять отдыхает на ходу. Нужно было скорей добраться в Алешкин, поговорить и успеть вернуться в свою школу, к ребятам, которые будут ждать его. Хоть и умерла Мария Петровна, но каждый день в школу сходились. Выбирался Яков из дома, свистел возле Капустиных и Башелуковых. Техничка тетя Варя топила печь. И уроки шли, как и раньше: по расписанию, с переменами. “Чем по домам сидеть, лучше в школе: - так Яков решил. - А то пропустим, нам же и догонять”. Все было как прежде, лишь без Марии Петровны. И нужно было искать ей замену. Дорога была не раз хоженная и езженная: займищный лес, который то подходил к обочинам, и тогда остро пахло горькой корой и листвой, то отступал, пропадая в серой невиди. Порою вспархивали почти из-под ног куропатки с обрывающим сердце треском. И снова - тихо, угрюмо. Лишь дождевые капли шуршат по плащу. В пору погожую, хоть и колесит дорога, обходя низины да мочажины, хутор Алешкин виден издали на высоком берегу. Теперь - лишь серая мга, короткий окоем. Бурые травы, угрюмая зелень сосняка, раскисшая, налитая водой дорога, скользкие обочины - долгим кажется путь. И грезится всякое: какие-то серые тени в вербовой гущине колыхнулись - и холодок в груди. Ищет рука картонный кругляш ракеты. Может, волки?.. Опять колесит дорога. Нынче ее не спрямишь, шагай и шагай. То обочиной, то колеей, выбирая, где легче. * * * Школа в Алешкине стояла посреди хутора, на речном берегу. Поднялся на хутор - и вот она: кирпичная, с высоким строением спротзала. При входе - раздевалка, а возле нее сидит уборщица и платок пуховый вяжет. - Ты куда? - сразу признала она чужого. - К Галине Федоровне. - Она на уроке. Лишь начался урок, - сказала уборщица и воззрилась на сапоги пришедшего. Но сапоги Яков до блеска отмыл у входа, придраться не к чему. Лишь с плаща капало. - А вызвать ее можно? Я по делу. - И она не гуляет. Жди, - постановила уборщица. Коридор алешкинской школы был просторный и нарядный: много зелени, на стенах большие стенды с фотографиями. Но ждать было не с руки. Урок - чуть не час, а дом Галины Федоровны - рядом. Туда Яков и подался. Старая баба Ганя признала его и встретила, как родного: - Моя сынушка... Откель? Весь промок. Либо пешки? - Пешком, баба Ганя, пешком. Баба Ганя не изменилась, той же живостью светили за стеклами очков глаза. - Ты либо с матерью пришел, в магазин? - Один, баба Ганя. Мне Галина Федоровна нужна. - Скоро надойдет она. Кончится урок, надойдет. Раздевайся. Сушись. Грейся у печки. А я скотине задам, будем завтракать. - Я помогу, - сказал Яков и, не дожидаясь согласья, снял с вешалки рабочую телогрейку. - Ты лишь говори, баба Ганя, где у вас чего... - Моя сынушка, да ты прямо хозяин... - поспешая за молодым помощником, нахваливала баба Ганя. Якову же домашние заботы были в привычку: курам - зерна, корове да козам - сена, свиньям - запаренного корма. Тем более что подворье директорши было устроено: не плетневые катухи, а кирпичные, под шифером стойла в один ряд. Вода - из крана. Сенник, закрома, скотья кухня - все рядом. И не лужи да грязь на базу, а бетонные дорожки. Так что труды были невеликие. Управились скоро. Баба Ганя накрывала на стол, а Яков дом успел осмотреть, комнаты его: кабинет с книжными полками во всю стену, горницу с креслами и диваном, с телевизором и видиком. За завтраком он выкладывал старой женщине хуторское. - Тетка Варя и бабка Наташа живые. Дед Андрей в больнице лежал, на станции. Но еле ходит. А Мария Петровна наша померла, - сообщил он главную новость. - Какая беда... Да как же... К той поре поспела и директорша школы, Галина Федоровна. Услыхав о смерти учительницы, она даже всплакнула: - Господи... Как мы ее любили... Так вас и пестала до последнего. А схоронили где? - В райцентре, дочка забрала, - сказал Яков и повернул на свое, ради чего и шел: - Она померла, а мы остались ни с чем. Пятеро учеников: трое Капустиных, Башелукова, я. А учить нас некому. Может, вы нам поможете, найдете учительницу? Завтракали и слушали Якова. - Как она померла, сообщили в сельсовет, оттуда в районо. Там велели перевести нас в Ендовку, на центральную усадьбу. Мы и поехали туда с дядей Витей Капустиным. У него трое в школу ходят, и Вовке на тот год идти. Поехали. Трактором едва добрались. Думали в интернат устроиться. Там большой интернат, двухэтажный. А его закрыли. - Сейчас их везде закрывают, - вздохнула Галина Федоровна. - Закрыли и там. В школу нас берут, пожалуйста. А как добираться? Колхоз не будет возить. Горючего нет, и вся техника поломана. Говорят, становитесь по квартирам. А квартиры в Ендовке - с ума сойти. Сдурели хозяйки. По сто тысяч требуют. Капустин как услыхал, за голову схватился. Он где такие деньги возьмет? Тем более за троих. Опупеть можно. У него зарплата - сто тысяч не выходит; И тех не дают с лета. Плюнул. Пусть, говорит, дома сидят. А Маринка Башелукова, та и вовсе - кроха. Куда ее отпустят родители? Она у них одна при двух бабках. Те сразу с ума сойдут. Вот и все... И как хочешь... Учительницу бы нам найти, - попросил он. Галина Федоровна, оставив еду, слушала. Она была еще молодая, но полная, при золотых очках, коса на голове короной - настоящая директорша. Возле дома затарахтел мотоцикл и смолк. - Отец наш приехал, - объявила Галина Федоровна. - Завтракать. - Галина! - раздался из коридора голос. - Я пойду со скотиной управлюсь. Ты не давала им? - Нет. - Управились мы, управились в четыре руки с помощником, - горделиво сообщила баба Ганя. - Накормили и напоили. - Молодцы! Кто у тебя в помощниках? Муж у Галины Федоровны был тоже нестарый, но при черной бороде - по новой казачьей моде. - Это чей такой? Либо землячок? - Угадал. - Спасибо, земляк. Мне легче жить. - Предлагаю вам красную лампочку ввернуть в курятник, - сказал Яков. - Я в журнале читал, в "Науке и жизни". Куры лучше несутся при красном свете. - О! - удивилась Галина Федоровна. - В "Науке и жизни"? Надо попробовать. - Ввернем, - пообещал ей муж. - Какие еще будут предложения по ведению хозяйства? - Козам пора гречишной соломы понемногу класть, - шутки не принимая, сказал Яков. - Скоро пух щипать. От гречишной соломы коза пух хорошо отдает. - В журнале, что ли, прочитал? - Дед наш всегда так делал. А без гречишной соломы потом трудно пух щипать. - Правильно гутарит, - поддержала баба Ганя. - Делали так. - Что ж, привезем гречишной соломы. А то ведь и вправду щипать их несладко. Отзавтракали. Хозяин присел на корточках возле устья печки, подымить. Якову сварили напоследок кружку пахучего какао, печенья да пряников положили. - Мария Петровна умерла, - сказала мужу хозяйка. - Школу у них закрывают. Нет учителя. А у нас в Филоновской никого нет? - задумчиво спросила она не столько мужа, сколько себя. - Татьяна Петровна на пенсии, она не пойдет. Надо из молодых. Тамара Максимовна в Михайловке в педучилище, на каком курсе? Ее мать как-то спрашивала меня про место. Надо поговорить с ней. У них отца нет, сестренка младшая. На заочное можно перейти и работать. - Не могла наша Петровна чуток потерпеть, - со вздохом попенял Яков. - Конечно, старая. Но хоть бы до зимних каникул доучила. А не... Неделя прошла. Так и месяц пройдет, и зима. На второй год оставаться? Так искренне было это мальчишечье, детское огорчение, что баба Ганя пожалела: - А ты живи у нас. Школа - рядом. И мне будет с кем погутарить. Предложение было неожиданным. Яков вскинулся и поглядел на Галину Федоровну и мужа ее. - Живи, - подтвердил приглашение хозяин. - Лампочку красную в курятник ввернем, куры усиленно занесутся, харчей хватит. - Ему понравился этот мальчишка. Свои сыновья этой осенью в город уехали: старший - в институт, младший - в техникум. Стало в доме непривычно пусто. - Живи, - повторил он. Мальчик не мог ничего ответить, лишь глядел на Галину Федоровну, понимая, что последнее слово за ней. Она поняла его, сказала мягко: - Живи. Комната свободная есть. С матерью я поговорю. У Якова сердчишко колыхнулось от неожиданной радости. Поселиться в доме директорши, учиться в настоящей школе со спортзалом, где и зимой в футбол играют. А уж народу там... Школа своя вдруг увиделась в настоящем свете: пустой дряхлый дом со ржавой крышею, один-разъединый класс, Капустины да Кроха. Алешкинская школа - дворец. А дом Галины Федоровны... Это не пьяный да похмельный отчим да мать с ругней: “Замолчи... Прикуси длинный язык...” Здесь - книг полная комната, все стены в полках. - Я обещал к обеду вернуться, - сказал Яков. - Мамка ждет. - Конечно, конечно, - одобрила Галина Федоровна. - Сходи. Матери скажи. Я напишу ей записку. - И мужа попросила: - Ты куда едешь? Может, подбросишь его? - До хутора не пробьюсь. Через реки не пройдет мотоцикл. Там круто и развезло теперь. - Не пройдет, - подтвердил Яков. - Но до ерика довезу. Собирайся. До Катькиного ерика - глубокой, с крутыми склонами балки с мутным ручьем по дну - могучий мотоцикл “Урал” докатил быстро. А далее, перебравшись через ерик, Яков словно на крыльях летел. Ни дождь, ни грязь не были помехой. Дорога к хутору была уже дорогой к новому, к завтрашнему, дню, когда он уйдет в Алешкин, в тамошнюю школу, к Галине Федоровне. По-прежнему моросило. В займищном голом лесу было тихо. Даже воронье убралось к жилью человеческому, к теплу. До ночи, до своей поры дремали на лежках сытые кабаны. Рыжий, уже выкуневший лисовин, издали заметив мальчика, замер и не таясь переждал, пока он пройдет. Пара тонконогих косуь легкими скачками ушла от дороги. По мокрой земле и листве скачки были бесшумными. Мелькнули белые подхвостья - и нет их. Яков по сторонам не глядел. Он на хутор спешил, где ждали его. Через дом родной он промчался, не успев похвалиться. Мать с отчимом на базах управлялись со скотиной. Ухватив сумку, Яков подался в школу, гадая: как там без него? И если в долгом пути на хутор ничто не омрачало нежданно свалившегося на него счастья, то теперь пришло на ум иное: он уйдет, а Капустины с Крохой останутся. Что будет с ними? И что со школой? Радость гасла. А уж о том, чтобы в школе похвастаться, и вовсе не стоило думать. Молчать надо было до поры. Но до какой? В классе все были на месте и, будто за делом, ждали, что скажет он. - С Галиной Федоровной повидался, - доложил Яков. - Обещала найти учительницу. Есть у нее на примете. - И разом перешел к учебным делам: - Кто должен заполнять настенный календарь природы? Капустины, ваша обязанность? Почему не заполнили? И разом давайте тетрадки по природоведению. Задано было: живая и неживая природа зимой. Жизнь домашних животных, жизнь диких животных, труд людей... Все вопросы страницы пятидесятой и пятьдесят первой. У Маринки погляжу домашнее - и вас буду проверять и спрашивать. Надо учиться, а не сидеть зря. Придет новая учительница, а все отстали. А цветы не политы, - попенял он старшей Маринке. - Совсем свяли. Вон в алешкинской школе сколько цветов... Они не забывают. Ворчливым упрекам своего старшего ребята даже обрадовались. Без Якова было пусто. А теперь по-прежнему все пошло: класс, уроки, строгий Фетисыч, словно смерть учительницы ничего не изменила в их жизни. - А что отмечать? - забурчали брать. - Дождь да дождь. - Вот и отметьте условным знаком дождь и температуру проставьте. Легко поднялась старшая Капустина, стала поливать цветы. Затаив дыхание дожидалась у раскрытой тетрадки с домашним заданием первоклассница Кроха. Ждала, когда Яков подойдет к ней и сядет рядом. Все пошло по-обычному. Но гость редкий, нежданный - колхозный хуторской бригадир Каледин - уже обмывал возле крыльца сапоги. Из класса его увидели - и стали ждать. А бригадир вначале обошел школу, пустые ее комнаты, где стояли столы и скамейки, висели на стенах портреты писателей да ученых, настенные планшеты, стенды: “Наши отличники”, “Колхозные ветераны”, “Они защищали Родину”. Каледин когда-то учился здесь, и дети его через эти стены прошли, а с фотографии глядели лица знакомые. Кто-то теперь повзрослел, постарел, а кто-то и умер. Но жили вместе и долго. Наконец бригадир пришел в класс. Навстречу ему поднялись все разом. - Сидите, сидите, - махнул он рукой и похвалил: - Тепло у вас, хорошо. Цветки цветут. Он снял долгополый намокший плащ, телогрейку, оставшись в пуховом, домашней вязки, свитере. Яков было пошел от учительского стола к своей парте, но бригадир остановил его: - Сиди. Ты же теперь за старшего. Учитесь? - спросил он. - Учимся, - ответили нестройно. Бригадир был человеком суровым, немногословным, его в хуторе боялись. - А может, вам у Башелуковых собираться? - спросил он. - Хата большая, теплая, и они не против. У Якова перехватило дыхание. - А библиотека? - бледнея от волнения, показал он на шкафы с книгами. - А наглядные пособия? А уроки физкультуры? Комиссия какая приедет, и будем не числиться. А беженцы, какие места ищут? Подъехали. Есть школа? Вон она, - убеждал он бригадира. - Значит, можно жить. А увидят замок - и развернутся. - Верно, верно... - успокоил Якова бригадир. - Это я так, попытал... Будет Варя топить, приглядывать. Дров напилим. А там учительницу найдем. Бригадир и в прежние годы не больно разговорчивым слыл, а ныне, когда все вокруг прахом шло, он и вовсе стал молчуном. На людей не смотрел, ходил - “роги в землю”. Но здесь, в школьном классе, глядя на ребятишек, на кипенно-белые банты в косичках крохотной Маринки Башелуковой, он как-то оттаивал, теплело на сердце. И ничего ребятишки от него не требовали, как все иные: ни работы не просили, ни денег, а просто глядели на него. И было приятно. Карапуз Капустин вылез из-за парты с листом бумаги, не торопясь подошел к бригадиру и показал ему свое художество, сообщив: - Это я сам нарисовал. - Здорово... - похвалил бригадир, разглядывая рисунок с цветами, деревьями и красным трактором. Отогревшись, он стал одеваться. На прощание Якову руку пожал. - Держись, Фетисыч. Учительницу найдем. А пока на тебя надежа. Он ушел. На воле по-прежнему моросил дождь и не было просвета. В окне класса желтел электрический свет. Он помнил, как два года тому назад закрыли детский сад. Но целых два месяца, пока не настали холода, ребятишки собирались в пустом доме, играли. Они ведь привыкли - гуртом, словно телята. В школе ребята, как обычно, пробыли четыре урока, потом все вместе ушли, расходясь не сразу. Проходили не улицей, а через разбитые дома, что тянулись вдоль улицы. На воле - дождь. А там, хоть и окон-дверей нет, а потолки еще целы, не каплет. Покрутиться на вращающемся железном кресле в медпункте, залезть в глухую пещеру пустого холодильника, что стоял в магазине. А в клубе поиграть в прятки, хоронясь в будке киномеханика, в библиотечной комнате, в длинном коридоре. Помаленьку, но приближались к хатам своим. Вернувшись домой, Яков вдруг понял, что день кончается, а все осталось как прежде: ни матери не сказал, ни ребятам, что уходит в Алешкин. С матерью было легче. А вот с ребятами... Дома все были как обычно: тихая Светланка, не пьяный, но крепко выпивший отчим, потом с фермы вернулась мать. У Якова позади лежал долгий день, и его морило, тянуло ко сну. Он прилег, чтобы вздремнуть, и разом уснул, мать его с трудом растолкала к ужину. За столом он сидел молча. - Тебя ныне бригадир видел? - спросила мать. - Он в школе у нас был. - Охваливал тебя. На ферму пришел, не ругался. Либо выпил чуток... Мы к нему приступом, а он головой покачал: “Бабы, бабы, - говорит. - Я бы сам закричал по-пожарному и убег не знаю куда...” Тебя по двух раз похвали... - И вдруг она вспомнила главное: - В Дубовке колхоз распускают. Районное начальство приехало, говорят, все, забудьте про колхозную кассу, расходитесь и сами об себя думайте. Спасайтесь своими средствами. - И правильно, - одобрил Федор. - Поделить все. - Вы уже поделили... Шалаетесь, как бурлаки. Все тянете. Колхоз хоть плохой плетешок, а все - затишка. Обещают овечками выдать зарплату. Может, дадут... - Куда этих овечек. Сено травить? - Резать да на базар. - Сама повезешь. - А вот Виктор Паранечкин возит. Берет у людей по дешевке и везет, торгует. Паранечка им не нахвалится. - Перо ему в зад. А мне гребостно на базаре стоять. Мне лучше сутки в тракторе, безвылазно... Чем стоять кланяться всем. - А шалаться - не гребостно... Для Якова эти разговоры были известными. Кончились они одним - ругней. От стола он ушел к телевизору, потом возил маленькую сестру на закорках, изображая коня. Ржал он по-настоящему, на всю хату. А потом снова потянуло его ко сну. Он уснул и проснулся уже ночью, во тьме. Словно ударило его. Он видел во сне день прошедший: школа в Алешкине, директорша Галина Федоровна, бородатый муж ее, баба Ганя. Вроде виделось доброе, а проснулся в испуге. Они ведь ждать его будут, а он не придет. Прийти он не мог, потому что нельзя было оставить свою школу. Тогда там все кончится, рухнет. Не будет уроков, повесят замок, цветы промерзнут. А через неделю - это Яков знал точно - школу разгромят. Сначала вынут стекла. Говорят, они дорогие. Потом снимут двери, окна выдерут. И пойдут курочить. Первое время - по ночам, таясь. А потом среди бела дня, наперегонки, кто быстрее успеет. К Новому году от школы останется лишь пустая коробка с черными проемами. Так растаскивали клуб, детский садик, медпункт. Так будет и со школой. Без него все пойдет прахом. Ни Марина Капустина, ни братья ее, ни тем более Кроха без Якова ничего не смогут. Лишь он знает, как тетради проверять, ставить отметки. Его Мария Петровна учила. То, что прежде было гордостью мальчика, стало вдруг горем. Потому что нельзя было уйти в Алешкин, к Галине Федоровне. И от бессилья что-либо изменить Яков заплакал. Он плакал редко. “Бычок упористый...” - говорила мать. А теперь хлынули слезы, и казалось, не будет им конца. Горячие, волна за волной, они накатывались из груди. И мальчик плакал и плакал, пока не уснул. Снова снилась ему школа, теперь своя, но такая похожая на алешкинскую: с просторными светлыми коридорами, с плетучей зеленью по стенам и потолку, со стеклянной оранжереей. И будто он, Яков, вел по школе и показывал ее своей старой учительнице, Марии Петровне. Учительница ахала, удивлялась и хвалила Якова: "Молодец...” А вокруг шумела детвора. Много ребят. И за стенами школы, на хуторской улице, было людно. Просто кипел народ, как на базаре. Голова от людей кружилась. А Мария Петровна все хвалила Якова и хвалила: “Молодец, молодец...” - и гладила его по голове горячей ладонью. Было сладко на душе от этих похвал, слезы подступали. И Яков не сдержался, заплакал. А горячая ладонь гладила голову мальчика лицо, вытирала слезы, и добрый голос шептал и шептал: “Ну чего ты, сынок... Ну чего ты плачешь... Ну проснись, не плачь...” И горячие слезы сушили слезную влагу. Это мать, сердцем почуяв тревогу и боль, услышала и пришла, сидела на краю постели сына и не хотела резко будить его, боясь испугать, и шептала: - Я здесь, мой сынок... Не плачь... Ну не плачь... А за окном менялась погода. С вечера прежде обычного смерклось. Дождь пошел сильнее, гулко барабаня по крышам. Но с вечера же явственно потянул холодный северный ветер. И вдруг в ночи застучала по окнам ледяная крупа. Не та снежная, белая, словно пшено. А ледяная склянь. Это шел дождь и замерзал на лету. Секло и секло по окнам, словно шрапнелью. А потом пошел густой снег. К утру насыпало его по колено. К рассвету прояснилось. Заря вставала уже зимняя, розовая. Хутор лежал вовсе тихий, в снегу, как в плену. Несмелые печные дымы поднимались к небу. Один, другой... За ними - третий. Хутор был живой. Он лежал одиноко на белом просторе земли, среди полей и полей. <B>БЕЛАЯ ДОРОГА<B> Вот и осень. Ночи стали холодными. Пора с летом прощаться, собираясь город, на зимние квартиры. В последнее воскресенье августа поехали мы к озеру Некрасово. Дорога туда не больно длинная, но без асфальта: колдобины, объезды, а потом и вовсе сыпучие пески. Редкая машина пройдет. Добрались. Молодые мои спутники остались у воды, с удочками. Я ушел в Пески. Пески их у нас называют, хотя правильней, конечно, Пески. Огромные песчаные пустоши тянутся левым берегом Дона на многие десятки верст. Они порой отступают от берега, порой подходят к воде. Песчаная страна, считай, пустыня; желтые бугры - кучугуры, редкая зелень: солянка, молочай, желтый бессмертник, ползучий чабер. Вечный ветер. Свистит и свистит. Безлюдье на десятки верст. Машины сюда не забираются. И делать нечего, и застрянешь в песках. Редкий жаворонок вспорхнет из-под ног; редкий коршун проплывет в вышине; ящерка прошуршит, - и все. Тишина. И просторное небо. Люди здесь тоже редки. Но порой встречаются белые дороги, неведомо кем проложенные в сыпучих песках... Эти белые дороги завораживают. Будто и знаешь округу, там - Рюминский хутор, в той стороне - Старая Сокаревка, за ней - Песковатка. Но к хуторам ведут дороги езжие. А эти? Белая колея петляет меж песчаных холмов, порою взбегая на них. Кто ее проторил, эту дорогу, и куда?.. Нынче лето кончается. Солнечный день. Но взойдешь на бугор - нижет до костей ветер. Под ногами похрустывает сухой молочай; кое-где доцветет сиреневый чабер; трава “бескоренка” - черная, словно мороз ее опалил. Коршун поднялся и стоит в воздухе, крылом не махнет. Ветер. Белая дорога ведет куда-то. Вспомнил о Степе. О нем и рассказ. Где-то здесь, в этих песках, он умер. Шел и шел белой дорогой. Потом лег ли, а может, упал и умер. Степу я, конечно, не знал. Он жил задолго до моего рожденья. Осталась память, рассказы. Мой нынешний - один из них. В округе станицы Голубинской, что на среднем Дону, на всех ее хуторах, далеких и близких: в Усурах, Липолебедевском, Каменнобродском, Тепленьком, Липологовском - Степу-глухого знал каждый, от старого до малого. Степа чинил обувку. Годы были тяжкие - двадцать первый да двадцать второй: голод, разруха, только что война прошла. О новой обуви в ту пору никто непомышлял. Перебивались ношеным старьем. И Степа-глухой был спасеньем для всякой семьи, даром Божьим. Во-первых, он брался чинить всякую рвань, ничего не отвергая. Лишь сокрушенно покряхтывал да головой качал и лепил латку к латке. А во-вторых, он не требовал за труды свои плату, работая лишь за харчи. Откуда он взялся такой, малахольный ли, умом тронутый, толком никто не помнит. Своего пристанища, дома он не имел. Мешок за плечами - все имущество. Жил и кормился Степа в том доме, куда приходил работать. Жил, пока всю обувку не перечинит. На Степу-глухого была очередь, и в других домах уже ждали его и порой нынешних хозяев упрекали: - Он вам пилы точит, а люди босые ждут. Перечинив обувку, Степа собирал свои пожитки, шел в другой дом, никакой платы не прося. Бумажными деньгами в ту пору игрались дети да старухи обклеивали ими крышки сундуков. Но Степа был "тронутым", и потому ему порой, может, для очистки совести, вручали за труды эти пестрые бумажки. Он брал их на полном серьезе, складывал в кисет. - Сколько денег накопил, Степа? - порой подсмеивались над ним. - Чего? - не слышал ли, не хотел ли слышать. - Сколь у тебя денег? - Много. - Ну, сколь? - Сто тысяч и еще два раза, - такой был всегда ответ. Одежда на Степе была поношенная, но всегда чистая, аккуратно заштопанная, петли обметаны, пуговицы крепко сидят. А заплаты подобраны и посажены - как влитые. Тут уж хозяйки одна перед другой старались. Будь Степа помудрей, поразумней, он мог бы прожить и лучше, выбирая дома с достатком. Пусть хлебом богатых в ту пору сыскать было трудно, но были семьи, у которых всю зиму картошка не переводилась, кукуруза, тыква да свекла. Степа любил запеченную на легком духу тыкву, нарезанную кусочками, когда они, подрумянившись, становятся сладкими. Степину слабость знали. И в домах, где тыква водилась, прямо на рабочий стол ставили сковороду с кусочками оранжевой тыквы. Он работал и порой сладился, причмокивая. Сапожному мастеру можно был прожить. Но Степа хозяев не выбирал, сытно живут или впроголодь; он шел, куда знали. И порою неделю-другую сидел на голых желудевых лепешках. В таких семьях обычно и детишек больше, и обувка - дыра на дыре. Всегда худой и морщинистый, тогда он и вовсе усыхал, зубы от желудей чернели, но не уходил, пока последнюю пару ношеных-переношеных чириков не починит. За это его уважали, называя порой святым человеком, какие не от земли, а от неба. Очень любили Степу-глухого ребятишки. Для них начинался праздник, когда он приходил в дом. Сапожник открывал свой мешок, детвора возле него сбивалась. На низенький столик, за каким работал, из мешка выкладывал Степа деревянные обувные колодки, сапожные ножи, вар, конопляную дратву. Возле столика валили горой старую обувку. Степа обглядывал ее, размачивал в корыте с водой. Готовил сапожные шпильки. Березовые кружки под его рукой ловко кололись на пластинки, потом заострялись. И вот уже тонкие шпильки-гвоздики сыплются из-под ножа. Для ребятишек разве не чудо? А между делом для ребячьей забавы Степа-глухой нарежет пахучих деревянных кубиков да колесиков, тележку смастерит, вырежет острым ножом куклу, солдатика, игрушечное ружье. Детишки возле него с утра до ночи кружатся, порой толкают, мешают. Но он их никогда не гнал. Все можно было трогать и брать на Степином столе. А малышам - забираться к нему на колени. Степа никогда не смеялся, даже не улыбался, но в такие минуты он светлел лицом и шумно вздыхал. Говорили, что Степина семья, дети погибли ли, померли от войны, голода ли, болезней. Целые хутора тогда вымирали. Но толком о нем никто и ничего не знал. Степа, как все люди глухие, был молчуном. Отработает - и уйдет в другой дом, а то и на другой хутор. Подолгу ему не давали засиживаться, напоминая: - Вы Степу долго не держите, он другим нужен. И вот он пошел со двора. Мешок - за плечами. Детвора до ворот проводит, и все. Останутся деревянные игрушечные тележки да куклы и чиненая обувка - не страшны теперь грязь, холода. А потом Степа пропал. Не видно и не слышно о нем. Стали спрашивать. Никто толком не знает. Последний раз был у Калмыковых, на хуторе Усуры. Оттуда ушел на Песковатку. Сам Калмыков его и перевозил через Дон на лодке. Но в Песковатке Степу не видали. Не появлялся он и в рядом лежащих хуторах - Рюмино, Сокаревке, Вертячем. Лишь осенью, на исходе лета, Степу нашли в Песках. Видно, пошел он от Дона не кружной, торной дорогой, а напрямую, через Пески. Такой вот белой дорогой, что тянется сейчас передо мной меж песчаных бугров. Прилег ли он на обочину или просто упал? И умер. Ни птица, ни зверь его не тронули. Так и лежал, пока не нашли его сухие мощи. Где-то вот здесь он умер. Тут, в Песках, и нынче безлюдье на многие версты. Ветер шуршит в сухом молочайнике, в острых листах солянки. Вечный ветер. Осень. Мне пора идти, возвращаться к воде, к займищу, где молодые мои спутники надергали окуньков и варят уху. Скоро вечер. Надо уезжать, прощаясь надолго - до следующего лета. Какое просторное небо над Песками... Взглядом не окинешь. Глубокая, за жаркое лето выгоревшая синева, и перистые облака, словно белые каменистые гряды, тянутся из края в край. Снова о Степе думаю. А может, и вправду он был святым, каких посылает Бог на помощь в горькие годы. А если так это, то, оставив не тело, но мощи свои на белой дороге, в Песках, ушел Степа тоже белой дорогой, но иной, высокий. Вот она тянется по блеклому осеннему небу легкой перистой грядою, из края в край. |
© "ПОДЪЕМ" |
|
WEB-редактор Виктор Никитин
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |
Перейти к номеру: