№ 7'2008 |
Тансулпан Гарипова |
|
|
XPOHOCФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСА
Русское поле:Бельские просторыМОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬПОДЪЕМСЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ПОДВИГСИБИРСКИЕ ОГНИОбщество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима Кожинова
|
Тансулпан ГариповаБУРЕНУШКАРоман Тансулпан Хизбулловна Гарипова родилась 22 сентября 1947 года в деревне Кусеево Баймакского района Башкортостана. Окончила Башгосуниверситет, работала в Институте истории, языка и литературы (г. Уфа). В 1975 — 1977 гг. – учитель в Баймакском, затем в Учалинском районах. Впоследствии переходит на журналистскую работу в учалинскую районную газету «Яик». Руководила Сибайским отделением СП Башкортостана. Первый сборник рассказов «Полевая вишня» был издан в 1978 году. Затем вышли книги рассказов и повестей «Песнь голубя» (1987), «Луна и солнце — единственны» (1990) и другие произведения. Лауреат Государственной премии им. Салавата Юлаева.
В сентябрьском и октябрьском номерах журнала за 2005 год была опубликована в переводе на русский язык первая часть романа Тансулпан Гариповой «Буренушка», удостоенного впоследствии государственной премии имени Салавата Юлаева. Наша публикация вызвала живой интерес у читателей: в адрес автора, редакции журнала и Республиканской библиотеки имени З. Валиди поступило много писем с вопросом, где можно найти продолжение романа. Но тогда остальные его части еще не были переведены на русский. Сейчас перевод завершен, и мы получили возможность продолжить публикацию этого эпического повествования, занявшего видное место в башкирской прозе последнего времени. Напомним: первая часть «Буренушки» заканчивается пожаром в Тиряклах. Обитатели сгоревшего дома — Фаузия-Барсынбика, Ихсанбай и его жена — загадочно исчезают. В ауле считают, что они погибли. Но они после пожара остаются в живых. В романе прослеживаются их дальнейшие судьбы и судьба повзрослевшей Мадины. ЧАСТЬ ВТОРАЯ НАДЕЖДА РЯДЫШКОМ С ПЕЧАЛЬЮ Глава первая В квартиру, в которой жила после выселения из общежития, Мадина вернулась припозднившись. Хозяйка квартиры, симпатичная, разговорчивая татарка Нафиса, встретила молодую квартирантку укоризненным взглядом. — Миленькая, не то уж ты в Бутырках собираешься родить? Мадина, с трудом нагнувшись, расстегнула промокшие боты. Сказала с досадой: — Ох уж эта московская зима!.. — Батюшки, у тебя же чулки мокрые, хоть выжимай! — всполошилась Нафиса. — Снимай скорей, вот сухие носки, надень их. Пока Мадина — у нее зуб на зуб не попадал — снимала чулки и натягивала на отекшие ноги носки, Нафиса успела поставить около нее поднос с чашкой чая.
———————— * Пеервод с башкирского Марселя Гафурова.
— Ну, повидалась? — Нет. — И что же думаешь делать дальше? Мадина оставила вопрос без ответа. Что она могла сказать? Сколько уж пережито, думано-передумано после того, как арестовали Абдельахата, а ничего не добилась. Вдобавок ко всему лишилась места в общежитии, ладно еще эта женщина, работающая там комендантом, привела ее к себе домой. Временно, до возвращения мужа из дальнего плавания... — Пей чай, пока горячий. — Голос Нафисы вывел Мадину из глубокого раздумья. — Давид... не приходил? — Ай, память моя дырявая! Заглянул в общежитие, просил передать, что вечером сюда придет. Чтобы ты, значит, в это время не ушла куда-нибудь. Ах, вроде бы стучат в дверь? Должно быть, он... В самом деле, это был Давид Гредель. Из сокурсников Абдельахата он один остался верным дружбе. — Добрый вечер! Я вам не помешаю? — Нисколько! — Приветливая Нафиса тут же поставила на поднос еще одну чашку чая. — Озяб, наверно, присаживайся! Наша красавица только что пришла, еле живая. Скажи ей... разве можно в ее положении, а? Давид присел напротив Мадины. — Ну как? Мадина отрицательно качнула головой. Нафиса ушла на кухню. Воспользовавшись этим, Давид достал из кармана листочек бумаги, протянул Мадине. Когда она увидела знакомый почерк, буквы запрыгали перед глазами. «Любимая! — прочитала она. — Как только получишь эту записку, соберись и уезжай домой, в аул. Сбереги ребенка. Останусь жив — встретимся. А пока прощай!» Взглянула сквозь слезы на Давида. На его смуглом лице, в черных глазах — нетерпеливое ожидание: что она скажет? — Как тебе удалось?.. — Я продал свою скрипку. Деньги понадобятся тебе на дорогу. — Значит... — Да, ты должна уехать. Когда Нафиса вернулась в комнату, они безмолвно стояли у окна, глядя на Москва-реку. Лица у обоих печальные. Нафиса понимает Мадину: большое горе пало на молодую головушку. Но и этот еврей горюет. Успел так крепко подружиться с ее мужем? В квартире царила тишина. Слышно было только, как тикают настенные часы и на кухне из крана капает вода. За окном, словно отражая настроение стоявших возле него людей, вдруг крупными хлопьями повалил мокрый, тяжелый снег. Мадине почудилось, что сейчас сверху рухнет еще что-то огромное, придавит ее трепыхающуюся в тисках безысходности душу. — Жаль твою скрипку... — Ей хотелось закричать, а произнесла это шепотом. Давид сходил в прихожую, принес оставленный там сверток, развернул. — Вот новая скрипка, о которой я говорил. Скоро я ее доделаю. Мадина прикоснулась кончиками пальцев к шершавому грифу. — Доделай скорей... Эх!.. Неожиданно она стиснула рукой ручку окна, прижалась лбом к холодному стеклу и негромко запела:
Ушел мой муж, мой милый на охоту, У Ашкадара норок добывать, И там погиб, молоденькой оставил Меня в печали век свой вековать...
Печаль героини старинной песни, перекликаясь с переживаниями Мадины, словно бы обернулась непроглядным бураном, застигшим охотника на норок у Ашкадара, и унесла ее к далеким, покрытым глубокими снегами полям и лесам. Не только печаль была в этой песне. Она хранила память о страстном чувстве, возносившем два молодых сердца в заоблачные выси, вобрала в себя и восторг, присущий любви, и скорбь, вызванную невосполнимой утратой. — Спасибо! Спасибо тебе, Мадина! — Голос Давида дрожал, в глазах стояли слезы. — Такую мелодию... такое исполнение... мне больше ни от кого не доводилось слышать. Может, я сделал не все, чтобы тебя оставили в консерватории, может, нужно еще что-то предпринять... — Нет, Давид, Абдельахат велит мне уехать. Значит, так надо. Как мне тут жить... с ребенком, без квартиры, без работы, без денег? Об одном тебя прошу: не оставляй Абдельахата без помощи. Он должен жить!..
* * * В закопченном подобии избы, сооруженном из жердей в пещере, ничем снаружи не напоминавшей человеческое жилье, у чувала — сложенной из камней печи — сидел волосатый, диковатого вида мужчина, чинил что-то из одежды. Это был Ишмухамет. — Сегодня ты сильно бредил, — проговорил он, глянув в сторону жердяных же нар, на которых спал второй обитатель пещеры, живший в ней на правах гостя. Тот на миг проснулся, невнятно мыкнул в ответ и снова заснул. — Из чего, интересно, эти твари зарождаются? — пробормотал Ишмухамет, раздавив меж ногтей вошь. Придвинул одежду ближе к огню, опять посмотрел в сторону «гостя». — Ты выкрикнул имена «Сабиля», «Гульбану», кажется, еще Мадину упомянул. Вот я и говорю: не то уж... — Услышав храп, Ишмухамет замолк. А может быть, замолк оттого, что вновь резанула по сердцу мысль: не Ихсанбай ли этот обезображенный до неузнаваемости человек? Не просто резанула — бросила в дрожь. В письме из Тиряклов, полученном на фронте, Ишмухамету сообщили, что его Зарифа спуталась с Ихсанбаем. Сама Зарифа написала, что своих мальчишек Гульбану нажила, оказывается, от того же Ихсанбая. Ишмухамет сообщению об измене Зарифы не поверил: она ведь любила его и он ее на руках носил. И все же зародились в душе сомнения. Жгучее желание узнать правду, — мог ведь «доброжелатель» возвести поклеп на его любимую, — побудило Ишмухамета выпрыгнуть, не подумав о последствиях, из эшелона, шедшего в Сибирь за воинским грузом. Он воспользовался тем, что был прикомандирован к вооруженной охране эшелона. О том, как стал дезертиром, как добирался до родных мест, как набрел на пещеру и жил в ней, таясь от людей, Ишмухамет откровенно рассказал этому одноглазому, с обожженными веками калеке, живой головне, случайно обнаруженной им в лесу. Появился рядом такой же, как сам, несчастный человек, было с кем теперь словом перемолвиться, облегчить душу в разговоре. «Гость», не назвавший своего имени, стал единственным свидетелем бессонных ночей и долгих, как годы, дней Ишмухамета. Пуганая ворона, как говорится, и куста боится. Обреченный судьбой на одиночество, Ишмухамет должен был опасаться любого человека, но нет-нет да возникавшие подозрения относительно «гостя» гнал прочь. Побывать в родном ауле, где каждая собака его знала, он так и не решился. Однако о событиях, происшедших в Тиряклах, знал. Ошеломила его рассказом о них живущая на окраине райцентра старуха Муглифа, с которой встретился тоже случайно. Через нее Ишмухамет сбывает добытые им шкурки пушных зверей. Не верить услышанному от Муглифы у него нет оснований. Старуха отнеслась к нему с искренним сочувствием. Каждый раз, когда Ишмухамет условленной ночью крадучись приходит к ней, его ждут истопленная баня и свежеиспеченный хлеб. Ишмухамет, потерев заслезившиеся от дыма глаза, обвел взглядом свое жилище. Да, более удобного логова днем с огнем не сыскать. Лаз в пещеру расположен сбоку, к тому же его прикрывают оголенные корни огромной лиственницы. И вот что удивило Ишмухамета: и до него в этой пещере жили люди. Судя по оставленной ими утвари, обитало в ней не одно, а по меньшей мере два-три поколения. Последний обитатель умер здесь же. Скелет пожилого, надо думать, человека лежал на нарах, где сейчас спит «гость». Прежде Ишмухамет к понятиям «душа», «дух умершего» относился скептически. Но после того, как он предал скелет земле, случилось с ним нечто странное. Помнится, и тогда в чувале мерцал огонь. Наевшись тушеной зайчатины, отяжелев, он прилег на нары. Хотя и не привык еще к этому жилищу, дала знать о себе усталость — задремал. И вдруг слышит: — Ну-ка, мусафир*, подвинься немного...
——————————— * Мусафир (араб.) — путник, прохожий.
Открыв глаза, вроде бы сразу узнал подавшего голос бородача: хозяин того скелета! — Да, — подтвердил бородач, — я — дух похороненного тобой сегодня человека. Спасибо тебе, божье создание, наконец-то я обрел покой, кости мои лежат там, где им надлежит лежать. Странно, Ишмухамет сознавал, что разговаривает с пришельцем с того света, но ни малейшего страха не испытывал. — Что заставило тебя жить в этой пещере? — спросил он, стараясь разглядеть лицо духа. — Человек превращается в беглого не от хорошей жизни. В свое время я украл коня ради того, чтобы повидаться с любимой. — А я... — На глаза Ишмухамета навернулись слезы. — Я тоже... ради нее... А она... — Рано или поздно все в этом мире проходит. Узнав, что любимая умерла, я тоже решил умереть. Сорок дней ничего не ел, на сорок первый душа отделилась от тела. — Эх, если бы я знал, что у меня получится так! Если бы знал, что она — сука! — Я любил замужнюю женщину. Она не смогла переступить установленное обычаями. Но я не виню ее. — Значит, ты счастлив... — Духи не могут быть ни счастливыми, ни несчастными. Ну, мне пора в свой мир, прощай! — Постой, не уходи! Объясни, как Всевышний навел меня на этот укромный уголок? — Помнишь серую белочку? — Да-да... — Ишмухамет смутился, вспомнив, как нацелил на пушистого зверька винтовку, предназначенную вовсе не для этого. А белочка, добежав до корней одинокой лиственницы, исчезла. Полез по склону горы посмотреть, куда она подевалась, и обнаружил лаз в пещеру. — Так вот она волею Всевышнего и помогла тебе найти приют. — Дух поднялся, отошел к чувалу, возле которого стоял чугунок с остатком тушеной зайчатины. — А ты без жалости убиваешь лесную живность... — Но как же мне иначе добывать пищу и одежду? Я нашел здесь старое ружье с припасами. Выходит, и ты охотился. Разве не так? Молчишь? Ладно, скажи тогда, ради бога: долго ли еще мне жить в этой пещере? — До конца жизни. Но недолго. — Почему недолго? — Около тебя появится еще один человек... — И что же? Дух не ответил. Направился к лазу, намереваясь уйти из пещеры. — Дух! Ответь! — отчаянно закричал Ишмухамет и очнулся. Картина в его пристанище была все та же: в чувале мерцал огонь, рядом стоял закопченный чугунок. Лаз был закрыт каменной плитой — как Ишмухамет поставил, так она и стояла... Что же это было? Бред наяву или сон? Не его ли, Ишмухамета, лицо напоминало истомленное одиночеством лицо духа? Почему у него, Ишмухамета, не хватило силы воли своевременно явиться в военкомат и признаться в своем преступлении? Боялся тюрьмы? Но тюрьма, наверно, не страшней его теперешнего безвыходного положения. Хорошо еще, что судьба свела его с Муглифой. Он носит ей свою охотничью добычу, она, сбыв шкурки, покупает для него порох, кое-что из одежды, еду. Старуха помогла поставить на ноги и этого вот «гостя». Когда Ишмухамет нашел его в лесу, это был почти мертвец. Заживо гнил, зачервивел, черви объели нос, губы, одно ухо. Ишмухамет спас его, подумав, что будет рядом живая все-таки душа. Правда, «гость» не очень-то разговорчив, о своем прошлом предпочитает молчать. Но в этом каменном мешке долгими зимними ночами слышать рядом дыхание хотя бы такого убогого существа — и то ведь счастье, верно?
* * * Камалетдинов — теперь он первое лицо в районе — вечерами надолго задерживается в райкоме, любит посидеть-подумать, отрешившись от дневной колготы. Если не принимать во внимание позвякиванье ведра Гульмарьям-апай, занятой уборкой в коридоре, можно сказать, что в здании райкома воцаряются на ночь глядя тишина и покой. Правда, еще часы надтреснутым звоном напоминают о том, что с момента сотворения мира начало и конец всего сущего в нем определяет Время. Таким образом, Аюп Камалетдинов после окончания рабочего дня остается в одиночестве. Жизнь остального населения подчинена не одной лишь работе: люди общаются с родней и друзьями, кто-то женится — идут на свадьбу, кто-то умирает — прощаются с ним... У Камалетдинова дело обстоит иначе, и он к этому привык. Народ в районе смотрит на него, он, в свою очередь, смотрит на народ, но никого, кто полностью владел бы его сердцем и умом, до последнего времени у него не было. Да так оно и лучше: руководитель действует свободней, если не опутан нитями родственных и дружеских связей. Он никому, и ему никто ничем не обязан. К сожалению, кого из председателей колхозов, местных уроженцев, ни возьми, у каждого насчитывается сорок-пятьдесят родственников и свойственников. Спросишь иного, почему поступил так, а не этак — сто причин выложит: этот у него болен, у того горе, сам в расстройстве... Может быть, оттого, что вырос в детдоме, Камалетдинов родственные отношения считает помехой делу. Если бы это было возможно, поставил бы во главе всех учреждений и хозяйств района бывших детдомовцев. Айда, командуй, как на фронте. Там порядок был прост: хорош приказ, плох ли — обсуждению не подлежит, исполняй! Привычка Сталина работать по ночам приучила к ночным бдениям и нижестоящих руководителей. Вождь мог неожиданно позвонить главе республики или области, а тот, в свою очередь, — главе района. Камалетдинов засиживался в райкоме и по этой причине. Сегодня тоже не спешил домой. Но причина на сей раз была другая. Уже наплывал сон, черная коробка телефонного аппарата расплывалась в глазах, то увеличиваясь, то уменьшаясь. Какую еще весть принесут телефонные провода? Умер Сталин. Сколь бы напряженной ни становилась работа при нем, на душе, оказывается, было спокойней. Народ взбудоражен, как потерявший матку улей. Кто придет на смену Сталину? Не верится, что кто-то другой сможет повести страну дальше так же уверенно, как он. Тревожное, смутное наступило время.
* * * Перед пещерой нет тропинки. Ишмухамет и летом и зимой поднимался к своему приюту по каменным уступам. Поднявшись выше и присев под скалой, можно было оглядеть окрестные дали, докуда достанет глаз, в ясные дни справа увидеть дымы Таулов, напротив — тиряклинские крыши. Поблескивала вдалеке река, напоминая серебряные позументы на праздничной одежде, блики на излучине вспыхивали золотыми серьгами. И щемило сердце у Ишмухамета: там, у Тиряклов, покоятся его деды-прадеды, там его дом, там живет его, пусть и убогий умом, сын Шангарей... На матери Шангарея он женился потому, что подошло время жениться, да и нравилась она ему, но после того, как родила сына не на радость, а на горесть, опостылел ей Ишмухамет, лишила его близости в постели. А он ведь был мужчина в самом соку, оттого, что жена холодна, мужскую страсть не утратил. Вот и прибрала его вскоре к рукам игривая сестра жены. Не познавший, живя с женой, бурной женской ласки, Ишмухамет растаял в объятиях Зарифы, как масло на солнце. Проворней волосатика* проникла она в его сердце и утвердилась в нем. Если бы жена не умерла, угорев в бане, Ишмухамет все равно развелся бы с ней и женился на Зарифе. Лишь для того, чтобы хоть один раз погладить ее упругое тело, стоило родиться и жить в этом проклятом мире. Желание опровергнуть сообщение об измене Зарифы овладело всем его существом, помутило разум. Однако вернуться домой он не смог, законы, установленные для военнослужащих, были сильней его желания. Сидя на камне у полюбившейся скалы, Ишмухамет вспоминал, как впервые за время своего отшельничества увидел внизу, у подножья горы, человеческую фигуру. Присмотревшись, угадал в ней женщину. Вряд ли она пришла из Тиряклов: во-первых, далеко, во-вторых, дороги с той стороны поблизости не было.
——————————— Волосатик — обитающий в водоемах тонкий, как нитка, червь. Считается, что при купании может легко проникнуть в тело человека.
Ишмухамет, забыв второпях прихватить ружье, спустился вниз, осторожно, скрываясь за деревьями, приблизился к женщине, понаблюдал за ней. Оказалась она древней старухой, лицо было изборождено глубокими морщинами. Старуха собирала какие-то травы. Сорвав растение, внимательно его разглядывала и, пробормотав что-то, совала в мешок. Вдруг в памяти Ишмухамета всплыло имя: Муглифа. Да-да, старуха Муглифа, как же это он сразу ее не узнал?! Еще до войны, до вступления в законный брак с Зарифой, видел однажды эту старуху. Жила она в Таулах, в крайнем доме Кривой улицы, слыла знахаркой и прорицательницей. Прослышав о ней, Зарифа пристала, что называется, с ножом к горлу: давай съездим к старухе, пусть погадает, что нас ждет! Он, влюбленный и послушный, как щенок, хотя и не верил в гаданья, взял Зарифу с собой, когда поехал в Таулы по своим делам. Муглифу они застали сидящей на краю нар, — толкла что-то в маленькой ступке. Первое, что удивило Ишмухамета в ее доме, — множество книг. Знахарки представлялись ему темными, невежественными личностями, а эта, выходит, много читает. — Да, сынок, как видишь, и так бывает, — улыбнулась Муглифа, отставив ступку в сторону. — Ты о чем, инэй?* — О том, о чем ты подумал... Тут и Зарифа, успевшая оглядеться, вступила в разговор: — Мы, инэй, я и вот мой езнэ, ай, Ишмухамет, хотим, чтобы ты погадала — суждено нам или не суждено быть вместе... — Садитесь, — предложила Муглифа и вытащила из-под сложенной по-старинному горкой постели небольшой кисет, развязала его, высыпала на постланный на нарах палас горсть гладких разноцветных камешков. Ишмухамет присел на лавку у входа, Зарифа — на нары напротив знахарки. Длинные узловатые пальцы старухи замерли над камешками, и сама она замерла, закрыв глаза, словно задремала, придавленная усталостью. Посидела так некоторое время, затем коснулась пальцами камешков, начала передвигать их. Посмотрела, как они расположились, приложила руку к груди, тяжело вздохнула. Зарифа, теряя терпение, заерзала. Наконец старуха заговорила: — Ты, сынок, терзаешься оттого, что единственный твой ребенок родился с ущербным разумом. Не ты в этом повинен — род ваш помечен печатью возмездия за неправедные дела. Далее он не продолжится, твой сын — последний в нем, не будет больше мальчиков. Огорошенный ее словами Ишмухамет вскочил с места: — И девочки не родятся? — Родились бы... но суждена тебе жизнь в стороне от твоего дома. — А я? Что мне суждено? — Зарифа тоже поднялась.
————————— * Инэй — вежливое обращение к пожилым женщинам.
— Тебе, дочка... — Старуха помолчала в раздумье. — Тебе не даст жить в радости тяжкая обида, нанесенная тобой близкому человеку. Не сердитесь на меня за правду — я не вижу, где вы обретете последний приют и проводят ли вас туда с почестями. Это — все, что я могу сказать вам. Ишмухамет растерялся, красивое лицо Зарифы исказилось. — Не верю я тебе! — выкрикнула она. — Не обрадовала ты нас, инэй. Все же прими на чай... — Ишмухамет достал из кармана деньги. — Не надо... Купи на эти деньги гостинец для сына. Не обижайте его, старайтесь почаще радовать. Сказано в Священной книге: тому, кто обидит убогого, гореть в аду. Зарифа вышла из дома знахарки первой, в сердцах громко хлопнув дверью. Ишмухамет ненадолго задержался. — Побеспокоили тебя, инэй, извини нас, не кори, — попросил он. — Не думал я, что все так обернется... Живешь и не знаешь, что тебя ждет. Муглифа усмехнулась. — Кабы и знал, одна лишь красная книжечка, которую носишь в нагрудном кармане, изменить судьбу не в силах. Ишмухамету стало не по себе. Только в эту минуту осознал, что совершил, придя к знахарке, непростительный для члена партии поступок. Пробормотал обеспокоенно: — Это... соседи твои не болтливы? Не подвели бы меня... Время такое... — Не волнуйся, нет их сейчас дома, рядом — две избы, обе на замке. — Ладно, инэй, может, еще встретимся. Если помощь какая понадобится... — Может быть... Только гора с горой не сходится. — Да, вот еще о чем хочу спросить. Много разговоров о войне. В самом деле она может начаться? Муглифа, ссыпавшая камешки в кисет, глянула в окно, обращенное на запад. Ответила на вопрос иносказательно: — Тучи давно уже сгустились. Движутся в нашу сторону... И вот снова увидел Ишмухамет перед собой эту старуху. О силы небесные! Во сне или наяву? С тех пор, как поселился в пещере, еще ни разу не довелось ему встретиться с живым человеком, пригрезившийся дух — не в счет. Колени Ишмухамета ослабли. Предстань перед ним кто-то другой — не решился бы обнаружить себя. Старуху окликнул: — Инэй! Муглифа-инэй! Старуха, склонившаяся над каким-то растением, резко выпрямилась, обратила лицо в сторону дерева, за которым притаился Ишмухамет. — Ты кто? — Беглый. Жизнь моя — в руках Всевышнего. Ты одна? Нет поблизости других людей? — Не беспокойся, нет. А я не из душегубов. Можешь мне довериться — так покажись, не можешь — дело твое. Ишмухамет вышел из-за дерева. Старуха, глянув на его заросшее черным волосом лицо, ничего не сказала, ждала, что еще скажет он. Должно быть, не узнала его. Он засыпал ее вопросами: — Как ты дошла досюда? Путь от Таулов немалый. По-прежнему живешь там? Помнишь, я еще до войны побывал у тебя с молодой женщиной? Ты сказала тогда: только гора с горой не сходится... — Помню. Ты знаешь, где я живу. Приди через недельку, если есть нужда ко мне, — сказала старуха, закинула мешок с травой за спину и ушла. Ишмухамет, боясь вздохнуть, уставился ей вслед, пришло вдруг на ум: впрямь ли это была Муглифа, не привиделась ли? А вскоре судьба свела его с полуживым калекой. «Моя тюремная кличка — Барсук», — сообщил он, когда немного оклемался. Но Ишмухамет нарек его просто «гостем». Лечил его ожоги и раны снадобьями, приготовленными знахаркой. Жизнь в пещере заметно изменилась. Из добытых Ишмухаметом шкур Муглифа шила шапки и продавала на базаре, к его приходу припасала хлеб, топила баню. Но привести «гостя», даже осведомить его, кто она, где живет, не разрешила. Помня впечатление, произведенное ее давним гаданием, Ишмухамет несколько раз просил старуху опять погадать насчет его будущего, но ответ был один: — Судьбу не изменить, а раз так, зачем гадать? — Не хочу, инэй, умереть беглым. Я сшил шапку из собольих шкурок, хочу своими руками надеть ее на голову сына. — Это уж как судьба распорядится. Никто не может умереть ни раньше, ни позже предназначенного ею срока и носить на себе то, что не суждено носить. Разговор этот состоялся недавно, при последней их встрече. Отправляя Ишмухамета в баню, старуха вручила ему нижнюю рубашку и штаны, сшитые из белого миткаля. — О, в таком белье неплохо бы очутиться в объятиях молодушки, — пошутил он и добавил, посерьезнев: — Впрочем, и умершего хоронят в чистой одежде, завернув почему-то в белую ткань... Воспоминания Ишмухамета прервал оклик: — Ишмамат! Услышав свою аульную кличку, он вздрогнул, вскочил на ноги, и тут же прогремел выстрел. Не успел Ишмухамет сообразить, откуда, кем послана смерть, — как оторвавшийся от скалы камень, покатился он вниз, к занесенной сугробами речке, однако не докатился до нее — подкинутое последним уступом горы безжизненное тело застряло в ветвях стоявшего чуть ниже старого вяза.
* * * Таулы остались далеко позади. Мадина шагала, ничего вокруг не замечая, подгоняемая унижением, пережитым в квартире Камалетдинова. Не знала она, что Аюп Газизович женился. Хоть бы, прежде чем толкнуться в знакомую дверь, поспрашивала о нем у здешних людей. Нужна она тут как прошлогодний снег! Поняла это, едва переступив порог, по брезгливому взгляду женщины в роскошном атласном халате. Надо было сразу повернуться и уйти — не ушла. Стояла, чувствуя, как съеживается ее душа перед высокомерием этой женщины, назвавшей себя Маликой-ханум. — Говоришь, ты — жена Абдельахата? — Малика прищурилась, словно хотела разглядеть через Мадину неведомого ей человека. — Мой муж ни разу ни о каком Абдельахате не упоминал. — Мы уехали в Москву... уже два года прошло... — Теперь Мадина почувствовала, что язык плохо ее слушается. — Они дружили... — Хы... Отец Флориды, — так Малика-ханум дала понять, что у них родилась дочь, — нередко ошибается в людях. Да, ошибается. — Аюп-агай и Абдельахат... они вместе прошли войну... — Ах уж эти ссылки на войну! Как будто там можно было выбирать друзей! Знай Аюп, что этот... Абдельахат станет бандитом, — разве подпустил бы его близко к себе? — Как вы... можете?!. — Мадине трудно стало дышать. Не нашла больше слов, чтобы выразить возмущение. Вцепилась одной рукой в дверную ручку, другой пошарила у ног, отыскивая свой узелок. В голосе Малики, понявшей, что попала в цель, в самое больное место Мадины, зазвенел металл: — Как, как... У меня-то, слава Аллаху, совесть чиста, а вот как вы... как твой муж докатился до этого — стал врагом поставившего его на ноги народа?! — Абдельахат не враг! И не был им никогда!!! — То ли ей, Малике, это выкрикнула Мадина, то ли уже на улице — выбежала не помня себя. Ноги словно бы сами понесли ее к дороге, ведущей в Тиряклы, и вот уже порядочное расстояние отшагала по ней. Наверно, даже после исключения из консерватории и выселения из студенческого общежития не было ей так тяжело, как сейчас. Тогда согревало душу сознание, что есть родные места, куда она в крайнем случае может вернуться, есть люди, которые ее знают и приветят, в том числе Аюп Газизович, очень хорошо относившийся к Абдельахату и к ней. Приехав в Таулы, к нему первым делом и решила зайти, думала — встретит как прежде, поможет добраться до Тиряклов. Да не оправдалась надежда. Неожиданно ребенок в ее чреве задергался, поясницу пронзила боль. — Ах, не то уж... — Не зная, что делать, Мадина перевела взгляд с убегавшей вдаль пустынной дороги на простиравшееся рядом заснеженное поле и свернула туда. Поняла, что малыш — до сих пор единая с матерью душа, единая плоть — может в любой момент в любом месте явиться в этот мир, отделиться от нее. Сердце Мадины зачастило, ноги подкосились от страха. Что она наделала! Зачем вместо того, чтобы постучаться в Таулах к добрым людям, отдохнуть, сразу отправилась в нелегкий путь? Сорок с лишним километров по зимней дороге — не шутка, тем более в ее положении. — Помогите! — закричала она, хотя видела, что поблизости никого нет и можно надеяться только на чудо. — А-а-а!.. Немного погодя, несколько успокоившись, подумала: как же теперь быть? Повернуть назад? Но далеко уже ушла от Таулов, да и помогут ли ей там? Решила: надо во что бы то ни стало дойти до Тиряклов, до родного дома!
* * * Мартовское солнце ослепляло, нанизывая на лучи крупинки зернистого снега. Хашим хотел было мимоездом постоять у могилы Гульбану, но глубокие, рыхлые сугробы не дали добраться до нее. Ладно, придет сюда, когда растает снег, проклюнется травка и вспыхнут цветы горицвета — глаза весны. У Гульбану глаза были такие же чистые, притягательные, да на беду и жизнь оказалась короткой, как у этих самых ранних цветов... Ехал Хашим за сеном, взялся привезти сразу два воза, — вторая лошадь с санями шла сзади в поводу. В конце Глубокого лога повернул по санному пути, проложенному вдоль ручья Тенгрибирде, в сторону стога, который прошлым летом завершал он сам. Нагружал сани торопливо, думал лишь о том, как побыстрей управиться с этой работой. А не спеша разматывать клубок мыслей он примется на обратном пути, лежа на высоком возу. Думам Хашима конца-краю нет, и бездонны они, как синее небо над головой. Каждого человека, каждую живую душу, каждую травинку старается понять Хашим, но чем больше старается, тем сложней становятся вопросы, требующие ответа. В последнее время не дают ему покоя судьба Шангарея и разговор с Мирхайдаровым. К слову сказать, вспоминается Хашиму случай, происшедший в его раннем детстве. Это был, кажется, праздничный день — у взрослых закончился мусульманский пост. Он вышел на улицу в обнове, сшитой матерью из ярко-желтой с горошком бязи рубашке, зажав в руке сваренное вкрутую яйцо. Набежали его сверстники. — Oго, новая одежка! Двое-трое больно ущипнули Хашима. Он молча стерпел это. Таков порядок: раз надел обнову, день-другой терпи щипки. — А что у тебя в руке? — Яйцо, — Хашим раскрыл ладонь. — Хе! Это же картошка! — Мальчики, чтобы подразнить его, прикинулись разочарованными. Хашим обиделся: — И вовсе не картошка! Не верите, так нате посмотрите. Никто и глазом не успел моргнуть — яйцо очутилось во рту Шарика, то есть Шангарея. И тут же, напрягшись так, что глаза выпучились, Шарик проглотил его целиком, в скорлупе. — Обжора! — Уже готовый подраться Хашим недолго думая дал дурачку зуботычину. Тем временем вышла, оказывается, на улицу мать. — Ты что это, Хашим, себе позволяешь?! — А зачем он проглотил мое яйцо? — Он не виноват. Это нужда вас, сынок, ссорит. Идем домой. Курица еще снесется, я тебе другое яичко сварю. А ты, Шангарей, подожди здесь, дам тебе теплого хлебушка. — Не давай ему! Он же дивана*. — Ш-ш! — Мать ладонью прикрыла рот Хашима. — Того, кто обижает дивану, счастье обходит. Он — божий человек. Слова матери Хашим быстро забыл. И не счесть, сколько раз потом обижал Шангарея. Высмеивал его дурацкую любовь к Гульбану. Эх, если бы можно было исправить то, что натворил в прошлом!.. После возвращения в аул с войны взглянул Хашим на беднягу другими глазами, по мере возможности старался помогать ему, да что толку. Одним доставляло удовольствие потешаться над безответным дурачком, другие, словно комары или мухи, готовы были укусить, ужалить. Зарифа низвела пасынка до положения собаки, для Ихсанбая он был не более чем вошь. Не для того ли Всевышний создал этого несчастного, чтобы служил он мерой добропорядочности других?
...Лошади, пофыркивая, натужно потащили тяжелые возы в гору. Хашим, ехавший на переднем возу, изредка оглядывался на Гнедуху. Умная скотинка. Если бы она умела разговаривать, Хашим поговорил бы с ней о том, о чем не может столковаться с людьми. Когда он отправляется в путь с этой лошадью, душа у него спокойна. Вот как сейчас. Вокруг тихо. Иногда только сороки застрекочут, шумнут крыльями, перелетая с дерева на дерево. Нет, оказывается не одни сороки тут обитают. Вон, будто выпавшие из чьих-то саней яблоки, сбились в кучку красногрудые снегири. Откуда-то издалека, сзади вроде бы, донесся крик: «А-а-а!..» Хашим натянул вожжи. Гнедуха запрядала ушами. Крик повторился, на этот раз еще более пронзительный. Похоже, кричала женщина. «Волки, что ли, кого-нибудь напугали?» — мелькнуло в голове Хашима. Он довольно долго всматривался в оставшийся позади Глубокий лог, но никто там не показывался...
——————— * Дивана — юродивый, сумасшедший.
* * * Увидев скорчившуюся у придорожного сугроба женскую фигуру, Ихсанбай остановился в замешательстве. Ба, это же Мадина! Не раз представала она перед его мысленным взором, когда он, вытащенный Ишмухаметом почти с того света, мало-помалу поправился и мужское естество вновь стало давать знать о себе. Но не ожидал Ихсанбай такой встречи. И вот она сама перед ним — виновница его ссоры с матерью той окаянной ночью, ниспосланное ему Божье наказание. Чего только мать не напридумывала, чтобы он отказался от намерения увезти Мадину с собой: дескать, Гульбану — ха-ха! — его родная сестра, а Мадина, стало быть, родная племянница. — Ы-ы-ых! Умру сейчас... Ихсанбай безмолвно наблюдал, как Мадина корчится, хватаясь за гребень сугроба, пока она не обернулась к нему. — Помоги мне, помоги, агай! — А как? Сбросив лыжи, Ихсанбай попытался приподнять ее, но Мадина забилась в его руках и вновь вцепилась в гребень сугроба. — Не-е-ет! Лошадь... в аул... Слова, срывавшиеся с посиневших губ Мадины, требовали решительных и быстрых действий. Но где ему взять лошадь? Она, наверно, приняла его за охотника, а он не охотник, скорее призрак. Во всяком случае, для Тиряклов — давно умерший человек. Мадина неожиданно выпрямилась, должно быть, боль на какое-то время отпустила. Но стоять ей было тяжело, обессилела. Села на твердый бугорок у дороги, спросила, отведя взгляд от его страшного лица. — Ты кто, агай? — Не узнаешь? — Ихсанбай в душе порадовался тому, что и голос у него не похож на прежний, сипит-хрипит обожженная гортань. — И не догадываешься? — Нет. — Я — Ишмухамет, муж сестры твоего отца. — Да?! — В черных глазах Мадины застыло изумление. — Тебя на войне так?.. А Ихсанбай сам своих слов испугался. По спине побежали мурашки, на лбу выступила испарина. Не опрометчиво ли с его стороны назваться Ишмухаметом? Хорошо если покойник числится в пропавших без вести, а не в дезертирах. Сказанное обратно не вернешь, придется продолжать игру, и может она закончиться по присловью: бежал от волка — набежал на медведя... — Да, сестренка, на войне, — выдавил из себя Ихсанбай. — Вот только-только возвращаюсь, можно сказать, из ада. Адские муки пришлось мне перетерпеть. И ты немного потерпи... — Шангарей... — начала Мадина и побелела: опять начинались схватки. — М-м-м... бедняга обрадуется... Ихсанбай растерянно глянул по сторонам, не зная, как ей помочь, и вдруг сообразил, что они находятся примерно в том месте, где на Гульбану напали волки. Он и сам тогда едва не нарвался на стаю. Стоит пройти лог и подняться на гору — до аула уже рукой подать. — Ты посиди здесь, Мадина, а я — в аул. Быстро обернусь! Ихсанбай встал на лыжи и заскользил в сторону горы. Итак, испытание первой встречей с человеком из Тиряклов прошло для него гладко. Если успеет спасти беременную Мадину, будет еще один, притом немалый, выигрыш в пользу его предстоящей жизни в ауле. Поднявшись на гору, он увидел два воза с сеном, остановленные, видимо, для того, чтобы дать передышку лошадям. А вон и возчик идет навстречу ему. Ах ты, это ведь, кажется, проклятый Хашим? Да, он самый...
Глава вторая
Малике частенько приходится ждать возвращения мужа с работы до глубокой ночи. Ладно еще есть у нее доченька, Флорида. Гугукнет она, протянет к маме ручонки, и все тревоги, беспокойные мысли, неприятные воспоминания уступают место радости. Сейчас девочка спит. Малике нравится сидеть в это время, оглядывая преображенную ее стараниями мужнину холостяцкую квартиру, — теперь она выглядит райским уголком. Темная полоса жизни Малики осталась в прошлом. Если не принимать в расчет поздние возвращения и вообще перегруженность Аюпа работой, отличного мужа удалось ей подцепить. Вдобавок к высокому положению в районе он не пьет, добросердечен по отношению к ней, не скуп, даже не спросит, на что она потратила деньги. А уж к Флориде как привязан! Если позвонит домой, первым делом справляется, как она, не заболела ли. Всегда бы так им жить! Малика сладко потянулась, халат распахнулся, приоткрыв налитые груди, она потрогала их рукой, подумала: останутся ли такими же тугими, когда перестанет кормить ребенка? В Москве, в общественной бане, Малика навидалась всяких женских тел — и молодых, крепких, и обвислых, старушечьих. Тьфу, тьфу, пока она на свое тело не может пожаловаться, только... Только вот Аюп редко балует его ласками, в постели сдержан. Впрочем, Малика на него не в обиде. Еще до замужества обрыдли ей и похотливые мужские взгляды, и похотливые руки, уж и не надеялась встретить порядочного человека... — А-а... — мысли Малики прервал голос дочки. — Что, доченька? Баю-бай, спи, моя красавица! Но девочка уже широко открыла глаза. Такая вот она: просыпается в полночь и до утра не спит. Можно подумать, будто что-то у нее болит, так редко когда заплачет. Показывала ее докторам — без толку, никто из них к какому-либо определенному выводу не пришел. — Ой, деточка... — Малика подняла дочку с постельки, прижала ее к груди. — Маешься, не спишь в самую пору, когда спать бы тебе да спать. Сказать, что ли, папе твоему, что надо бы тебя к московским врачам свозить? Упомянув Москву, вспомнила Малика и молодую женщину, которая приехала оттуда и хотела встретиться с ее мужем. Фактически выставила она несчастную на улицу, и сама не сразу поняла, почему обошлась с ней так сурово. Об аресте Абдельахата Малика знала, печалился о нем Аюп. Конечно, не очень-то обрадуешься, если в твой дом придет жена человека, угодившего в тюрьму, но главное не в этом. Только сейчас, когда в окна смотрела бесстрастная ночь, вдруг осознала Малика причину своей суровости: в этой беременной молодой женщине, искавшей, где бы приткнуться, она узнала себя — прежнюю, жалкую. Да-да! Не женщину, в черных глазах которой таилась мольба о помощи, выгнала она из этой хорошо обставленной, уютной квартиры, а свое прошлое! Зазвонил телефон, заставив вздрогнуть и Малику, и ее маленькую дочку. Наверно, Аюп звонит...
* * * Фаузия-Барсынбика, осматривая дом старухи Муглифы и снаружи, и внутри, делала для себя все новые и новые открытия. Дом стоял в конце когда-то оживленной, а теперь порастерявшей хозяев улицы. Разросшиеся осокори и два косогора заслоняли его, так что при взгляде со стороны не бросался он в глаза. Под одним из косогоров бил родник, в него была вставлена труба, и там, где вода вытекала из трубы, стояла баня, а почти впритык к дому — летняя кухня, аласык. Встарь такие лачуги обычно ставили поодаль от жилья. Был во дворе и сарай, старуха прежде, видимо, держала в нем какую-то живность. На кольях плетня, ограждавшего двор, белели три конских черепа. По лиственничным бревнам трудно определить, когда построен дом, но можно было не сомневаться, что он, крытый смолистым тесом и обшитый такими же досками, простоит еще долго. Пол внутри — тоже из лиственничных досок; если его хорошо вымыть, проступит, засияет розоватый окрас древесины. Удивила Фаузию-Барсынбику в доме старинная утварь. Кадки, бадейки, большие и малые чаши, плошки, ковш, поднос, ручная мельница — все деревянное. Была и глиняная посуда — восточный кувшин, кружки, должно быть привезенные когда-то из Бухары или Мекки. И, похоже, в дом, в котором хранится такое богатство, с тех пор как хозяйка ушла, никто не заходил, ничего не тронул. Среди посуды увидела Фаузия — будем для краткости называть ее этим именем — точно такую же неглубокую плошку, какая была у самой в детстве, — любила она разглядывать нанесенные на нее узоры. На глаза навернулись слезы: красивая посудинка соединила ее нынешнюю жизнь с той частью, что оторвалась подобно хвосту ящерицы и осталась на другом берегу потока, именуемого Временем. Вспомнилось: она, маленькая Барсын, стоит перед бабушкой, сбивающей в пахталке масло. Глаза у бабушки добрые, от них веселыми лучиками разбегаются морщинки. Бабушка кладет деревянной ложкой в ее посудинку пену с пахты: «Поешь-ка, внученька, будешь такой же нежной». — «А от топленого масла не буду?» — «Топленое масло приедается, много не съешь, — затошнит...» Нежный возраст Барсынбики прошел быстро, словно опал и исчез, как та пена, которой угощала бабушка, а от оставшейся части жизни затошнило похлеще, чем от топленого масла. Но хватит думать об этом, нет уже мочи вспоминать о пережитом. Сегодня повеяло на нее покоем, как будто от этой старой утвари, от старых стен передалась ей сила духа людей, живших здесь, и защищает ее. Однако снаружи послышались какие-то звуки, заставив ее напрячься, как тогда, когда сыночек Ихсанбай нацелил на нее наган. Кто-то ходит, что ли, во дворе? Посмотрела в окно — ничего там не видно, темно. А звуки повторились — будто кто-то поскребся в дверь сеней. Ну, будь что будет — Фаузия с лампой без стекла вышла в сени, открыла дверь и разинула рот в удивлении: на крыльце стояла собака, вперив в нее прямо-таки по-человечьи умоляющий взгляд усталых желтых глаз. — Ах-ах, чего тебе, божья тварь? Собака, не услышав в голосе Фаузии недоброжелательности, обрадованно завиляла хвостом. — Ладно, раз пришла, айда заходи. Особых угощений у меня нет, но чем голод утолить найду. Собака в ответ на приветливые слова словно бы вздохнула с облегчением и осторожно, как человек, впервые входящий в чужой дом, последовала за незнакомой женщиной.
* * * Камалетдинов заснул, сидя за своим столом, а когда проснулся, не сразу всплыло в затуманенном сознании, что приснилось. Ощутив в руке карандаш, тоже не сразу сообразил, откуда он взялся. Ах да, забыла его на приставном столике хирург Лидия Николаевна Башкирцева. Приходила днем с жалобой на неудовлетворительную организацию питания больных. Эта смуглая женщина с озёрно-синими глазами, майор медицинской службы в запасе, прошедшая войну от начала до конца, никак не может поладить с главврачом районной больницы Лукманом Талиповичем. Тот, в свою очередь, жалуется на нее: из-за ее резкого характера нервничает весь медперсонал больницы, что, естественно, не лучшим образом сказывается на лечебном процессе. Вот и такими делами приходится заниматься Аюпу Газизовичу. В сердцах вызовет к себе Башкирцеву, решив как следует отчитать, но натолкнется на ее взгляд, грустноватый, как бы безразличный по отношению к самой себе, и вся его решимость пропадает. Кажется, когда-то где-то этот взгляд ему запомнился. Впрочем, мало ли дорог он прошел, с кем только не встречался... Вот сейчас заснул с карандашом Лидии Николаевны, а приснилось ему, что тихонечко подошел к кроватке Флориды. Нравится ему стоять около спящей дочки. То ли ничем не замутненная душа ребенка его притягивает, то ли ищет он на безгрешном личике свои черты и такие далекие теперь черты своей матери. — Флорида, доченька... — прошептал он. Девочка услышала, открыла глаза. Но... у нее на голове черные кудряшки, глаза — синие! Это не Флорида, хотя отдаленно похожа на нее. — Ты кто? — Твоя сестренка, Хатира. Не помнишь меня? — Хатира?! — Аюпа Газизовича разбудил его собственный голос. Молнией во тьме блеснуло в памяти это имя. Хатира! Да-да, была у него сестренка! Была! Вспомнил: мама металась на нарах, вскрикивая: «Ай, умру!..» У нее опухли груди, не могла кормить ребенка. «Малышка с голоду умрет...» — это опечаленный голос отца. Потом за окном остановилась подвода. В дом вошла женщина в тулупе. Вспомнилось еще, что она взяла ребенка из колыбели на руки, и цепочка событий тех дней в памяти оборвалась. Аюпу Газизовичу захотелось рассказать об этом жене, позвонил домой. Сонный голос с другого конца телефонного провода пригасил его волнение. Да, поняла. Вспомнил, и что дальше? Грустно, но что поделаешь, в такое время живем... И то правда — не одного только Аюпа жестокое время осиротило, не одну лишь его семью пропустило через свою мясорубку. В память о тех, кому он обязан жизнью, осталась фотокарточка. На ней — его отец, мать и сам он, ростом чуть выше отцовского сапога. А сестренки нет, должно быть, к тому времени, когда сфотографировались, еще не родилась. Карточка — единственное, что досталось Аюпу от родителей, сумел ее сберечь, пронести через суровые годы. Выпив воды из графина, Камалетдинов окончательно успокоился. Взглянул на часы. Третий час ночи. Повертел в руке карандаш Башкирцевой. Надо будет вернуть его хозяйке. Карандаш необычный, в серебряной оправе, скорее всего — трофейный. Видимо, кто-то на фронте ей подарил. Да, жизнь и эту женщину не баловала, может быть, Лукман зря к ней придирается...
* * * Мадина открыла глаза. Понадобилось некоторое время, чтобы осознать, что лежит она в просторной комнате. Через большое окно вовсю светила луна, высвечивала поставленные рядами кровати. Кровати... Тут рядом с ней что-то зашевелилось, что-то живое. Мадина протянула руку, коснулась маленьких влажных губ и окончательно вернулась в реальность. Она, Мадина, стала матерью! У нее родился сын! Абдельахат говорил: если родится дочка, назовут ее Нафисой* — будет она в соответствии с именем красавицей, а если сын, то в честь его друга-скрипача — Даутом, так по-башкирски звучит имя Давида. Мадина и не подумала вытереть слезы, покатившиеся по ее щекам. Это были счастливые слезы, потекли они оттого, что рядом сопел малыш, выношенный под ее сердцем и благополучно явившийся в этот мир. «Господи! — Возглас, сорвавшийся с потрескавшихся горячих губ, никто в погруженной в сон палате не услышал. — Я бесконечно благодарна тебе за моего малыша! Теперь, Господи, огради его от бед и горя!» Нельзя сказать, что Мадина веровала в полном значении этого слова. Она росла, когда в стране насаждалось безбожие. Но религия уже глубоко проникла в сознание народа, особенно в аулах, наложила свою печать на обычаи, на весь жизненный уклад. К тому же во время войны власти стали терпимей к вере. И бывает, что и неверующий искренне обращается к Богу, вот как сейчас Мадина. Она почувствовала себя обязанной счастьем обретения ребенка небесам, поверила, что судьба каждого — в руках Божьих. Иначе могло ли случиться так, чтобы в отчаянный для нее момент, когда она и ребенок были уже на краю гибели, будто с неба свалился ее отец, Хашим? Он положил ее, завернув в тулуп, на кучу сена в санях и, нахлестывая кнутом саврасого жеребца, помчался в райцентр...
...Малыш беспокойно зашевелился, повернул голову, открыл рот. Пососать просит? Мадина еще не кормила его, не научилась. Как начать? Посмотрела на спящих соседок. Хорошо, что никто не видит ее в минуту растерянности. Расстегнула верхние пуговки платья, выпростала набухшую грудь, чувствуя, что краснеет из-за своей неловкости. Примет ли малыш грудь и не будет ли ей больно? А он, учуяв то ли запах молозива, то ли ее тепло, тут же нашел сосок, и по телу Мадины пробежала сладостная дрожь. Ребенок зачмокал, принялся за первое в жизни дело. Мадина, ощущая удовольствие оттого, что напряженная до боли грудь мало-помалу расслабляется, смежила веки.
* * * Ихсанбай не мог нарадоваться: с тех пор, как он вышел на дорогу, обстоятельства складывались в его пользу. Верно сказано: если Всевышний решит чем-то наделить раба своего, то выставляет это на его пути. Во-первых, встреча с Мадиной, притом в момент, когда она отчаянно нуждалась в помощи, — ему, Ихсанбаю, зачтется. Он не бросил ее одну на погибель, постарался помочь. Во-вторых, в аул он вернется не с пустыми руками, а на возу сена. Правда, разговор с Хашимом был неприятен, но на более теплую встречу и сам Ишмамат, вернись он в аул, вряд ли мог бы рассчитывать.
———————— * Нафиса (араб.) — красивая, прелестная, нежная.
— Лошадь-то я тебе оставлю, но кто ты? — сказал Хашим, буравя Ихсанбая взглядом. — Кто бы ни был, не бойся, не сбегу. Не то что на лошади — на аэроплане мне не скрыться, видишь: весь в метках, — просипел Ихсанбай. — Да уж... Что, в танке горел? — Было дело. Но сейчас, Хашим, не до разговоров. Мадину надо спасать. — Откуда ты нас знаешь? — Как не знать! А ты езнэ своего, Ишмухамета, не узнаешь? — Хы... — Хашим не нашел что сказать в ответ, только удивленно хыкнул. — Я тоже думал, что живым тебя не увижу, но хватит об этом, давай поторопись! — Отгони воз на ферму... Сено с переднего воза еще до этого разговора они свалили на обочину дороги. Хашим вскочил на сани, взмахнул кнутом, и Саврасый налегке рванулся с места в карьер. Ихсанбай, вскарабкавшись на воз, сунул руку за пазуху, ощупал нагрудный карман — проверил, на месте ли документы Ишмухамета. Если удастся благополучно поставить покойного на учет в военкомате, эти документы и новое обличье станут для него, Ихсанбая, надежной защитой от прошлого. — Н-но, скотинка! Гнедуха охотно потянула воз в сторону аула, где ждало ее теплое стойло, а Ихсанбай улегся поудобней, расслабив усталые ноги, и предался мыслям о Мадине. Представились ее расширившиеся от боли глаза, искусанные до крови губы, но и такой ее образ вызвал вожделение: Ихсанбай почувствовал напряжение в паху, по телу разлилось сладострастное томление.
* * * Став продавщицей сельповской лавки, Рауза первым делом поставила перед собой задачу изменить свою походку. Прежде, когда была уборщицей сельсовета, могла ходить как угодно, — теперь так нельзя. Теперь она важная фигура, наделена знаком власти — связкой ключей, и весь аул на нее смотрит. Поэтому-то стала она ходить гордо вскинув голову, выпятив грудь и не спеша. Зачем спешить, не срочное председателево поручение бежит выполнять. Конечно, к ее приходу у двери лавки уже толкутся нетерпеливые покупатели — ну и пусть толкутся. Небось дела у них не важней, чем у Раузы. Вон и сегодня топчутся возле лавки несколько мужчин и одна женщина — похоже, Галима. Прослышала, видать, уродка, что в лавку привезли духи «Сирень», за ними, наверно, и пришла. Какой из этого можно сделать вывод? Вот какой: слухи о том, что Галима путается с заведующим фермой, верны. Иначе зачем ей духи? А один из мужчин — ее, Раузы, сын Хусаин. Всерьез, непутевый, начал курить, за куревом явился. За тридцать уже перевалило, а по-прежнему ни жены у него, ни ребеночка нет, некого Раузе понянчить. Хусаин опять домой не приходит, при лошадях своих живет, там и ночует. Еще один мужчина, тот, что в лисьем малахае, — Касим, дядя Хашима. Этому, интересно, что понадобилось? Жена его Хусниямал обычно сама приходила за покупками. Хай, не берегут иные жены своих мужей! Это какую же душу надо иметь, чтобы могучего как дуб мужика гонять за всякой мелочью в лавку? Или уж вовсе нет души у Хусниямал? Двое стоят особняком, если один из них — Галяу, то другой, конечно же, — Валяу. Они братья-близнецы. Галяу хочет выпить, а Валяу ходит следом, чтобы не дать ему этого сделать. Но разве за выпивохой уследишь? Да и как бы Рауза без людей, которым наплевать на свое счастье, выполняла план? Выполнение плана не только ей, но и государству нужно. А раз так, она, разумеется, не должна обижать жаждущих выпить. В этом мире всяк по-своему с ума сходит. Вон Касим тину из речки на свой огород таскает: от этого, дескать, земля становится плодородней. Так вот, насчет выпивох: чем больше люди пьют, тем больше выручки у Раузы и пользы государству. Это политика. Уж Рауза-то, с младых, можно сказать, ногтей работавшая в сельсовете, в политике разбирается. Первым поприветствовал Раузу Галяу, это ее насторожило: ясное дело, опять намеревается выпить в долг. — Здравствуй, Рауза-апай! Как себя чувствуешь? — Терпимо, Галяутдин-кустым, вашими, как говорится, молитвами, — отозвалась Рауза и обернулась к Хусаину: — Хоть бы за хлебом пришел, совсем от родного дома отбился. — А я не голодаю. — Хусаин безмятежно осклабился. — И тебе экономия. — Вот покажу я тебе экономию, дождешься! — Ладно, приду сегодня. — Касим, никак Хусниямал заболела? — Не-е-ет, некогда ей, еще и за хозяйством Хашима присматривает. — А где он сам? Уж не свататься ли куда уехал? — У Раузы, подумывавшей, не прибрать ли к рукам бобыля Хашима, голос задрожал. — Не-е-ет, Мадину свою в Таулы, в больницу повез. — Мадину?! — Неожиданная новость взволновала Раузу до такой степени, что у нее на носу капельки пота выступили. — Мадину, говоришь? — Ну да. Встретил в Глубоком логу и тут же помчался с ней в Таулы. — Ах-ах! А зачем? — Забыв обо всем на свете, насторожившись, как кошка, учуявшая мышь, Рауза смотрела Касиму в рот. — Зачем в Таулы? — Говорю же — в больницу, у нее это... срок рожать подошел. — Ыста-ыста!* Откуда знаешь? Кто тебе сказал? — Бэй, не слышала разве, Ишмухамет вернулся? — Ишмухамет?! — Услышав сногсшибательную новость, Рауза вцепилась в рукав Касима. — Правду говоришь? — Правду. Сам его видел. Шангарей давно не показывался, дай-ка, думаю, в дом Зарифы загляну. Заглянул, а там зять мой, Ишмухамет, стало быть, сидит. Он и сказал… — Ата-а-ак! — Рауза поняла, что не успокоится, пока не увидит Ишмухамета своими глазами, — ведь такие события случаются в Тиряклах, может быть, раз в сто лет, — и заторопилась. — Ну, кому что нужно? Заходите поживей!
———————— * Ыста-ыста (искаженное арабское «астагфируллах» — «Боже мой») — возглас, выражающий так же, как «бэй», «атак», удивление или недоумение. В башкирской народной речи часто употребляется в форме «астагафирулла».
Но когда торопишься, тебе обязательно что-нибудь помешает. Дверной замок, будь он неладен, заупрямился, не отмыкался. Пока Рауза возилась с ним, топтавшийся рядом Касим сказал: — Раз зять вернулся, сама знаешь что. И для Мадины нужное ей Хусниямал велела купить. — Ax-ax, велела! Пускай сама придет. Не мужское это дело. Надо же — за такими вещами мужа послать! — Рауза глянула поверх голов собравшихся на Хусаина: — Курево для тебя дома припасла. Ты не Галяу или Валяу, чтобы возле лавки крутиться. Так ведь, Галяутдин-кустым? Наконец замок поддался, лавка открылась. Рауза прошла за прилавок, сняла варежки и выставила перед Касимом, стукнув донышками, две бутылки водки с баночкой рыбных консервов. Протянутые им деньги не стала пересчитывать. — Правильно подсчитал? — Вроде бы правильно. — Ладно. Галяутдин-кустым, ты мне четыре рубля задолжал. Пока с долгом не рассчитаешься, ничего не получишь. — Четыре? — усомнился было Галяу, но Рауза быстро нашлась, ответила пословицей: — Не едок знает, сколько съел, а тот, кто кормит. Идите, идите, не торчите здесь! И ты тоже! — Кинула все же Хусаину пачку «Казбека». Через несколько минут Рауза, заперев лавку, уже летела в сторону дома Ишмухамета. Да-да, летела, не чуя ног под собой, забыв о своей новой походке. Ее, проработавшую почти всю жизнь в органе государственной власти, то есть сельсовете, не устраивают новости, разносимые «мочальным телефоном», привыкла получать их свежими, видеть все своими глазами. Поэтому, пока она дослушала Касима и обслужила покупателей, сердце едва не выпрыгнуло из ее груди. Вот ведь, жив человек, сколько времени спустя вернулся, а ее Сибагатушка лежит там, откуда не возвращаются. Лучше бы вместо страстной натуры достался ей хоть плохонький муж! Нет, не выпало женское счастье на ее долю. Как говорится, привалило нищему еды, да рот раскровавлен, жевать не может. Так и у нее. И у Ишмухамета вроде этого: сам вернулся — Зарифы нет. Не смогла она умерить свои дурные желания, оттого, знать, и пропала. Тьфу, тьфу, тьфу, упаси Аллах от такой участи! Трижды плюнув через правое плечо, Рауза торкнулась в ворота двора, в который в последнее время, кроме Шангарея, можно сказать, ни одна собака не заглядывала.
* * * Через оконце караулки на ферме света проникает мало. Шангарею, чтобы лучше видеть, приходится прищуривать глаза. Дел у него — по горло, готовится к свадьбе. Чьей? Мадины с Абдельахатом. В каждые сани он запряжет пару коней. Кони стоят наготове. Шангарей взглянул в угол подоконника на привязанных ниточкой за ноги тараканов. Вот Саврасый, он лучший из коней, но и остальные не подведут. Помчат с ветерком. Осталось еще одни сани сделать. Шангарей подтянул к себе клочок блескучей обертки от плиточного чая, заодно придвинул к тараканам хлебные крошки. Свадебные кони должны быть сыты. Так, сани тоже готовы. Теперь надо рассадить в них всех, кто поедет в свадебном поезде. В блескучую кошевку запряжем Саврасого в паре с Гнедухой, а поедет в ней бумажная фигурка по имени Шангарей. Красивая фигурка. Самая красивая. Так и должно быть, потому что посадит он рядом с собой Гульбану. А как же иначе, мужу с женой положено сидеть вместе. С ними поедут двое мальчишек, Янтимир с Биктимиром, они тоже — гости. Вот на эти большие сани сядет его отец, Ишмухамет, с мачехой — теткой Зарифой. А куда же посадить родную мать? Она к свадьбе сшила себе новое платье, купила новые белые валенки. Атак, пусть сядет с ним, Шангареем, места хватит! Теперь очередь вот этих кособоких, сделанных кое-как саней. Ладно, сойдут для Ихсанбая с Сабилей. И лошади у них должны быть захудалые. Чтобы отстали от других. Тогда на них нападут волки (Шангарей взглянул на «волков» — двух посаженных в пузырек клопов) и сожрут либо их, либо Ихсанбая, либо его жену. Нет, жену не тронут, зачем волкам костлявая Сабиля? А Ихсанбая пусть сожрут, так ему и надо! И для старухи Фаузии с Сибагатом приготовил Шангарей сани. Узковатые, правда, получились. Фаузия поверх толстой шали то ли шапку на голову напялила, то ли тастар* намотала. Зачем ей надо было так наряжаться? У-у... Рауза еще стоит тут, плачет. Куда ее посадить? Коней маловато, и тех у Хусаина еле-еле выпросил. Айда садись на козлы Сибагата. Или уж пересадить на сани Ихсанбая? Нет, нельзя. Волки могут сожрать. Больно уж ты, тетушка Рауза, толстая, жирная, такую волкам только дай... Ну, почти всех рассадил. Теперь посадит рядом с собой Гульбану с детьми и... Тут Шангарей будто бы увидел прислонившегося к печке долговязого человека, и между ними произошел такой разговор: — Ты что там штоишь, Хашим? — На свадьбу собрался... — Ах-ах, а куда шядешь? — Рядом с Гульбану. — Фиг тебе! Ш ней я поеду. — Она — моя законная жена. — Как бы не так! Ты ее мне за бутылку водки продал? Продал! — Дуй отсюда, Шарик! — Ы! — Дуй, тебе говорят! Шангарей сложил в кукиш давно не мытые пальцы. В это время дверь открылась, и, согнувшись, чтоб не удариться головой о низкую притолоку, в караулку с залитого светом мартовского солнца крыльца шагнул сам Хашим. — Фу, со света ничего не вижу. Шангарей! — Не кричи, коней напугаешь! — Какие еще кони? Слышь, Шангарей, есть новости. — Не надо мне новоштей. — Ну, тогда... радостные вести. Ко мне Мадина моя вернулась, она сейчас в больнице, а к тебе — твой отец, Ишмамат...
———————— * Тастар — длинное полотнище, которое встарь пожилые женщины наматывали на голову, как чалму.
Глава третья
Войдя в избу, Мадина остановилась у порога, как бы раздумывая, куда положить завернутого в одеяло ребенка. Какая маленькая, низенькая у них изба! А ведь жили в ней ее бабушка, мать, сама она с двумя братишками, отец. Нары, печь, стол со скамьей, чурбак у входа... Раньше на подоконниках стояли цветы, теперь их нет, остался один горшок от цветка, засохшего, должно быть, последним. И занавесей у входа нет, вообще ничего, что говорило бы о женской заботе, об уюте. И ничего нового не появилось, кроме двух увеличенных фотокарточек на стене напротив входа, с них смотрят мать и отец, совсем еще молодые. Мать — в старинном девичьем наряде. Мадина его тоже надевала, и тогда была очень похожа на мать, запечатленную на фотокарточке. Только глаза у нее черные, а у мамы были синие, обрамленные густыми ресницами, — таких удивительных глаз Мадине больше нигде не доводилось видеть. Отец увеличил свою карточку, снятую на фронте. На карточке глаза у матери — как у заблудившегося олененка, у отца — задумчиво-суровые... — Айдук*, дочка! — Хусниямал, жена Касима, протянула руки к ребенку. — Предлагала я мужчинам, чтобы тебя в наш дом привезли, а Хашим не согласился, у Мадины, мол, есть свой кров. — Спасибо, апай, я и так, гляжу, много хлопот тебе доставила. — Передав ребенка в руки Хусниямал, Мадина расстегнула застежки бот. — Согрела избу, пол вымыла... — Э, пустяки! — Положив младенца на подушку на нарах, Хусниямал потянулась к заранее приготовленным чайным ложечкам. По обы - чаю, ребенка надлежит встретить угощением — дать капельку чего-нибудь вкусненького. — Это вот, детка, мед, чтобы речь у тебя была сладкой, а это — чтобы характер был мягкий, как масло... Тем временем в двери показалась соседка Магинур. — Ах-ах, с утра ждала, прилегла маленько отдохнуть и проглядела! Мадина, дочка, здравствуй! У Мадины, когда увидела добрую женщину, сделавшую для нее столько хорошего, брызнули слезы. — Вот, апай, опять я... одинока. — Не говори так, дочка, у тебя есть отец. — Да-да! — присоединилась к разговору Хусниямал. — Что людской суд против Божьего! Вон, раз суждено было, Ишмухамет, хоть и покалеченный, вернулся домой. Волею Аллаха, глядишь, и твой Абдельахат приедет. Брось, не плачь. — Встав перед Мадиной, Хусниямал принялась расстегивать пуговицы ее шубки. — Ты теперь мать, а мать должна быть терпеливой. Ты видела когда-нибудь, чтобы Гульбану билась, отчаявшись, головой о стену? Вот человек! Все свои горести, все печали в себе унесла. Хоть полон рот крови был, на людях не выплевывала. У тебя для утешения есть теперь дитя, дай ему Аллах здоровье и добрую душу! — Верно, верно... — Магинур посадила Мадину на край нар. — Возьми, к примеру, меня: и дом есть, и бабай, и живность на дворе, а детей нет. Случись что с бабаем — останусь одна. Хоть и говорят, что среди людей и воробей не пропадет, боюсь одиночества. Я тебя так ждала! Может, согласишься, чтобы стала я тебе названой матерью, а, дочка? Мадина ткнулась мокрым от слез лицом в грудь Магинур: — Ах, Магинур-инэй!..
———————— * Айдук — добро пожаловать.
* * * Не ожидала Рауза, что увидит Ишмухамета в таком обличье. — Атак-атак!.. — Изумленно уставилась на пытавшегося разжечь печь одноглазого, с испещренным рубцами лицом человека. — Ты ли это, Ишмухамет? — Проходи, Рауза. Ну, давай поздороваемся... — Ишмухамет — назовем его так — поднялся, скособочившись, с корточек, протянул руку. Рауза подалась к нему и почувствовала в своей ладони подрагивающую кисть, такую холодную, будто перед ней стоял не живой человек, а мертвец, только что вылезший из могилы. — Вот... наверно, войну потому и называют бойней, что может человека так изуродовать... Извини, Рауза, угощение предложить не могу. Что нового в ауле? Как сами поживаете? Рауза примерилась было, чтобы сесть, к чурбаку, но, решив, что он маловат для ее седалища, примостилась на краю нар. — Мы-то живем... потихоньку. Хусаин мой все при лошадях... — Невестку тебе не привел? — Невестку! Не то что жениться — в бане помыться его не заставишь. Да и не в том я пока возрасте, чтобы полеживать на нарах, переложив все на невестку. Хусаина-то я, Ишмухамет, молодой еще родила. Самое большее двадцать семь мне тогда было. И-и, какуй двадцать семь, наверно, около двадцати пяти, а? — А сама где работаешь? — поспешил спросить Ишмухамет-Ихсанбай, зная привычку Раузы жевать одно и то же, пока вконец не измочалит. — Я-то? Бэй, ты, раз только что вернулся, конечно, и ведать ничего не ведаешь. Я, Ишмухамет-кордаш*, большим ведь человеком стала. Спасибо бартии и быравительству, — это Рауза как бы по-русски ввернула, — сильно они женщин возвысили. Всим — полная воля. Кем я была? У поганца Ихсанбая, чтоб ему в могиле покоя не знать, в уборщицах ходила! — А теперь? — У Ишмухамета-Ихсанбая в голове зашумело. Нервно пощипывая бороду, он присел на корточки перед разгоравшимся в печи огнем. — Атак, к тому я теперь и подвожу, кто я сейчас. Раз жила пристойно, с соизволения Всевышнего приняли меня в бартию. А когда приняли, как тебя, Ишмухаметулла-кордаш, все путем пошло. Члены капирата** выдвинули меня в продавщицы. Ладно еще я в сельсовете, при этом пельменном жеребце Ихсанбае, научилась на счетах считать. Спицальность, значит, получила. Без нее не выдвинешься. Кабы у твоей Зарифы была спицальность, мужет, вместо того, чтобы блудничать день и ночь с Ихсанбаем, трудом себе на жизнь зарабатывала бы. Я ведь застала их за этим — тьфу, прости господи! — делом. Поставили беднягу Шангарея у ворот лаять, а сами блудной игрой занялись. Вижу в окно: Ихсанбай, гори он вечно в аду, голышом за Зарифой по дому скачет... Не обращая внимания на тяжело задышавшего собеседника, Рауза продолжала: — Вот так, кордаш. Жизнь — колесо, когда-нибудь да задавит... Скажи-ка, смог бы ты убить детишек, которых сам же породил? — Брось, пустое несешь, — просипел Ихсанбай, почувствовав озноб, от которого распылавшийся в печи огонь не мог спасти его. — Вовсе не пустое. Косточки пропавших мальчиков нашлись бы, кабы они как-то сами погибли, но ведь до сих пор не нашлись. Не иначе как этот Газраил, об Ихсанбае говорю, утопил их в болотной кокоре. Весь аул так считает. Будь Ихсанбай сегодня жив — забили бы его насмерть камнями!
——————— * Кордаш — ровесник, сотрапезник, здесь — в значении «современник». ** Капират (искаж.) — кооператив. Имеется в виду сельское потребительское общество.
— Пустое! С чего бы Ихсанбай зуб на детишек имел?! — Ах-ах, какырас об этом говорю: близнецов-то покойная Гульбану родила от него. Вдосталь понадругались оставшиеся в тылу мужчины над солдатками, а больше всех — проклятый Ихсанбай. Надо было ему следы замести... — А сама ты... — Ихсанбай, стараясь скрыть злость, закурил. — Сама-то святая была? — Ах-ах, что сама? Мужет, я никогда не заставила бы своего Хусаина смотреть в глаза отчима, хоть таким, как я, женщинам в соку мужики проходу не дают. Но тут кузнец Сибагатулла, земля ему пухом, посватался. — Посватался? — Ну да. Замуж выйти меня попросил. — Так у него ведь жена была. — Не было у него жены! — Рауза, вывернув подол платья, громко высморкалась. — Да была же! Кто старуху Фаузию не знал! — А они вместе не спали. Бедняга Сибагатулла сам мне об этом сказал. А коль вместе не спят, какая она жена? Зачем мужчину зря при себе держать, а? Ихсанбай кинул уже начавший обжигать пальцы окурок в огонь. — Как я понял, Сибагат... агай... умер? А старуха Фаузия? Жива-здорова? Где Ихсанбай? — Атак, не писали, что ли, тебе? Все ведь они поумирали! Все! Хоть бы Сибагатулла мой остался жив! И Фаузия, и Ихсанбай, и Сабиля. Уй, ты уж о той ночи не спрашивай. И Зарифа той же ночью пропала. На месте Ихсанбаева дома только куча углей и золы осталась. Люди подходить к ней боятся. А твой Шангарей говорит: ночью приходит туда Фаузия, вся в белом, роется в золе, косточки Янтимира с Биктимиром ищет... — Выпить бы, Рауза. — Ах! — Рауза вытащила из-за пазухи бутылку. — Сама-то я непьющая. Но вот прихватила, чтобы горе твое разделить. Выпей, Ишмухамет, и Шангарея отыщи, приведи домой. Он без тебя, бедняжка, совсем измаялся. И Гульбану не может забыть. Посмотришь на него — безумный, а огонь любви, оказывается, и безумных не щадит, а?
* * * Когда Рауза ушла, оставив запах карамели, пряников и еще чего-то вкусного, Ихсанбай прилег, подложив под голову думку Зарифы. Да, немало приятных ночей провел он на этих нарах. Зарифа дала ему то, чего другие женщины, с которыми он сходился урывками, ненадолго, дать не могли. Правда, его отношение к Зарифе сильно отличалось от отношения к Гульбану. Гульбану вызвала жгучее чувство, словно бы опалявшее его и изнутри, и снаружи. Всего лишь раз испытал Ихсанбай телесную близость с ней, но ее испуганно-умоляющие глаза и солоноватый вкус губ преследовали его с тех пор, вызывая сердечную муку. Нет, к Зарифе не тянуло Ихсанбая так сильно, но чего только она не делала, чтобы удовлетворить его мужское желание! Искусная в любовных играх, она обладала способностью пробуждать каждую клеточку его тела, превращала его в грубого зверя. Ее стоны сквозь зубы лишь сильней распаляли Ихсанбая. Он уходил, оставляя ее предельно изможденной, но к следующему его приходу она опять была готова все повторить, встречала, обрызгав колыхающиеся груди одеколоном, сияя, как полная луна. Эх, жизнь! Где теперь кости Зарифы — шайтан знает. Что было бы сейчас, не встань она той окаянной ночью на его пути? Наверно, сразу узнала бы его. Кто-кто, а уж она бы не ошиблась. Рауза наказала отыскать Шангарея. На кой ему, Ихсанбаю, сдался этот идиот? Он Ишмаматова выродка всегда терпеть не мог, а теперь возись с ним, прикидывайся отцом! Как такое испытание выдержать? После ухода Раузы прошло довольно много времени. Ихсанбай поднялся, подошел к окну. Вдали виднелась горная гряда с горой Куктау, внутри которой он скрывался. Его мучительное одиночество, неприкаянность остались там. Теперь, если что, могут привязаться только к его документам, а то и не привяжутся: кому захочется копаться в жизни потерявшего нормальный человеческий облик калеки? Выпитая водка, что ли, подействовала — Ихсанбай почувствовал, что голоден как волк. Сходил в сени за своей котомкой, достал из нее замороженное барсучье мясо и, не дожидаясь, пока в казане вскипит вода и мясо сварится, отрезал кусочек, принялся его разжевывать.
* * * Наевшиеся за ночь лошади встретили Хашима коротким радостным ржанием. — Что, скотинки, пить хотите? Сейчас... На Саврасом, ведя Гнедуху в поводу, поехал к речке. По должности Хашим — сторож молочной фермы, но частенько и подвоз сена ложится на его плечи. Скотники Ягафар с Сайгафаром, его двоюродные братья, пользуются покладистым характером старшего по возрасту родственника, находят всякие поводы отлынивать от выполнения своих хлопотных обязанностей. Вот Хашим и заботится о закрепленных за фермой лошадях, ездит за сеном. Скандалить с хитрыми братцами, выставлять их в невыгодном свете не хочется, не чужие ведь, родня все-таки. К тому же надо как-то улучшить отношения с заведующим фермой Саяфом, младшим братом Ишмухамета, задобрить его усердием в работе. Саяф — своего рода неразгаданная загадка. Смотрит на Хашима косо, будто мстит ему за то, что Ишмухамет в свое время связался с Зарифой. Саяфу дела нет до того, что Хашим с Зарифой, хоть и рождены одной матерью, характерами совершенно не были схожи. Хашим свою красивую на вид, но легкомысленную сестру не понимал. Теперь вспомнит иногда о ней и захочет о чем-то спросить, да нет уже ее. Ночь, поглотившая Ихсанбая с Фаузией, поглотила и Зарифу — пропала бесследно... Когда Хашим запряг лошадей и отправился, завернувшись в тулуп, за сеном, снова нахлынули думы, от которых еще вчера вечером засаднило в сердце. В юности дал он себе волю, попробовал пожить бесшабашной жизнью, потом прошел войну — все равно что в аду побывал, и любви, и тоски отведал, а все-таки ни себя, ни людей, ни мироустройство до конца понять не мог. Вспомнился недавний разговор с Мирхайдаровым. Председатель после утреннего наряда попросил его задержаться. Закурили. Затянувшееся молчание нарушил Мирхайдаров: — От дочери есть вести? — Мадина часто пишет. — А зять? — Голос Мирхайдарова дрогнул. Почему? Знает, что Абдельахат арестован? — А что, думаешь, зять не способен письмо написать? — Да нет... — Председатель раздавил окурок в пепельнице. — Я просто так спросил. Сам как — жениться не собираешься? — Это тебе тоже сверху велели выяснить? — разозлился Хашим. — Спросят — ответь: горячий больно, имел привычку бить жену, поэтому не склонен создавать новую семью. — Брось, Хашим, я же по-дружески спросил! — Разве начальники могут дружить с подчиненными? — Опять двадцать пять! Странный ты человек, Хашим. В партию не вступаешь, от ответственной работы отказываешься. Дурачка Шангарея в караулке пригрел, только с ним и ладишь. Не понимаю я тебя. — Ты знаешь, Азат, сколько звезд на небесах? — неожиданно спросил Хашим и пожалел, что назвал председателя по имени, как-то по-панибратски это получилось. — Кто их считал?.. Ты давай-ка не уводи разговор в сторону! — А я и не увожу. Я это к тому, что никому не приходит в голову выстроить звезды, как солдат, в одну шеренгу и выровнять. Людей в мире тоже не счесть, и они разные, а вы почему-то стараетесь поставить всех в строй, сделать одинаковыми. — Сказал Хашим так и ушел, успев заметить на лице Мирхайдарова досаду. Должно быть, он что-то прослышал и хотел еще до чего-то докопаться. О зяте спросил... Теперь вернулась Мадина, рассказала о своем горе навестившим ее женщинам, и арест Абдельахата уже ни для кого не секрет... Хашим выехал с фермы на заре. И подобно тому, как звездный рой в небе поглощался пламенем зари, его мысли постепенно поглощались одной главной мыслью, вернее, все более усиливавшейся тоской. Если люди в песнях объясняют грусть-тоску Луны недостижимостью для нее самой яркой звезды небосклона, именуемой вечером Зухрой, утром — Сулпан*, то и тоску Хашима можно объяснить именем, имя это — Гульбану. Вот он поравнялся с ее могилой. Сердце забилось чаще, к горлу подступил комок. Хашиму стало жарко, он сбросил с плеч тулуп, выпрямился в санях. И подосадовал на себя: заволновался, будто подросток, впервые пришедший на свидание с любимой. Под сорок уже ему, не к лицу зрелому мужчине такое состояние. Но что поделаешь, сердцу ведь не прикажешь... Лошадь, воспользовавшись тем, что хозяин ушел в свои мысли, плелась еле-еле. Хашим поддернул вожжи, приподнял кнут. — Давай, скотинка!..
* * * В окошке пристроенной к сараю каменной клети обозначилось зимнее утро. Разукрашенные изморозью стекла становились все светлей, а потом порозовели и вспыхнули в лучах восходящего солнца. У Сабили вошло в привычку наблюдать за рождением дня через это единственное окошко, связывавшее ее с внешним миром. Солнце, играя в стеклах разноцветными узорами, поднялось выше, приняло в свои объятия весь окружающий мир, чтобы, как заботливая мать, купать в море света все живое — людей, скот, деревья, — пока не скатится, утомившись, за горные хребты.
———————— * Зухра и Сулпан — башкирские названия планеты Венеры.
Сабиля теперь — тоже мать. После стольких неудачных беременностей наконец-то вроде бы достигла счастья материнства. Ах, какие это минуты, когда ребенок, покинув чрево матери, возвещает отчаянным криком о своем рождении! Мечтала Сабиля, что будет, как небесное светило, ласкающее мир, нежить своего малыша, своего Абубакира, ласково будить, ласково укладывать спать. Однако ребенка она лишь выносила и родила, дядя и его жена тут же отобрали его у нее. Правда, поначалу енгэ, Рашида, приносила малыша покормить материнским молоком. Глядя в окошко своего жилища, Сабиля в нетерпении ждала, когда енгэ вынесет из дома белый сверток со спящим младенцем. Потом она прикасалась соском к его розовым губкам, мальчонка в полусне как бы нехотя брал сосок в рот. Почуяв вкус теплого молока, вздрагивал, окончательно просыпался и принимался торопливо, захлебываясь, сосать. Насытившегося ребенка две женщины, действуя одна осторожней другой, снова заворачивали в одеяльце. И за эти счастливые минуты Сабиля благодарна небесам. Оставшись одна, утешала себя мыслью, что в большом доме условия для ребенка лучше: там тепло, светло, есть кому за ним присматривать. Но спустя некоторое время Абубакир изменил свои повадки. Немного пососав, он отрывался от груди, гугукал, будто вступив в разговор с матерью, разевал беззубый рот в радостной улыбке. Рашида всполошилась: — Астагафирулла! Так ведь он никогда не насосется. Еще простудит в этом каменном мешке легкие! Соглашаясь с ней, Сабиля сказала: — Может, мне самой... ходить в дом... кормить моего сыночка там? — Боже упаси! Как бы дядя не услышал тебя! — Енгэ опасливо глянула на дверь. — Ты для всех — просто кормилица, не забывай об этом! — Забыть-то не забываю... — Сабиля почувствовала, что кровь у нее прилила к лицу. — Нет, не забываю... Рашида неожиданно взяла разнежившегося на коленях матери малыша и начала завертывать его в одеяльце, приговаривая: — Сыночек у нас уже подрос... теперь ничего не случится, если перейдем на коровье молоко... — Енгэ-э! — умоляюще вскрикнула Сабиля. В ответ хлопнула дверь. С тех пор прошло уже довольно много времени. Сабиля по-прежнему встает на рассвете у окошка и ждет, надеясь, что откроется дверь большого дома и енгэ вынесет белый сверток с дорогим ей, Сабиле, маленьким существом. Но енгэ ребенка к ней больше не приносит.
* * * Мадина впервые приготовилась уложить своего младенца в подвешенную отцом на матице колыбель. В этой хранившейся на чердаке зыбке когда-то лежала она сама, потом качала в ней братишек. Сколько времени с тех пор прошло! Не сгнило ли у ней дно? Впрочем, оно же соткано из конского волоса, чтобы влагу не задерживало, и не гниет. Ах, мама ведь говорила, что бабушка Шахарбану заказала зыбку для нее, дочки своей, то есть для мамы Мадины. Она это, та самая колыбель... — Бисмиллахи…*
————————— * Восхваление Аллаха, первое слово мусульманской молитвы, которым верующие предваряют важные дела.
Малыш зачмокал губами, как бы собравшись пососать, но глаз не открыл. — Спи, сыночек, и пусть на четырех углах колыбели четыре ангела охраняют твой сон! Что еще, касающееся младенца, знает Мадина? А... нож нужен! Если придется ненадолго отлучиться, оставив не достигшего сорокадневного возраста ребенка без присмотра, надо на него, произнеся «бисмиллу», положить нож. Иначе... — Можно к вам? Из-за занавеси на колыбели Мадина не сразу увидела, кто к ним пришел. — Входите, входите!.. Галима, ты? Встреться в другом месте — я бы тебя не узнала. Как ты изменилась! Заметно раздавшаяся в теле, округлившаяся Галима поздоровалась с Мадиной, протянув обе руки. — А ты все такая же. Нет, еще красивей стала. — Городские калачи, наверно, сказались. Ну, как поживаешь? — Дочку ращу... — За кого замуж вышла? — Ни за кого... Не каждой достается приехавший из района начальник. Эх, счастливая ты. Хоть и арестован, а есть у твоего ребенка законный отец. — Каждый ребенок, подружка, рождается со своим счастьем. Работаешь? Где? — На ферме, где ж еще? Коров дою. А ты, наверно, в канцелярии или в клубе устроишься? Как-никак в Москве училась. — Мне, Галима, ферма привычней. За окном показалась въезжающая во двор подвода. Мадина схватила самовар. — Отец приехал. Раздевайся, Галима, вместе чаю попьем. — А ты знаешь, Ишмухамет в аул вернулся. Видела бы, какой он!.. — Знаю. Видела. — Внутри у Мадины будто что-то оборвалось, она содрогнулась, как от озноба. — В избе у нас вроде бы тепло, что это меня затрясло?.. Ты раздевайся, раздевайся. Вода у меня в казане вскипела, сейчас перелью в самовар... — Я тороплюсь. По пути на вечернюю дойку зашла. Взглянуть на твоего... — Галима кивнула в сторону колыбели. — Мальчик у меня. Даутом его запишу, так друга Абдельахата звать. — Здорово! — Почему здорово? — Да я просто так... Слушай, если бы знала, что Абдельахат окажется... врагом народа, ты вышла бы за него? — Галима! — Мадина задохнулась от гнева. — Ты мне... больше об этом... — Все, все! Сболтнула с чужих слов. Ладно, я пойду. Не сердись, подружка! Галима ушла так же внезапно, как пришла. Мадина обессиленно опустилась на край нар. Началось! Да, это только начало судов-пересудов в ауле... Ой, сейчас ведь отец войдет, лучше будет, если не увидит ее в расстройстве. Он радуется — дочь приехала, а она своим видом радость у него отнимет. Мадина взяла себя в руки. Быстренько перелила кипяток из казана в самовар, насыпала в трубу жарких углей. Вытащила ухватом из печи чугунок. В избе вкусно запахло тушеной картошкой. Спасибо Магинур-инэй, сметаны и масла занесла, будет заносить, пока корова не отелится... Налив в кумган теплой воды, Мадина повесила себе на плечо полотенце, — отец распряг лошадь, вот-вот войдет, руки вымоет...
Глава четвертая Камалетдинов собрался с работы домой раньше, чем обычно. Площадка перед двухэтажным, срубленным из сосновых бревен зданием райкома была очищена от снега. «Конюх Жиханур-агай и уборщица Гульмарьям-апай любят порядок», — удовлетворенно отметил Аюп Газизович. К вечеру похолодало, но чувствовалось, что дни уже повернули на весну. С удовольствием вдыхая свежий, бодрящий воздух, Камалетдинов направился к райкомовской конюшне, чтобы приласкать своих любимцев. В конюшне — пять лошадей, две из них — из потомства тиряклинского Солового. Айкашка — жеребец с белой звездочкой на лбу — первым учуял приближение хозяина, заржал. Судя по овсу в кормушках, Жиханур-агай был где-то рядом. И в самом деле, скрипнула боковая дверь и в конюшню просунулась голова в лисьем малахае. — А, Камалетдинов-кустым, оказывается, это ты. Надо куда-нибудь поехать? — Сегодня — нет... Сена у тебя достаточно? — Пока дороги не развезло, не мешало бы подтянуть трактором стог с Карагай-тюбы. — Завтра напомнишь мне. — Ладно. — Старик долго разговаривать не стал, скрылся за боковой дверью. — Да, скотинки, весна наступает, весна... Камалетдинов приласкал лошадей: той лоб погладил, этой — холку... Жеребцу по кличке Чапай дал припасенный на такой случай кусочек сахара. Чапай к этому привык, не дашь, так начинает ощупывать чуткими губами его карман. Наверно, нет животных умней лошадей. Можно сказать, душа в душу с конем прошел Аюп войну. Как тогда сдружились его Чубарый и Игренька Абдельахата! Когда Игренька пал, сраженный осколком мины, из глаз Чубарого горошинами покатились слезы. Как он ржал, как бил копытом по земле, стараясь поднять дружка! Потом перестал есть, исхудал, а худой конь командиру не спутник, пришлось расстаться с ним. Сколь бы ни старался Аюп Газизович не думать об Абдельахате, не выходит он из головы. Не верится, что парень, которого знал смолоду, к которому относился как к сыну, как к близкому другу, мог стать врагом народа. Но... Прислали из Москвы бумагу с указанием проверить благонадежность его семьи, родни. А откуда у выросшего сиротой Абдельахата взяться родне? Знает лишь его жену, пообщался с ней дважды. Первый раз в Tayлах, когда они собирались уехать в Москву на учебу, второй — в Москве, в студенческом общежитии. Камалетдинов побывал тогда в столице на совещании по сельскому хозяйству в числе приглашенных из республики секретарей райкомов партии и вернулся оттуда с Маликой. Красота Мадины его, что ли, раззадорила, — взял да скоропалительно женился там. Малика по-своему тоже красива. Познакомился с ней в ресторане при гостинице, был под хмельком после дружеского ужина, и этого хватило, чтобы недолго думая предложить понравившейся молодой женщине руку и сердце. Малика ответила согласием. Пришедшему на вокзал проводить их Абдельахату Камалетдинов сказал шутливо: «Между твоей Мадиной и моей Маликой разницы нет». Имел в виду, что обе красивы. Теперь-то он понял: между чистосердечной певуньей Мадиной и холодной, высокомерной Маликой разница — как между небом и землей. Но что теперь поделаешь: близок локоть, да не укусишь. До своего дома, расположенного напротив райкома, Камалетдинов дошел быстро. Но не спешил зайти, закурил. Весна делает свое дело: во дворе образовалась огромная лужа. Прорыть бы канавку, отвести воду в сторонку, да в хозяйстве у них лопаты нет. Ладно, не беда. Завтра попросит Жиханур-агая заглянуть сюда, он такой блеск наведет, что двор словно заулыбается. Пока, зайдя домой и раздевшись, мыл руки под рукомойником, опять нахлынули мысли об Абдельахате. Абдельахат не первая его утрата: много друзей потерял Аюп за свою жизнь, особенно на войне. Как еще сам остался жив в это кровопролитное время. Может, спасло его то, что после убийства родителей попал в детдом, научивший его не просто жить, а выживать. Потянувшись к полотенцу, он увидел в зеркале свое лицо. М-да, неважно оно выглядит. На лбу образовались складки, вокруг глаз — сеточки морщин, ямочки на щеках, придававшие ему в детстве миловидность, превратились в две глубокие борозды. Лишь почти сросшиеся над переносицей брови и острый взгляд остались от прежнего Аюпа. Появилась в развевающемся халате Малика. — Ну, как ты? — Запнулась, увидев недовольное лицо мужа. — Ужин... на столе. Дочь не подавала голоса, поэтому Аюп, не заходя в соседнюю комнату, сел за стол. Было видно, что Малике, проведшей день в одиночестве, если не считать ребенка, хочется поговорить, но она не находит, с чего начать. — Флорида спит? — спросил Аюп. — Кажется. С час прошло, как закрыла глаза. — Врач приходил? — Я сама с ней сходила. — К кому? — К главврачу, Лукману Талиповичу. Он вызвал эту... русскую врачиху. — Лидию Николаевну? Она же — хирург, а нужен, наверно, психиатр. — Ну, не знаю. Она осмотрела Флориду и сказала, что нужно сделать анализы. Ребенок, говорит, вроде бы здоров, видимых причин нарушения сна нет... Добавить тебе супу? — Угу... — Я с лосятиной, которую лесник прислал, сварила. — Угу... — Заодно я и в дом Лукмана Талиповича, к его жене заглянула. Мальчонка у них уже бегает. — Угу... Разговор на этом прервался. Если бы дочка не маялась бессонницей, Аюп дома, может быть, вовсе ни о чем не разговаривал. Но Малика не из тех, кто быстро отказывается от намеченной цели. — Как-то к нам зашла одна молодая женщина, тебя хотела повидать, — сказала она, чтобы продолжить разговор. — Когда? — Давно уж. Недели две-три назад. — Кем назвалась? — Женой этого... ты сказал, что бумагу о нем из Москвы прислали. — Абдельахата?! — Да, его женой. Вроде она беременна... — И ты только сейчас мне об этом говоришь?! — Бэй, я думала, тебя не интересуют случайно забредшие в твой дом женщины. Аюп Газизович вскочил с места, в ярости швырнул ложку на стол. — А ты сама здесь... не случайно? Малика прикусила язык. Да, ей с ее прошлым лучше помалкивать. Камалетдинов больше ничего не сказал. Снял с вешалки ватную телогрейку, перекинул через плечо и ушел во двор курить.
* * * Оставив принявшуюся мыть пол Мадину и зашедшую понянчить ребенка соседку Магиру одних, Хашим отправился на ферму. Ехал по дороге, испещренной выступившими из-под ноздреватого снега комками конского навоза, клочками сена и соломы, предавшись мыслям, одновременно и радостным и грустным. Радостным оттого, что стал дедом, а грустным оттого, что Гульбану не дожила до рождения внука. Беспокоило еще и подавленное настроение Мадины. Уж не пришло ли ей в голову, что с таких лет останется вдовой?.. На работу, говорит, выйду. А какое сердце должен иметь он, Хашим, чтобы позволить ей оставлять ребенка без присмотра?! Возле клети, где хранился фураж, на куче соломы в санях что-то чернело. Вроде бы человек лежит. Хашим повернул туда. — Эй, кто там? — Не кто, а я! Оказалось — Шангарей. Греется под мартовским солнышком. Вон и коровы с удовольствием подставили спины под его долгожданные лучи. Шангарей боится быка по кличке Гифрит, поэтому, видать, зарылся в солому. — Что ты тут делаешь? — спросил все же Хашим. — Шмотрю. В небе война идет. — В небе? А кто там воюет? — Белые и черные ангелы. — Говорят, все ангелы — белые, откуда черные могли взяться? — Они иж нашей трубы вылетают. Их шегодня больше. — Выдумываешь ты все! — Не выдумываю. — Я думал, ты дома с отцом сидишь. — У меня нет отца. — Ты что, не сходил домой, не видел отца? — Ы! — Что — «ы»? — Ы, не пойду домой. Там теперь убыр* живет. — Брось, Шангарей, не говори так. Война ведь была, я видел людей, покалеченных еще хлеще. Хоть какой, а все-таки он — твой отец. — Нет, отец умер. Я буду жить ш тобой в караулке.
———————— * Убыр— мифическое существо, упырь.
— Но ведь у меня Мадина вернулась, я буду жить у себя дома. Кто еду тебе будет готовить? — Не надо. Еды много. Молока — во! По горло. Хлеб апай-доярки дадут. Шангарей не только неразумен, но и упрям. Хашим попытался переубедить его новыми доводами: — И-и, если бы вернулся мой отец, разве я усидел бы тут? Наверно, у него много медалей. А может, он и сахар привез... Шангарей пропустил это мимо ушей. — А детенок у Мадины крашивый? Хашим улыбнулся. — Красивый! — На меня похож? — С чего это он должен быть похожим на тебя? Он на своего отца похож. — Хы!.. А где он шпит? — В колыбели. — И мой отец лежит в колыбели. Далеко. Хашим бросил окурок цигарки в лужицу. — Тебе хоть говори, хоть не говори! — Не говори. Я шам жнаю. — Черта с два ты знаешь! — Жнаю! Раздосадованный Хашим двинулся дальше. Подумал: у Ишмухамета хватило сил вернуться из ада, а прийти на ферму повидать сына не может. Парень валяется где попало, еще простудится...
* * * Мирхайдаров, послав уборщицу правления за Мадиной, задумался о ней. Вспомнилось время, когда по всей республике искали талантливых юношей и девушек для направления на учебу в Московскую консерваторию. Способных молодых людей нашлось немало, но такой голос, как у Мадины... Короче говоря, тиряклинская девушка привлекла к себе особое внимание, послали ее учиться. Когда случалось выступить в школе, Мирхайдаров непременно хвалил Мадину, гордился тем, что в Тиряклах выросла такая девушка. При встречах с Хашимом справлялся, как она там, есть ли от нее вести. Дома за чаем тоже нередко заходил разговор о ней, не сходила Мадина и с языка Сарбиназ, его жены. И нате вам — нежданно-негаданно Мадина вернулась, да не одна, а с ребенком на руках... Абдельахата Мирхайдаров тоже хорошо знал. Трудолюбивый был паренек, куда ни пошлют, там и работал, не делил работу на чистую и грязную. Войну до конца прошел, полна грудь медалей. А теперь вот позвонил Камалетдинов: велят, говорит, держать семью Абдельахата под контролем. И что же, в горячее посевное время, когда человеку, чтобы всюду поспеть, впору разорваться на пять частей, Мирхайдаров должен сидеть и караулить Мадину? Будто иных забот у него нет... Снега нынешней весной выпало много, таял он неторопко, а сверху ведь потребуют отрапортовать о завершении сева к Первомаю! Ни приличного агронома не пришлют, ни порядочной техники нет, мужчин — по пальцам пересчитать. Обрадовался было, узнав о возвращении Ишмухамета, сходил повидаться с ним — ему самому, оказалось, помощь нужна, еле-еле душа в теле... Ага, Мадина пришла. Мирхайдаров встал, решив, что будет неприлично, если встретит молодую женщину сидя за столом. — Здравствуйте, Азат-агай! — Мадина вложила худенькую руку в ладонь председателя колхоза. — Здравствуй! Садись, рассказывай, как там Москва... Мадина покраснела. — Не знаю. Я мало что успела увидеть... Мирхайдаров внимательно посмотрел на нее и понял, что перед ним сидит не простодушная девушка, какой ее помнил, а многое пережившая, испытавшая нужду и горе женщина. — Да-а... — протянул он, соображая, как повести разговор дальше. — Вот... скоро сев, а рабочей силы в колхозе маловато. Так уж у нас: нос вытащишь — хвост увязнет, хвост вытащишь — нос... — Зачем... меня вызвали? — Тебя-то? Сама не заходишь... У нас клуб стоит пустой, человека, чтоб наладить там работу, нет. Агитбригаду создать, концерты ставить. Может, ты возьмешься? — Я подумаю, агай. Ребенок ведь у меня еще очень маленький. — У нас в аулах не принято ссылаться на ребенка. Как говорится, в поле родится, так в поле, на ферме родится, так на ферме растет... Мадина поднялась. — До свиданья, Азат-агай! Она ушла, оставив в пропитанном запахами табака, солярки, дегтя, конской сбруи помещении какой-то особый аромат, присущий, может быть, молодости или красоте. Мирхайдаров проследил через окно за удаляющейся женской фигурой. Есть в Мадине помимо красоты еще что-то, что заставило его, пятидесятилетнего мужчину, внутренне вытянуться перед ней в струнку, как в солдатском строю, и растерянно мямлить в разговоре. Ну ладно, в работе всяко бывает, в следующий раз он поговорит с красавицей пожестче. Раз велено держать ее под контролем, придется выполнять приказ.
* * * Настроение у Ихсанбая после того, как побывал в Таулах, в военкомате, заметно поднялось. Военком, молодой еще майор с покалеченной кистью левой руки, увидев перед собой изуродованного донельзя человека, постарался поскорей выпроводить его. В долгие ночи, проведенные в пещере, Ихсанбай тщательно обдумал легенду о том, как он, то есть Ишмухамет, был назначен сопровождающим в воинский эшелон, как эшелон якобы попал под бомбежку, как вытащили его из горящего вагона, и все это изложил в письменном заявлении. Может быть, в придуманной им истории не все концы с концами сходятся, но за годы войны были разбомблены сотни эшелонов, госпитали, в которых будто бы лечили его, давно свернуты. Их документация, наверно, хранится в каких-нибудь архивах, но кто будет рыться в них, разбираться в судьбе одного из миллионов людей, покалеченных войной? — Эх, теперь уж нам на гармошке не сыграть! — просипел мнимый Ишмухамет, намеренно намекая на скрюченные пальцы военкома. — А вы играли? — Что уж об этом вспоминать! — махнул искривленной рукой «Ишмухамет». — И жена меня не дождалась. Кому калека нужен? Строгое выражение на лице военкома сменила жалость. — Ладно, агай, поезжайте домой, — сказал он. — Поставим вас на учет, я позвоню вашему председателю, вам помогут. — Спасибо, спасибо, браток! Вот ведь, не перевелись у нас добрые люди... — Ихсанбай, опираясь на посошок, поковылял к двери, обернулся у порога: — Не по своей воле человек становится калекой. Кабы не вытащили меня из огня, кабы сгорел, не пришлось бы испытать такие муки... Теперь Ихсанбай чувствует себя в доме Ишмухамета хозяином. Правда, скота во дворе нет, после смерти Зарифы всю живность разобрали ее родственники. Шангарей зимой обитал на ферме, летом здесь, в летней кухне. Он ворота не открывал, пролезал под ними, считая себя собакой; в том месте, где пролезал, в земле образовалась канавка. Поскольку Ишмухамет ходил в начальниках, дворовые строения добротны, сарай, баня срублены из сосновых бревен, довольно большой картофельный огород обнесен штакетником. Словом, хозяйствовать здесь можно. Только ведь Ихсанбай самостоятельно хозяйствовать не умеет, привык жить на всем готовом: прежний двор обустроил отец, о еде заботилась мать. Да, тяжело ему будет без женщины в доме. Конечно, в его положении мечтать о райской гурии неуместно. За такого не то что Мадина — растолстевшая Галима замуж не пойдет. К тому же он привык к Сабиле — жене покорной, безответной. Вообще в ауле много одиноких женщин, но, опять же, кто польстится на такого «красавца»? А может, попробовать подъехать к Раузе, хоть и старовата она? Работает продавщицей, детьми не обременена, хозяйство повести может. Если согласится, то ясно как день, что окружит его заботой, дождинке, как говорится, не даст на него упасть. Она всю жизнь мечтала о замужестве, и за калеку выйдет. В самом деле, набраться, что ли, решимости да и сделать предложение Раузе?
* * * Енгэ, Рашида, после того как решила перевести Абубакира на коровье молоко, все же передумала, и Сабиля еще некоторое время выдаивала и отдавала для малыша свое молоко. Но ее груди, не чувствуя детского тепла, увяли, висят пустые, будто и не торчали, как тугие бурдюки, выставив розовые соски. Пропало у Сабили молоко, и сына видит она редко. Каменный пристрой к сараю, где Сабиля живет, был когда-то клетью какого-то бая, а теперь превратился в прачечную расположенной по соседству больницы, в которой главврачом работает ее двоюродный дядя Лукман. Сюда приносят из больницы грязное белье и забирают обратно, когда Сабиля все выстирает и выгладит. Она сама и дрова для прачечной колет, и печь топит, и за дядиной скотиной ухаживает. Как она сюда попала? Сабиля до сих пор не может решить, радоваться она должна тому, что произошло в Тиряклах, или горевать.
...Она лежала, схватившись за разболевшийся живот, когда послышался голос свекрови, Фаузии: — Килен, ты дома? — Дома. — Собирайся, ты сейчас уедешь! Отбери и сложи в узел лучшее из твоей одежды. — Войдя в горницу, Фаузия отцепила от своей косы связку ключей, кинула ее Сабиле. — Достань из сундука золотые и серебряные ложки, свои украшения тоже положи в узел. Я запрягу лошадь. Спрашивать, куда уедет, зачем, Сабиля не стала. Свекровь ничего зря не затеет. Значит, есть причина. С трудом уняв волнение и дрожь в руках, Сабиля принялась отбирать свои вещи, несколько раз случайно коснулась одежды Ихсанбая и подумала, холодея: старуха затеяла это скорей всего без его ведома, а он вдруг придет и будет опять скандал! Когда-то Сабиля любила Ихсанбая и душой, и телом, а теперь... Довести мысль до конца у нее не хватило сил. В животе трепыхнулся ребенок, и она заторопилась, начала собираться быстрей. — Лошадь готова. — Ой, я, кажется, еще не все собрала. — Человек не то что за две-три минуты — за целую жизнь не успевает собрать все. Присядем... Теперь слушай меня внимательно. Ты уедешь в Таулы к своему двоюродному дяде Лукману. Я списалась с ним, он тебя примет. Ихсанбай может погубить и этого ребенка, поэтому поживешь там. И никто здесь не должен знать об этом. Я найду что сказать Ихсанбаю. Поняла? Сабиля хотела спросить, а как же быть с лошадью, но волнение помешало задать вопрос. — Родишь благополучно — пусть ребенок подрастет там же. — Голос Фаузии дрогнул. — Постарайся, насколько сможешь, чтобы не только телом, но и умом рос. Это золото и серебро — вознаграждение Лукману за его доброе отношение к тебе. — Кайнам!.. — Сабиле впервые за годы совместной жизни захотелось обнять эту суровую старуху, но Фаузия уже встала. — Это все, что я должна была сказать. Лошадь сыта, отдохнула, Лукман решит, как с ней быть. Не жалей ее. Даю тебе и ребенку мое благословение. Аллах акбар! Так они простились. А через несколько дней Лукман сообщил Сабиле о пожаре в Тиряклах, о том, что Ихсанбай и ее свекровь погибли в огне. Она жила затворницей в каменном пристрое к сараю. В нем на нарах и родила. Роды принимал дядя, он ведь доктор. По его мнению, мальчик родился здоровенький. Когда Сабиля немного пришла в себя, Лукман зашел поговорить с ней. Сказал, что она может остаться жить здесь, но с условием: мальчик станет его приемным сыном. Они с женой люди уже не молодые, детей у них нет и не будет, им нужен наследник. Что Сабиля может дать ребенку без своего дома, без мужа? А у них малышу будет хорошо, они для него ничего не пожалеют. Чтобы не возникало кривотолков, Лукман с Рашидой объявят, что усыновили малютку, родившегося в другом районе, а ее, Сабилю, наняли кормилицей. Для окружающих она будет приезжей, потерявшей своего ребенка после родов. Согласна? Что Сабиле в ее положении оставалось, кроме как согласиться? Другого выхода у нее не было. Ах, если бы в этот момент рядом была свекровь! Что она посоветовала бы? Как она хотела, как ждала внука!.. Потом дядя показал свидетельство о рождении Абубакира. В графе «отец» значился Карагужин Лукман Талипович, в графе «мать» — Карагужина Раиса Максимовна. Сегодня Лукман Талипович, — он запретил Сабиле называть его дядей, чтобы отвыкла от этой привычки, а то еще при посторонних людях так назовет, — напомнил, что прав на Абубакира у нее нет. Зашел в ее прачечную, присел, расстегнув пуговицы полушубка, на край нар. — Ну, как настроение, Сабиля? — Да как сказать... — отозвалась она, снимая с протянутого через помещение шнура высохшее белье. — Стираю вот да сушу, так жизнь и проходит. — Не у нас одних она проходит. Вон в больнице чуть ли не каждый день кто-нибудь умирает. — Что ж поделаешь... Бабушка Абубакира, свекровь моя, бывало, говорила: смерть и незваный гость без спросу приходят. Все-таки жаль, что люди умирают. Гусенок погибнет — и то жалко... — И это ты от свекрови слышала? — Лукман резко поднялся, застегнул полушубок. — Вот что, Сабиля: тебе надо забыть о существовании Абубакира. — Забыть?! — Сабиля встала перед ним, прижав к груди снятое со шнура белье. — Но я ведь... его мать! Лукман кольнул ее злым взглядом из-под мохнатой шапки: — Помни уговор! Нет у тебя ребенка! Я не люблю повторять одно и то же много раз! Сабиля осталась стоять со скомканным на груди бельем. — Дитя мое!.. Сыночек!..
* * * Появление на ферме Гифрита разладило налаженную жизнь Шангарея. Чувствовал он себя среди животных как рыба в воде, но племенной бык почему-то сразу невзлюбил его. Только высунет Шангарей свою круглую голову из-за угла — бык взревывает, принимается рыть копытом землю, выказывает намерение напасть. Правду сказать, и доярки побаиваются Гифрита, и скотники предпочитают держаться подальше от него. Удивляется Шангарей: раз все боятся этого чудовища, зачем его купили? Вон в ауле быков запрягают, если надо за чем-нибудь съездить или вспахать огород, и никто их не боится. Почему? Шангарей спросил об этом Хашима. Хашим, как обычно, ответил коротко: — Те — оскопленные. Ну, яички у них отрезали, а у этого — нет. С запозданием дошло до Шангарея, почему Гифрит устрашающе силен: сила его — в мошонке. У других быков кое-что отрезали, а у этого все осталось на месте. Шангарею, когда он был еще маленьким, один бабай, приведенный отцом, тоже сделал обрезание. — Тебе не больно? — спросил бабай, присыпав кровь на срезе каким-то порошком. — Нет, — сказал Шангарей. — Ешли хочешь, еще отрежь. Бабай больше резать не стал, взял протянутые отцом деньги и быстренько ушел. Теперь Шангарей сожалеет, что сглупил, дался тогда в руки бабая. Если бы не дался, был бы сильным, как Гифрит, и никого не боялся: ни людей, ни индюков, ни гусаков. Сами бы его боялись. Вон Сталина все боялись, выходит, у него ничего не отрезали. Скотники загнали Гифрита в плетневую загородку возле коровника. Шангарей понаблюдал за ним через дырочку в плетне. Бык его не видел, а то принялся бы вскидывать копытом навоз и солому. Сзади раздался голос Хашима: — Что ты тут делаешь? — Мне нужен ножик, — ответил Шангарей, не отрываясь от дырочки. — Зачем? — Отрежу у Гифрита мошонку. — Что?! — Подойду, когда зашнет, и отрежу. — Глядите-ка, что он надумал! Ты знаешь, сколько колхоз за быка заплатил? — А зачем он на меня кидается? — Катись отсюда, Шангарей! Пялишься на него, вот он и злится на тебя. На меня ведь не кидается. — Ы! — Что — ы? — Еще пошмотрю. — Тьфу, мать твою!.. Хашим заторопился в коровник: подошло время задавать скоту корм. Шангарей расширил пальцем дыру в плетне: решил дождаться, когда бык, наевшись, уляжется спать.
* * * Сугробы в лесу опадали, вершины гор уже очистились от снега. Проталина перед логовом Кукбуре изо дня в день становилась шире. Кукбуре вылезла из логова погреться на солнышке. Легла на подсохшую землю, вытянув передние лапы, подняла морду, принюхалась к веющему с запада ветерку. Он доносил со стороны аула запахи оттаявшего навоза и дворовой живности. До аула далеко, а зайцы и прочие мелкие обитатели леса сейчас не оставляют на ноздреватом снежном насте заметных следов. Трудно стало Кукбуре добывать пищу, да к тому же после гибели Бывалого охотиться ей не хотелось. Вспомнив о Бывалом и почувствовав болезненную тягость в теле, Кукбуре заскулила, покрутилась на проталине и снова легла. Эх, недолго длилась их радость! Вспомнилась еще та ночь, когда она, задрав морду к луне, завыла. Тогда, услышав подсказанный присущим всему живому инстинктом призыв к продолжению рода, пришел к ней Бывалый. Теперь не приходит. И никогда не придет. Его скелет лежит перед пещерой у горы Куктау. Ушел Бывалый по пороше на охоту и погиб там. В тоске, охваченная жаждой мести, несколько раз побывала Кукбуре у пещеры, но запах людей из нее уже не исходил. Может быть, напрасно ушла она из аула? Там кобель ли сдохнет, сучка ли — остальным собакам до этого дела нет. У волков иные законы. Не знала она, что оставшуюся в одиночестве волчицу другие волчицы к стае не подпустят. Попробуй приблизиться — тут же какая-нибудь из них вцепится в твое горло! Измученная одиночеством и голодом, Кукбуре опять приподняла голову, уловила принесенные ветром из аула давно знакомые вкусные запахи. Щекотнув ноздри, усилили они безысходную тоску Кукбуре, побудили ее завыть громче, отчаянней, чем прежде.
* * * Ихсанбай приучил себя, когда жил в пещере, постоянно держаться настороже. Опасался тварей, обитающих как на поверхности земли, так и под землей, например, мышей. Ишмухамет, давно привыкший к отшельнической жизни, казался ему чересчур беспечным. — Давай и днем, и ночью будем поочередно дежурить у входа в пещеру с ружьем, — предложил он однажды Ишмухамету. — Зачем? Люди здесь не появляются, а со зверьем я живу в ладу. — В ладу... Я видел неподалеку волчьи следы. — А, это следы Кашкара, волка с черной отметиной на лбу. Я назвал его для себя так, потому что он похож на собаку. Здесь — его территория. Пока он жив, никакой другой хищник сюда не сунется. — Надейся на волка! — А почему бы не надеяться? — Волк — извечный враг человека. Простодушие Ишмухамета разозлило Ихсанбая. Но хозяин пещеры — Ишмухамет, с этим приходилось считаться. А Кашкар этот все больше наглел, как-то ночью завыл почти рядом с пещерой. — Чего ему, подлюге, тут надо? — разъяренно просипел Ихсанбай. Ишмухамет ответил, как обычно, спокойно:
———————— * Кашкар — кличка собак с пятном на лбу.
— Ему это... твое появление здесь, похоже, не понравилось. Я это сразу почувствовал. Меня принял, тебя почему-то не может принять. — Принять!.. Тоже мне, министр! — Здесь в самом деле хозяин — он, а мы вроде как гости. Бессонными ночами под волчий вой перебирал Ихсанбай в памяти пережитое и приходил к выводу, что ничего хорошего в его жизни не было, ни одно сокровенное желание не исполнилось. Самое горькое его поражение — Гульбану. Не этот ли воющий близ пещеры хищник повинен в ее смерти? А может, как раз он и позвал его, Ихсанбаеву, стражницу Кукбуре в лес? Увел ее с щенками на его глазах. Какая наглость! Немало всяких потерь было в жизни Ихсанбая, почему он, как гнилой пень, должен впитывать все в себя, прощая обиды, не мстя за утраты? Почему должен жить, превратившись в тень Ишмухамета? Отец, бывало, бил себя в грудь: я, мол, потомок ханов! Стало быть, и в Ихсанбае течет не заячья, а ханская кровь... Утвердился Ихсанбай в этой мысли и однажды вечером, когда Ишмухамет ушел в Таулы, нацелил его винтовку на появившегося перед пещерой волка... Увидев растянутую для просушки волчью шкуру, Ишмухамет опешил. Вытер шапкой пот со лба, присел на чурбак. Сказал, придя в себя: — Теперь, пожалуй, на охоту нам придется ходить вдвоем. — Почему? — Кашкар охранял свою территорию, а заодно и нас, не подпускал сюда других хищников. Ты нарушил порядок в их мире. — Хы! Какой у них может быть порядок?! — Я прожил здесь дольше, чем ты, знаю, что говорю. Рысь, например, опасней волка. Возможно, Ишмухамет был в чем-то прав, но, убив волка, Ихсанбай почувствовал облегчение. Сон у него стал спокойней. И здесь, в ауле, в особенности после поездки в военкомат, пожаловаться на свой сон он не мог. Но нынешней ночью, в полнолуние, его опять разбудил волчий вой. Что побудило зверя подойти так близко к аулу? Ихсанбая кинуло в холодный пот. От воспоминаний о жизни в пещере сердце захолонуло. Еле дождался утра. Печь разжигать не стал, заторопился на улицу. Постукивая посошком по прихваченной весенним морозцем дорожке, направился к дому Раузы.
* * * Рауза обычно спала крепко, до рассвета даже с боку на бок ни разу не переворачивалась, а этой ночью ей не спалось. Сказать, что переела вечером, так нет: только плошку оставшейся от обеда шурпы, подкислив коротом*, выпила. Поняв, что быстро не уснет, вышла во двор, совершила возле сарая омовение, послушала, как дышат ее буренка и овечки. Затем, привычным движением сдвинув шаль с головы на шею, посмотрела на полную луну. — К луне с молитвой обращаю взор: да будет полон живности мой двор! — проговорила она, вспомнив заученный еще в детстве старинный стих, и направилась обратно в дом. Благодарна Рауза небесам за то, что не переводится скот в ее дворе. Но почему бы ей не попросить у той же луны спутника жизни? Все живность да живность просит. А чем она хуже других, чтобы без мужа жить? Ну, полновата, так мало, что ли, в мире полных, даже жирных жен? Правда, после войны много стало вдов и незамужних женщин, вот и у нее две сестры в старых девах ходят. Ладно еще Рауза хоть одного ребенка да родила, пусть и недолго, а замужем пожила. А те ведь сроду мужского лица близко не видели. Но и у нее, Раузы, жизнь — не сладкий мед. Лежишь долгими ночами одна-одинешенька, слушая волчий вой, и хоть сама завой! Только никто тебя не услышит, никто в окошко не постучит. Вон Хашим свободен, а каким-то женоненавистником держится — Гульбану его заколдовала, что ли? Конечно, жена у него красивая была, надо это признать! Но ведь и Рауза не обсевок в поле! Вдобавок продавщицей работает, весь аул, считай, в глаза ей смотрит. У кого, как говорится, в руках, у того и во рту. Все у нее есть. Одного не хватает: поворковать вечерком, после работы, с мужем за чашкой душистого чая с конфетами... Провздыхав всю ночь, чуть свет Рауза села в постели. Привычка вставать рано осталась у нее с той поры, когда работала в сельсовете. Посидела, потирая занемевшие руки и ноги, потянулась за чулками, неторопливо оделась. Дальше все пошло обычным порядком. Ополоснула лицо, открыла трубу печи, достала с шестка растопку, разожгла огонь в очаге. Сухие дрова быстро вскипятили воду в казане. Рауза только было открыла самовар, чтобы перелить в него кипяток, — послышался стук в дверь сеней. Поскольку час был еще слишком ранний, Рауза, прежде чем выйти открывать дверь, посмотрела на крыльцо через окно. — Ах-ах, кто это? Неужто Ишмамат?!
* * * После разговора с Сабилей Лукман места себе не находил. Зашел он в прачечную просто для того, чтобы проверить, все ли там в порядке, не думая, что получится такой разговор с двоюродной племянницей. Тем, как держится, выражением лица, взглядом сказала она Лукману больше, чем словами. Дикая самка, дура набитая! Никак не может понять, что в ее положении притязания на Абубакира глупы. Мальчик в надежных руках, растет в хороших условиях — вот что важней всего. Сам он, Лукман, еще в детстве был отдан отцом на воспитание в обеспеченную семью и ничего из-за этого не потерял, напротив — выиграл...
———————————— * Корот — кислая творожная масса, вываривается из заквашенного молока — катыка.
Обуреваемый такого рода мыслями, Лукман нервно походил туда-сюда по своему кабинету и решил отправиться домой. Дом у него старинной добротной постройки, с высоким кирпичным цоколем, в подвале обустроена комната, — в плохом, как сейчас, настроении Лукман уединяется в ней. Услышав хлопок входной двери, из кухни на миг высунулась Рашида, удостоверилась, что пришел муж. Навстречу ему выбежал двухлетний Абубакир. — Папа! Папа присел! Сяй пить! Лукман подхватил его, подкинул. Глаза мальчонки засияли, комната наполнилась радостным визгом. Из кухни вышла Рашида. — Ну-ну, Абубакир, хватит, папе надо раздеться. — И мужу: — Рано ты сегодня. Опустив мальчика на пол и сняв верхнюю одежду, Лукман направился к лестнице, ведущей в подвал. — Чай не готовь. Посижу внизу, — предупредил он жену. Она не возразила: давно привыкла к повадкам немногословного мужа. Убранство подвальной комнаты составляли дубовый стол, несколько стульев, топчан, шкаф, полки с книгами и разнокалиберными банками и склянками, весы с мелкими гирьками, разные схемы, развешанные по стенам. Было здесь тихо, спокойно. С фотографии на стене строго сквозь очки смотрел мужчина с округлой бородкой — бывший хозяин дома Степан Ильич. Лукман налил в стакан спирт из стоявшей в углу бутыли, вскрыл, достав из шкафа, консервную банку. Надо бы сходить наверх за хлебом, да ладно, сойдет и так, решил он. — Ну, будем, Степан Ильич! — проговорил Лукман и выпил налитое в стакан. Спирт обжег горло, но немного погодя разлился по телу приятным теплом. Вообще-то Лукман не выпивоха, лишь изредка в сумрачном настроении запирается в этой комнате. И радуется в душе, что есть у него убежище, где может, как в раковине, спрятаться от остального мира. К слову сказать, родился он под знаком созвездия Рака, и этим как бы было предопределено, что будет у него возникать нужда в таком вот уединении. Если подумать, не так уж много лет прожито, только-только ступил Лукман в свой шестой десяток, но сколько за эти годы рытвин и ухабов, крутых обрывов и поворотов пройдено! Его отец, Талип, был в Тиряклах «скотным доктором», занимался кастрированием животных, в ту пору, когда Лукман осознал себя, жил неплохо. Благодаря своему ремеслу отец и познакомился со Степаном Ильичом. А отец Степана Ильича, Илья Николаевич, еще в XIX веке поселился в Таулах, лечил население уезда. Сосланный из Петербурга по политическим мотивам лекарь обрел не только пристанище, но и известность среди башкир, заслужил их доверие. С открытием в этих краях золотоносных участков Илья Николаевич женился на дочери хозяина Султановского прииска Навалихина, преумножил свое состояние, однако не перестал ездить по аулам, врачуя народ, не изменил своей профессии. И смерть свою встретил здесь. Когда возвращался домой из отдаленного аула через горы, лошадь, напуганная каким-то зверем, понесла, повозка перевернулась, и доктор погиб. Степан, помогавший отцу в сборе лекарственного сырья, изготовлении разных снадобий и иногда сопровождавший его в поездках, остался с матерью жить в этом доме. Средств на жизнь у них было достаточно, но привыкнув с детства работать в подвальной комнате, он продолжал трудиться в ней не поднимая головы. Человек ли заболеет, скотина ли какая — жители Таулов и окрестных селений обращались за помощью к нему. Но если Илья Николаевич сажал на козлы кучера и ехал туда, где в нем нуждались, то Степан Ильич чаще ограничивался тем, что выслушивал посетителя, вручал ему пузырек с лекарством и объяснял, как им пользоваться. Беда одна не ходит. Вслед за отцом вскоре скончалась и мать Степана. Спустя некоторое время он женился на дочери приискового мастера Михаила Любаше. Но и Любаша прожила недолго. Ширококостная и на вид здоровая, она почему-то не смогла нормально родить. Пометавшись в отчаянии, Степан послал человека в Тиряклы за тамошней бабкой-повитухой. Пока бабка ехала, и Любаша, и не успевший родиться ребенок покинули этот мир. Похоронив Любашу, приехал Степан в печали к своему тиряклинскому «знакому» — «скотному доктору» Талипу. Засели они в пропахшей дегтем и карболкой, наполовину ушедшей в землю Талиповой хозяйственной лачуге. Гость привез с собой спирт. Лукман заносил им приготовленные матерью угощения — бишбармак, казы, тултырму — нафаршированную яйцами курицу, шурпу, корот. Из лачуги слышались то «Буранбай», то «Шумел камыш», отец наигрывал на курае то мелодию «Карабая», то «Барыню». Этот «шайтанов пир» завершился тем, что отец посадил Лукмана на Степановы козлы и сказал: — У меня мальчишек и без тебя хватит. Степан выведет тебя в люди, обучит ремеслу. Я оставить богатство в наследство не смогу, вот ремесло и будет тебе наследством. Слушайся Степана, не бузи. Прощай! Отец открыл ворота, хлопнул лошадь ладонью по крупу: — Айда, скотинушка, с Богом! Мать, никогда не перечившая отцу, безмолвно плакала, прикрыв рот уголком шали. Крестьянскому сыну, приученному в многодетной семье к труду, жизнь в Таулах показалась не слишком хлопотной. Колол дрова, топил печь, помогал Степану по хозяйству и с особым интересом и удовольствием — в изготовлении лекарств. Сносно овладев русским языком, начал читать книги по анатомии и физиологии человека, заинтересовался всей богатой библиотекой, собранной еще Ильей Николаевичем. Поднаторел в некоторых медицинских вопросах настолько, что Степан стал обращаться к нему за советами. После того, как Степан вновь женился, Лукман с головой ушел в изучение медицинской литературы. Его опекун высватал в ауле, расположенном в семидесяти верстах от Таулов, дочь державшего там мельницу предприимчивого русского мужика Максима Раису. Раиса разговаривала по-башкирски так же свободно, как воду пила. С легкой руки кого-то из посетителей ее переименовали в Рашиду, и она с этим свыклась. Следуя примеру Раисы, и Степан мало-помалу научился говорить по-башкирски. Имея молодого, старательного помощника, он заметно укрепил свое материальное положение. Для Лукмана приобрели отдельную лошадь и тарантас. Когда разражалась какая-нибудь эпидемия, Лукман, набив кожаный баул лекарствами, и один выезжал лечить народ. А уж то, что хозяйка неожиданно увлеклась им, превратило его из неотлинявшего стригунка в молодого лоснящегося жеребчика. Степан уехал в какой-то аул к женщине, четвертые сутки маявшейся родами. Лукман, плотно поужинав, спустился в подвальную комнату, прихватив книгу «Криминальная анатомия». Вскоре скрипнула лестница, следом спустилась Рашида. Лукман оторвался от книги. — Что, Степан Ильич вернулся? — Нет... Зачем... — Рашида вдруг перешла на русский: — Я больше не могу... Сокол ты мой ясный, не томи меня, не гони... Лукман попытался отстраниться от обвивших его шею мягких рук, горячих губ, полных страсти глаз: — Что ты делаешь... Рашида-апай!.. Раиса Максимовна!.. — Возьми меня! Ох! Какой ты... сладенький мой! Остальное Лукман плохо помнит, словно нашло на него тогда затмение. Объяла его сумасшедшая страсть хозяйки. Долго потом он не мог поднять взгляд на Степана. А Рашида как будто стала ласковей к мужу, как-то вся переменилась, лицо ее светилось, глаза сияли от счастья. Лукман удивленно думал: «Наверно, то, что со мной случилось... привиделось во сне. Вон ведь как они меж собой воркуют». Но оказалось, что он поторопился с выводом. Степана Ильича по какому-то важному делу вызвали в Оренбург, и в первую же ночь после его отъезда все повторилось. Кажется, Рашида не оставила на теле Лукмана нецелованного места, не счесть, сколько нежных слов наговорила, то смеясь, то плача. Неделю Лукман не выходил из подвальной комнаты, исполняя желанные теперь прихоти хозяйки. Оба они похудели, но чувствовали себя так, будто сбросили с плеч какой-то давивший на них до сих пор груз. И семнадцатилетний Лукман понял, что без этой красивой, уже досчитывавшей свой третий десяток женщины жить не сможет. Политические катаклизмы, порожденные революцией, — гражданская война, продразверстка, коллективизация, раскулачивание, — как-то обошли и Степана Ильича, и Лукмана стороной, но набирало силу то, что назовут потом культом личности Сталина. В чем обвинили Степана Ильича, Лукман не знает, хозяина его арестовали в 1933 году, и он не вернулся, сгинул где-то. Рашида в первую же после ареста Степана Ильича ночь позвала Лукмана наверх, и утро они встретили в постели, в которой раньше она спала с мужем. Потом Рашида сходила в органы, написала заявление об отречении от супруга. С тех пор они вместе, со временем узаконили свой брак, только вот детей так и не дождались. Хотя у Лукмана не было документа об окончании специального учебного заведения, его как знающего специалиста-практика из батраков пригласили на официальную службу в больницу и в конце концов повысили до должности главврача. На войну его не призвали — обнаружилась язва желудка. За военные годы вырос его авторитет в районе и состояние приумножилось. Ихсанбая он спас от призыва на фронт не ради того, чтобы не лила племянница слезы, — мзду получил золотом. Из-за этого все более наглевший Ихсанбай стал для него чрезвычайно опасен. Получив от старухи Фаузии письмо, в котором она сообщила о тяжелом положении Сабили и угрозе жизни еще не родившегося ребенка, Лукман принял решение обезопасить себя. Он выстрелил только в Ихсанбая: собаке — собачья смерть! Но той ночью почему-то исчезла и Фаузия. Будто сквозь землю провалилась. В ауле считают, что и ее кости, если что-то от них осталось, лежат под золой в глубоком подполе сгоревшего дома. Но шайтан знает, так ли это. Поэтому неспокойно на душе Лукмана. Всем сердцем полюбил он Абубакира, словно мальчонка с сияющими синими глазами не сын Ихсанбая с Сабилей, а плод счастливой любви его и Рашиды. Этим счастьем он не хочет делиться ни с кем. Ему жилось бы спокойней, если бы послал тогда пулю и в Фаузию. А может, она в самом деле сгорела? Была бы жива, так давно уж пришла бы к невестке. Сейчас самый опасный для семьи Лукмана человек — Сабиля. Мысль об этом не дает покоя и Рашиде. Она даже предлагала уехать в Сибирь к ее унесенным туда ветрами революции родственникам. Предложение жены не лишено смысла. Лукман где угодно, хотя бы кастрируя козлов, обеспечит свою семью. И золота у него, слава Аллаху, достаточно. Но есть закавыка: Сабиля может поднять шум, заявить в НКВД, что они сбежали, забрав ее ребенка...
...На востоке первые лучи солнца пронзили перистые облака, когда в усталом мозгу Лукмана мелькнула мысль: а не отправить ли Сабилю в психбольницу? Пусть себе живет там взаперти. На прошлой неделе отправили туда женщину, объявившую себя матерью Пророка. Поди отличи в нынешнем свихнувшемся мире здравомыслящего человека от душевнобольного! Взять, к примеру, их рьяную Лидию Николаевну — к какой категории ее отнесешь? Опять собралась пожаловаться Камалетдинову: дескать, главврач использует больных в качестве бесплатной рабсилы. Ну, велел нескольким выздоравливающим, дабы подышали свежим воздухом, раскидать снег на больничном и своем дворе, так что ж — позументы у них, как говорится, из-за этого осыплются? Лукман закурил, хотел налить в стакан еще малость спирта, но передумал. Проснется Абубакир, и не поласкаешь его, скажет: фу, от тебя пахнет!..
* * * После разговора с Мирхайдаровым настроение у Мадины поднялось. Верно сказано: на миру и воробей не погибнет. В Москве с арестом Абдельахата отношение к ней резко изменилось, преподаватели, еще вчера восхищавшиеся ее голосом, стали проходить мимо, будто не узнавая свою талантливую студентку. А в ауле встретили ее тепло. Председатель вот работу в клубе предложил. Вдохновленная добрым отношением земляков, Мадина, пока ребенок спал, побелила печь. Порадовалась, наблюдая за хлопотами скворцов, поселившихся в установленной на шесте у ворот скворечне. А увидев травку, пробивающуюся навстречу по-матерински ласковым солнечным лучам, даже прослезилась. Запела бы, чтобы излить переполнившую душу радость, но казалось, что в стенах избы ее песня не уместится. Ей была нужна большая сцена, либо полевой простор, либо устремленный к высокому небу лес. Залюбовавшуюся пробуждающейся природой Мадину заставила вздрогнуть упавшая к ее ногам тень. От ворот подходил к ней отец. — Мадина... — проговорил он и вдруг изменился в лице. Мадина насторожилась. — Что с тобой, папа? Что-нибудь случилось? — Нет, ничего... Ты... ты в мамином платье... Он словно бы поискал рукой опору в воздухе и обессиленно присел на завалинку. — А, да... Я побелила печь. Отыскала ее старое платье, чтобы свое не испачкать. — Уф!.. — Хашим обтер рукавом потное лицо. — Работы сегодня было много. Хотел прилечь, отдохнуть до того, как пойду караулить ферму. — Отдохни. Малыш спит. Я, пап, схожу за водой к колодцу Мунавары, в речке мутноватая пошла. — Далековато. Но сходи, коль так решила. Мадина сняла со столбиков ограды начищенные до блеска ведра и, подвесив их на коромысло, торопливо вышла на улицу. Она каждый день поглядывала через окно на нетронутую огнем малую избу, в которой обитали тетушка Фаузия и старик Сибагат, но не думала, что пройти мимо их двора будет так тяжело. Мадина почувствовала, что ноги у нее ослабли. Надо же, большой, красивый дом, стоявший горделиво, как бы говоря: «Смотрите, каков я!», — за несколько часов превратился в золу. Огонь перекинулся на сарай с клетью, только до избы, предназначенной для телят и ягнят, а потом превращенной стариками в жилье, не достал. Впрочем, тетушка Фаузия после смерти ее старика, кажется, перебралась в большой дом, да прожила в нем недолго. В этот двор теперь разве только какая-нибудь скотина забредет, а люди обходят его стороной: может быть, потому, что о тетушке Фаузие ходили слухи, будто бы она то ли колдунья, то ли убыр, словом, связана с нечистой силой. Но Мадина знала ее лишь с хорошей стороны: помнит, как помогала она ее маме и им, детям Гульбану. К тому же старуха по-доброму разговаривала с Шангареем. У Шангарея разум как у ребенка, говорят, такие люди, подобно лошадям и собакам, сразу чувствуют, с добрым или злым человеком имеют дело. Шангарей тетушке Фаузие доверял. Мадине и самой иногда хотелось выплакаться, уткнувшись в подол этой женщины. По отношению к ней она испытывала двойственное чувство: и побаивалась ее, и... любила. Мадина сочла неудобным пройти мимо уцелевшей избы не остановившись. Постояла, потом повесила коромысло с ведрами на ограду, несмело вошла во двор. На двери избы висел замок. Зная, что люди имеют привычку оставлять ключ над дверью, Мадина как-то непроизвольно пошарила рукой на выступе притолоки. Вот он, ключ! А что если она сделает шаг, на который не решалась, когда тетушка Фаузия была жива, — войдет в ее избу? Поколебалась, но взяло верх любопытство. Открыла дверь, вошла. Окинула взглядом внутренность избы. Небольшая печь с боковым очагом под казаном. Вдоль всей стены напротив входа — нары, накрытые паласом. Рядом на сундуке высокой горкой уложены тюфяки, одеяла. Далее на глаза попались кумган, большая деревянная чаша, мелкие чашки-плошки на полке. Пучки каких-то трав, засохшие кисти калины, смородины на стенах. Недопряденная шерсть с веретеном — будто тетушка Фаузия, оторвавшись от работы, вышла во двор и вот-вот вернется. — Ах, а это что?!. — Увидев на прибитом к стене оленьем роге знакомые вещи, Мадина едва не лишилась чувств, присела на корточки. Это же... их, ее пропавших братишек, вещи!
Вы можете высказать свое суждение об этом материале в
|
|
|
|
© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2007Главный редактор - Горюхин Ю. А. Редакционная коллегия: Баимов Р. Н., Бикбаев Р. Т., Евсеева С. В., Карпухин И. Е., Паль Р. В., Сулейманов А. М., Фенин А. Л., Филиппов А. П., Фролов И. А., Хрулев В. И., Чарковский В. В., Чураева С. Р., Шафиков Г. Г., Якупова М. М. Редакция Приемная - Иванова н. н. (347) 277-79-76 Заместители главного редактора: Чарковский В. В. (347) 223-64-01 Чураева С. Р. (347) 223-64-01 Ответственный секретарь - Фролов И. А. (347) 223-91-69 Отдел поэзии - Грахов Н. Л. (347) 223-91-69 Отдел прозы - Фаттахутдинова М. С.(347) 223-91-69 Отдел публицистики: Чечуха А. Л. (347) 223-64-01 Коваль Ю. Н. (347) 223-64-01 Технический редактор - Иргалина Р. С. (347) 223-91-69 Корректоры: Казимова Т. А. Тимофеева Н. А. (347) 277-79-76
Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru WEB-редактор Вячеслав Румянцев |