ХРОНОС:
Родственные проекты:
|
ПОТОМУ ЧТО!
Повесть из 90-х годов
Л.Сергееву
«Потому что!» — великие слова, которые могут объяснить
всё, даже сотворение мира.
Бальзак
...розовое море на рассвете...
...старый причал из потемневших от времени досок...
...шлепки сонных утренних волн...
...ритмичный шёпот моря, ласкающего песчаный берег...
I
Летом рассказ о море, старике и первой любви, наконец, сложился в голове
у Баженова.
После развода, т.е. с прошлой осени и потом всю зиму и весну вспоминался
ему восточный Крым, рыбацкий посёлок Старый Карантин в двух ки-лометрах от
Азовска, куда двадцать уже почти лет назад, после девятого класса, привезли
его в июле отец с матерью, чтобы купаньем в море набрался он сил перед
десятым классом, и сторож лодочной станции, морщиноли-кий старик с лучистыми
голубыми, как у девочки, глазами, предсказал ему судьбу писателя.
Старика-пророка и взрослые, и дети в посёлке звали только по отчеству:
Пахомыч. Когда Галя знакомила шестнадцатилетнего мальчика Баженова со
стариком, она так и сказала: «Знакомьтесь — это Витя, москвич. Вить, это
Пахомыч». «А как ваше имя?» — смутившись, спросил Баженов, пожимая
бугристо-жёсткую коричневую ладонь. «Пахомыч, Витенька, Пахомыч. Не
ошибёшься», — ответил, усмехнувшись, старик и осветил Баженова лучами из
своих прищуренных глаз.
К старику Баженова потянуло с первого мига знакомства. Лучистые глаза
(«похожи на голубой цветок», подумал Баженов, который тогда уже попи-сывал
стихи), неторопливый, с перебивами необидных усмешек разговор, спокойные
движения, некопотливые жесты, даже манера сидеть, слегка сгорбившись, этой
позой неуловимо отъединяясь от мира, на самодельной, как-то мило сколоченной
табуретке, так же, как и доски причала, потемнев-шей от времени — старик
привычно сидел на ней, «сторожа» причал, и смотрел вдаль — не на море, а
куда-то за море, за горизонт, где над блещу-щей в солнце морской гладью в
серебристо-прозрачной дымке неторопливо плыли серо-золотые горы облаков;
смотрел с таким пристальным, детским выражением, будто видел там что-то
необычайно интересное — казалось, что стоило старика о чём-то важном
спросить, как сразу получишь ответ.
Странно, что шестнадцатилетнего мальчишку, у которого только что за-крутился
первый в жизни роман с девочкой Галей — причём роман всерьёз, с поцелуями, с
ласками, дотоле представлявшимися невозможными, отчего в сердце Баженова
цвело счастье — так потянуло к старику. Что-то было в старике неуловимо
обаятельное, привораживающее. Баженов просыпался на рассвете — небо, видное
из окна комнаты, только-только начинало нали-ваться розовым золотом, —
беззвучно, чтобы не разбудить отца с матерью, одевался и в распахнутое в сад
окно выкарабкивался из летней кухни, которую они сняли по приезде у местной
тётки на июль месяц. Дверью он не пользовался из-за её застарелого, ржавого
скрипа. Через заднюю калитку в садовом заборе он выбирался на узкую
неасфальтированную улицу, зарос-шую травой и больше походившую на тропинку,
и между садами спускался по ней, извилистой, к морскому обрыву, с кромки
которого открывался ис-полненный небесного сияния морской простор.
По обрыву, зная узенькую тропку в густых зарослях камыша и осоки, на-гибаясь
под склонёнными к земле колючими ветками диких крымских мас-лин, целый лес
которых произрастал на обрыве, Баженов сбегáл вниз, к при-чалу. Ему ни разу
не удалось застать Пахомыча спящим — к его приходу старик всегда с
чем-нибудь уже возился. Всю хозяйственную рухлядь, что ломалась в посёлке,
он чинил: керогазы, часы, утюги, электрические плитки, лодочные моторы... Он
сидел на табуретке перед аккуратной, покрашенной синей масляной краской
фанерной дверью каменной своей сторожки и копался в железной мелочи,
разложенной перед ним на чистой тряпочке, кото-рую он расстилал по земле
возле ног.
Вот в этом неторопливом копании, в спокойных взглядах, которыми Па-хомыч
время от времени окидывал от края до края море, шептавшееся с ним, гладящее
песок пляжа в десятке метров от него, Баженову чудилась какая-то тайна
жизни, тайна основательного знания, которым владел Пахо-мыч и которое делало
его таким спокойным. Баженову хотелось, чтобы ста-рик поделился этим знанием
с ним: у него только разгоралось тогда любо-пытство к жизни; весь мир
представлялся ему ещё свежим и интересным.
Это любопытство пригасло спустя много лет, когда он узнал жизнь и лю-дей —
уже после окончания института, после нескольких лет тягомотной лямки работы
в издательстве — а в тот июль юный Баженов, втайне уже мечтавший о
писательстве, разговоры с Пахомычем даже записывал, когда выдавались минуты
уединения на летней кухне.
Он считал Пахомыча философом, потому что Пахомыч, ковыряясь отвёрткой в
железной требухе разобранного карбюратора, мог вдруг сказать, как бы ни с
того, ни с сего, не подымая от железок головы, словно отвечая своим тайным
мыслям:
— Море — одушевлённая стихия.
Странно звучали в устах морщинистого, простого старика такие слова...
Любимое его присловье было: «море тебя слышит». Это он произносил, ко-гда,
забыв вдруг про железки, замирал, сгорбившись, на табуретке и долго смотрел
на жемчужно-розовое море под небесами, в которых разгорался восход солнца.
Баженов поверил ему свою мечту о литературных занятиях — мечту, о которой
даже отец с матерью ещё не знали; Пахомыч тихо переспросил, окатив Баженова
сиянием из глаз: «Писателем? Это же замечательно». И опять Баженова поразило
необычное в устах старого рыбака городское, мос-ковское слово
«замечательно».
В то утро, едва чистое солнце взмыло над морем, в нескольких десятках метрах
от берега прошла стая дельфинов. Баженов как зачарованный смот-рел на их
круглящиеся прыжки. Три или четыре играющие пары, сверкая блестящими
спинами, постепенно скрылись вдали; они от берега повернули навстречу
солнцу, и блеск их спин постепенно растворился в пляске сол-нечных бликов на
поверхности вод. Баженов непроизвольно прерывисто вздохнул от волнения.
Пахомыч, по своему обыкновению тихонько усмех-нувшись, проговорил:
— Море, Витенька, оно всё чувствует... Оно тебя приветствовало. Ты хоть
понял, чтό оно тебе сказало, нет?..
Баженов смущённо промолчал, и Пахомыч пояснил, улыбнувшись снис-ходительно:
— Быть тебе писателем, Витенька.
То утро оказалось последним, когда получился с Пахомычем разговор. Баженов,
не утерпев, похвастал о своих утренних разговорах Гале, даже от-крылся ей о
писательстве. От писательства Галя просто отмахнулась, ни слова не сказала,
только поморщилась, словно услыхала чепуху, а на разго-воры с Пахомычем
непонятно рассердилась; теперь она каждое утро явля-лась на причал, звала
Баженова купаться, устраивала с ним шумную возню в воде. Баженов гасил в
себе недовольство, постепенно увлекался играми в воде и под водой... Он
замечал, что Пахомычу не нравится шум, творимый ими в рассветные, такие
любимые им часы, и ему делалось неловко, но с Галиным напором было не
совладать. Старик деликатно терпел... В семь часов, вместе с ранними
пляжниками, являлись на работу и спасатели, двое крепких мужиков, стриженые
под полубокс, в майках и физкультурных тре-никах; их моторки базировались у
причала; Пахомыч принимался хлопотать с ними по причальному хозяйству, а
Галя с Баженовым удалялись, поднима-лись в посёлок завтракать.
Галя была дочкой той тётки, у которой Баженовы снимали летнюю ку-хоньку. Лет
ей тоже было шестнадцать. У неё были светлозелёные глаза, светлая чёлка на
лбу и курносый носик кнопкой. Баженовы, доплатив, сто-ловались вместе с
хозяевами. За столом Баженов часто ловил не себе быст-рые, но пристальные
взгляды Гали, и видел, что эти взгляды не остались незамеченными ни Галиной
матерью, ни его матерью и отцом. Он стеснялся этого, но каждый вечер не мог
совладать с собой и отправлялся с Галей «в парк», «гулять». Там около
танцплощадки их встречали Галины приятели и подруги, незатейливые шумные
ребята; они гурьбой направлялись в парко-вый киоск, там покупали портвейн,
выпивали, занимая скамейку в глухой аллейке, и потом, нашумевшись,
нахихикавшись, наострившись друг над другом, разбредались парочками по
дальним тёмным уголкам. Галя увлека-ла Баженова в самую глухомань, в заросли
дикой сирени, и они там целова-лись, давали друг другу глупые и прекрасные
клятвы, она пылко позволяла её ласкать, а у него от доступности её наготы
кружилась голова. Писатель в нём просыпался уже тогда, и он отмечал и
звучание далёкой музыки с дру-гого конца парка — с танцплощадки, и чистое
сияние звёзд на чёрном небе, и взрыв таинственного и волнующего женского
смеха где-то там, в глубин-ных аллеях парка — и уже догадывался, что без
звёзд, далёкой музыки, смеха незнакомой женщины из их свиданий в зарослях
сирени ушло бы то терпкое ощущение невероятной полноты жизни, от которого
ему временами делалось тесно дышать.
В своём рассказе Баженов как раз и намеревался поведать миру об этом
ощущении новизны и полноты бытия, подаренном мальчишке в начале жиз-ни.
Он не собирался ничего выдумывать — жизнь оказалась лучшей выдум-щицей и вот
так играючи подарила ему сюжет рассказа. Или, может быть, и повести. Всю
зиму он примеривался, много раз садился к столу, писал и на машинке, и
авторучкой на бумаге; на Новый 1996 год благополучные Бру-сковы подарили ему
компьютер, русифицированную «эй-тишку» белой сборки, с принтером впридачу, и
он, быстро освоив набор и работу с тек-стом, тюкал литературные дела уже на
компьютере — но всё равно рассказ не шёл, чего-то ему не хватало. Он
вспоминал Галю — может быть, какая-то чёрточка её, упущенная в
воспоминаниях, вытянет сюжет? Вспоминал её милую курносость, круглое лицо с
чёлкой, насмешливость, иногда грубова-тую, её аффрикативное южное «г»,
похожее на звонкое «х», её яркие зелё-ные глаза, крепкое ладное тело,
горячие, податливые под ладонью груди. Она несла в себе то
дразняще-призывное, волнующее, что так часто встре-чается у зреющих девушек.
Но всё это было неопределённым; не тянуло на характер.
А была ли это любовь? — вдруг засомневался Баженов, углубляясь в се-бя. Мы
очень легко говорим: «Первая любовь». Любовь ли? И однажды, не-сказанно
удивившись, он вспомнил то, о чём почему-то напрочь забыл: сце-ну их
прощания на вокзале, когда закончился тот жаркий июль.
Она не хотела ехать с ними на вокзал «провожать», но ей что-то сердито
нашёптывала мать. Баженов-старший протестовал, но хозяйка настояла. Уже
закончились все прощальные разговоры, уже Вера Никифоровна написала тётке на
бумажке их московский телефон, уже приглашала «приезжать, коли надумаете,
место переночевать всегда найдётся», и т.п. Нет, «Галина вас проводит!» Так,
в тесноте, втроём на заднем сиденье соседского «москвича» — мать с краю,
посредине Баженов-младший, с другого краю Галя, — и ехали. По дороге Баженов
тайком пытался погладить Галино бедро — Галя демонстративно и сердито
отвергла эту прощальную ласку. Приехали задол-го до поезда, маялись на
пустобоком перроне от неимения о чём говорить. У Баженова тоскливо ныло
сердце, его тянуло смотреть на Галю, а она хмури-лась и отводила глаза.
Это было странно: накануне вечером они так жарко целовались, она была в
ласках столь особенно откровенна и призывна, что он с трудом удержался от
последнего шага, чувствуя, что не будет ему отказа, если... А сегодня она
отворачивалась. А когда, наконец, мучение закончилось, и подали поезд,
погрузились, он смотрел из окна вагона на неё, нетерпеливо переминав-шуюся
внизу на перроне, и поезд, дёрнув, тронулся и покатил, Баженов, на миг вдруг
перестав стесняться стоявшего рядом отца, сказал ей: «Галя, звони, пиши,
хорошо?» — произошло страшное: она, глядя ему в глаза, развязно вы-крикнула:
«Пока, мальчик!», и послала ему на прощанье мерзейший, непри-стойнейший
мужской жест.
Он откачнулся от окна, словно ему залепили пощёчину.
Как я мог такое забыть? — сокрушался Баженов. Это ж совсем другой свет! Тут
всё другое!
Он понимал, что Галины ласки в ночном парке, философ Пахомыч, юность и эта
прощальная сцена на вокзале завязываются в серьёзный жиз-ненный узел,
который в рассказе и надо развязать. Нет, это не выходило в лёг-кий
романтическо-лирический рассказ-воспоминание о первой любви; другой замес.
Опять жизнь по-своему распорядилась, сокрушался Баженов и в ко-торый раз, и
так, и этак, принимался за начало.
Как-то первая фраза выскочила такой: «Давным-давно жил-был мальчик
шестнадцати лет. Однажды ему посчастливилось увидеть в море играющих
дельфинов на утренней заре».
Начало показалось подходящим, оно задавало тональность, и всё-таки рассказ
не шёл, и это заставляло Баженова перекапывать всю свою жизнь. Оттуда, из
крымских ночей и рассветов, тянулись в его нынешнее житьё-бытьё неотвязные
нити.
Например, он открыл в себе, что с того давнишнего крымского лета он стал
робеть женщин. Так дикарь робеет перед природой, не понимая её.
II
Тот мальчишеский опыт с юной женщиной, которую он, оказывается, не
понимал, навсегда поселил в нём странное недоумение и душевную пред
женщинами робость. За его взрослую жизнь Баженову встретилось множе-ство
женщин — и непристойно злых, и тупо жадных до денег и удовольст-вий, и
ласковых и простых, и неряшливых — в чувствах, одежде, знакомст-вах, — умных
и глупых, интересных и скучных, пресных, как несолёная картошка, и пряно
острых и насмешливых, с которыми было неловко и тре-вожно. Но в каждой, как
бы близко он ни сходился с ней, даже в жене, с ко-торой он прожил восемь
лет, оставался неизвестный Баженову, непознан-ный и непонятный ему уголок её
души. И он думал, что с незнанием этого уголка ускользает от него самая суть
женщины.
Робость, вспыхнувшая в нём, как взрыв, после того июля, мешала ему. Он на
студенток в университете даже смотреть боялся. Только на пятом курсе у него
появилась девушка.
Они познакомились в театре на Таганке, на брехтовском «Добром чело-веке из
Сезуана». Это было подстроено его друзьями, Брусковыми, души друг в друге не
чаявшими, жившими в идеальной гармонии мужем и женой, Андрюхой и Наташкой, и
Наташка была одержима страстью всех своих близких перезнакомить и поженить.
Они предложили ему билет в театр, что-то сочинив, и он взял, потому что
тогда вся Москва валом валили на этого «Доброго человека», и он, знавший
пьесу в подлиннике и её историю, согласился посмотреть её на сцене,
примериваясь к Брехту на предмет сделать его темой диплома.
Его место в драпированном чёрным странном зале театра оказалось ря-дом с
тоненькой, румянощёкой девицей. Он посетовал на странность чёрно-го
убранства, она горячо согласилась с ним.
— Хоть уходи, ей Богу! Выпендрёжь! — с преувеличенным пылом него-довал
Баженов, потому что девушка ему сразу понравилась, и в её ясных серых глазах
не таилось никакого недружелюбия, а даже проглядывала не-кая беззащитность.
Так ему показалось... Она рассказала, что она не должна была идти сюда, ей
вообще не нравится театр на Таганке, хоть вся Москва от него с ума сходит;
она в тот вечер должна была ехать на дачу к своей подруге, где у камина
какой-то молодой и пока неизвестный, но потрясаю-ще талантливый поэт будет
читать свои стихи. Но её почти насильно заста-вили идти сюда, чтоб билет не
пропал.
— А Володя почему вам билет отдал? У него опять дежурство?
— Какой Володя? — удивился Баженов.
Девушка смутилась и зарумянилась...
Она сразу всё поняла, в отличие от наивно-прямодушного Баженова, до которого
истина, что Наташка решила его познакомить с Луизой, у которой, как и у
него, не получалось почему-то с кавалерами, дошла только на другой день,
когда Брусковы, уже не стесняясь, набросились на него с расспросами.
Так у него началось с Луизой. Баженов быстро, сразу, в первый же вечер
влюбился, его к Луизе потянуло мощно, словно он попал в гравитационное поле
её притяжения, — а она не отвергла его ухаживаний. Любила ли она его? Тогда,
в университете, он себе такого прямого вопроса не задавал. С ней он стал
мужчиной и поэтому её боготворил. Любила ли она его? Конеч-но! Иначе разве
возможно такое?! Она тоже стала женщиной с ним, и он решил, что они друг с
другом — вместе и навсегда.
Она училась в химико-технологическом институте на втором курсе и снимала
комнату у старенькой московской бабуси в Афанасьевском переул-ке возле
Арбата. Она часто жаловалась на тесноту — комнатка была кро-шечной,
буквально три на два с половиной метра, — и на то, что вечерами бабуся, как
по расписанию, вторгалась к ней «попить чайку» и торчала со своими
старушечьими разговорами по полтора-два часа. «Я её уже ненави-жу, —
жаловалась Баженову Луиза, — и у неё ещё голосок такой... ноющий. Как будто
душу лобзиком пропиливает! Придушить бы!» О том, чтобы встречаться у неё в
Афанасьевском, и речи быть не могло: зловредная бабка сразу предупредила,
что немедленно выгонит. Поэтому приходилось исхит-риваться, встречаться для
любовных дел специально днём, когда родители Баженова пребывали на работе, и
пропускать ради этого лекции. В этом что-то было разжигающее, приятная
тайна, что-то очень серьёзное, взрослое.
Когда Баженов узнал, что Луиза приехала в Москву из Азовска, того са-мого
Азовска, он изумился и через несколько дней не выдержал, спросил, знает ли
она Галю Якубенко из Карантина? Нет, никакой Гали Якубенко она не знала,
всё-таки Карантин был посёлком под Азовском, и там шла своя жизнь и жили
свои герои. И о Пахомыче Луиза ничего не слышала. Баженов с удивлением
узнал, что, оказывается, Луиза не любила моря, брезговала в нём купаться,
объяснив, что это чем-то опасно для здоровья. И дельфинов она ни разу в
жизни не видела, хотя прожила на берегу моря семнадцать лет.
Однажды в конце зимы, когда Москву заметала снегом февральская ме-тель,
Баженов после любви предложил Луизе стать его женой. Она ответила не сразу.
Она сидела, уже одетая в свои простенькие студенческие одежды (чёрная юбка,
трикотажный свитерок чулочного цвета), сутулясь и опираясь острыми локотками
на колено перекинутой через ногу ноги, на баженовской тахте, с которой после
любовных действ постель была убрана, курила тоню-сенькую дамскую сигатерку,
походившую на длинный гвоздик (она делала это демостративно-жеманно,
«великосветски», наивно почти хвастала этими сигаретами, — американскими,
разноцветными — синими, жёлтыми, голу-бенькими, золотистыми — «под
настроение», — которые ей поставляла её тётя, работавшая в «Берёзке»*)), и
долго смотрела на густой снег, летевший за окном. В комнате из-за метели
царил притемнённый белесый сумрак.
— Ты молчишь, И? — спросил Баженов с внутренней дрожью.
Ему не нравилось имя «Луиза», в котором ему чудилось что-то змеиное, и он
все ласковые имена, производимые от «Луиза», постепенно сократил до простого
«И», которое она приняла.
— Нет, Баженов, — произнесла, наконец, она, — торопиться с этим да-вай не
будем.
— А чего тянуть-то? — спросил он грубовато из-за внезапно пронзивше-го его
ощущения зыбкости их связи, которая, оказывается, могла прекра-титься в
любую минуту по её слову. — Почему?
И она опять метнула в него то молненное серое пламя из своих глаз, ко-торым
она обожгла его месяц назад — он тогда спросил у неё, почему она не
переберётся от постылой бабки в общежитие. Тогда она ответила что-то резкое,
сбив надменной серой молнией его высокое настроение оберечь её от ненужной
житейской мути. И сейчас она, раздавив в пепельнице тлею-щий кончик своей
розовой сигаретки, ответило столь же резко:
— Потому что! Понял?!
Наверное, его лицо и глаза выдали оторопь от такого ответа — ибо она
вспорхнула вдруг птицей с тахты, бросилась к нему, обняла его, укрыв
за-румянившееся лицо за его плечом, и он ощутил её дыхание на своей шее; она
обняла его, припав к нему всем телом.
— Милый мой, хорошенький, — шепнула она, — ну ведь всё будет хо-рошо, мне же
надо к тебе привыкнуть...
И он легко поверил ей, что всё будет и в самом деле хорошо; конечно, ей надо
к нему привыкнуть.
III
Но уже на следующий после той метели день, когда Москва изнемогала в
оттепели под тяжёлым тающим мокрым снегом, она не позвонила ему вече-ром.
У них заведено было, что она каждый вечер звонила ему из автомата: бабка не
давала ей телефон, держала его в своей каморке и не позволяла, чтобы Луизе
кто-нибудь звонил. И вот, она не позвонила, отчего в его жизни воззияла
вдруг пустота.
Он сердцем, а не головой постиг, что не всё так уж хорошо и что есть, есть в
их мире что-то, не понятное и не доступное ему. Именно — не понят-ное и не
доступное его уму, — потому что он не допускал мысли, что она лжёт и не
любит его.
Он, как мальчишка, забросил университет, сочинив родителям какую-то чепуху,
целыми днями валялся на тахте, читая что-то и не воспринимая ни слова или
смотрел в окно и безсмысленно взирал на летевшие вниз мимо окна огромные
капли с крыши. Иногда он сам с собой затевал игру: приду-мать метафору, на
что похожи эти огромные капли. И не находил ничего лучше, кроме «как бомбы».
Иногда он думал о том, что той любви, какой он любит её, не вместиться в
мире; через минуту он приходил в ярость и, едва не скрежеща зубами, твердил
себе, что она достойна только ненависти, и мир должен быть испепелён, ибо он
ничего, кроме этой ненависти, не со-держит в себе.
Она позвонила только на третий день, и голос её, как всегда, был барха-тист,
любовен и ласков, и он мгновенно простил ей три дня своих измучив-ших его
душевных метаний, приступов невыносимой любви, от которой хоть вешайся или
бросайся в пропасть с двадцатого этажа, и столь же невы-носимой ненависти,
из-за которой весь обставший его мир виделся ему от-вратительным: всё, всё
взорвать к чёртовой матери, такой мир не должен существовать!
Но
— голос её, как всегда, был бархатист, любовен и ласков, и без него жизнь
его была пуста и ни к чему не нужна,
— и как ни в чём ни бывало она приехала к нему на другой день; ничего,
казалось бы, не случилось — за исключением того, что отныне она звонила ему
не каждый день, а лишь на-кануне «их дня». Что ж, он и с этим быстро свыкся,
как-то пропустив мимо внимания, что они перестали ходить друг к другу на
свидания, в кино, ни разу больше так и не сходили в театр.
Утишилось это ничтожное приключение, пригасла горечь неудавшегося
жениховства и — настала пора всерьёз заняться дипломом.
Он отверг Брехта — который у него ассоциировался не со знакомством с Луизой,
а с инфернально чёрными стенами театрального зала, — и от со-временности он
шарахнулся в древность, в средневековье, выдавливая из себя что-то о
совершенно ненужных и неинтересных ему Вальтере фон дер Фогельвайде и
Гартмане фон Ауэ. Всё здесь было изучено и переизучено, всё о них было
написано и перенаписано, но он умудрился что-то своё из-влечь из покрытых
патиной строк и в солнечный роскошный майский день, пахнувший расцветшей по
всей Москве черёмухой, защитился на «отлично» — благодаря ярко, без
гелертерства, без литературоведческого филологиче-ского языкоблудия,
написанному тексту. Это отметили оппоненты, все до еди-ного, и он в тот день
твёрдо уверовал в то, что должен писать, и начал свою первую большую вещь —
роман «Нарциссовый сад», в котором размашисто вознамерился обвинить в
духовном нарциссизме всё человечество.
Однако, выйдя из университета, надо было работать. Его распределили как
отличника в мощное именитое издательство, где ему как-то сразу всё
понравилось, пришлось вроде бы по нему, даже один в неделю творческий день —
четверг — ему полагался. В ту пору очень послушно вёл себя «Нар-циссовый
сад», оживая с каждой страницей. Луиза звонила всё реже и реже, появились
сложности: в издательстве за режимом работы следилось строго, пиджак вместо
себя оставить было крайне сложно, начальству доносилось всё моментально; а
по четвергам Луиза приезжать не могла, у неё как раз в четверг торчали в
расписании какие-то лабораторные, которые пропускать нельзя было. Поэтому
всё пришлось постепенно перенести на вечера и при родителях, что и Луизу, и
Баженова стесняло страшно, и во время любовных дел они поминутно
прислушивались, что творится в смежной комнате. По-сле такой любви Луиза
оставалась раздражена.
Луиза ни матери, ни отцу Баженова не приглянулась; а когда узнали, что она
не москвичка, сразу — особенно Вера Никифоровна — заподозрили её в охоте за
московской пропиской. Эти подозрения выливались на Баженова каждый Божий
день. Это привело к тому, что он стал пристальней пригля-дываться к ней — и
ловил на себе ей изучающие, испытующие, какие-то чужие, взоры.
А потом грянул дождливый октябрьский четверг.
Он поднимался утром из метро, направляясь в Ленинку. На том месте, где позже
воздвигли нелепый памятник Достоевскому, он увидел её. Она, стоя перед
высоким и худым мужиком в плаще и с чёрным зонтом над ними обоими, что-то
весёлое говорила ему и держала при этом его за лацканы плаща и шутливо даже
их подёргивала, и любовно — о, как знал Баженов этот её любовный взгляд! —
глядела мужику в лицо снизу вверх: мужик был выше её на голову. В этом
подёргивании, в улыбке, которой она улыба-лась, в ответной улыбке мужика,
излучаемой ей, угадывалась близость, — и близость давняя. Она имела право
так дёргать его за лацканы! — это Баже-нов уловил моментально. От
неожиданной боли, прорезавшей грудь, он ос-тановился рядом с ними как
вкопанный, забыв о дожде, лившем ливмя, гля-дя на Луизу во все глаза. Может
быть, у него даже был открыт рот. Мужик оглянулся на него с агрессивным
недоумением. Луиза же, окатив Баженова уже знакомым серым молненным
пламенем, произнесла сквозь зубы сви-стящее
— Ххоссподи! —
закрыла глаза, на мгновенье откинув голову, словно в отчаянье, схватила
мужика под руку и повлекла его прочь. Мужик оглянулся было на Баженова на
ходу, но Луиза настойчиво тянула его за собой.
Это было бегство. От чего?
Вечером в тот же дождливый день она позвонила. Он бросил трубку — раз, и
другой, и третий, но она упрямо звонила снова и снова. Она никогда не
оставляла на потом то, что полагала нужным сделать сейчас. Не поговори
Баженов в тот вечер с ней по телефону, она бы явилась к нему домой.
И слушая её сбивчивые, несуразные, явно лживые объяснения, —
— ...да это доцент наш по органической химии, он пристаёт ко мне, что я
могу сделать, а?! Поэтому я и маневрирую, он опасный человек, он племян-ник
ректора самого, понимаешь? Он юбочник, за всеми студентками гоняет-ся, а
если что не по нему, он преследует, понимаешь? До исключения из ин-ститута
доводит... и т.д. —
— он понял, что не сможет вынести одиночества, в котором промучался весь
этот проклятый день, которое зальёт всё пространство его мира, если он не
будет слышать этот голос.
Он принял её объяснения; она примчалась к нему в этот же вечер, и лю-бовь,
не успев угаснуть, возобновилась, и он даже перед самим собой сделал вид,
что поверил ей о юбочнике-доценте, которого он про себя обозвал «дылдой».
Зимой, в розовый морозный день, он опять увидел её — с другим, с ка-ким-то
жидким лядащем мужичонкой в сером сентипоновом финском паль-то, в каких
тогда полМосквы ходило, и уже не было в ней сомнений: ляда-щий обнимал её —
страстно, не замечая улицы и уличной толпы; он накло-нялся к ней, румяной от
мороза и хорошего настроения, что-то шептал ей и поцеловывал в скулу и в
висок, в выбивавшийся из-под серо-голубенького её пухового беретика
непослушный светлый локон, целовать который и Ба-женову очень нравилось.
Дело было на Большой Грузинской с её тесными тротуарами, с вечной толкотнёй
на остановке 5-го трамвая; Баженов столк-нулся с ними нос к носу, мог бы
Луизу за рукав схватить, лядащему в морду залепить — но они, увлечённые, не
заметили его. Когда Луиза, по обыкно-вению, позвонила ему на следующий
вечер, он прерывающимся, непослуш-но хриплым голосом заявил ей, что «никаких
отношений уж нет, и не звони больше, прошу». Наташка Брускова, узнав о
разрыве, заквохтала, замахала руками, кричала: «Это совсем не то, что ты
думаешь!», но Баженов молча показал ей кулак и состроил такую зверскую
физиономию, что она при-молкла.
Луиза исчезла тогда из его жизни на всю зиму и лето; а осенью всё-таки
объявилась.
— Мне плохо, Баженов, — плакала она в телефонной трубке, а у него сердце
цвело даже от этого «Баженов» вместо имени его, — только не рас-спрашивай
меня ни о чём, не терзай!..
— Да не собираюсь я никого терзать! — вскричал Баженов, ощущавший гибельную
радость, поняв, что ничего, оказывается, не кончилось, и резким тоном своим
лишь инстинктивно пытаясь отодвинуть от себя край бездны того внезапного
неописуемого спокойствия, в котором он запросто мог по-тонуть, потому что
спокойствие это смахивало на предательство.
Женщине, которая к тому моменту уже появилась у него, было немед-ленно
объявлено об отставке. Никого родней и желанней Луизы, казалось ему, у него
в жизни не было, нет и не будет.
Они поженились через полтора года, весной, в начале марта, когда у Луизы
начался последний — дипломный — семестр.
Об этих разлучных зиме и лете он никогда её не расспрашивал, она ему никогда
ничего не объясняла.
IV
За это время Баженов опубликовал несколько рассказов — с одним из них
прорвался даже в «Огонёк», — и бился над составлением книжки рас-сказов и
повестей. Трудясь в своём знаменитом издательстве редактором — правда, без
особых карьерных успехов, — он обзавёлся кое-какими связями с другими
издательствами и с одним из них договорился о книжке — пока устно, получив
твёрдое обещание от директора издательства, не от главного редактора,
пробить его в план. «Нарциссовый сад», написанный примерно до половины, был
пока оставлен на будущее — он требовал долгого, рабо-чего, беспрерывистого
дыхания, а дыхания-то, из-за Луизы такого перебив-чатого, не получалось. Его
хватало лишь для работы урывками, по настрое-нию: над рассказами.
Огорчало несказанно, до ощущения трещины в груди, — вроде холодка, когда
облако в погожий день наползает вдруг на солнце, — что Луиза его
писательство воспринимала как блажь, инфантильное, к чему так склонны
мужчины, развлекательство себя.
Книг она вообще не читала, даже «Современный нидерландский детек-тив» — из
дефицитнейшей детективной серии, которую на Москве букваль-но рвали из рук —
она даже не раскрыла; о классике же и слышать не хоте-ла; рыбаковские «Дети
Арбата», при всей их бешеной, сокрушительно громкой славе, она открыла,
прочла первый абзац и бросила.
Когда как-то зашёл разговор о литературе, как раз о «Детях Арбата», о
«Тяжёлом песке» — у Брусковых, к которым они перед свадьбой частенько
заглядывали в гости уже как «свои», — она раздражённо заявила, что,
гово-рят, американцы издали небольшую книжицу, где «Анну Каренину»
превра-тили в десятистраничный рассказик, «Войну и мир» — в повестушку о
три-дцати страницах, а «Человеческую комедию» Бальзака представили как
ро-ман на ста страничках.
— И если не брешут и так оно и есть, я американерам громко аплодирую! — с
горячностью, почти со страстью, отворачиваясь от Баженова, возгласи-ла она.
— Окстись! Что ты мелешь, мать?! — вскинулся Андрюха.
— А вот и то! — Луиза не собиралась убирать напор. — Столько време-ни я
потратила на чтение этого белиберданса, классики этой вашей воню-чей!..
— А на что бы ты хотела его потратить? — вскричал Андрюха.
— Лялечка, ты открываешься нам с неожиданной стороны, — осуди-тельно
вмешалась Наташка. — Когда-то ты была не такая. Чо этт с тобой, мать?
— Дура была! — яростно ответствовала Луиза, отбрасывая успокаиваю-ще
положенную на её локоть руку Баженова.
— Предмет не стоит таких эмоций, господа! — вмешался кто-то.
В ту пору, когда крушение всего только намечалось, в окружении актив-ных
Брусковых появилось вдруг много случайных и незнакомых людей. Вот один из
таких незнакомцев и обнаружил себя. Он сидел в углу в кресле, под горевшим
торшером. Баженов оглянулся на него. Это был молодой, но уже очень осанистый
джентльмен в дорогом костюме в полоску, с узорчатым тяжёлым золотым перстнем
на безымянном пальце, с галстуком цвета тём-ного индиго. Из тени торшера на
Баженова лёг тяжёлый взгляд больших глаз с крупного, с точёным носом,
породистого лица.
— Всё рассудят деньги! Если урезанная Анна Каренина приносит изда-телю
барыш, то виват урезанной Карениной! Вот и всё. Об чём спор, вап-ще?! Если
барыш приносят четыре кирпича «Войны и мира», то виват кир-пичам. Если же не
приносят — то долой кирпичи с прилавков! И вся лю-бовь, и сиськи набок, да.
Слегка ошеломлённый необычной в интеллигентской среде концовкой фразы,
Баженов быстро оглядел всех. Только Луиза, окаменев, казалось, бы-ла
возмущена — пунцовый румянец кинулся на щёки, но молчала, потому что и
Наташка, и другие дамы сделали вид, что ничего такого уж возмути-тельного
произнесено не было. Одна из дам даже улыбнулась развязно.
— А нащот того, кто кем был и кто как думал в стремительно отдаляю-щейся
юности, — джентльмен хохотнул утробно, — то мало ли что! При-нимайте нас
такими, какие мы здесь и сейчас! Here and now! Да, именно here and now! — с
удовольствием повторил он и остро взблеснув глазами, словно стеклянными
линзами, взглянул на Луизу. — Не так ли, miss? Или миссис?..
— Пока miss, — грубо сказал Баженов. — А через неделю будет миссис.
При этих словах Луиза отсела от него, — перепорхнула на диван, как птица
перепархивает с ветку на ветку; на диване она моментально при-строилась в
своей позе: ссутулившись, нога за ногу, локоток упёрт в колен-ку; она
закурила — уже не дамские сигаретки-гвозди, а «Marlboro».
Он был благодушен в те дни — через неделю свадьба! — и не обиделся, когда
она при людях столь демонстративно покинула его — вернее, обидел-ся,
конечно, такое не может не задеть, — но обиду эту подавил в себе
реши-тельно; «это же моя жена», подумал он, не задавшись вопросом, почему
этот странный аргумент служит оправданием её неумной резкости. Это бы-ла
нелогичность мужчины, который любит и счастлив.
Её излюбленную позу Баженов терпеть не мог — Луиза в ней словно
за-кукливалась, как называл он это про себя. Он уже заметил, что она
отсажи-вается, сутулится и кладёт ногу на ногу, когда у неё плохое
настроение, ко-гда она недовольна им или вообще думает о чём-то серьёзном и
даже непри-ятном. Что её рассердило в тот момент и в том разговоре о
литературе? То-гда он даже не связал, что неадекватное луизино раздражение
вызвано его вознёй с рассказами. Поэтому он, не теряя в целом благодушия и
оправдав Луизу, издали послеживал за маневренными перемещениями по
брусков-ской гостиной молодого джентльмена — за его сложным извилистым путём
по комнате, конечной целью которого был диван с сидевшей на нём наосо-бицу
от остальных Луизой. Очутившись рядом с нею, джентльмен что-то негромко
сказал ей. Баженов увидел, как из глаз Луизы, мгновенно обра-щённых на
джентльмена, прянул сгусток серого молненного пламени. Он ожидал, что
джентльмен осядет, — пламя из луизиных глаз могло кого угодно сбить с ног, —
но тот лишь сделал сложную гримасу, вобрав в себя губы и набычившись; он
исподлобья устремил свой взгляд в глаза Бажено-ву, наблюдавшего за ним, но
словно не увидел ничего. Баженов гневно изу-мился, когда, при прощании
пожимая руку ему в прихожей, джентльмен указал большим пальцем себе за
спину, — там Андрюха подавал Луизе пальто — и отрицательно покачал головой,
сделав презрительную гримасу.
— Миссис? Не-а... ты рискуешь, старик... — едва слышно прошептал он. Баженов
онемел от гнева, и джентльмен, быстро пожав плечами, стреми-тельно вынесся
мимо него вон.
Родители Баженова не скрывали того, что им Луиза по прошествии вре-мени
так и не прилегла к душе. Они крепились, конечно. Они купили себе
туристическую потёвку на 10 дней в ГДР и в день свадьбы прямо из загса,
минуя ресторан «Интурист», где они сняли Баженову небольшой зал,
отпра-вились на Белорусский вокзал, на берлинский скорый №1 в 17.35.
Родители Луизы, с которыми Баженов так и не познакомился, на свадьбу не
приехали. Оказывается, Луиза была с ними сильно не в ладах, она давно, ещё в
школе, не сошлась с мачехой, обиделась на отца, который после кончины матери
как-то очень скоро снова женился. Там клубились сложности, в том числе и
денежные, наследственные, в подробности которых Луиза предпочитала Баженова
не посвящать.
— Сынок, а ведь это не в её пользу, — за день до свадьбы сказал
Баже-нов-старший.
— Пап, угомонись, а? — огрызнулся Баженов. Он в своей комнате (через два дня
в этой комнате будет жить Луиза! — с удивлением и тайным стра-хом думал
Баженов) запихивал в шифоньер только что привезённый из ателье для
новобрачных новый костюм. — Польза-мольза... Они тебе нужны, её отец с
мачехой? Мне — нет!
— Да не обо мне речь и не о них, а о ней... — Баженов-старший не уни-мался,
медлил, глядел на сына раздумчиво, не договаривал.
Баженов, наконец, упихнул костюм меж старых, отживших своё рубах, пиджаков и
брюк (половину из них Луиза вскоре выкинет на помойку), с натугой придавил
сопротивляющуюся дверь шкафа и с порога комнаты махнул отцу рукой: поди
сюда, мол! Отец, косясь на жену, смотревшую в очередной раз «17 мгновений
весны», последовал призыву сына. Баженов закрыл за ним дверь, почти силком
усадил его на стул возле своего пись-менного стола, а сам пристроился
напротив, на тахте.
— Так! Пап, по-моему, нам надо кое в чём условиться.
— Я понимаю. Надо! Ни мне, ни маме Луиза твоя не нравится — ладно! Это наше
дело, не твоё! Разумеется, ни я, ни мама не будем ни во что между вами
вмешиваться. Мы люди разумные и грамотные. Единственное, чего мы требуем в
ответ — это уважения к нам и к нашей жизни, к нашим пробле-мам, к нашим...
взглядам и к нашим обстоятельствам. Только так! Не будет этого — снимайте
квартиру и живите отдельно. Заявлю вам об этом прямо и без обиняков, и не
обижаться! Договорились?! Но об этом у нас ещё будет время поговорить —
может быть, вчетвером. Но, сынок, я хотел тебя спро-сить... Поздновато,
конечно. Но... ладно. Ты внимательно читал дневник Толстого?
Баженов растерялся тогда от внезапного вторжения на свою — литера-турную —
территорию.
— Ну... да, в общем...
— Прочти ещё раз, вреда не будет, коль ты... пишешь. Когда я их читал в
молодости, меня там поразило знаешь что? С каким скрипом, с каким
вол-нением, с какими, чёрт побери, сомнениями шёл Толстой на заключение
брака! Оставим в стороне его религиозность — ну там... браки заключаются на
небесах и так далее... это всё внешнее! Если прочесть его внимательно, то
станет ясно, что боялся он вовсе не Бога и не небес, а — себя, понимаешь?
Себя и Софью Андревну. Он боялся, как чёрт ладана, соединять жизни! Ты хоть
отдаёшь себе отчёт, что с завтрашнего дня твоя жизнь — в ней, а её — в тебе!
Ты этого не боишься?!
— Нет, не боюсь! — мгновенно и отважно бросил в ответ Баженов.
Но это «твоя жизнь — в ней, а её — в тебе» Баженов вспомнил в свадеб-ную
ночь, когда они приехали из «Интуриста» с охапками подарков в пус-тую
баженовскую квартиру в Малом Козихинском переулке (Луиза не удержалась,
выдохнула, едва переступили порог и свалили на пол все паке-ты, коробки и
букеты: «Лучший подарок сделали твои родители: они на це-лых десять дней
оставили нас одних!»), когда они, ничего не прибирая и шатаясь от усталости,
разделись в гостиной и сразу легли, — и вот, когда Баженов — после первого,
уже супружеского, акта — засыпал, и Луиза впервые спала рядом, беззвучно,
как спят все молодые женщины, уже в пол-ном праве спать здесь, и в комнате
пахло её духами и её телом, он вдруг услышал слова отца — и они, наконец,
достигли его и поразили своим яс-ным, таким простым и страшным смыслом:
«Твоя жизнь — в ней! Её жизнь — в тебе!» Его словно кто-то толкнул в бок, и
сон как рукой сняло,
Он осторожно повернул голову на подушке, поглядел на её профиль в прозрачном
сумраке своей комнаты. «Моя жизнь — в ней?!» Она, как вы-пустила его, так и
лежала — на спине, плоско, слегка отвернув голову к сте-не, к ковру, и он
видел плавный очерк её щеки, век, изящного носа, малень-кой скулы,
миниатюрной раковинки уха и россыпь светлых волос, размё-танных по подушке.
Она спала. Конечно, мгновенно вспомнились и дылда-доцент, и лядащий тошнотик
в сентипоне на Большой Грузинской. «Навер-ное, ещё кто-нибудь был»,
отчётливо подумал он с саднящей сердце тоской. Ему сделалось тесно рядом с
ней, словно спелёнутому взакрут, до удушья.
Он отвернул одеяло, тихонько совлёкся с тахты. Хотелось вдохнуть воз-духу
полной грудью, выпить взахлёб кружку холодной воды, — вообще, сделать
что-нибудь в полный замах, освободительно. Он, крадучись, напра-вился на
кухню. Зачем-то он открыл дверь, проходя мимо, в спальню роди-телей, словно
там мог найти ответ на начинавший звенеть в нём вопрос. Он увидел, не
зажигая света, что в спальне, конечно, царил идеальный порядок вокруг
громадной, в полкомнаты, двуспальной, тщательно застеленной кро-вати. В
трельяже матери он увидел своё смутное и словно прозрачное, как призрак,
отражение.
«Здесь — своя жизнь, — сказал кто-то в нём. — Ты до такой должен ещё
подняться».
На кухне он хотел было по-физкультурному взмахнуть руками, да вдруг стыдно
сделалось, будто его мог увидеть кто. В два-то часа ночи, после сва-дебного
пира и первого супружеского соития — и руками в темноте машет?! Он,
обнажённый, застыл под свисающим с потолка светильником, так и не зажжённым,
застыл, сцепив руки на затылке и с непонятным, звенящим в нём вопросом
уставился в балконное окно, на горевший в переулке фонарь за частой сеткой
голых ветвей липы, что росла внизу у подъезда.
За спиной, в глубине квартиры, он расслышал движение. В эту секунду ему не
хотелось её видеть, но он задавил себя. И вопрос вдруг прорезался — опять
всё тот же Кто-то, Сидящий в нём, подал голос: «И, кто ты? что ты?!» «Твоя
жизнь — в ней», — проговорил голос отца. Он включил свет, под звуки
приближающихся лёгких шагов схватил с плиты чайник и подставил его зев под
кран.
— Ты чего не спишь? — услышал он за спиной.
Он обернулся к ней. Она стояла в дверях кухни голая и щурилась от све-та.
— Кофе хочу, — ответил он, — будешь со мной?
Он поставил чайник на огонь, отметив про себя, что он чего-то ждёт от
наступающего, от уже вот вплотную подступившего мига.
— Если ты будешь, то и я буду, — хорошо ответила она.
Он уловил каким там неизвестно магнетизмом или ещё чем, не ведомым науке,
что она настойчиво и очень сосредоточенно ищет пути к тому, чего ждёт от
ближайшего, вот-вот уже наступающего мгновения он. Напряжение в нём звенело
уже, как струна. Ему даже дрожь, готовую выплеснуться в руки, пришлось
унимать усилием воли. «И, кто ты?! что ты?!» От того, най-дёт ли она этот
путь, зависело всё их будущее счастье.
— А я что-то не помню, ты крепкий любишь или... Сколько тебе ложек сыпать?
В ту ночь он ещё не знал, что она кофе ненавидит, вернее, презирает, как и
море, вредное для здоровья.
Она отозвалась:
— Сколько себе, столько и мне. Как ты, так и я.
Это было повторением приёма, но всё-таки ему было приятно. Луиза уже
освоилась со светом, и серые глаза её ходили вслед за ним неотступно.
Бледное, осунувшееся от усталости лицо её вдруг прелестно порозовело. Ему
вспомнилась Таганка, театр с его дурацким чёрным залом — и тонень-кая
белокурая румяноликая девчушка с острым носиком, милым хвостиком на затылке
и робким мягким взором серых глаз. Она ли это сейчас, здесь?!.
«И, кто ты?!»
— Странно, — сказал он. — Мы знакомы... сколько? Три года уже? А ни ра-зу,
например, не были в ресторане...
Эту фразу он изрёк просто так, она была вызвана, наверное, только что
сделанным им открытием, что он не знает, какой кофе она любит. Но как только
эта никчемная фраза излетела из его уст, мгновенно в голове его вспыхнуло: а
с дылдой, небось, в кабаке сидела, вино пила; и с тем тошно-тиком в
сентипоне!
Нельзя думать об этом! Это — твоя женщина, твоя жена. Она будет ма-терью
твоих детей. Все эти дылды и тошнотики были до. До, до, до! — Нет, они были
после! Ты, ты её сделал женщиной! — Нет, они были до. Нет уз, нет и
обязательств. — Были узы, были! Не в штампе же в паспорте дело, в конце
концов! Были отношения, были и узы, были и обязательства, как по-ложено у
людей! Ты, кстати, предлагал ей руку, она отвергла! — Да, ибо она была
свободна. Имела право отвергать меня! До сегодняшнего дня! Свобод-на!
Обязательства передо мной возникли только сегодня! Сегодня, только сегодня,
когда она спит в моей постели со мной и живёт со мной, она стала не свободна
и ответственна передо мною во всём. Как не свободен и ответ-ственен пред нею
я.
«Моя жизнь — в ней».
Идя к столу с чайником в руке, он невольно вскинул на неё взгляд. Она всё
так же стояла недвижно в проёме кухонной двери, словно не решаясь
переступить порога — тоненькая, почти щуплая, даже рёбра обозначались над
гладкой впадиной живота. Нагая, она теперь совершенно не стеснялась пред ним
своей наготы — а прежде стеснялась страшно, стремилась спря-таться,
закутаться, прикрыться первым, что попадало под руку, и не шутя сердилась,
когда он пытался этому воспрепятствовать. Однажды она так рявкнула на него:
«Убери руки!!», что ему пришлось осадить назад, и он несколько дней пребывал
в отравленном настроении: так нехорош, груб, в чём-то даже грязен был этот
окрик.
— Тебе не холодно? — спросил он, разливая кофе по чашкам.
— Нет.
— Проходи, садись, чего ты стоишь?
Он по привычке сел на своё всегдашнее, уже многие годы, место на изо-гнутом
буквой «г» кухонном диванчике: за узкую часть стола.
— Я знаю, о чём ты думаешь, — звонко сказала она, не двигаясь с места.
«Что моя жизнь теперь в тебе», чуть не сорвалось с языка, но он удержал
слово. Она вдруг в своей манере, по-птичьи, одним движением, словно
про-летела пространство взмахом невидимых крыльев, оказалась рядом с ним и
упала пред ним на колени, обняв его ноги. Он мгновенно постиг, что в этом
коленопреклонении не было самоунижения — это был страстный жест лас-ки и
любви, жест невиданного доверия, предания себя ему, это был ответ на вопрос:
«И, кто ты, что ты?» У него защекотало в носу, и он торопливо хлебнул кофе,
обжегшись, и это помогло ему не пустить на глаза слёзы.
— Ничего у меня с тем не было, Витенька. Ни-че-го! — Она пунцовая от
смущения, из-под упавшей на глаз пряди распавшейся гладкой причёски,
смотрела на него снизу вверх. Он понял, что она говорит о дылде. — Его нет!
нет! И не было!
— А тошнотика в сентипоне? Тоже не было?
Видит Бог, он ничего не хотел об этом спрашивать и ничего знать —
вы-плеснулось само собой.
Она, не отрывая от него взора, мгновение молчала недоумённо, потом за-крыла
глаза и встряхнула головой, от чего причёска её рассыпалась оконча-тельно.
Она поправила её рукой, сдула локончик с глаза. Баженову подума-лось, что
она, похоже, не вспомнила и не понимает, о ком речь.
— Встань, — сказал он и обнял её, заставляя подняться. — Встань и са-дись,
давай кофе пить.
Он посунул вбок колени, пропуская её за широкую часть стола.
— Теперь это будет твоё место, рядом с матерью. Отец сидит вот здесь, рядом
со мной.
Когда она протискивалась между столешницей и им, он поцеловал её в спину, в
ложбинку позвоночника, а потом, задержав объятьем, приложился губами к одной
ягодице и к другой. Она села рядом с ним, тесно к нему, плотно прижав к
своему плечу его обнимавшую её левую руку, и его ладонь как-то сама собой
легла на её правую грудь, заполнилась её приятной мяг-кой плотью.
— Хорошо, — выдохнула она.
— Что — «хорошо»?
— Что сиденья у вас матерчатые. На коже или на пластике противно бы-ло бы...
голой жопой сидеть!
Ошарашенный, Баженов онемел... и вдруг захохотал — громко, внадрыв; и она
прыснула — сначала в кулачок, но, заражённая его смехом, принялась хохотать
громко, в голос, закидывая голову, и так они хохотали, сцепив ру-ки,
раскачиваясь, и едва глаза их встречались, как хохот возвращался с
уде-сятерённою силою; наконец, и Баженов, и она поняли в один миг, что
что-то не то в этом безумном хохоте, и перестав смеяться, кинулись в объятья
друг к другу. Этот смех страшно сблизил их, воистину — моя жизнь в тебе,
ду-мал Баженов, обнимая её, и по её глазам видел, что и она переживает то
же.
— Соседи подумают, что мы сошли с ума.
— Соседи ничего не подумают, потому что они нас не слышат. Дом
до-революционный, здесь и стены, и перекрытия под метр, слышимости ника-кой.
В эту ночь они долго сидели за столом, нагие и счастливые, как в первый день
творения, пригубливали невкусный остывший кофе. Баженов забыл о том, что он
чего-то ждал от близящегося мига — миг давно миновал, и чтό он принёс с
собой или не принёс, сделалось не важным и не интересным. Не бывало больше в
их жизни момента, когда они были бы столь же близки друг другу, слиты в
одно.
— Я хочу детей, — сказал он, целуя её в висок.
— Обязательно. Кого ты хочешь?
— Дочку и сына.
— Я обязательно рожу дочку и сына.
— ...может быть, сейчас и начнём?..
— Нет, — ответила она очень серьёзно, деловито. — Во-первых, мы се-годня
пили шампанское, а во-вторых, у меня сегодня ещё не получится, я же таблетку
приняла. — И вдруг зарумянилась нежно: — Если просто так — давай. Я
готова...
— А завтра? В поход за детьми?
— Вот — завтра, правильно. Завтра, милый, завтра.
А назавтра у него с утра, без чего-то девять, ещё не вставали, схватило
сердце: словно кто изо всей силы саданул в грудь кувалдой или обухом то-пора
Скорая не торопилась, ехала больше часа; врачиха, молодая щекастая
хмуролицая тётка, на нервное замечание Луизы воскликнула:
— Да спасибо скажите, что вообще мы здесь! Это уже чудо несусветное!
— Не понимаю...
— А тут и понимать нечего. Перестройка! Вы газеты читаете? Телевизор
смόтрите? Что в стране творится, не видите?!
— При чём тут страна?!
— Как при чём, как при чём! Если в стране порядка нет, так... Ладно. Где
больной? Ведите.
Спустя час, ещё не было и одиннадцати, Баженов уже лежал в Боткин-ской, в
кардиологии. Капельницы, уколы, таблетки погрузили его в вязкий и
приятно-лёгкий сон. Очнувшись, он изумился страннейшему обстоятельству — что
вот Луиза уже три дня полновластно хозяйствует в его квартире; как интересно
порой распоряжается жизнь! — и потребовал его выписывать. Врач наотрез
воспротивился, навестившая его в пять вечера Луиза поддер-жала врача. Она
была незнакомо строга и суха, бледнолица и, оглядываясь на больных — кроме
него, в палате лежали ещё трое, — выговаривала ему, как опытная наперсница,
вести себя разумно и подчиниться судьбе. Но он не мог и не хотел подчиняться
судьбе, он изнывал от вожделения к ней и рвал-ся вон.
В воскресенье, когда она явилась к нему днём — с кошёлкой домашней еды, даже
в кастрюльке принесла ещё горячее пюре с тушёной курятиной, — и в палате,
кроме них, оставался только старый-престарый дед с всклоко-ченной пегой
бородой, громко храпевший на дальней, у окна, койке, зарыв-шись башкой
куда-то в щель между подушкой и матрасом, лишь бороду и кадык оставив на
виду — Баженов не выдержал и запустил руку Луизе под юбку, и без труда, с
силой вполне здорового мужика, удержал Луизу, рва-нувшуюся было прочь, и
счастливо задохнулся, когда ощутил ладонью ре-зинку её трусиков под плотным
латексом зимних колготок. «Ну ведь войдут же, Вить!!» — вскричала она
шёпотом, а он купался в серебристом океане любви, изливающейся из её глаз,
прядал рукой по бёдрам, по ягодицам, проникал меж бёдер, радостно
обезумевший от того, что его руке там не возбранялось ничего, ему хотелось
кричать ей о любви, но слова почему-то застревали в пересохшем рту.
— Пожалей меня, — шепнула она ему, — ты же возбуждаешь меня, как я домой
мокрая поеду?
Это отрезвило его, он убрал руку, и насладительно было осязать её
про-хладную ладонь, когда она потрогала ему лоб. «Температуры нет?» — «Нет,
конечно. Я здоров!» — «Я вижу...» — улыбалась она, румяная и невыноси-мо
милая.
В понедельник он написал расписку в отказе от дальнейшего лечения.
— Я знаю, что плохо здесь, — сокрушался не понимавший его врач, — но что
прикажете делать, если цены растут, а у нас бюджет по-прежнему рубль ноль
семь копеек в день на каждого больного на питание. Много на-ешь на рупь ноль
семь? А на медикаменты вообще девяносто копеек. Вот и вертитесь тут...
— Да нет, — пожалел его Баженов, — просто я женился пять дней назад, пора и
честь знать...
— А-а-а! — обрадовался врач и посветлел лицом. — Тогда коне-е-ешно... Ну, у
вас сейчас с сердчишком нормально вроде, но вы берегите себя. Вы, вот что, в
постели... эт самое... позы принимайте щадящие, не взлетайте, на руки не
опирайтесь. Лежите себе на спинке, пусть уж жена полетает... или на правом
бочку! Но только не на левом!
Баженов во все восемь лет брака потом вспоминал эти увещевания, но в тот
день, когда он вернулся из больницы и едва дождался Луизы из инсти-тута, он
об этих инструкциях напрочь забыл.
В тот день был зачат Филипчик.
V
Те несколько дней, когда они одни жили в квартире на Малом Козихин-ском,
выпали, наверное, им самыми счастливыми в их семейной жизни. Луиза была
пылка, любовна, нежна, и ему тогда казалось, что жизнь впере-ди предстоит
разумная и благополучная, как езда на надёжной машине по пустому гладкому
шоссе. Это уподобление жизни езде по шоссе сорвалось с его пера, — вернее,
возникло вдруг под клюющими бумагу литерами его пищущей машинки — в
рассказе, написанном как раз в те счастливые четы-ре дня.
В жизни иногда, заметил Баженов, в одной секунде встречаются такие вещи,
встреча которых оказывается символической. В ту секунду, когда он тюкнул
точку последней фразы рассказа и потянулся сладко, и телом, и ду-шенькой
довольный сделанной работой, он услыхал металлическое вороше-ние ключа в
замке входной двери, и в прихожей раздались шорохи вторже-ния. Кончилась
праздничная разумная жизнь, начались трудные будни. Луи-за была в институте,
родителей встретил один Баженов — с лицом, на кото-ром он старательно
изображал радость.
— Ну, и как? — спросил отец, пожимая ему руку и глядя в глаза.
«Нормально», — ответил тогда Баженов, но взгляд отвёл. Чего уж нор-мального,
вместе им жить будет плохо. Он это предчувствовал, проживя с Луизой вот эти
четыре дня и уже понимал, что то, что формируется меж ни-ми — атмосфера,
тон, порхающие только им понятные словечки, жестики и проч. — не будут
восприняты родителями, их атмосфера, что окутывала их, была совершенно
другой. Спустя час, когда он увидел мгновенную тень огорчения и досады на
лице взошедшей в квартиру Луизы оттого, что они уже не одни, — невольную,
конечно, — в нём возникло напряжение, не от-пускавшее его многие месяцы, два
с лишним года, — пока Баженов-старший не организовал им приобретение
кооперативной малогабаритной «распашонки» в 16-тиэтажном доме на проспекте
Вернадского, 10 минут ходьбы до метро — в самые последние дни перед тем, как
рухнуть старой жизни.
Выезжая через день из Малого Козихинского на грузовике с мебелью и барахлом,
Баженов при въезде на Комсомольский проспект наткнулся на густую кричащую
демонстрацию, циклопическое пространство Крымского моста было заполнено
человеками, тысячами и тысячами орущих лиц (вече-ром, когда Баженов смотрел
репортаж по ТВ и увидел картинку этого места сверху, они поразился, как это
море голов сверху походило на рыбью икру), и грузовик завернули, и они с
шофёром отправились к Новому Арбату, но и там не смогли пробиться, уже и там
толпа бузотёрила и заполнила каждый метр мостовой; в гуле, который стоял в
воздухе, слышались Баженову рас-каты грома, и в этих раскатах была стихия,
что-то даже величественное. «Счастлив, кто посетил сей мир...» Баженов был
раздражён задержкой и на возбуждённые некрасивые лица снующих перед капотом
грузовика людей смотрел с недоумением: «в чём же здесь счастье?»; здесь он в
первый раз почувствовал, что грядёт что-то страшное, что всё рушится. Им
пришлось вернуться к улице Горького. На другой берег Садового кольца они
перебра-лись только на Самотёке, и у МИДа пришлось свернуть на пока ещё не
за-нятый Кутузовский проспект. Только через Кунцево, через Фили они
выру-лили на проспект Вернадского. Там, у подъезда их дома, уже больше часа
томилась с детьми — с Филипчиком и грудной Светкой — Луиза, которую
отправили наособь служебной «Волгой» Баженова-старшего. Ключи, конеч-но,
забыли ей дать, обе связки лежали в кармане у Баженова. Луиза была адски
накалена этой нелепостью, до немотстсования, она глядела на мужа как на
пустое место, и радость от обретения свободы от родителей в новом их жилье
воцарилась позднее, когда перетащили мебели и узлы с барахлом, и помогать
всё это таскать и расставлять прилетели верные Брусковы, неос-тановимо
весёлые. Их весёлость заставила забыть всю ту утреннюю муть, почти
отравившую бытие.
Дом был не нов, в квартире до них кто-то жил, и кабель телеантенны —
удобно-длинный — валялся посреди комнаты, сложенный в бухту. Андрю-ха,
приладив на потолок люстру, весело орал, стоя под люстрой с телевизо-ром в
руках: «Куды ставить-та?!» «Туды, туды» — тыкала пальчиком Луиза, прибежав
на зов из детской... Баженов копошился у своего письменного стола, который
решили поместить в спальне, через дверь внимал этому при-ятному
новосельческому шуму, поднимающему настроение, и снова его грело чувство,
что впереди их ждёт благополучная и разумная жизнь, что за панельными
стенами 16-тиэтажного параллелепипеда можно укрыться от всех уличных
ураганов, волн, демонстраций, драк и потрясений основ.
Настроение было приподнятое. Да, праздник, конечно: новоселье, свобо-да
от каждодневного осуждающего молчания отца, от колких встреваний Веры
Никифоровны, которая Луизу, кажется, постепенно возненавидела, — но и
врывалось сюда настроение улицы. Телевизор ликовал, показывал икру на
Крымском мосту, угрожающе неподвижную; улюлюкающую толпу на Лубянке,
бурлящую вокруг опустевшего постамента: пока возились здесь, расставляли и
шумели, памятник уже сдёрнули и куда-то увезли. Андрюха подплясывал, потирал
руки, у Наташки глаза торжествующе сверкали; даже хлопотавшая в детской
Луиза, поминутно бегавшая из комнаты в комнату, поддавшись их радости,
восхищённо качала головой и встряхивала светлым хвостиком на затылке, на
бегу останавливаясь перед телевизором на секун-ду-другую. А Баженов думал об
отце, о том, каково ему сейчас, и не испы-тывал от телека никакого подъёма.
Когда, наконец, устроились, расстелили ковёр, уложили детей спать и
оснастили застолье, приехали Баженовы-старшие с букетом цветов и бутыл-кой
французского шампанского. «Из цековского распределителя», шепнул украдкой
Андрюха Баженову и Наташке. Но Баженов-старший услышал и устало поправил:
— Не из распределителя, а в нашем буфете цековском купил, на втором этаже.
Ничего, скоро ваши демократы завалят магазины этим шампанским, только стоить
оно будет столько, что вам и за год не заработать. Будете только ходить,
смотреть и облизываться.
— У нас зарплаты будут другие! — с ходу вонзилась в разговор Луиза,
извлекавшая узорчатые фужеры из только что загруженного посудой сер-ванта.
Баженов-старший хотел было что-то возразить ей, но Наташка закричала:
— Ой, смотрите, смотрите!
Показывали кадры, как снимали статую Дзержинского. Тяжело отлепив-шись от
постамента, статуя с двумя безобразно торчащими из-под испода штырями,
поплыла над ревущей толпой, покачиваясь на тросах. Наташка сложила руки
зааплодировать, но Андрюха успел пхнуть её ногой под сто-лом, а вот Баженов
оплошал, и Луиза, присевшая к столу с напряжённо вы-прямленной спиной,
аккуратно держа ладони перед своим лицом, сделала несколько медленных
отчётливых хлопков.
— В конце концов, это просто бестактно! — крикнула ей сухонькая и сжавшаяся
как пружина Вера Никифоровна. — Вот мы уедем, и аплодируй-те!
Она выскочила из-за стола и, схватив пепельницу, отбежала к окну, с грохотом
швырнула пепельницу на подоконник и выхватила из сумочки пачку «Беломора».
«Вера, не кури!» — крикнул ей Баженов-старший. «Не могу!» — вскричала Вера
Никифоровна и мелко и нервно тряся головой, показала глазами на Луизу.
— Разве можно такое вот... терпеть!
— Да они же зомбированы, Вер, разве ты не видишь? Пройдёт этот дур-ман...
— Мы не зомбированы, Валентин Никитич, — пробасил примирительно Андрюха,
играя взмудрённость. — Просто пришла новая жизнь, смиритесь! Присохла старая
скорлупа и отвалилась сама по себе. Чо тут такого... Кста-ти, всё по законам
марксистской диалектики. Я вот что думаю! — Словно сомневаясь, стоит ли
говорить то, что он думает, Андрюха взял со стола шампанское и пристально
уставился на этикетку. — Хм, «Дом Периньон», однако... Сколько оно стоит,
если не секрет?
— Сто шестьдесят два рубля...
Наташка ахнула.
— Это ж моя месячная зарплата!
— Да, так вот что я думаю... — Андрюха уважительно вернул бутылку на стол. —
Представим на миг, что всё вот это, — он кивнул на экран, — н-ну...
победило, скажем так. Бунтовщикам всё удалось, и к нам вернулся капита-лизм.
И получается, что весь девятнадцатый век русского освободительного движения
был удар тряпкой по воде! Все эти, — он начал загибать пальцы, — нечаевцы,
чёрнопередельцы, эсеры, террористы, декабристы, меньшевики-большевики,
троцкисты, социалисты, да? Мартовы, Плехановы, Даны, Ак-сельроды,
Ленины-Сталины, Каменевы-Бухарины и прочая шушера — бо-ролись зря!
Вселенский пшик вся эта освободительная демагогия! А сколько народу ради неё
загубили? Миллионы, миллионы и миллионы... А? Вален-тин Никитич? Как
объяснить этот идиотизм истории? Помутнением мозгов?
— Мам, — перебил его Баженов, — мам, садись к столу, в самом деле!
Баженов-старший внимательно слушал Андрюху, отодвинув свой стул от стола
почти на середину комнаты и сидя на нём верхом, положив на спинку крупные,
мужицкой лепки, руки. Тридцать лет он уже на партийной работе, а добротная
мужицкая стать неистребимо светилась в нём. Баженову захо-телось приласкать
его — он остро ощутил вдруг одиночество отца, круше-ние его мира. Он встал,
обнял отца за неподдающиеся плечи. Отец не отры-вал взора от экрана.
— Я одну чернушную частушку вспомнила! — заявила из своего дымно-го
отдаления Вера Никифоровна, отмахивая от лица дым. — Петь не буду, а
продекламирую. Слушайте: Там в углу лежит отец, весь от крови розовый. Это
детки поиграли в Павлика Морозова.
Все загалдели, закричали, сквозь андрюхин возмущённый бас прорезался тонкий
голос Луизы, из которого вдруг исчезла любимая Баженовым барха-тистость.
«Вот как раз Павлик Морозов — это продукт вашего коммунистического
воспитания!»
Баженов-старший ссутулился ещё больше на стуле, осел мешком, беспо-мощно
оглянулся на сына.
— Да-а-а, сынок...
— Мы шампанское в честь нашего новоселья будем пить? — спросил Баженов, не
снимая руки с отцовской спины.
Вера Никифоровна пересекла комнату и выключила телевизор.
— Баста! Хватит политики! — Она решительно вернулась к столу и мах-нула мужу
рукой. — Сидай к нам, Валь. Всё!
Словно дождавшись этого её «всё!», в прихожей затрезвонил телефон. Баженов
изумился: он никому ещё просто не успел сообщить свой номер. Сбитый женский
голос попросил к телефону Валентина Никитича.
— Пап, ты дал кому-то наш телефон?
— А как же!, — отрезал Баженов-старший, властно забирая у него труб-ку. — По
службе полагается.
«Баженов слушает, алло, — донеслось в комнату. — Да... выслали уже?..
Ладно... Только я по дороге жену домой должен завезти. Учтите».
— Не суждено мне выпить шампанского у тебя, сынок, — сообщил он, вернувшись
в комнату, и оглядел всех. — Вер, подымайся, нам надо ехать.
— Что случилось, пап? — спросил Баженов. У отца лицо потемнело от бледности.
— Дела.
— Я с вами!
— Не глупи. Твоё присутствие и здесь... может понадобиться. Кто его знает...
— Ты о чём?!
— Вовремя мы квартиру эту купили, сынок. Сейчас начнётся в стране...
— Да всё уже кончилось, Валентин Никитич! — крикнул Андрюха. — Всё
нормально!
Баженов-старший кивнул рассеянно, уже думая о своём.
Баженов спустился с родителями вниз; у подъезда уже стояла чёрная «Волга» с
цековским номером. Баженов при рукопожатии хотел что-то ска-зать, ему
казалось, очень важное, но отец рукой махнул:
— Сынок, надо ехать уничтожать документы. Швах дело... труба. Если не
успеем, если прорвутся и захватят их, то... ой-ё-ёй...
— Что ж за документы такие, пап?
— Такие, которые вы не должны прочитать никогда. Даже через сто лет. Или
через двести. Всю ночь резать будем, весь день, и... Иначе нас просто
растерзают. Пока. Будь осторожен и жене своей тоже накажи, чтоб пооглядчивей
была. Сейчас всё может случиться. Детей береги.
— Типун тебе на язык! Ты что, навсегда прощаешься?!
— Сынок, я всё сказал. Пока.
Это был последние слова, которые он слышал от своего отца. На другой
день, когда он заскочил в Малый Козихинский и собирал в авоську какие-то
последние мелочи, раздался телефонный звонок. Взявшая трубка Вера
Ни-кифоровна закричала истошно и упала в обморок, выронив трубку и громко
ударившись о пол затылком. Баженов вызвал «скорую», и, оставив мать на
попечение кудахтавших соседей, на леваке ринулся на Старую площадь. Там
мостовую перегораживала орущая толпа; все лица показались Баженову
перекошенными от злобы мордами. Он ненавидел их, этих делателей новой
революции. Толпа сгрудилась напротив двух или трёх центральных подъез-дов.
Простившись с шофёром, весьма струхнувшим, кстати, Баженов вы-брался из
«жигуля» наружу с ощущением, что он идёт на бой. Когда он про-дирался сквозь
толпу к солдату, стоявшему за металлическим ограждением с тремя
милиционерами, раздался резкий звон разбитого стекла. Толпа взре-вела
радостно, засвистала. Оказывается, кто-то запустил камнем в вывеску
Московского горкома КПСС. Откуда камень взяли? — мелькнуло в голове
Баженова, как будто это имело смысл. Солдату и милиционерам Баженов показал
паспорт; его сразу пропустили за заграждение под гневное улюлю-канье толпы.
«Там коридором пройдёте к заднему входу, спрόсите, где; «скорая» уже во
дворе стоит, сейчас тело вынесут» — скороговоркой шёпо-том прокричал ему в
ухо солдат.
Тётки, которые работали с отцом в отделе, рассказали, как всё случилось.
Смерть отца была мгновенной и какой-то степенной. Валентин Никитич, сидевший
посредине комнаты перед резательной машиной, засовывал в её урчащую пасть
стопки документов, которые ему подносили тётки. Вдруг он встал, тихим шагом
приблизился к окну, где, держась за трубу центрального отопления, очень
аккуратно осел на пол и так же аккуратно и медленно лёг и вытянулся, и даже
вздохнул словно с облегчением. Когда тётки подбежали к нему, у него на шее
жилка уже не билась — жизнь покинула его тело.
V
Вера Никифоровна часто говорила сыну, что, может быть, и хорошо для отца
с его сердцем, что он ушёл из жизни в самом начале «этого жидовского
бардака». Она говорила это спокойно, не чувствуя кощунства. Баженов мол-чал:
мать лучше него знала отца и по-своему радовалась, что жизнь пощади-ла его,
ибо муки, которые ему пришлось бы претерпеть в кипении этого тигля, были бы
для него подобны медленному, растянутому во времени убийству в пытках, как
на дыбе.
— Дело не в крахе коммунизма, — говорила Вера Никифоровна, энер-гично
выдувая бурый дым «Беломорканала». — Не таким уж папа был ор-тодоксом. Он
был против сокрушения основы как таковой, понимаешь? Ес-ли б ему довелось
жить при царе, он был бы против революционеров, пото-му что они кувалдой
херачили по государственности. Диссидню поганую он на дух не переносил, от
её чесночной вони нос воротил, но и писателей, ко-торые письма в ЦК писали с
требованием дать им окорот, он презирал. Он говорил, что они глупее, чем
дети, и называл их инфантилами. Он поддер-живал партию и работал в ЦК только
потому, что считал, что она держит основу, фундамент! Так вот сложилось в
России исторически, и он был за основу. Маркса он называл Карлик Маркс,
Ленина — Иудушка Ульянов. Философию и того, и другого он считал
несостоятельной... Как жалко, что он так и не написал своей книги! Все
тридцать лет после университета он мечтал написать настоящую философию
государственной жизни, ведь он философию знал, Витенька, знал по-настоящему,
даром что философский закончил с красным дипломом!.. То, что
выкристаллизовалось в жизни, он считал, надо поддерживать изо всех сил и
развивать его только изнутри, не трогая основ! А что делают сейчас эти
жопошники, которые воссели на вер-хах?! Гонят русскость отовсюду, везде
рассаживают чесночников!.. А чес-ночники в любом государстве разносчики
антигосударственных микробов. Их дело — разъедать основу!.. Гниль, гниль в
основе!
По смерти мужа Вера Никифоровна изменилась, сделалась резка, курила
«Беломор» без удержу и превратилась в угрюмую антисемитку, скверносло-вя по
адресу «чесночников» энергично и без смущения. Она быстро похуде-ла,
сделалась плоскогруда, подурнела, потемнела лицом и начала седеть.
— Напиши о папе, мам, — как-то предложил Баженов. — Не биографию его,
конечно, а о его философии. Брошюрку! Вон, на антресолях целый портфель
набит его философскими записями; тряхни стариной, вспомни фи-лософию и
напиши. Издать сейчас можно в любом кооперативе!
Вера Никифоровна отмахнулась.
— Именно потому, что я закончила вместе с ним философский факуль-тет, я
ничего писать не буду. Какой я, к хренам, философ! Напутаю только.
При жизни отца она много печатала ему — записки разные по работе, справки,
отчёты: Баженов-старший всю несекретную бумажную работу лю-бил делать дома,
и жена была ему вместо секретарши; ей это нравилось, она была в курсе его
дел. По его уходу она стала зарабатывать с подачи сына машинописной работой:
печатала рукописи писателям за сорок пять копеек страница, потом, с ростом
цен в стране, за пятьдесят, шестьдесят, семьдесят — всегда на десять копеек
дешевле, чем брали другие. Благодаря Баженову клиенты у неё не переводились.
Она никогда не жаловалась, что на старости лет ей пришлось делать такую
выматывающую все силы работу. Из-за по-стоянного хлопанья литеров машинки по
резиновому валику она стала глохнуть, у неё кружилась голова.
Из-за этих разговоров Баженов схватился за то, что было давно желан-ным, но
откладывалось за недосугом и суетой: за чтение философов. Он со-ставил
список и шёл только по небожителям: по Фейербаху, Гельвецию, Диогену
Лаэртскому, Платону. Ему вдруг сделалось необходимым разо-браться в том, что
Вера Никифоровна называла «лохмотьями» — в царящей вокруг неразберихе, в
этом трескуче-громовом шуме, который, как помпой, нагнетал в душу
напряжённость. Луиза его философские штудии с ходу на-звала «блажью» и
подчёркивала своё презрительное неприятие мужниного занятия. Баженов
пытался, пытался растолковать ей, что он иначе не может, что философия
необходима его духу, что если он хочет стать профессио-нальным писателем,
ему нужно разобраться в этом общемировом поиске истины, принимающем такие
многообразные личины, что писатель — тот же философ, только мыслящий по
другим законам. Она в ответ глядела на него раздражённо и молчала. В глазах
её Баженов видел, что всё, что гово-рит он, ей неинтересно.
И опять в один прекрасный миг Некто, Сидевший в нём, спросил его:
— А знаешь ли ты Луизу?
С книгой у него таки не заладилось. Директор издательства, некогда
обещавший ему похлопотать, спился и был изгнан с работы, да и само
изда-тельство резко поменяло свой профиль и стало гнать, как на конвейере,
женские детективы. Баженов было сунулся туда, его, как коллегу, приняли,
долго мурыжили, разные заместители главного редактора пили с ним водку,
новый главред обожал ликёр «амаретто», и Баженов вынужден был, приходя к
нему, приносить «амаретто» и пить это омерзительно сладкое липкое пой-ло, —
но так ничем и не кончилось. Выяснилось, что Баженов был для них лишь одним
из дураков-графоманов, которые в те лихие годы вдруг разом выскочили на
литературные подмостки со своими пошлостями. За счёт этих придурков издатели
просто пьянствовали. Денег на это поение Баженов тра-тил очень много, что
приводило Луизу в ярость.
НИИ, куда Луиза распределилась было после своего химико-технологического, в
шуме и обвальном грохоте крушения старой жизни внезапно прекратил своё
существование, и Луиза после своего отпуска по беременности и родам —
сначала Филипчик, потом, два года спустя, Светка — так и не начала
ра-ботать. Она быстро нашла замену: закончила месячные бухгалтерские курсы и
устроилась главбухом в какой-то торговый кооператив.
Именно тогда Баженов набрёл на догадку, что миром правит некая непо-нятная
ему сила, которая, как ни пытайся, всё в судьбе человеков делает по-своему.
Он начал размышлять об этом, искал отголоски этой простой вроде бы мысли у
небожителей — и когда находил, то радовался. Даже писать что-то начал
эссеподобное, но тут как раз нависли, откуда ни возьмись, тучи уже над его
издательством: оно преобразовалось в кооператив, у него поя-вились
учредители, а однажды утром всем было объявлено, что теперь их издательство
— малое предприятие, у которого есть хозяин. Одновременно прекратилась
зарплата. Словом, Волна докатилась и до Баженова. Он из из-дательства ушёл.
Странно, часто размышлял Баженов в те дни: вроде солнце то же, и каж-дое
утро встаёт над его миром, как и двадцать лет назад; и воздух тот же — смесь
кислорода, азота, водорода и всякой газообразной гадости; и поезда метро с
тем же воем выскакивают из туннеля, всасывают в себя привычные толпы Москвы
и с нарастающим воем устремляются дальше в туннель. Всё то же — а жизнь
совсем не та, и люди — другие.
— И твоя И тоже стала другой.
Он винил физиологию в том, что что-то вдруг изменилось в их мире. Ку-да-то
делать теплота в её взгляде, которой были исполнены первые два года их
брака. Мы привыкли друг к другу, говорил он себе, ну-ка, представь себе:
каждый день — вместе! Но чувствовал, что физиология здесь ни при чём.
Меж тем надо было жить, деньги были нужны. Луиза требовала, чтобы он
работал, гневалась на него за его уход из издательства. И теперь Баженов,
понимая справедливость её гнева и совестясь своей внезапной никчемности в
новой жизни, каждое утро ехал к Крымскому мосту, в гаражный кооператив, где
у Баженова-старшего был бокс, и на машине отца — светло-голубой «Вол-ге» с
оленем на капоте, — калымил: ездил по людным местам и улицам, вы-сматривал
голосующих. Он поймал себя однажды на том, что искренне ра-довался, если его
просили везти куда-то далеко — скажем, из Тушина на Бауманскую или из
Солнцева в Капотню, за что можно было сразу слупить полсотни. В удачные дни
он привозил домой по 200–250 рублей после 12–13 часов неистового мотания по
Москве, в суперудачные 300; но выпадали и дни, приносившие рублей 50–60, из
которых 40 уходили на бензин.
Он от такой жизни пребывал в отчаянье, но именно в те дни началось
по-следнее потепление, даже близость, почти слитость с Луизой. И он, и она
целыми днями вкалывали, и от этого в их мире появилось какое-то
отсутст-вовавшее раньше чувство общности. Появились деньги, больше, нежели
то-гда, когда он в издательстве просиживал дни в тягомотных спорах с
писате-лями. За детьми охотно присматривала Вера Никифоровна; несмотря на
не-изменную ненависть к Луизе, внуков она любила самозабвенно. Луиза даже
согласилась немного ей приплачивать. Луиза тоже получала от торговых киосков
очень прилично — по их советским интеллигентским стандартам. Так
сформировалась понемногу их новая жизнь, атмосфера общего труда всех троих,
в которой светилось, казалось Баженову, нечто высоко разум-ное. Баженов
говорил себе: да, что-то есть в этих реформах: жизнь жёстче, трудней, но
если ты работаешь, а не баклуши бьёшь, не штаны в присутст-вии просиживаешь
— то и деньги у тебя есть. Крутись, зарабатывай — и ешь свой «хлеб с
маслом». Правда, когда в каком-то из разговоров Луиза вдруг использовала это
словосочетание — «хлеб с маслом», — Баженова передёрнуло от невыносимой
пошлости этих слов.
У Луизы в лексиконе тогда появилось много слов не из их мира. Особен-но его
коробило от «конкретно». «Я тебе конкретно говорю...» «А сколько это стόит
конкретно?» Она чрезвычайно полюбила фразу: «Это не мой во-прос». Потом
появилось: «Проблемы?» Его охватывало негодование, когда он, окликая её,
слышал в ответ:
— Проблемы?
— Да нет у меня никаких проблем! — как-то вспылил он. — Просто хо-тел
сказать, что Наташка звонила и просила тебя ей отзвонить, когда вер-нёшься.
Ты, вообще, по-человечески разговаривать можешь?
Она смотрела на него тоже по-новому, не как раньше, тягуче как-то, словно
всматриваясь во что-то в нём.
— Отсосись, а?! Зануда... Что я, не по-человечески разговариваю? На-шёлся
тоже мне филолог...
Предложения о новых работах они получили одновременно. Ей обломи-лась, по её
словам, должность главбуха в фирме, которая оптом торговала немецкой обувью;
она ушла туда с вдохновением, у неё глаза горели.
— Раз в год фирма за хорошую работу премирует поездкой в Германию на две
недели на отдых с семьёй! Ну? Поди не слабо!
Он же вдруг был позван старшим редактором в только что созданное при первом
канале ТВ издательство. Предложение это сделали ему через Веру Никифоровну:
сработали старые связи отца. С деньгами в издательстве, не-смотря на
телевизионные корни, всё равно было не очень, хотя зарплату, довольно
приличную, обещали платить стабильно, без срывов. И пусть де-нег было в
полтора раза меньше, чем он привозил домой с калыма, Баженов на предложение
согласился сразу.
В день, когда Луиза узнала об этом, кончился последний период их ду-шевной
слитости и тепла. Он опять увидел давно не виденное им: она сиде-ла в углу
дивана, ссутулившись, нога на ногу, локоток воткнут в колено, взгляд угрюмо
устремлён в пол. Не хватало сигареты (с начала первой бере-менности она
бросила курить), но знакомость позы отозвалась в душе вет-ром давнишней
тоски, о которой Баженов забыл. Оказывается, душа его, не он, а — душа,
помнила и дылду, и тошнотика в сентипоне; все эти годы эта двоица жила рядом
с ними, в нём.
Но Луиза думала, конечно, о другом.
— Я понимаю, колымить на машине ниже нашего достоинства...
В этом «нашем достоинстве» выражалась её язвительная ирония.
— Но я хочу знать, Баженов, когда, наконец, ты займёшься делом?!
— Чем же, по твоему мнению, я должен заняться? — сухо спросил Баже-нов.
— Всем, кроме литературы! — выкрикнула она, как в лихорадке.
— Ну почему-у-у?! — взревел он, не в силах совладать с бешенством,
охватившим его, и руками с сжатыми кулаками потряс пред её лицом.
Она не его ярость не поддалась, нога осталась на ноге, локоток всё так же
втыкался в колено, взор опять пал на пол, на угол ковра. И она ответила
спокойно, тихим голосом:
— Потому что!
С книгой своих рассказов, давно сделанной и отшлифованной, он явился к
своему главреду. Главред был похож на арбуз — вплоть до хохолка на
об-лысевшей маленькой голове: точь-в-точь арбузный хвостик; огромная,
не-здорово толстая туша его в ширину сравнима была с шириной его
началь-нического стола.
— Витюша, милый мой, — пропел арбуз, выслушав Баженова и пухлыми руками
держа на весу его рукопись, как ребёнка, — я же не самостоятелен и не могу
издавать что хочу. Мы на договорах! Если издать за твой счёт — это другое
дело. Найди спонсора, и сделаем тебе книжку за полмесяца!
— Нет у меня никакого спонсора... И как его искать, не знаю. Не обучен.
Арбуз смотрел мимо Баженова, словно дали прозревал. Баженов протя-нул руку
за своим манускриптом, но арбуз воскликнул:
— А сделаю-ка я вот что! Сейчас я позвоню одному хрену, он только что своё
издательство открыл и просил меня об авторах-недетективщиках. Сто-пинг,
милый. Щас.
— Алло-о-о! — закричал он в трубку радостно. — Ромочка, ты ли это?!. Ну,
замеч-ч-чательно! Слухай сюда! К тебе придёт человечек от меня, очень
талантливый молодой прозаик, проза — класс, большой стиль!.. Едрёнть,
графоманов не держим! Нет, я один, он меня не слышит... Слышь, Ром! Мой
человек. Из очень почтенной семьи. Надо помочь. Очень... Нет, он, а не
«она», здесь тебе не обломится ни хера, старый развратник... Ну сделай,
прошу!.. Всё, благодетель, я твой должник.
— Ну, и вот! — Арбуз кинул трубку на плоский японский аппарат и де-ловито
написал на листочке телефон. — Позвони ему, Витенька, и... парус тебе в одно
место, и попутного ветра в этот парус! Как мама? Ей привет и поклон.
Офис благодетеля Ромочки располагался в грязно-сером коробкообраз-ном
доме на задах Дмитровского шоссе. Дом назывался почему-то «Моло-дая
гвардия». Завернув за фасады шоссе, Баженов очутился в странной ме-стности:
захолустная улочка с чахлыми деревцами упиралась в железную дорогу, по
которой с лязгом медленно катил грязный грузовой состав; всё вокруг походило
на окраинный рабочий посёлок из советского кино. Тянуло тем серьёзным
жгуче-горьким запахом калёного металла, которым всегда пахнет железная
дорога. Состав катил и катил, и не видно было ему конца; и вдруг потемнело,
и полил дождь. И раскатисто обрушился гром.
Баженов никогда принципиально не бегал: ни от дождя, ни за автобусом, ни за
поездом метро — но дождь полил такой тяжёлый, плотный, да ещё внахлёст, ибо
поднялся ветер, — что он, едва прокатил проклятый состав, пустился бежать.
Дощатый настил меж рельсами оказался покрыт скользкой грязью; какая-то
бабка, с сумкой, воздетой над головой в защите от дождя, поскользнулась и
растянулась на рельсах; к ней подскочила женщина с зон-том, помогла
подняться, ахая; и в этот момент нога Баженова вдруг непо-слушно заскользила
из-под него, и он на полном бегу шлёпнулся в грязь.
С проклятием вскочил он на ноги. Выставленные в падении руки заехали в
грязюку, по подушечкам правой ладони текла кровь: содрал кожу о ка-мень...
Подхватив выроненный портфель с рукописью, он заковылял к подъ-езду; саднила
коленка. Дождь лупил свирепо; небеса как взбесились: гром ревел без пауз.
«Вот так начинается путь в писательство», — сыронизировал Тот, кто сидел в
нём.
У толстой вахтёрши он спросил, где можно помыть руки и почистить штаны. В
туалете, который ему указала вахтёрша, несло неизбывным запа-хом
общественной уборной, не компенсированным дезодорантами.
В кабинет к «Ромочке» так просто было не попасть. В приёмной за
круг-лящимся чёрным столом восседала пожилая и очень холёная секретарша,
походившая на хищную птицу и жёсткой мимикой, крючковатым приплюс-нутым
носом и пронизывающим взглядом напоминавшую Мадлен Олбрайт. Из-за чёрных
усиков — запятые над уголками тонкого, в вертикальных морщинках, рта — на
неё смотреть было физиологически неприятно.
— Ждите, Роман Израилевич занят, — сердито сказала она, покосившись острым
взором на него, мокрого и всполошенного.
Баженов ждал долго. Гроза кончилась, и дождь перестал. В тесной при-ёмной
сидеть пришлось неудобно близко к столу Мадлен Олбрайт, прихо-дилось или
отводить глаза, или изучать цветастые узоры на её платье. Эта ястребиха была
просто стара; в приёмной пахло её запахом. «Какое непри-ятное место», —
тоскливо думал Баженов и потихоньку потирал ноющую от ушиба коленку.
Наконец, из кабинета Романа Израилевича вывалился хорошо выпивший писатель —
Баженов его узнал по прежним временам: некто Соллертей, пи-савший вычурно,
на одно сказуемое наверчивавший три-четыре соподчи-нённых предложения, из-за
чего в благословенные времена Баженов как ре-дактор с ним всегда ругался.
Соллертей кивнул Баженову: «О-о, и тебя сюда занесло... Ну, как занесло, так
и пронесёт!» Выдав эту остроту, он, держась за стену и покачиваясь, постоял
мгновение — он тяжело дышал и мотал крупной головой, как усталая лошадь — и,
обретя равновесие, стремительно покинул приёмную, грохнув за собой дверью.
— Роман Израилевич, к вам Баженов от Рудника, — каркнула в селектор Мадлен
Олбрайт.
«Ну так пусть входит, чего он там сидит!»
Спокойного плечистого детину с дорогом костюме, восседавшего у окна спиной к
свету за громадным сдвоенным чёрным столом, он узнал сразу: это был тот
самый уверенный молодой джентльмен, который шесть лет назад вещал у
Брусковых об урезанной Анне Карениной и кирпичах «Войны и мира». Детина —
уже не молодой, а моложавый — сразу его узнал. Баже-нов сходу разгадал его
взгляд: детина, узнав, размышлял — вставать из-за стола навстречу или нет?
Нет, он не встал, лишь улыбнулся покровительст-венно и дружески,
указательным пальцем клюнул воздух перед Баженовым, указуя на кожаное кресло
перед столом, и спросил:
— Кофейку? Чайку?
Он потяжелел, этот джентльмен, погрузнел; массивный нос на крупном лице его
сделался ещё массивнее и точёнее, но длинных лохм уже не было, а напротив,
причёсочка была гладкой и без намёка на пробор, и Баженов по-думал, что
детина похож на древнего римлянина своей осанкой и спокойст-вием. Ему шла
роль Хозяина.
Баженов сбился и почему-то отказался от чая, хотя чаю после духовитой
атмосферы приёмной выпил бы с удовольствием. Детина не унимался:
— Коньячку — ё...шь? После грозы-то оно... с озончиком... а? Катит...
И, не дожидаясь ответа, полез в ящик стола и с быстротой фокусника из-влёк
на свет Божий фигуристую бутылку коньяка и две рюмки.
— Давай, — сказал он. — Коньяк хороший, можно не закусывать.
Отказываться было не резон, да и Баженову после встряски на рельсах
хотелось, в самом деле, выпить, чтобы придти в себя.
— Так, ну что там у тебя? Лёха так тебя расхваливал, я боялся, тут юное
дарование приползёт, а оно, оказывается, взрослый мужик, серьёзный чело-век.
Ты — сын того самого Баженова, который в ЦК работал? Если мне па-мять не
изменяет...
— Не изменяет, — кивнул Баженов. Ни мат, ни сокрушительно уверен-ный в себе
детина не вызывали у него раздражения. Всё-таки детина был Хозяином, а он —
всего лишь просителем.
— А как там Андрюха... Брусков, кажется? И Наталья. Что они?
— Фирму открыли. На «Мосфильме». Что-то связанное с кинопрокатом. То ли
продают фильмы, то ли покупают и перепродают, то ли крутят... То ли и то, и
другое, и третье. Не знаю... Но хорошо нашли себя, живут...
— Угу... Джип, Канары... — Детина зевнул.
— Что-то типа того, — кивнул Баженов, не заметив, что использовал так
ненавидимый им современный жаргон.
— Как при комуняках был стандарт: квартира, машина, дача, так теперь —
джип-канары... Надо бы позвонить по старому знакомству... Так! — Де-тина
хотел ещё что-то спросить, но запнулся и только цепко посмотрел Ба-женову в
глаза. — Ну, давай к нашим баранам. Где рукопись?
Выложенный на стол баженовский кирпич он осторожно приоткрыл двумя пальцами,
отставив мизинец. У Баженова мгновенно вспыхнуло срав-нение: будто под юбку
заглядывал.
— О-ой, машинопись... Пора уже на компьютер переходить, старичок! В прошлом
веке застрял... О чём?
— Любовь, жизнь... верность, измена, совесть... О сакральных вещах. Русский
классический реализм.
— Я ж говорю: в прошлом веке живёшь.
— Нет, ну... детективы я писать не собираюсь.
— На детективное поле я опоздал... Ладно, поверю Руднику, он говорит, что ты
не графоман. У меня три издательства. В каком ты хочешь?
— Тебе видней.
— Выбирай. «Издательство имени Гидалии Полетики» — раз. Издатель-ство «Белая
гвардия» — два. «Издательство имени Фаддея Булгарина» — три...
— Какой странный подбор имён...
— Коммерция! Шок и удивление — двигатели торговли.
— Но почему вдруг Полетика? Она же Пушкина ненавидела, гнала...
— А-а-а!.. — Роман Израилевич выцапал из подставочки визитную кар-точку и
подвинул её по столу к Баженову.
Баженов прочёл: «Кандидат экономических наук доцент Полетика Роман
Израилевич, издатель и меценат».
— Гидалия Полетика — это какая-то моя прапра... Сколько именно этих пра,
посчитать можно, но у меня всё руки не доходят. Пушкин Пушкиным, а тут
всё-таки родная кровь. Фамилия известная опять же. Это по линии мате-ри.
Отец-то у меня безродный иудей, Файбисович, был такой шахматист,
гроссмейстер третьего ряда. Сделал меня и в Израиль сбёг, гад. Только вот
отчество и оставил, как отметину на лбу. Так что я матерью дворянских кровей
рождён и ею же воспитан. Фамилию ношу по праву. У меня уже и дворянская
грамота есть, князь Голицын спроворил.
«Как же ты, пройдоха, из-под таких предков ещё при Советах наверх вы-лез?» —
спросил про себя Баженов, с удивлением наблюдая за собой, пото-му что его
рука как-то сама собой подтолкнула рюмку по столу к локтю Хо-зяина.
— Ещё? Давай, родной.
— ...Белая гвардия.
— А? О-кей, нет проблем...
— А какие условия?
— ?.. Никаких. Издаю тираж и продаю. У меня есть дистрибьютерская фирма.
— А гонорар или как там сейчас полагается?..
— Никак. — Роман Израилевич возложил на Баженова спокойный взгляд тёмных,
тинного цвета, глаз. — Ни копейки не полагается. Если б ты был известный...
именитый. Раскрученный. Тогда — да. А пока... — Он пфукнул тонкими губами. —
В старину, при моей прапра, знаешь, как говорили про безгонорарных
писателей? «Он пишет из чести». Понял?
Он разложил перед собой трубочные аксессуары и начал набивать мас-сивную
красивую трубку табаком из золотой, с узорами на крышке, таба-керки. Поплыл
аромат дорогого трубочного табака.
— Из чести! — повторил он с удовольствием. — Ещё налить?
— Да нет... хватит, пожалуй. Спасибо.
— Но о деньгах мы можем поговорить. Я тебе заплачу. Для начала 500 баксов.
Если выполнишь работу.
— Какую?
— Ты сможешь сделать из «Преступления и наказания» пересказ в 10 страниц? Я
хочу открыть серию, которая будет называться «Классика на 10 страницах». Для
школьников. Будет уходить влёт. Каждого, кого в школе изучают, уложить в 10
страниц. Это, между прочим, креатив. А?
В голове Баженова мгновенно пронеслась сцена: он вознегодовал, с
дос-тоинством презрения ушёл из кабинета, отшвырнув прочь стул, и на
проща-нье, стоя уже в дверях, залепил Роману Израилевичу гневную филиппику,
а вонючая ястребиха со страхом смотрит на него и закатывает глаза в
бесси-лии...
Вместо этого он сказал солидно:
— Помню. Это твоя старая идея. Надо подумать.
— Думай. Кстати, идея не моя.
Роман Израилевич раскурил трубку и уставился на Баженова с ожидани-ем. Всё,
пора уходить, сказал себе Баженов, но вместо того, чтобы встать и уйти, он с
изумлением услышал свой голос:
— А ты знаешь, я согласен. Говоришь, «Преступление и наказание»?
— Угу, — кивнул Роман Израилевич.
— Пятьсот баксов?
— Угу...
— Срок?
— Неделя.
— Две!
— Десять дней. Сегодня вторник? Вот в следующую пятницу и подгоняй.
Чистые, благополучно выглядящие люди, вместе с Баженовым спускав-шиеся в
лифте и вышедшие из «Молодой гвардии», рассаживались по «Вол-гам» и
иномаркам и разъезжались, нимало не беспокоясь о прошедшем до-жде и грязи
под ногами. И цены на бензин их не заботили. И машины их были исправны,
быстро и легко заводились и спокойно увозили своих хозя-ев. Баженов же,
обходя грязь и лужи (здесь, возле железнодорожных путей, асфальт уже давно
погрузился в почву, и мокрая после ливня дорожка пред-лагала ему на выбор:
или идти по скользкой обочине, или перепрыгивать лужи, рискуя вновь
оказаться поверженным в подлую грязюку), думал о том, что, получив пять
сотен баксов, он спокойно, без надрыва, отремонти-рует зажигание, поставит
новый трамблёр, новую бобину, пройдёт ТО по полной программе и купит две
новых покрышки. Мысль его от «Волги» пе-репорхнула на слово «джип», и сразу
вспомнилось «джип-канары», и вдруг засияло пред ним видение: залитое солнцем
море, пологий склон горы в ки-пении цветущих магнолий и олив, спускающийся к
берегу, где идёт ожив-лённая прибрежная жизнь — катера, яхточки под белыми
парусами у набе-режной, здесь же шумный рыбный базарчик в тени платанов, и
надо всем — пряный и лёгкий запах моря, жареной рыбы, в воздухе — зычный
переклик простого, весёлого загорелого люда; и чайки над всей этой шумной,
кипя-щей жизнью... Откуда это? Именно так живут на каких-нибудь греческих
островах, остро думал Баженов, и теснило сердце: вот житуха! А тут
проби-раешься какими-то задворками, по рельсам, по грязи...
«О белых штанах ещё помечтай, пошляк», — сказал ему Живущий в нём.
Он ничего не стал рассказывать Луизе: ни о том, что у него выйдет, на-конец,
книга — было стыдно, что не получит за неё ни копейки, — ни того, что ему
поручили халтуру за неплохие деньги. Его писательская судьба сво-им извивом
явила ему трудно выразимый в словах Большой Обман, угрю-мый запах которого
витал в воздухе, и за обманом этим светилась ухожен-ная, фактурная харя
Романа Израилевича Полетики. Если б не книга, — ду-мал Баженов, — я б,
наверное, отказался от халтуры, — хотя, с другой сто-роны, 500 баксов — это,
конечно, деньги...
«Преступление и наказание» он утиснул в 10 страниц за неделю и два дня, и в
назначенную пятницу привёз их в серую коробку на Дмитровском шоссе. Он
поехал почему-то без предварительного звонка и нашёл там толь-ко Мадлен
Олбрайт. Старуха прокаркала ему, что Роман Израилевич в Ита-лии и будет
через неделю. Он оставил ей десять страниц и уехал ни с чем.
Когда он переходил рельсы, опять ему померещился греческий остров, яркая и
спокойная жизнь на берегу синего моря.
Из халтуры, конечно, ничего не вышло.
— Опять мимо денег, — ядовито прокомментировала Луиза, которой он в
неприятную минуту денежных разговоров проговорился о халтуре.
Роман Израилевич позволил дозвониться до себя только спустя три недели.
— Родненький, прочёл я твоё «Преступление и наказание» и должен ска-зать,
что это — не для тебя. Неубедительно, знаешь ли! Поэтому давай пока
останемся на том уровне отношений, который у нас есть на сегодняшний день.
Посмотрим, как пойдут твои рассказики, и попробуем построить что-нибудь ещё.
Рассказы Баженова вышли в дни октябрьских перипетий. Ему позвонила Мадлен
Олбрайт и сообщила, что двадцать экземпляров ждут его на Дмит-ровском шоссе.
Баженов поехал за ними на «Волге», кое-как к тому времени починенной (достал
за бутылку у гаражных ханыг трамблёр и бобину бэуш-ные, но работающие).
Выезд на Комсомольский проспект был перекрыт, а на Ленинском проспекте
Баженов долго стоял, прижатый гаишниками к обочине, пропуская колонну
танков; с лязгом и рёвом, попирая грубыми гусеницами гладкий асфальт,
гигантские махины пёрли в центр.
«В какой день вышла в свет моя первая книга...» — думал Баженов, глядя вслед
танкам.
А в декабре вообще грянуло нечто несусветное, гадкое.
В одну из суббот декабря днём в квартиру позвонили. Луиза одевала в прихожей
детей гулять, поэтому открыла сразу.
На пороге стоял Роман Израилевич — дублёнка, меховая кепка фасони-стая,
сдержанная улыбка на породистом, ухоженном лице римлянина; за его громоздкой
спиной обретался безликий молодой человек с усиками. Роман Израилевич
спросил Виктора Валентиновича... Баженов услыхал голос сво-его издателя и,
почуяв беду, выскочил из-за письменного стола в прихожую.
— Вот, родненький, привёз тебе тираж! — возвестил буднично Роман Израилевич,
как будто он делал это каждый день, и, не переступая порога дома,
посторонился и махнул ладонью молодому человеку.
— Заноси!
Молодой человек подхватил две картонные связки книг и, поставив их на ковёр
в прихожей перед Луизой, метнулся к лифту, чтобы через секунду с очередными
двумя связками втиснуться в прихожую. И опять побежал к лифту... Там этих
пачек в обёрточной бумаге с типографской этикеткой громоздилось до половины
высоты лестничной площадки.
— За два месяца не продано ни одного экземпляра! — отчеканил Роман
Израилевич, устремляя внимательный взгляд то на Баженова, то на Луизу. —
Извини, родненький, я склад свой оплачиваю за каждый квадратный мет-рик, так
что держать твои произведения просто так я не намерен, а ты, как я понимаю,
за хранение платить не способен... Убытки — ну, там, бумагу, по-лиграфию...
— я беру на себя. А тираж дарю тебе.
Баженов, потрясённый, смотрел на Луизу. Она, бледная, злобно окаме-невшая,
сжимала тонкие губы и стояла, прислонясь спиной к окладу двери в гостиную,
стискивала за плечи детей, словно пытаясь их защитить от враж-дебного
вторжения.
— Я бы мог его реализовать как макулатуру, но за тебя же, родненький, Лёха
Рудник просил. Ты как бы свой, а своих мы не сдаём...
— Скажите, пожалуйста, — вдруг звонко проговорила Луиза, — а как всё-таки
сделать так, чтобы эту... макулатуру!.. реализовать? Вот так вот забрать
отсюда и отвезти сразу, куда надо? Как? И сколько это будет сто-ить?
— То есть... — Роман Израилевич помедлил и окончательно отвернулся от
Баженова, переключился на Луизу. — Убрать? — Он косо повёл головой, указывая
на штабель пачек. — В макулатуру?
— Да!
— Да нисколько... Я же сказал: всё за мой счёт.
— И как это сделать конкретно? Вы можете сейчас всё это... загрузить назад?
Как выгрузили, так и...
Роман Израилевич повелительно взглянул на молодого человека с усиками.
— Слыхал? Грузи взад!
Луиза, не глядя на Баженова, пробралась за уже принесёнными в прихо-жую
пачками к вешалке и быстро одела шубку.
— Пошли! — крикнула она детям. — Филипчик, санки не забудь!
— А папа? — спросил Филипчик, беспомощно глядя на Баженова. — Он не пойдёт с
нами?
— Нет, — сухо сказала Луиза. — Папе надо работать... Рассказ писать!
— Так, а ну стоп! — рявкнул Баженов, давя в себе адскую дрожь ярости. —
Даришь, ты сказал, тираж мне?!
Роман Израилевич молча глядел Баженову в глаза...
— Ну и ладно! Подарил — и гуд бай! Я сам книги заволоку в квартиру. Всё-всё!
Гуд бай! Спасссибо!! — с нажимом крикнул он, не позволяя Луизе что-то
сказать. И даже подтолкнул её и детей к выходу.
VI
Он не простил Луизе этого Великого Глумления. После визита Романа
Израилевича исчезло, бесследно растворилось в мировых пространствах то, что,
несмотря ни на какие размолвки, ещё связывало их. Это неназываемое связывало
их ещё тогда, в эпоху Дылды и Тошнотика в сентипоне, и ещё тогда не
позволившее им расстаться. Баженов чувствовал его присутствие в себе и в
окружающем его пространстве, иногда размышлял о нём — в про-дуктивные
минуты, когда хорошо писалось, — чтобы дать ему имя, и нако-нец, это имя
придумал: Тонкое Стремление, или Тяга. Он даже рассказ та-кой написал:
«Тонкое Стремление»; рассказа не получилось, он его ни в ка-кой журнал не
предлагал, но был доволен: это была первая осуществлённая попытка написать
философский рассказ. Это был его первый подступ вооб-ще к разгадке тайны
жизни и человека... Пиша рассказ, он одновременно размышлял и конструировал
свою философию. И — подспудно — пытался всё понять и найти путь к Луизе. Но
все разговоры она пропускала мимо ушей, хотя и посматривала на него
внимательно... И вот теперь всё кончи-лась, и вместо Тонкого Стремления
воззиждилась Пустота (даже в размыш-лениях своих Баженов наделял придуманные
им понятия заглавными бук-вами).
Скрепя сердце он открыл Вере Никифоровне историю с тиражом. Гневно
сквернословя и понося евреев, дворян и белогвардейцев («Угораздило же тебя:
«Белая гвардия», какой ужас!!»), мать кинулась к телефону, несколько дней
названивала, сидя в дымах «Беломора», но таки через знакомых выис-кала
каких-то молодых фирмачей (механизм отлаженных цековских связей работал до
сих пор!), которые нагрянули к Баженову на Вернадского, пере-считали книги в
пачках — оказалось 950 штук, — выложили Баженову без каких-либо расписок и
квитанций 950 долларов и были таковы, только их и видели. Луиза изумилась,
найдя вечером гостиную просторной и свободной от штабелей книг. А Баженов,
не вдаваясь в объяснения, при ней позвонил Роману Израилевичу (специально,
дрожа от нетерпения, дожидался её при-хода, чтобы торжествовать!) и спросил,
сколько стоила тому его книга. «.. твою мать, шестьдесят два цента
экземпляр!» — заорал ему в ответ Роман Израилевич. Баженов быстро помножил
столбиком:
— Значит, пятьсот восемьдесят девять баксов я тебе должен! — напори-сто
заорал он в трубку. Луиза тяжело смотрела на него. — Минус пятьсот за
«Преступление и наказание»!
— Чиво-о-о?!. — взревел Роман Израилевич. — Написал какую-то х…., а я должен
платить?!
— Ты заказал, я сделал! — Баженов не снижал напора: он ощущал в себе
победительный кураж. — Нечего было заказывать вслепую!.. Так что
во-семьдесят девять баксов я тебе пришлю... родненький!
Роман Израилевич попытался отыграться презрением:
— Мне твои подачки не нужны, я тебе тираж подарил...
— В гробу я видал твои подарки! Я у тебя тираж выкупил по цене, кото-рую ты
назвал, понял?! Чмо!..
Брякнув трубку на аппарат, он отчеканил Луизе, в её побледневшее,
сде-лавшееся непонятно напряжённым, лицо:
— Я продал книги, весь тираж! Чистый доход наш составил восемьсот шестьдесят
доллáров! Тебя это устраивает?!
На следующий день Баженов пожертвовал своим ещё из школьных лет томом
«Преступления и наказания», вложил меж страниц восемьдесят де-вять долларов
(специально бегал, разменивал стодолларовцую бумажку в нескольких
обменниках, пока набрал девять долларов однодолларовыми купюрами) и послал
по почте Роману Израилевичу в коробку на Дмитров-ском шоссе.
И выходя из почты, сказал себе: «Да, не думал я, что первая книга моя
сопряжётся с такой гадостью!»
Тогда он поймал себя на мысли, что — да, гадость, и гадостность жизни
обусловлена всеми этими изменениями, о которых ещё пару лет назад дума-лось
с надеждами, но надежды оказались обманутыми, ибо вместо свежести,
обновления и освобождения воцарился в жизни душный и душащий дух жажды
денег, и ничего кроме, и новая жизнь разделила Луизу с ним силь-нее,
оказывается, чем давнишние её шашни с Дылдой и Тошнотиком в сен-типоне.
Сердечность и теплота первых дней, недель и месяцев брака посте-пенно
рассеялись в атмосфере — но это закон психологии; они должны бы-ли
замениться уважением и новой, уже внутренней, любовью, благодарно-стью друг
другу за подаренных друг другу детей; и это тоже было, даже в последние
месяцы перед сокрушительным летом Фароса. Однако с вселени-ем в новую
квартиру на Вернадского начался новый отсчёт; изменилась са-ма сущность их
жизни. И с болью в сердце Баженов говорил в себе, что, оказывается, он даже
не может сказать, как говорится в таких случаях: «Луизу словно подменили».
Нет, никто и ничто её не подменяло; просто в новой жизни быстро выявилось
то, что допрежь в Луизе было как бы наглу-хо закопано. Поэтому и Дылда, и
Тошнотик, понял он, не были некогда слу-чайностью: это было поиском... Луиза
искала, примеривалась, приглядыва-лась, прикидывала, считала... А он ничего
и никого не искал: влюбился и плюхнулся головой вперёд в омут, ничего не
прикидывая и не примеривая. И вспоминались Баженову вопросы отца и рассказы
его про дневник Тол-стого. «Она — в тебе, и ты — в ней. Уверен ли ты в
этом?» Только теперь он понял суть вопросов отца. Но что он на них мог
ответить тогда? Ничего, он был молод, влюблён, неопытен и не знал, что такое
отчуждение вообще возможно.
Решительный разговор был негромок и недолог.
— Наверное, нам нет смысла продолжать жить вместе.
Это было сказано ею во время обеда в одно из ноябрьских воскресений спустя
два года после бури с книгами.
Он, услыхав эти слова, даже не прервал своего занятия, продолжал есть борщ,
который сварила им накануне Вера Никифоровна. И Луиза тоже ела — спокойно,
словно ничего не происходило.
— Нет — значит нет.
Так ответил он.
Дообедали они в молчании, после обеда он, как обычно, вымыл посуду. Они были
дома одни, детей Вера Никифоровна увезла на выходные к себе. Кажется, Луиза
была растеряна таким поворотом, явно не находила себе места после обеда и
поэтому затеяла перенос своей постели из спальни на диван в большую комнату.
Выселять из спальни в гостиную Баженова она не осмелилась: Баженов уже
настолько освоил за несколько лет свой угол в спальне — письменный стол,
книжные полки, горы бумаги, горы книг с за-кладками и проч., — что
переселять его в большую комнату наверняка оз-начало скандал и долгую и
пыльную возню переезда.
— Это не обязательно, — прокомментировал Баженов её действия из своего угла.
— Мы не дети, стесняться нам друг друга нечего, уж разгляде-ли друг друга до
последнего миллиметра. А супружески я к тебе обещаю не приставать.
Пожалуйста, давай не усложнять себе бытие дурацкими жеста-ми. Спи где спала.
— А может, мне противно с тобой спать?!
— Не со мной, а рядом со мной... Ладно, я сегодня соберу своё барахло, а
завтра уеду к матери. Филипчик и Светка, конечно, останутся с тобой, о
де-талях мы потом договоримся. Подаёшь на развод ты, я этим заниматься не
буду.
Вот и весь разговор. Она не вняла, перенесла матрас, одеяло, подушку и
простыню со своей половины супружеской кровати на диван в гостиную. Не веря
происходящему, словно роль какую-то играя, словно под водой нахо-дясь,
Баженов снял с антресолей чемоданы, упихал туда бельё и основное из своего
скарба; несколько часов он возился с книгами и с архивом, связывая всё в
пачки. Последнюю ночь на Вернадского он спал на осиротевшей и раз-громленной
супружеской кровати — впрочем, спать он не спал: сон безжа-лостно не
снизошёл к нему, даже под утро.
В воскресенье он загрузил вещи в доживающую свой век отцовскую го-лубую
«Волгу» с оленем на капоте и вернулся к матери на Малый Козихин-ский.
У Луизы уже появились в Москве свои связи, и развели их быстро, уло-жились в
отведённый законом месяц.
В декабре они перестали быть мужем и женой.
Как раз в те дни, ближе к Новому году, в «Литературке» и в «Литучёбе»
вышли две ругательные лицензии на его «Прозрачное пламя», обе в унисон
отметившие подражание Набокову, невнятное безыдейное содержание и низкую
литературную технику. Баженов сразу ухватил, что и там, и там пи-сала одна
рука, хотя подписи под рецензиями стояли разные. Но это не по-вергло его в
уныние. И Андрюха, и Лёха Рудник (со своим главным он сблизился на почве
ругни с Полетикой, в которой Рудник принял сторону Баженова, всё твердил,
что с привозом тиража домой что-то не то, ибо тогда продавалась любая книга,
надо было только грамотно найти ей продавца, а Полетика почему-то не стал
этого делать) в один голос уверяли, что это рек-лама ему, пиар. Кого-то его
«Пламя» задело, в чём-то дорогу перегородило. «Пламя», обнаружил Баженов,
продавалось и на Новом Арбате в «Доме книги», и в «Москве» на Тверской, и в
«Молодой гвардии» на Полянке.
В «Молодой гвардии» при нём одна худенькая и личиком похожая на спаржу
девица с белесыми косичками из-под красной пуховой шапочки ку-пила «Пламя»,
долго её перед этим листая и вчитываясь. У Баженова от бла-годарности к ней
даже слёзы на глаза набежали... Баженов проводил взгля-дом её узкую спинку в
синем пальтишке с искусственным голубым мехом, потом вдруг вскинулся,
побежал следом, догнал, предложил ей подписать автограф. Девица равнодушно
посмотрела на него, потом на его портрет на задней странице переплёта и
молча протянула ему книгу. «Как вас зовут?» — спросил Баженов, деловито
извлекая ручку. «Дина... Динара», — проше-лестела девица. Нет, никакого
романа не завязалось — с ходу в голове Ба-женова вихрем пронёсся зачин
романтического рассказа о любви между стареющим писателем и юной
читательницей, но — девица прошептала «спасибо», сунула книжку в
хозяйственную сумку, где лежал уже батон и два пакета кефира, и ушла. Но
Баженов окрылённо почувствовал себя писа-телем и назвал неведомого
злопыхателя-рецензента придурком.
При чём тут идейность содержания? Он писал о любви и о тайне женщи-ны — не
зная, правда, этой тайны, но об этом злопыхатель не догадался. Ничем не был
подтверждён и тезис о низкой технике, ни одной доказываю-щее это цитатой,
только голые поносные слова; а уж Набоковым в тексте Баженова и не пахло,
разве только в названии книги: у Набокова есть роман «Бледное пламя»; ну так
вот у Баженова есть рассказ «Прозрачное пламя». И что?!
Вернувшись на Малый Козихинский, в свою комнату, где всё ещё стояла, словно
в ожидании его возвращения, его тахта, — их с Луизой тахта, свиде-тельница и
наперсница рассветных часов их любви, тахта, на которой был зачат Филипчик,
— он сказал себе, что должен работать «по-настоящему», хотя трудно было
определить, что это значило. Он истово читал русскую классику, старых
философов — всё то, что отливало червонным золотом, старинной медью, бронзой
веков. И тогда вот и вспомнился Пахомыч — старый рыбак, морской человек,
всматривающийся в морскую даль и что-то самое важное, последнее, знающий о
жизни.
И на работе у него в тот момент вдруг покатило: он резко пошёл на по-вышение
— перепрыгнул через несколько должностей: его подтянул к себе первым замом
Лёха Рудник. Зарплата его с двухсот долларей в месяц вы-бухла сразу до тыщи
— на триста баксов больше, чем получала в месяц гор-дившаяся своими доходами
Луиза, упрекавшая его в малоденежьи. Он в од-ну из субботних встреч известил
её об этом с торжеством — она никак не отозвалась, только кивнула. Но когда
он увозил одетых детей к себе на Ко-зихинский, спросила:
— Значит, теперь алиментов будешь платить двести пятьдесят баксов?
Он заметил, что глаза её, такие прозрачные и чистые, потеряли свой блеск и
словно потухли, сделались бесцветными.
И — вспыхнуло старинное: «И, кто ты, чтό ты?» Если бы она предложила ему
снова жить вместе, он бы немедленно согласился.
Раздумывая над сопротивляющейся фабулой рассказа о Пахомыче, Баже-нов
догадался, что философа в старике он выдумал и что Пахомыч был про-сто
неглупым и добрым человеком, долго пожившим, и никакой особой тайны жизни не
знал, а просто хотел, чтобы всем вокруг него было хорошо. Скорее всего, он
каждому говорил то, что этот каждый хотел бы услышать.
Баженов словно вернулся на двадцать лет назад, снова увидал старый причал с
его смолистым запахом, пляску солнечных зайчиков на поверхно-сти моря,
круглящиеся прыжки дельфинов. И вспомнилась Галя, странная девочка-женщина с
выгоревшей чёлкой над прозрачными ярко-зелёными глазами, её мать, что-то ей
шепчущая на ухо... Во всём этом была усколь-завшая от изображения жизнь,
один из её бесчисленных узликов, и Баженов чувствовал, что если этот узлик
внимательно развязать, распустить, просле-дить каждую ниточку его, то он сам
что-то поймёт в этой жизни, в Луизе, в себе.
Постепенно рассказ стал едва ли не его навязчивой идеей. Он требовал
написания. Есть материал, плоть рассказа, настроение, детали, а там рассказ
сам, по собственной внутренней логике, должен привести его к тому, к чему
надо. Надо только поплотнее сесть за стол и настойчиво писать.
Но — не шёл рассказ.
Мешала усталость по вечерам, когда из-под пера выходили бледные, стёртые
слова, словно отжатые от энергетики, банальные примитивные гла-голы из
бытового языка; когда всё время разные ненужные и неинтересные люди звонили
по телефону; когда за стеной стучала на пишущей машинке Вера Никифоровна.
Покатило вроде, когда Андрюха с Наташкой подарили ему компьютер на Новый год
— да опять застопорило на второй же страни-це.
Мешала работа — Лёха Рудник постепенно, шаг за шагом, переваливал на него
свои дела, а сам всё реже появлялся в конторе, день-два в неделю, а в
остальные дни только звонил, интересовался, не разыскивало ли его
на-чальство; если начальство разыскивало, прилетал мгновенно и отправлялся
по высоким кабинетам.
Мешало сердце — вдруг тяжелело в груди то справа, то слева, то словно
шершавый комок закупоривал горло, и делалось неприятно дышать. Ника-кой
системы в приходах этих болей не было, и как себя щадить, чтоб их из-бежать,
было непонятно.
Мешало, как ни странно, то, что за окнами вновь жил своей тихой и
не-торопливой жизнью родной Малый Козихинский, который за Баженовым словно
наблюдал: «Ну, и как ты?» Оказалось, что Баженов привык к своему рабочему
углу в спальне на проспекте Вернадского, и дико было знать, что теперь у
него нет этого угла и что спальня теперь не его, а чужая... Вспыхи-вала
мысль: а с кем теперь Луиза спит в его спальне, на их кровати? При её
темпераменте она не может без мужика, ей это нужно; Баженов был уверен, что
по выходным, когда дети на субботу-воскресенье приезжали к нему, Луиза
принимает кого-то. «И принимает конкретно», поддакивал ему Нек-то, Живущий в
нём.
Мешал, кстати, и новый быт: надо ведь было привыкнуть к еженедель-ным
приездам детей — Луиза привозила их в Козихинский в пятницу вече-ром, а
Баженов отвозил их на Вернадского в воскресенье днём — непремен-но днём,
чтобы Луиза успела их перед неделей искупать. Иногда Баженову разрешалось
остаться до вечера и даже попить чаю и поужинать. Он стал к воскресному
ужину привозить торт «Прага» или «Сливочное полено» — их старинное семейное
лакомство, любимое детьми.
Потом грянула весна — словно впервые в жизни; всё было непривычным — сухое
тепло, щебет воробьёв в кроне липы перед окном; даже солнце — с утра в
кухне, когда он уходил на работу, вечером в его кабинете (старая его комната
с тахтой стала теперь называться «его кабинетом»), и это тоже ме-шало.
Весною же появилась Нина — первая женщина после развода: полно-ватая,
медлительная, спокойно-улыбчивая, очень интеллигентная. Она знала множество
языков — то ли двадцать, то ли тридцать; его почему-то удиви-ло, что она
знала ретороманский. Она работала переводчиком в переводче-ской фирме. Она
походила на мягкую игрушку, ямочки на щеках словно бы-ли оставлены маленьким
пальчиком. И присутствие Нины в мире — меша-ло. Мучительно было то, что она
никогда не говорила Баженову ни одного слова любви; зачем я ей нужен? —
искренне недоумевал он. Замужняя — муж её рогатый трудился главным инженером
какого-то большущего заво-да: то ли «имени Владимира Ильича», — знаменитого
ЗВИ, — то ли просто «имени Ильича», — с уже взрослым — двенадцать лет —
сыном, в любви Нина вела себя столь же тихо и нетребовательно, как и в
жизни. Всё это для Баженова составляло очередную «загадку женщины», но
разгадывать её бы-ло почему-то не интересно. Возня с организацией их встреч,
запах Андрю-хино-Наташкиной квартиры, Андрюхины ухмылки, с которыми
передава-лись ключи — Баженову претили. К себе же Нину Баженов привозить не
хотел, не мог, тахта не позволяла, — хотя Вера Никифоровна давно
преду-предила его, что возражать против его женщин не будет:
— Физиология — это очень важно! — говорила она и добавляла серьёз-ным тоном,
глядя на него сквозь папиросный дым: — И приятно, конечно.
К лету тихая, улыбчивая, пухлотелая Нина исчезла, растаяла, как облако, в
московских пространствах, не оставив в жизни Баженова никакого следа.
...чистый золотисто-голубой рассвет над крымским морем, причал с
не-подвижно уткнувшимися в него лодками, медленно бредущий навстречу
встающему из моря солнцу по просмоленным доскам причала мудрый ста-рик
Пахомыч, юная девочка-женщина с ярко-зелёными глазами вдали на берегу и
розовый отсвет близящегося восхода на её светлой чёлке и загоре-лых щеках...
Он вновь и вновь вызывал в себе картину фантастически далёкого утра,
всякий раз с свежей радостью. Там, там было счастье, там была таинствен-ная
и совершенная полнота бытия, там бил целебный источник истинной жизни. Он
поражался игре провидения: умный мальчик, полный высоких надежд и трепещущий
от жажды любви — и он сегодняшний: бородатый, пузо начинает выпирать,
морщины вокруг глаз и губ, женщину свою упус-тил, писатель или не писатель,
не поймёшь, издатель чужих книг; детей сво-их родных видит только два дня в
неделю... И жизнь, жизнь вокруг такая, что не поймёшь, чем всё кончится и
куда его вынесет её прибой. Неужели тот мальчик и он сегодняшний — один
человек?!
Время шло. Кончилась весна, отшумел дождями пасмурный и тёплый июнь,
потянулись жаркие, клейкие, наполненные духотой раскалённых мос-ковских
асфальтов длинные июльские дни. Вера Никифоровна набрала себе заказов на два
месяца и с приходом жары уехала в Ильинскую Охоту, на да-чу, вместе с
компьютером. Ещё зимой, поглядев на роскошно беззвучную работу сыновнего
компьютера, она загорелась, возненавидела гулко хло-пающую свою допотопную
«Эрику» и купила по дешёвке бэушный компь-ютер вместе с принтером. Она
освоилась с печатью быстрее и сноровистее сына. В квартире в Козихинском
стало пусто и нечеловечески тихо.
Баженов с приходом жары засел дома, наподобие Лёхи, и руководил своими
делами в издательстве по телефону — он уже набрал там авторитет и вес и мог
себе такое позволить.
Оттого, что он все дни напролёт держал окна открытыми, наслаждаясь изредка
возникавшим сквозняком, под потолком в его кабинете толклись мухи. Он
выгонял их, махая полотенцем, в окно, в зной, на солнце, но они неизменно
возвращались и как ни в чём ни бывало продолжали свой не-скончаемый
бестолковый танец под абажуром. Баженову казалось, что те-перь, когда вообще
ничто внешнее не мешало ему, именно из-за них у него не идёт работа.
Он мучался вечерами — жаркими, когда солнце, неподвижно висевшее над крышами
и никак не желавшее за них опуститься, изливало свой жар прямо на его верный
и любимый письменный стол у окна — единственное из обстановки, что он не без
боя вернул с Вернадского на Козихинский, от-бил у Луизы. Он пробовал
задёргивать шторы — мешало отсутствие сво-бодного пространства перед
глазами; он уходил в комнату Веры Никифо-ровны, за её стол, но там, казалось
ему, было шумно: окно выходило в пере-улок, а не во двор, и редкие машины,
проникавшие в большой московский мир через Малый Козихинский под его окном,
отвлекали его. На кухне си-пел кран, за кухонным столом приходилось
устраиваться боком, и писалось тоже плохо.
А ненаписанный рассказ требовал написания нестерпимо. Желание напи-сать ту
жизнь на берегу моря приняло у Баженова даже какой-то чувствен-ный оттенок.
Он с проклятиями бросал писание, от отчаянья включал ненавистный те-левизор.
А с экрана лилось очередное непотребство: опять то там, то там в Москве
собирались галдящие толпы, словно направляемые невидимым пер-стом; орали,
требуя национализации телевидения; орали, требуя приватиза-ции телевидения;
орали, требуя повышения зарплат; орали, требуя возвра-щения бесплатной
медицины; орали, требуя тюрьмы для коммунистов; ора-ли, орали, орали...
Баженов вспоминал толпу на Старой площади, звон раз-битой вывески, проезд
кареты «скорой помощи» с телом отца сквозь ору-щую, неохотно расступающуюся
агрессивную икру двуногих безмозглых организмов. В атмосфере громоздилось
тяжёлое, угрюмое, угрожающее... Он свирепел, вырубал ящик и в очередной раз
шёл принимать душ.
Постепенно им овладела тихая истерика. Он кипел в себе и ненавидел и себя, и
Москву с её идиотски орущим плебсом, воображавшим себя демо-сом, и жару, и
свою каторгу, на которую он сам же себя и обрёк.
В очередную пятницу он под вечер явился на Вернадского за детьми и предложил
Луизе взять их на пару недель или на месяц на дачу, и, кстати, предложил и
ей весь август, когда у неё намечался отпуск, пожить с детьми на даче.
— Если так уж невмоготу тебе мать, я с ней поговорю, она уедет в Моск-ву,
оставит тебя с Филипчиком и Светкой одну. Я буду приезжать, приво-зить
продукты.
— Ещё чего! Я не собираюсь перед ней одолжаться!
— Да я всё сделаю аккуратно! И, милая, это ради наших же детей... Смотри,
что в Москве творится...
— Никуда они не поедут. Обойдёмся без дачи твоей! А в августе я с ни-ми в
Германию еду, в дом отдыха на острове Рюген! И никакая я тебе не милая! И у
меня имя есть, изволь называть меня по-человечески!
Луиза отводила, отводила сузившиеся от злости глаза, которые из голу-бых
сделались белыми.
— Ладно-ладно, изволю! — ощетинился Баженов. — Но какой смысл ре-бят в
жарюке этой мучать?!
— Вот такая уж у них судьба!
— При чём тут судьба, о чём ты? — озлился Баженов. — Ладно, чёрт с тобой, не
отпускаешь на дачу, не надо. Собирай их, завтра съезжу с ними в
Коломенское...
— Всё! Всё-о-о! Никуда они с тобой не поедут!
— Ты ччё мне тут?!... — От ярости и возмущения Баженов забыл слова и не мог
унять трясения губ. — Мы ж договорились!.. Луиза, что происхо-дит?!
Почему-у-у?!!
— Потому что! — завизжала Луиза, заведя глаза, как перед обмороком, и
подскочив к нему с перекошенным лицом, затрясла у него перед лицом сжа-тыми
белыми кулачками. — Убирайся отсюда! Убира-а-айся! Брысь! Брысь, кому
говоря-а-ат!!
Не на шутку устрашённый её несусветным визжанием и белыми кулака-ми, Баженов
выскочил из квартиры, как ошпаренный, даже с детьми, испу-ганно затаившимися
у себя в детской, не попрощался. В удовольствии грох-нуть дверью он не успел
себе отказать, и грохнул таки от души, внутри ра-мы что-то обильно
посыпалось... Он задыхался, слева в груди тяжко садни-ло. Видение
розовощёкой нежноликой девушки в партере театра мелькнуло перед глазами. Но
думать об этом видении он не мог и не захотел.
В понедельник он отправился в свою поликлинику, подарил участковой терапевше
коробку дорогих шоколадных конфет и флакончик духов «Кenzo» (подаренного ему
кем-то из авторов: «для вашей жены») и взял бюллетень сразу на восемь дней —
якобы по бронхиту. И уехал в Ильин-скую Охоту, на дачу.
VII
Вечером они вдвоём с Верой Никифоровной пили чай на старой террасе.
Баженов сидел у растворённого окна, уткнув локоть в узенький деревян-ный
подоконник. Он вдыхал запахи близкой — метр от окна — земли, хвои, цветов,
травы. Солнце уже опустилось за лес; светлое прозрачное небо про-стиралось
далеко на запад, и в этом небе медленно плыли розовые облака.
Баженов рассказал уже Вере Никифоровне о ссоре с Луизой, теперь они сидели
молча, каждый со своими думами. На стене, над стареньким холо-дильником
«Саратов», тикали ходики.
Без детей дача показалась Баженову просторной и какой-то неуютной.
Он уже отвык от такой тихой, с неторопливым вечерним чаем дачи, когда в
любую минуту можно, оказывается, уйти в себя, бездумно заглядеться на пышные
флоксы под окном, которые, если снять очки, походили на яркие весёлые
цветные пятна на лёгкой летучей ткани, или в чёрную глубину близкого,
вплотную к забору, леса...
Он и загляделся, и вдруг вспомнилось далёкое и, оказывается, милое, уже
невозвратимое, студенческое, когда он неизвестно из какого упрямства взял на
филфаке в качество второго в дополнение к основному немецкому не английский,
как большинство, а итальянский. Он вспомнил, как он пытался читать Данте и
даже переводить великие терцины. «Nel mezzo del cammin di nostra vita...»
Да, «На самой середине нашей жизни Забрёл я в лес, испол-ненный теней...»
Дальше ничего не получилось; он прочёл с завистью клас-сический, словно из
бронзы отлитый, перевод — «Земную жизнь пройдя до половины, Я очутился в
сумрачном лесу». Он даже тогда затеял писать учё-ную статью о метафоре
«сумрачный лес», трактуя её как метафору сложной, непонятно таинственной
жизни. Как это приложимо сейчас к его жизни! — печально подумал он.
Сумрачный лес... Разве не так?
Здесь, на даче, перемена жизни ощутилась Баженовым острей. То, что в Москве
выглядело безусловно необходимым и единственно возможным, под сенью дубов,
осин и берёз представлялось сомнительным.
«На что уходит жизнь?»
Мы всё время что-то теряем — юность, невинность, наивность, чистоту
помыслов, свободу поступков; близких людей; наконец, жён... И веру в себя,
тоскливо думал Баженов; в разумность бытия, в цельность обставшего нас мира,
в доброту людей и вообще в Добро. Мы агрессивны, нам хочется мно-го денег,
мы всё тянем к себе, хотим всем владеть — деньгами, вещами, чувствами,
ситуациями; хотим, чтобы к нам были добры, а сами злы; хотим понять других —
а себя понять не позволяем, скрываем и скрываемся, лжём, корчим из себя чёрт
знает что, лишь бы казаться не тем, что мы есть. Зачем? Господи, зачем?! А в
результате — одиночество, пустой дом, пустой сад, скука, злоба, истерика.
— Так что, эта дура так и продержит внуков моих всё лето в городе?!
Баженов вышел из-за стола: от папиросного дыма у него теснило в груди. Он
спустился с террасы во двор и подошёл к окну снаружи.
— У Луизы в августе отпуск, она поедет с ними в Германию, на Балтий-ское
море. Кстати, она помирилась с отцом и мачехой, и сейчас мачеха в Москве,
она ей платит как няньке. Это мне Филипчик по секрету рассказал... Так что
теперь моих детей воспитывает какая-то старая кочерга... Филипчик говорит,
плоская, как доска, высоченная и ходит крюком. Горбатая, что ли?
— А весь июль в Москве?!
— ...а где ж ещё...
— Какое идиотство! — Вера Никифоровна стукнула по столу кулаком.
Небо гасло. Лес делался всё темнее, и в прозрачном сумраке казалось, будто
сосны теснее и ближе подкрадываются к дачному забору. Баженов принёс себе
табуретку, уселся под окном террасы и слушал, как мать молчит и курит. Света
она не зажигала, чтобы не налетела мошка и мотыльки, а за-крывать окно было
грех в такой вечер.
— Тихо тут у нас, — сказал Баженов, — и так легко дышится...
— Папа очень боялся вашего развода... — проговорила сверху Вера
Ни-кифоровна. — Из-за детей, конечно; Луиску-то он сразу раскусил...
— Лучше бы он её не раскусывал, — жёлчно отозвался Баженов. — Женщина как
женщина, слабости как у всех, а ни у тебя, ни у него терпения не хватило и
желания понять.
— Ты мне тут мантифолию свою гуманистическую поганую не разводи! «Слабости
как у всех...» Дрянь и хищница туп-п-пая! ...Господи, такая ко-роткая жизнь,
а прожить по-человечески не можете, всё чего-то не хватает! Вон, нам
досталось: и войну зацепили, и разруху, и голод... У отца в Камы-шине от
голода пухли!.. И ничего! Жили, любили! Уважали! А вы? Сгораете от нервов
своих, от ненависти на пустом месте!
— Сгораем... Так уж и на пустом!
— Да, сгораете! На пустом! А что, нет разве?! Писатель несчастный... Книгу
сварганил, а семью — нет! Вы все — толстокожие. Не душа у вас тонкая, а кожа
толстая. Думаете только о себе, о ближнем думать не хотите и времени нет.
— Да на кой мне чёрт ближний твой сдался! — отругнулся Баженов. — У меня
что, своих проблем мало?!
— ...Слушай, сынок, а ты и вправду... её любил?
— Не знаю, мам... не знаю, — как-то против своей воли ответил Баженов. —
Теперь я уже ничего не знаю... Вообще, наговорила всего, сейчас ещё во-просы
задавать будешь! — с шутливой грубостью сказал Баженов. — Ты не возражаешь,
если я пойду к себе, почитаю? Просто так, по-человечески...
— Иди, конечно. Я в зелёном домике постелила тебе. Осенью, как уезжа-ли, так
Луиска и бросила всё, барыня! и я прибирать тоже не стала! Я что ей,
служанка?! Так что порядок за своей бывшей женой сам наводи! Лампу я
вкрутила, подушку большую, папину, тебе отнесла.
— Спасибо, мам... Только за книгу меня не упрекай, ладно? Есть в мире вещи,
что сильнее нас. Я её должен был выпустить, неужели ты-то не пони-маешь?!
— Понимаю, понимаю, сынок... Это я так... Иди, отдыхай. Спокойной те-бе
ноченьки, милый...
Домик, который они называли зелёным — по цвету, в который были вы-крашены
снаружи его стены — стоял в дальнем углу участка, совсем уж ря-дом с лесом,
по сути, в самом лесу: от чащи его отделял хилый жердяной заборчик. Поставил
здесь этот аккуратный финский домик — терраска и небольшая комнатка с печкой
из кирпичей — Баженов-старший, в первое лето после свадьбы Баженова и Луизы.
«Это наш вам свадебный подарок». Луизу такой подарок обрадовал чрезвычайно,
а Баженов оценил его много позже, через год, после тяжелейшей совместной
зимы, когда стало ясно, что отношения Луизы со свекровью и свёкром
окончательно и бесповоротно не сложились. Но деваться друг от друга было
некуда, и о лете Луиза мечтала хотя бы потому, что они там будут жить
отдельно и своей семьёй в зелёном домике. Той зимой Баженов впервые и
единственный раз в жизни крайне тяжело повздорил с родителями, приняв в их
войне с Луизой сторону жены; он тогда в ссоре готов был уже произнести
крайние, последние слова, — но Баженов-старший опередил его:
— Остерегись, сынок: жёны приходят и уходят, а отец с матерью остают-ся. С
ними развестись нельзя, их можно только потерять.
Сколь раз потом Баженов благословлял тот миг, когда он удержался от
кощунственного ответа...
С годами зимние скандалы стихли, особенно после зимы, когда Луиза ходила
беременною Светкой. Нелюбовь и недоверие соскользнули под спуд. Что-то даже
семейно-любовное занималось, как рассвет, за неторопливыми вечерними
чаепитиями, даже глагол, который изобрела Луиза — «чáйпить» — прижился. Вера
Никифоровна спокойно могла произнести:
— Давайте почáйпьём, пока Штирлиц не начался.
Всё это кончилось мгновенно по переезду на Вернадского.
Баженов привычно нащупал в темноте выключатель, и вспыхнувший свет от
стоваттовой лампочки залил комнату. Первое, что бросилось в глаза — её
розовая мохеровая кофта, которую она набрасывала на плечи в холод-ные
сентябрьские вечера: кофта комком была брошена на стуле в хлопоте сборов и
так и забыта там. На столе у окна лежала раскрытая на середине и страницами
вниз букварь, по которому Филипчик учился когда-то читать в детском саду и
который прошлым летом перешёл к Светке. На столе, рядом с букварём, стояла
коробка из-под луизиных туфель, наполненная какими-то лоскутами и сверху
старым капроновым луизиным чулком. Всё было так, как будто Луиза в суете
только что вышла из домика и сейчас вот-вот вер-нётся. Баженов взял кофту в
руки, расправил, подержал на весу и вдруг по-нюхал. Кофта пахла Луизой — её
духами, её телом. Он и чулок её схватил и понюхал; запах Луизы был слаб,
словно из отдаления прилетел... Он стис-нул в комок Луизины одежды, провёл
по щекам, по глазам этим мягким Луизиным комком. Дышать было настолько
тесно, настолько болезненно отзывался в груди каждый вздох, что он даже
приостановил дыхание. В сле-дующий миг ему захотелось заорать, завыть,
затопать ногами, сотворить что-нибудь громкое, сокрушительное,
безобразное... Но он тихо опустился на кровать, медленно, оставив ноги на
полу, откинулся на подушку. Ему по-думалось, что в такие вот минуты
подавления в себе нервного взрыва завя-зываются внутри человека язвы желудка
и двенадцатиперстной кишки, на-рушается правильное питание тканей, и в
организме происходит скачкооб-разное раковое изменение — сначала
микроскопическое, а со временем раз-растающееся на весь организм и во весь
рост. Мысль была нелепая, плоская, неприятно физиологичная, но она так и
эдак долго вертелась в мозгу. Потом он вспомнил Луизу молодую, из тех времён
— тогда, в театре. Когда в пере-рыве зажгли свет, и она оглянулась на него,
и он впервые увидел её лицо — румяное от смущения, с тонкими, почти
точёными, чертами, робко сияю-щими глазами и дрожащими в улыбке тонкими
губами... Куда всё делось?! Что за таинственный негодяй так правит нашими
судьбами и путями? Мед-ленный, неуправляемый, беззвучный хаос обрывочных
воспоминаний клу-бился у него перед взором: элегантная Шён-те в строгой
вечерней паре, в чёрном котелке на точёной головке, произносящее что-то
острое и запрет-ное со сцены в благоговейно внимающий зал... ох, уж эти
благоговейно внимающие интеллигенты Москвы... вон до чего довело страну ваше
благо-говение... ночная улица под дождём (или под снегом? Не помню, не
помню, как странно)... я обнимаю Луизу и целую её мокрые пальцы, а она
счастливо лепечет ненужные слова... нет, а при чём тут Нина, эта толстушка в
белой прозрачной комбинашке, под которой просвечивают белые кружевные
тру-сики, в чужой квартире, среди чужих стульев и сервантов в поисках
шпильки роется в щелях меж диванными подушками... прихожая его дома на
Вернадского, и хныкающая Светка тянет его за брючину в комнату, не уходи,
папсик, я ещё не хочу спать... и каменный лик наблюдающей эту сцену Луизы...
Скажи мне кто-нибудь тогда, в тот вечер, когда я про-вожал Луизу в
Афанасьевский переулок после «Доброго чело-века», что через десять с
небольшим лет у нас с ней уже бу-дут дети, и мы будем ненавидеть друг друга
— счёл бы я бе-зумным такое предсказание?! Разумеется! Так куда же мы идём?
Господи, что же это такое? Почему, Господи?!
— Потому что! — крикнул ясным голосом Луизы Некто,
Живущий в нём.
Баженов проснулся от света лампы, нестерпимо бившей в глаза, и не сра-зу
вспомнил, где он. Ему снились Луиза, Филипчик, Роман Израилевич, пьющий
водку с Лёхой Рудником и куривший трубку... Часы показывали половину
четвёртого. Луизину кофту и чулок он до сих пор стискивал в ру-ке, так и
спал, и ладонь его от этого сделалась горячей и потной. Он отбро-сил кофту
на стул, вскочил, преодолевая ломоту в теле от долгой неподвиж-ности, и
выключил свет.
Снаружи, за окном, в темноте проступали белые стволы берёз, темнела
бесформенная масса большого дуба, которого Баженов-старший когда-то нарёк
«Тарасом Бульбой»: в очертаниях кроны его одно время отчётливо проступал
силуэт Тараса Бульбы с известной иллюстрации в школьном учебнике... Баженов
отворил окно. Вместе с прохладным рассветным возду-хом в комнату дохнула
лесная тишина — рядом дремали поляны, лесные травы. Наверное, в малиннике
плыл туман. На светлеющем небе кое-где ещё дрожали звёзды, а на земле
начинали проступать краски: можно было раз-личить уже розовые флоксы под
окнами старой дачи.
Снизошёл вдруг ясный покой — сладкий, безмятежный. Рассказ надо на-звать
так: «Час, когда гаснут звёзды». Он подумал минуту: не цветисто ли? Не
литературно ли? Показалось, что — нет, нормально. Он сел к столу, под-винул
и включил настольную лампу, выковырял из портфеля ручку и стопу бумаги, на
всякий случай захваченную из Москвы, — и рассказ пошёл.
Шестнадцатилетний загорелый крымский мальчик, выросший на море и мечтавший о
Московском университете, о тихой и кропотливой работе с книгами, со
старинными рукописями, вовсе не был Баженовым, и от этого рассказ писать
было легко. И томная, тонкая, белотелая девочка из Москвы, приехавшая в Крым
отдохнуть, и мать её, рыхлая и вялая дама, которая снимала комнату в доме,
где жил мальчик, были Баженовым выдуманы по своему произволу. В рассказе не
сразу нашлось место Пахомычу, и Бажено-ва это не озаботило: рассказ тёк, уже
не совсем подчиняясь Баженову, а, на-оборот, ведя его за собой. В рассказе
начитанная московская девочка декла-мировала мальчику гекзаметр Гомера:
«Снова над миром встаёт розовопер-стая Эос». Там и перламутровое в ранний
час море простиралось до гори-зонта, и крошечные волны тихо шлёпали об опоры
старого причала, и со-всем близко от берега в море играли о заре дельфины...
Баженов работал самозабвенно, упорно, медленно. Из окна тянуло про-хладой и
влажностью, и пришлось надеть на шею, как шарф, Луизину коф-ту, прикрыв её
рукавами грудь. Когда он вернулся в действительный мир, за окном уже светило
солнце, трава на участке и лук на грядке Веры Никифо-ровны искрились росой.
На берёзе заливались зарянки, из леса доносилось гулкое постукивание дятла.
Баженов глубоко вздохнул, словно перевёл ды-хание после долгого пути, и
пересмотрел наработанное. Оказалось — три густо исписанных,
чёрканых-перечёрканных страницы. Он успел написать только первое утро:
мальчик познакомил девочку с морем, и к ним подошёл старый причальный сторож
— старик с добрыми лучистыми детскими гла-зами.
Стукнула дверь террасы, и Баженов увидел в окно, что на крыльцо с пус-тыми
вёдрами в руках вышла Вера Никифоровна.
— Мам, принести воды? — крикнул ей в окно Баженов.
— Не спишь уже? Принеси, — звонко ответила Вера Никифоровна.
Баженов, как мальчишка, выскочил из флигелька, чуть ли не вприпрыжку
поскакал к крыльцу старой дачи. Вера Никифоровна взирала на него с
удив-лением, со странным выражением лица.
— Доброе утро! — воскликнул Баженов. — Слушай, как у нас пишется, а?! Я
прекрасно поработал. Который час?
— Шесть...
— За два часа я выдал три страницы. Феноменально!
— Что это у тебя на шее?
— Где? Ффу ты ч-ч-чёрт!..
На шее и на плечах у него висела Луизина кофта. Баженов смутился, словно его
уличили в чём-то стыдном, сдёрнул с плеч кофту и с гримасой, непонятной ему
самому, бросил её на перила крыльца. Лёгкая кофта не удержалась,
соскользнула с перил, как живая, и улеглась на влажной и тём-ной от росы
земле разлапистым ярко-розовым пятном. Было в этом комочке что-то жалкое...
Залившись румянцем, Баженов поднял кофту, стряхнул — к мохеру уже пристали
какие-то листики, травинки, хвоинки.
— Работал у открытого окна; чтобы не надуло, натянул, вишь, — с доса-дой
принялся объяснять Баженов, не подымая на мать глаз.
Колодец располагался в ста шагах от дачи Баженовых, в пологой вмятин-ке
почвы у поворота их окраинной, уютно заросшей травой улочки. Дере-вянную
крышу над колодцем заменили — вместо старых полусгнивших до-сок,
пропускавших уже в прошлом году дождь, теперь на толстых массив-ных брусах,
тоже новых, сияла свежим тёсом плотная крыша домиком, ук-рытая толем и
снабжённая по всем правилам сделанным сливом. И ведро уже висело на тросе не
прежнее, почти сплюснутое за долгие годы биения о стенки, а новенькое,
сверкающее ещё не тронутым временем цинком. В этом солидном обустройстве
колодца Баженов почувствовал солидное, основа-тельное, не временное: какие
бы глупости людские не происходили вне, на далёких московских асфальтах, в
теснинах камней, а люди здесь, в лесу, устраивали своё обиталище крепко,
надёжно, не на один день.
«Вот и мне так надо».
Он крутил скрипящий ворот медленно, ощущая дрожание полного ведра на тросе,
и в такт кругам, которые вершила его рука, вслух выговаривал вновь
вспыхнувшие в голове вчерашние строчки Данте: «Нель меццо дель каммин ди
ностра вита... ми ретровай пер уна сельв эскура... че ля диритта вињэра
смаррита...»
— Как это по-русски: читать терцины Данте в седьмом часу утра, черпая воду
из колодца! — услышал он за спиной.
С улыбкой он оглянулся. По траве от калитки большого деревянного
бревенчатого дома шагал к нему с вёдрами в руках их сосед через три дома
академик Тарновский, рослый моложавый старик с бодрым молодым розо-вым лицом
без единой морщинки. Его голый череп, казалось, испускал во-круг себя свет.
Шагал мощный старик враскачку, как матрос, плотно уста-навливая стопу в
землю.
— Доброе утро, Витенька!
— Здрассте, Иван Иваныч, — улыбаясь и расцветая душой, отозвался Баженов. Он
торопливо отставил свои полные вёдра в сторону, уступая ме-сто у сруба
Тарновскому. — Wie geht es Ihnen?
— Danke, hervorragend! Und Ihnen?1)
Приветствовать друг друга по-немецки повелось у них исстари, ещё со
студенческих баженовских времён. Академик знал немецкий лучше Баже-нова,
потому что после войны долго работал в Германии.
— So-so... — ответил Баженов и не удержался, добавил по-русски: — Так себе,
Иван Иваныч...
— Да, я слышал, Вера Никифоровна нас посвятила... — Академик поста-вил вёдра
на кромку сруба и крепко пожал Баженову руку. — Но только вы же не унывайте,
Витенька! — Академик нависал над Баженовым, дружески улыбаясь с высоты
своего гигантского роста. — У меня было, если вы не знаете, три жены,
Василиса Андревна четвёртая. И от каждой из жён у меня по двое детей:
старшие везде — сыновья, а младшие — дочки. И ничего — перекантовался, как
видите!.. С Василисой Андревной у нас детей нет, но это уж, знаете ли,
возраст!..
— Иван Иваныч, доброе утро! — раздался свежий громкий возглас, и к колодцу
почти подбежала лёгкой поступью молодая женщина в спортивном — синем с
белыми лампасами на штанах — костюме.
— О! — воскликнул академик, поворачиваясь к ней всем массивным корпусом. —
Галина Васильевна! Приветствую вас от всего сердца! Ну-ка, знакомьтесь
немедленно! Витенька, это Галя, наша соседка. Между прочим, аспирантка, не
абы хто... А это, Галенька, Виктор Валентинович, тоже наш сосед, издатель
крупный. Милые мои, да у нас составился полный комплект для кингá! Ребята,
вечером к нам, к нам! Витенька, слышишь? Тряхнём стариной, а?
Не переставая говорить, академик крутил ворот и вытягивал из колодца ведро
за ведром; сначала он наполнил вёдра для Гали, к стыду Баженова, не
догадавшегося это сделать, потом свои.
— Я донесу! — вскинулся Баженов и подхватил Галины вёдра. — Куда?
— Вот уж спасибо... Ненавижу таскать эту тяжесть... Вон туда...
— Витенька, я тебя подожду! — крикнул им вслед академик.
У калитки во двор к Арнаутовым Галя остановилась и приказала поста-вить
вёдра на землю.
— Да давайте я до места донесу!
— Нет, — вполголоса, но решительно сказала Галя. — Спасибо. Я же здесь
флигель снимаю, и мне условие: никаких гостей, особенно мужчин. Чужое
хозяйство, знаете ли, как чужой монастырь. Так что... Спасибо! Я по одному
ведру, потихоньку... сама.
У неё было совсем простое, невыразительное, маленькое лицо. Пшенич-ные
волосы, тёмные у корней, гладко лежали вдоль смугловатых от загара щёчек,
разделённые ровным пробором. Взглянула она на Баженова без ин-тереса... Он
оставил вёдра и, не оглядываясь, вернулся к ожидавшему его академику.
— Гёте на старости лет не побоялся влюбиться в юную женщину, а я вот боюсь.
Прелестный человек эта Галя, — проговорил Тарновский с улыбкой. — Вот,
Витюша, занялись бы...
— Ульрике фон Левецов не было восемнадцати. А этой, кажется под тридцать...
— буркнул Баженов сварливо. — А кто она такая?
— Искусствовед. Пишет диссер о влиянии Милле на наших художников.
— Ну это вообще!.. — искренне возмущённо воскликнул Баженов. — Что она
выдумывает?! На русских художников никто не влиял! Они сами были
законодателями, Европа на них смотрела снизу вверх — и в классике, и в
импрессионизме, и в авангарде!
— Ну, так не бывает, чтоб никто не влиял, — примирительно произнёс
Тарновский, вытирая череп белоснежным платком. — Кто-нибудь да обяза-тельно,
наверно, влиял... Хотя я, конечно, в живописи не копенгаген...
— Искусствовед... — не унимался Баженов. — Думает, небось, что веда-ет не в
искусствах, а в людях. Для женщин это опасно, может завести их не-ведомо
куда... Бабы же в основном дуры, меры не знают...
— Витенька, да будет вам скрипеть! Вот ещё, новый женоненавистник вылупился
после развода! Нет, в самом деле, приходите сегодня к нам часи-ков в семь. В
кингá пульку распишем, самоварчик поставим, поговорим... Я очень рад вас
видеть, и Василиса Андревна рада.
— Н-н-не знаю... Я сюда работу привёз.
— И я привёз. И Галина Васильевна своего Милле привезла. Кстати, она
прекрасно знает и любит Тропинина вашего, вам будет интересно. Ещё не
разлюбили его?
Баженов вздохнул. В музее Тропинина он был последний раз ещё до же-нитьбы,
после было как-то не до того... Оказывается, есть люди в этом мире, которые
помнят, что он некогда любил Тропинина.
— А музей Тропинина ещё... не тово? Демократы его не прикрыли? Как
нерентабельный...
— Хм! — Академик воздел брови. — Я как-то не подумал. Всё может быть! С них
станется... Ну так придёте?!
— Приду, — медленно сказал Баженов, чувствуя сложную, грустную ра-дость
освобождения. — Давно уж мы так, по-соседски, нé пили чаю...
Он чуть было не обронил по привычке Луизино «не чайпили», но во вре-мя
сманеврировал.
Академик обрадовался и неожиданно обнял Баженова крепко.
— Замеч-ч-чательно, Витенька! Не журися, хлопец!
Восемь лет, которые Баженов прожил с Луизой, он не ходил пить чай к
Тарновским. А чаепития эти на террасе старой академической дачи Баженов
любил с детства — за большим столом, под старомодным огромным абажу-ром с
кистями, с интересными разговорами о географии, — Василиса Анд-реевна была
географом, доктором наук, о географии, если ничто не мешало, могла говорить
часами, — о театре, о старых книгах. Тарновский был стра-стным и знающим
библиофилом старинной закваски. Когда Баженов вырос и стал взрослым, он
понял, что уютные эти чаепития с их интеллектуальной атмосферой были для
него, подростка, таким же необходимым условием духовного развития, как
чтение книг. Увлечение Тропининым тоже, кстати, пошло от Василисы Андреевны
— она привела его в уютный маленький му-зейчик, тогда только что открытый в
переулке за Пятницкой улицей. Тропи-нин поразил его своей понятной дилетанту
лучезарностью, ясностью, гар-монией света. Он заболел Тропининым, бросился
собирать о нём книги, чи-тал статьи, вырезал репродукции в «Огоньке»; через
несколько лет он даже написал о Тропинине рассказ, и опубликовали этот
рассказ в журнале «Пио-нер». Баженов навсегда запомнил сумму гонорара —
восемьдесят семь руб-лей восемьдесят семь копеек: это был его первый
литературный заработок. В «Пионере» же он познакомился с Андрюхой Брусковым,
который там ра-ботал редактором; а Андрюха позднее организовал его
знакомство с Луизой, да... Отсюда, отсюда, — думал Баженов, оглядываясь на
бревенчатый дом Тарновских, — потянулась нить...
Луиза чаепития у Тарновских решительно не приняла, она их атмосферы не
восприняла. Академик, который при первом знакомстве с привычной светской
галантностью поцеловал ей руку, этим поцелуем раздражил её до крайности, она
кипела весь вечер и молчала угрюмо, а дома назвала его «пе-тухом
общипанным», что уж вовсе было глупо. Баженова тогда огорчила такая реакция
жены — крепкий высокий мужик с величественными плеча-ми, чёткими красивыми
жестами и осанкой походивший на какого-нибудь средневекового европейского
императора менее всего напоминал петуха, тем более общипанного. Василиса
Андреевна Луизу тоже раздражила — своим долгим разговором о неведомом ей
Страбоне: она в то лето писала книгу о Страбоне и комментировала его
невероятно интересно. Она знала древность, как профессионал-историк, и
Баженов внимал ей с благоговени-ем и почему-то такого же благоговения ожидал
от Луизы. Но — нет. И кар-ты Луиза презирала, на предложение сразиться «в
кингá» только плечами пожала и заявила, что им с Баженовым пора домой... И
все восемь лет Баже-нов с Луизой к Тарновским не ходили. Всё лето напролёт
каждый вечер го-рел свет под абажуром с кистями на террасе, мелькал в окнах
стремитель-ный силуэт Василисы Андреевны, на улицу с террасы доносились
оживлён-ные голоса, смех — у Тарновских всегда кто-нибудь был...
Ты с размаху рушила всё то, что составляло жизнь и плоть моей души, всё,
что мне было дорого на земле. Поче-му? Почему?! — Нет ответа...
Когда он вносил вёдра с водой в калитку, у него засаднило в груди.
За-саднило серьёзно — болью, от которой не отмахнёшься. Он торопливо опустил
вёдра на землю, едва ли не бегом поднялся в дом и здесь, стараясь ступать
беззвучно, отыскал в шкафчике на кухне нитроглицерин. Объясне-ний с Верой
Никифоровной он не хотел, поэтому, воткнув под язык две бе-лые крупинки,
столь же беззвучно выскользнул на крыльцо и присел там на ступеньку,
прислушиваясь к боли.
Словно дождавшись этой паузы в движениях, этой передышки в дороге, влетела в
голову мысль о детях. Филипчик, Светка... Они сейчас в Москве, тёпленькие
его воробышки, за сто с лишним вёрст от этого леса, от колодца, от росистой
травы, от солнца, медленно, но неуклонно поднимающегося над лесом, от него,
их отца. Там, в их детской, через полчаса-час, начнёт хозяй-ничать уже чужая
женщина, их мать, и крюкоподобная старуха, вовсе уж чужая. Баженов в себе
уже нарисовал её образ: она походила на ссохшийся почернелый стручок акации.
...Он словно въявь услышал нарождающийся за окном глухой гул пробуждающегося
проспекта, шлёпанье Луизиных тапок в коридоре, шелестящий шум воды в
ванной...
Да, там жизнь. И здесь жизнь. Но... Похоже, нет мира, соединяющего эти
жизни. Нет материи, нет плоти меж ними, нет моста через бездну. И его
де-тишки ненаглядные, его плоть и кровь — в той, чужой жизни, не в этой, не
в его. И нет поэтому ликования освобождения.
Нет, всё-таки так: я наконец-то вот вернулся к себе. По-сле долгих
блужданий, суеты, нехороших разговоров и мел-ких страстей, после тяжёлых
эмоций я получил свободу для настоящей, подлинной, основательной жизни. Эту
жизнь надо делать, строить, возводить — как возводят дом. Нель-зя думать
так, будто нашими жизнями управляет Негодяй — это слабость духа, дряблость
омертвления.
...Боль незаметно отпустила, рассосалась...
В первом часу ночи Баженов задами дачи, лесной опушкой, вернулся до-мой,
в зелёный домик. Он не зажигал большого света, ограничился скудова-тым
светом настольной лампы. На столе стояла недопитая бутылка молдав-ского
«мерло», принесённая Галей, пузатые стаканчики. Лампа осветила и смятую
постель, на которой он и Галя свершили первый — скоротечный — акт плотской
любви. На постель было противно смотреть. Баженов прибрал её — вернее,
разобрал, постелил её по-человечески, взбил сплюснувшуюся подушку, а
покрывало, на котором акт вершился, он швырнул на старое кресло в углу.
Спать не хотелось. Он вылил в свой стакан — в свой ли? не в галин? — остатки
вина и вышел на крыльцо, в темноте на ощупь сел на ступеньку. Луна висела
где-то сзади, за лесом, и проку от неё было мало. Он медленно выцедил вино.
Какое скверное всё-таки это молдавское «мерло», пойло для плебеев! Не
«мерло», а «мурло»! — как тонко заметил некогда знаток вин Андрюха Брусков.
Он смотрел в темноту. Здесь вот, за забором с задней стороны двора, где
Баженов-старший давным-давно, в глубоком баженовском детстве, соору-дил у
задней калитки и вкопал в землю просторную скамейку, на которой Вера
Никифоровна по возвращении из лесу разбирала грибы, чтобы не засо-рять
всякой гадостью дом, — на этой старой скамейке, возрастом сравнимой с
возрастом самого Баженова, полчаса назад Баженов и Галя долго творили второй
акт плотской любви, совокуплялись истово и основательно, требова-тельно и с
отдачей до последних пределов. Чёрный лес сбоку внимал им безмолвно, словно,
притаившись, прислушивался к его громкому дыханию, к лихорадочным
постанываниям Гали.
Это было наваждение — его потянуло к этой незнакомой и некрасивой женщине
(которую он про себя из-за её бесцветности назвал было «мы-шью»)
непреодолимо, — словно, узнав её, он мог проникнуть, наконец, в тайну
женщины и, следовательно, самоё жизни. Ибо он уже знал, что тайна жизни — в
женщине, что тайна женщины — это и есть тайна жизни. Наваж-дение набросилось
на него за игрой в карты на террасе Тарновских, когда Галя, уже в конце
игры, на роббере «брать кинга», завладела червонным ко-ролём и раскраснелась
от удовольствия победы; при взгляде на её разрумя-нившееся лицо с блестящими
глазами на Баженова накатило вдруг вожделе-ние свирепое, бычье! Что-то было
за этим румянцем, за блеском глаз. Она сдавала карты для следующего,
заключительного роббера, «ералаша», а он глядел на её тонкие, снующие
пальчики с холёными ноготками, и понял вдруг, с каким искусством эти
пальчики могут ласкать мужское тело, он почти физически, преодолевая Бог
знает какие пространства и законы, ощу-тил на себе эти ласки. Всё-таки он
писатель, и воображение сработало без-отказно. Он играл «ералаш» как в
тумане, почти ничего не взял в нём и про-дул пулю, придя к финишу с самым
большим минусом.
Кажется, Тарновский заметил его волнение, потому что сразу по оконча-нии
игры спросил:
— Витенька, вы Галочку провόдите? Чтой-то я устал нынче, уморился.
Когда шли в темноте, слегка разбавленной далёким и единственным на всю улицу
фонарём, от калитки Тарновских до калитки Гали, они не произ-несли ни слова;
лишь, когда дошли, Галя летуче прикоснулась к его руке: «Секундочку
подождите, ладно?» — и спустя минуту он услышал её шаги.
— У меня вот вино есть. Пойдёмте.
— Куда? — глупо спросил Баженов.
— К вам, куда же ещё, — спокойно и обыденно ответила она и в темноте крепко,
тесно подхватила его под руку, словно щеколду с замком на него накинула.
О чём они говорили в зелёном домике, он не помнил. Может быть, и во-все ни о
чём не говорили. Задёрнув шторку на окне, он включил настольную лампу и при
её скудном сорокаваттовом свете стал раздевать несопротив-ляющуюся женщину,
совлёк с неё через голову цельнокроенный цветастый сарафанчик, под которым
обнаружились голые, без бюстгальтера, малень-кие, слегка обвисшие, грудки, и
легчайшие узорчатые бесцветные трусики она позволила с себя убрать столь же
безропотно. Увидя эти её трогательно маленькие грудки и худоватые бёдрышки,
он от умиления и вожделения го-тов был пасть на колени пред нею, но она,
оставшись совершенно обнажён-ной, прошептала вдруг требовательно: «Не-е-е,
давайте сначала вина!» Он попытался протестовать, — мол, пить не из чего, у
него здесь даже чашки ни одной нет.
— Ну так принесите! Я подожду!
И он в темноте, дрожа от возбуждения, отправился в старый дом, там на кухне
нашарил в шкафчике стаканы. В доме было тихо, Вера Никифоровна спала. Пахло
её табаком... Он вернулся в зелёный домик, удивляясь проис-ходящему. Голая
Галя сидела на кровати в той же позе, в какой он её оста-вил. Вот, ещё одна
женская странность, — мимоходом, вихренно, отметил он. Это ни на что не
похоже. Они выпили; она не уступила ему, пила без женских ужимок, привычно,
опустошила стакан целиком и быстро легла навзничь на постель.
— Ну-ка, скоренько! — приказала она ему...
Наверное, она была разочарована скоротечностью действа, хотя вида де-ликатно
не подала. Его же вдруг после всего случившегося неодолимо потя-нуло в сон,
и он заснул, провалился в бездонную блаженную черноту, и она разбудила его,
потеребив легонько за бороду. Он открыл глаза, увидел её уже в сарафане и
склонённую над ним:
— Я ухожу, пока.
— Нет-нет! — Он вскочил: — Я провожу!
Они вышли через заднюю калитку, и здесь она потянула его на скамейку: «Такая
красота, давай немножко посидим...» Сидеть не получилось, опять свершилась
любовь — долгая, пряная, с насладительным напряжением и страстью. Когда она
благодарно обмякла под его руками и телом, она за-смеялась и погладила его
плечи.
— То-то, — прошептала она, — а то дрыхнуть вздумал. Ишь ты!..
Он продолжил было объятье, но она похлопала его по запястью:
— Ну всё, всё, уймись... я устала...
Он оставил, освободил её без сожаления, касательным взглядом просле-дил, как
она сомкнула ноги и села. Странно, что он это ясно увидел в темно-те,
по-писательски отметил он про себя. У него уже что-то занималось внут-ри —
заря не заря, понимание не понимание, но — росло, взбухало что-то душное, не
заревое, эта женщина не стала близкой, и вместе с осознанием расстояния от
неё появилось ощущение удаляемости от мира, словно волной или подспудным
течением его относило, тянуло против его воли куда-то вообще непонятно куда,
прочь, вон из обставшего его мира в какие-то чёрт знает какие пространства,
в яму бездонную и бескрайнюю! Никакого по-стижения тайны, никакой разгадки,
это всё — инфантильные глупости. Он подавил в себе желание немедленно найти
слова извинения, попрощаться и уйти к себе, чтобы обдумать что-то невероятно
срочное и необходимое именно в эту вот секунду! Приводя в порядок одежду на
себе, он поймал себя на том, что ищет эти ускользающие, не дающиеся слова,
но так ни сло-ва не найдя и не отважившись обидеть её, он повёл её по
известной ему тропке через опушку леса напрямик к её арнаутовскому флигелю.
Когда они, преодолев темноту леса, вышли в зыбкий фонарный свет, она вдруг
потянула его назад, в темь, и с нервным смешком сказала чуть хриплым низким
голосом, уже не озабочиваясь переходить на шёпот:
— Прости, я была эгоистской. Не стесняйся, разрядись, я уже отдохнула.
Она не ложилась на землю, всё произошло стоя; она повернулась к нему спиной
и нагнулась, схватилась руками за ствол смутно белевшей в темноте берёзы. А
его душили внезапные злобные слёзы, прихлынувшие к глазам одновременно с
вновь накатившей бычьей похотью... Наконец, эта душная чертовщина кончилась,
разрядилась, отпустила его, пустота на миг разверз-лась пред ним, и Галя,
выпрямившись и повернувшись в нему, проговорила:
— Вы только ни в чём не сомневайтесь и ничего плохого обо мне не ду-майте.
Просто у меня уже два с половиной года не было мужчины... Поэто-му — спасибо
вам огромное, Виктор Валентинович, что снизошли... На этом, я думаю, наш
роман прекратится, я не буду вас отягощать и навязы-ваться. Только если вы
сами захотите. Но мне кажется, что вы не захотите. — И добавила после
раздумчивой паузы: — Это жизнь, Виктор Валентино-вич... Почему у вас такой
расстроенный вид? Что-нибудь не так?
— Нет-нет, всё так! — торопливо забормотал Баженов.
— Ну, тогда... всё. Пока. Спасибо ещё раз... — она погладила его по руке и
скользнула в калитку.
Баженов думал: говорят, близится второе пришествие матриархата, не-сущего
человеку подлинный свет. Какое заблуждение! Наверное, это при-думали люди,
счастливые в семейной жизни и потому глядящие на жизнь узко. Такое мог
утверждать отец, они с матерью жизнь прожили душа в ду-шу и мир видели
глазами счастливых людей. Вот от матери исходит свет. Но от Луизы... или от
Гали... А ещё Нина есть и миллионы ей подобных... Какой от них свет?
Баженов ушёл в дом и заснул, когда в небе стало светать. И спал до деся-ти
часов. За завтраком он услышал по «Маяку», что в Москве опять какие-то
митинги, по улице разъезжают машины с флагами и громкоговорителями, что на
Крымской площади в два часа дня собирается митинг каких-то «объ-единённых
правых», а народно-патриотический блок в это же время собира-ется под свои
дурацкие красные флаги на Октябрьской площади, у нелепо гигантского,
страшного памятника Ленину. Слушая новости и пия чай по соседству с
благостно шелестевшим за забором лесом с залитой солнцем опушкой, он думал,
что так ничего и не склеивается в его жизни. Мысль эта, ясная и простая до
беспощадности, даже не огорчила его — он, оказывается, давно знал, что
склеить в его жизни ничего нельзя. Он всего лишь малая песчинка в этом
исполинском водовороте — песчинка, жаждущая покоя, и больше ничего. И
поэтому не помогут ни рассказ, ни Галина Васильевна, ни «кинг» у Тарновских
— ничто и никто. И ни к чему это бегство на дачу, эти воспоминания о
пережитом в юности, это выдумывание старика-философа, знающего тайну жизни —
ничего всё это не объясняет; и попытки воздвиг-нуть стену меж днём
сегодняшним и теми восемью годами, когда он, чело-век по имени Баженов,
родил двух детей — Филиппа и Светлану. — тщет-ны. Они вырастут, будут жить
уже в другой Москве, мотаться по делам в разные концы планеты, будут
встречаться и разговаривать с разными людь-ми, что-то делать для них, что-то
брать от них, будут любить, страдать сами, заставлять страдать кого-то —
словом, будут жить, — а он? При чём тут будет он? Как вспомнят они его,
когда вырастут? Домом их детства, кото-рый они всю жизнь будут носить в себе
и с собой — будет дом Луизы, с её вещами, её бескнижьем, её запахом, её
разговорами, её мачехой... Вся их жизнь пройдёт под знаком Луизы. И оттого,
что ему нет места в их жизни, всё, что бы он ни делал и ни будет делать — не
имеет никакого смысла. Без них его писательство — всего лишь слабая, дряблая
игра непонятно во что.
Он с трудом, в безделье и одиночестве, протомился на даче несколько дней, не
выдав ни строчки, а утром в субботу, услышав по «Маяку», что на Крымской и
Октябрьской площадях опять намечаются какие-то митинги правых и левых, он,
не в силах одолеть неутихающую тоску, уехал в Москву.
VIII
Выйдя из троллейбуса, он первым делом поспешил за угол дома. Маль-чишки
там бегали, играя во что-то с звонкими кликами, но Филиппчика сре-ди них не
было. В подъезде, у лифта, он увидел знакомое лицо — сосед с какого-то
этажа; он поздоровался, но дядька никак не отреагировал, глянул на него, как
на пустое место и, почти оттолкнув его, первым проник в па-раллелепипед
лифта. Баженову вдруг сделалось страшно, словно само Вре-мя, в котором он
теперь живёт, глянуло на него: без отзвука. Лифт остано-вился, в раздвинутые
створки Баженов увидел обитую красной кожей дверь своего бывшего жилища;
сосед, краснорожий, натужно дышащий, тупо взи-рал в пол; «как дать щас ему в
ухо! — неожиданно прилетело с невесть ка-ких высот, — штоб знал!!»
И он кинулся вон из лифта, словно на бой.
На звонок открыла — Луиза.
Её лицо: ухоженное, тщательно убранное, спокойное, — красивое. Странно:
при нём по субботам к обеденному времени она никогда так не убирала себя. И
одета не в домашнее расхристанное, как обычно, а — эле-гантно: тонкая
блузочка светло-розовая, ворот расстёгнут на две пуговички, до ложбинки;
цепочка золотая видна — при нём у неё никакой цепочки не было; джинсовая
синяя юбка, дорогая, ещё при нём мечтала купить такую, прошлым летом зашли с
ней в только что открывшийся магазин «Рибок» на Садовом. Синие туфельки на
тонком высоком каблуке — динамичное под-спорье для стройности её подтянутого
тела. Макияж, сдержанный румянец — класс! За её спиной увидал Баженов
преображённую прихожую: вместо куцей висюльницы с единственной лампочкой —
трёхламповая люстра, сдержанно дорогая; дверь в гостиную завешана винными
шторами — её давнишняя мечта, над которой он всегда смеялся: что за блажь:
завешивать портьерой дверь! Так и лоб можно невзначай расшибить... Но вот
теперь — висит тёмно-бордовая штора. А линолеум — серенький, немаркий — на
по-лу прихожей застелен красной с синим бордюром ковровой дорожкой.
Баженов (миролюбиво): Неделю не был, а сколько обновок...
Луиза (прикрывая накрашенные веки): Ты обещал, кажется, что но-ги твоей не
будет больше в этом доме. Не далее как неделю назад...
Баженов (всё ещё миролюбиво): Да ладно тебе, ну чего ты...
Луиза (резко, неуступчиво): Или мне изменяет память?!
Баженов (осерчав, не умея овладеть собой): Ничего тебе не изме-няет!
Соскучился по детям, хочу побыть с ними! По решению суда, между прочим!
Луиза (по-прежнему неуступчиво): Мама повезла их в парк Горько-го, на
электрокарах кататься! Вернутся к обеду!
Баженов(возопив): В парк Горького?! Идиотизм! Там же митинги этих
сумасшедших! Это ж надо додуматься... Пр-р-ровинциалы!.. Чёрт, ты позволишь
мне пройти, чего мы на пороге?!.. Я подожду их здесь! Хотя бы с мамой
познакомлюсь!.. (Делает попытку войти).
Луиза (неприступно, агрессивно): У меня гости!..
Баженов: Но...
Луиза (кричит): Я не одна, понял?! Не!од!на!
Баженов (отступая, утихомириваясь): Понял-понял... (Достаёт из портфеля
розовую мохеровую кофту). Ты забыла на даче в прошлом...
Портьера отодвигается, и в прихожую входит из гостиной
Роман Израилевич.
На нём белоснежная сорочка с тёмно-фиолетовым гастуком-бабочкой,
белые брюки и белые туфли. Его тяжёлое полное лицо властно и спокойно.
Роман Израилевич: Что здесь за шум?!
Баженов: А это чмо что здесь делает?!
Роман Израилевич: Вот так, любезный! Был ты, а теперь я. А тебя — нет! Нет!
Я здесь, я! Изечька, просвети, наконец, это двуногое, шоб оно не
трепыхалось.
Луиза: (чеканно, выделяя каждый слог): Это мой новый муж! Мы уже подали
заявление в загс! Это мой человек! По мне, понял?! Он конкрет-но живёт на
земле, а (срываясь на визг) не летает в небесах, как ты! И чем реже ты
будешь здесь маячить, тем!..
Баженов: Здесь живут мои дети, и я!..
Роман Израилевич: (из-за спины Луизы, по-прежнему неприступно стоящей в
дверях): Слышь, двуногий, ты нам остоп…..! О де-тях потом, а щас их здесь
нет, и вали отсюда!
Роман Израилевич тянет руку из-за спины Луизы
и с грохотом закрывает дверь.
Баженов стоит минуту, раздумывая,
потом швыряет кофту на пол перед дверью и идёт к лифту.
На станции метро «Октябрьская» перед эскалатором стояло несколько
милиционеров, которые цепко осмотрели Баженова, но ничего не спросили и не
сказали. Он, поднявшись на поверхность из метро, оказался в шумной и густой
толпе. В глазах зарябило от красного цвета флагов, бьющихся на ветру и
солнце. Тротуар перед входом в метро и площадь перед громадой памятника были
заполнены шумящими людьми. Все глядели злыми глаза-ми, у всех — накалённые
выражения лиц, кто-то даже скалился. Со стороны памятника невидимый
Баженовым оратор гулко кричал в громкоговоритель низким басовым голосом.
Баженов стал пробираться сквозь толпу налево, к парку, к Крымской площади,
но это оказалось не просто, его словно не пус-кали. Какая-то бабка, вонзив в
него лихорадочный взор, во весь голос обма-терила его и замахнулась на него
древком, на котором болтался на одном гвозде узкий красный флаг, от других
гвоздей оторванный. Какой-то крепко сбитый мужичонка в плаще, несмотря на
жару, засмеялся нехорошо, глядя на это, и сказал Баженову:
— Ты на нашего не похож! Смотри, ща морду тебе тут начистят!
Сжавшись, Баженов поспешно спрятался за спины и, пачкаясь о стену гостиницы
«Варшава», к которой толпа то и дело плотно его придавливала, продвигался
вниз, подале от этого. Всё же он замешкался, потому что бабка, дотянувшись
через спины, огрела его своей палкой; удар пришёлся хоть и по касательной по
плечам, но очень больно зацепил ухо; словно гвоздём его дерануло. Тяжко
засаднило сердце, левая сторона груди налилась свинцом. Он шарил в кармане в
поисках тюбика с нитроглицерином и смотрел без-мысленно, как перед грузовыми
чугунными воротами парка другая бабка, безумно озираясь, притаптывала ногами
и выкрикивала:
— Старый пулемётчик, старый пулемётчик, старый пулемётчик крепко спа-а-ал!
Она подпрыгнула, с особым напором притопнула ногой и завизжала:
— Вдруг проснулся, пе-ревернулся! Всех демократов рас-стреля-а-ал!
Баженов сжал зубы от боли, которая не отпускала, прошмыгнул мимо бабки,
старательно отворачиваясь. В груди ныло, ныло, с каждой секундою всё
тяжелей, даже дышать сделалось противно, потому что боль пульсиро-вала в
такт дыханию: усиливаясь при каждом вдохе.
Толпа, оказывается, была оцеплена. Лейтенант в пятнистой форме ласко-во
спросил Баженова, придержав его за руку:
— Куда так спешим, молодой человек?
Баженов увидел, что там, перед центральными воротами парка, стоит ещё одно
оцепление, вокруг толпы, запрудившей подходы к мосту. Оттуда тоже неслись
крики, и там тоже кто-то орал в микрофон, с той разницей, что го-лос его был
высок и пронзителен. И флаги над той толпой были не красные, а разных
цветов: белые, синие, узорчатые...
— Да у меня дети в парке гуляют... с тёщей, — задыхаясь, ответил Баженов.
— Тю! — удивился лейтенант. — Кто ж на митинги с детьми ходит?!
— Тёща — дура! — с сердцем, морщась от боли, проговорил Баженов. — И мать их
такая же...
— Понятно, — ухмыльнулся лейтенант. — Ну, ступайте... Найдёте детей — и
быстро отсюда! Лучше всего через Нескучный сад и троллейбусом до метро
«Ленинский проспект». Сюда не суйтесь!
Но к воротам мимо толпы, уже другой, более молодой и менее шумной, словно
сосредоточенно что-то готовящей, пройти не удалось. Он медленно двигался по
краю её, рядом с бойцами оцепления, и всё-таки его засосало вглубь. Кто-то
заглянул ему в лицо, кто-то, не глядя на него, насильно сунул ему в руку
листовку. Он глянул мельком, выхватил из текста два слова — «свобода» и
«либерализм», — и безотчётно листовку, смяв, бросил под но-ги. «Коммуняка,
сука!» — услыхал он за спиной, и ему крепко и прицельно поддали ногой в зад.
Он не оглянулся. Ему было душно, дышалось с трудом. Молодая тощегрудая
девица с яростно горящими глазами, с лицом, смутно знакомым — кажется, часто
мелькающая в телевизоре поэтесса — собрав вокруг себя группку слушателей,
страстно читала стихи; до Баженова доле-тело: «…и всею душой ненавижу я!
этот чудовищный красный оскал! красно-коричневого зверья!»
Из последних, кажется, сил, преодолевая тяжесть останавливающегося сердца,
Баженов выбрался из толпы на свободный пятачок перед воротами — и вдруг
увидел в солнечном проёме входа Филипчика и Светку. Тощую высоченную каргу
рядом с ними, выступающую в чёрном, словно траурном, платье, он почти не
заметил — так, мелькнула какая-то тень. Он видел толь-ко два маленьких
существа, которые значили для него самоё жизнь. И ис-чезли безумные
осатаневшие от ненависти толпы, стихли вопли и галдёж вокруг. Он сорвавшимся
непослушным голосом закричал:
— Сынок! Доченька!
Они разом оглянулись, и, бросив чёрную бабку, бросились к нему, и их бегущие
светлые фигурки плавно парили в воздухе над асфальтами, они словно по
воздуху летели к нему, невесомые, и он вдруг за их спинами явст-венно увидел
сверкающее под солнцем море, и голубую дымку, и дельфи-нов, исчезающих в
солнечной дорожке, а дети летели к нему, паря в про-странстве, не касаясь
земли ногами, асфальт вдруг стал странно крениться под ним, отскальзывать
куда-то вбок из-под ног, мелькнуло перед глазами бледное летнее небо с
невесомым белым пёрышком облака, и последнее, что гаснущим сознанием ухватил
Баженов на земле, были испуганно почернев-шие глаза у Светки, а Филипчик
широко раскрыл рот в отчаянном крике, — который Баженов уже не слышал,
потому что страшный удар кувалдой в грудь поразил его, и мир погас.
|