№ 07'04 |
Ямиль МУСТАФИН |
XPOHOC
Русское поле:Бельские просторыМОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬПОДЪЕМСЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ПОДВИГСИБИРСКИЕ ОГНИОбщество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима Кожинова
|
ПоджигательЯ не помню, кто привел меня в первый класс татарской школы — сестра ли, брат, мать... Но на всю жизнь запомнил красивую черноволосую, чернобровую, с румянцем во всю смуглую щеку учительницу. Черные, казавшиеся без зрачков глаза излучали холодный блеск, хотя яркие алые губы всегда были улыбчивы. Школа — обыкновенная бревенчатая изба с двускатной, крытой дранкой крышей, выходила четырьмя окнами на Татарскую (так официально называлась улица, где в основном жили татары, поселившиеся здесь еще с дореволюционных времен). В небольших школьных сенях зимой сушились дрова, там же была раздевалка — мы вешали одежду на костыли, вбитые в стены. Отсюда же, из сеней, топилась большая, в полстены, печь. Огромный школьный двор, огороженный жердями, как на поскотине, летом зарастал травой-муравой в дальних углах, наводя на нас страх, шумели непроходимые заросли бурьяна и крапива в рост человека, по которым осенью ползали полчища черно-рыжих волосатых гусениц. Возле калитки, метрах в двадцати от школы сиротливо прикорнула другая избенка — жилище сторожихи Махиры-апы. Домик этот очень напоминал таежное пристанище охотников: пологая крыша, два оконца-бойницы едва пропускали свет, двери были настолько низки, что мы, дети, свободно доставали рукой до верхнего косяка. Махира-апа мне казалась очень пожилой, может, оттого, что была худа, молчалива, хмура... Муж ее Акрам-абый напоминал сказочных разбойников: тяжелая в развалку походка, могучая сутоловатая спина, огненно-рыжая борода, такого же цвета кустистые брови, длинные, до колена, лопатистые руки выделяли его среди всех мужиков... От его старого полушубка пахло кислой овчиной. Мы, пацанва, очень боялись его рыжих из собачьего меха унтов и строили разные домыслы. Одни говорили, что унты Акрама-абыя летом превращались в шикарные ботинки, такие продавали в торгсине напротив церкви и там за золото можно было купить что душе угодно — муку-крупчатку, конфеты, вплоть до шоколада, бархат, китайский шелк... Другие ребята клялись, будто видели, как Акрам-абый скользил в унтах по глубокому снегу, как на лыжах, третьи божились, что были очевидцами, когда Акрам-абый надел унты и сразу же стал невидимкой... Тут уж я вступал в спор и доказывал, что невидимками становятся только люди, имеющие особые шапки-невидимки, а унтов-невидимок во всем белом свете нет… Но моих приятелей невозможно было переубедить, ведь они жили рядом с Акрам-абыем, а я возле лесопилки, верстах в двух от школы… И какими бы мы тогда ни были выдумщиками, однако позже я узнал, что Акрам-абый был неуловимым кинокрадом, действовал один и никогда не оставлял следов. В той татарской школе в одной комнате сразу шли уроки четырех классов: по правую руку от учительницы сидели первоклашки, второй ряд — второклассники и т. д. Я сидел в первом ряду на предпоследней парте, через ряд — в третьем классе — сидела моя сестра Хамида. Не знаю уж как, но, наверно, Амина-апа справлялась со своими обязанностями, ведь дети учились и переходили из класса в класс. Пожалуй, и я бы окончил четыре класса татарской школы, а там бы выбрал (судьба бы выбрала!) стезю непредсказуемую, если бы не случай… Даже спустя многие десятилетия я хорошо помню тот драматический конфликт, происшедший между мною и учительницей, круто повернувший мою жизнь... Приближался конец первой четверти. Морозы стояли трескучие. Окна класса заглыбились льдом, с обшарпанных подоконников в бутылки по тряпочкам стекала вода, хотя к печке, вытертой нашими спинами до красных кирпичей, невозможно было прикоснуться, настолько она была горячей. Махира-апа и Акрам-абый топили печь на славу, как для себя. В тот день Амина-апа устроила контрольную работу по арифметике третьему классу, мы — первоклассники считали на разноцветных самодельных палочках (у каждого их было по сто штук): прибавляли-отнимали, отнимали-прибавляли. И тут сестра шепнула: сколько будет четыре взять семь раз? Я быстренько разложил семь куч по четыре палочки, сосчитал и, наверное, от радости громко сказал: «Двадцать восемь». Сестра кивнула, мол, поняла. Я был на седьмом небе от счастья. Ведь впервые в жизни я выручил сестру! Но ликовал я преждевременно. Глаза мои еще сияли от благодарного взгляда сестры, счастливая улыбка не успела сойти с лица, как что-то тяжелое и тупое обожгло голову, оболваненную машинкой под нулевку. Я пришел в себя лишь после того, как заметил, что класс (все четыре класса!) замер — стало тихо. Сначала я подумал, что мне на голову упала десятилинейная лампа, подвешенная к потолку, и поднял вверх глаза. Однако лампа была на месте. Я обернулся и увидел в руках учительницы метровую линейку. И тут только я догадался, кем был нанесен удар. Я вскочил и, с трудом сдерживая слезы, спросил: — За что, Амина-апа? Мне же больно... — Ты еще смеешь, зимогор, спрашивать за что? — Ага... — промямлил я и, боясь разреветься, опустил голову. — Больно, говоришь? Не-ет, это не больно... Вот сейчас будет больно! — и она, словно раскаленными щипцами, ухватила меня за правое ухо и крутанула так, что класс расплылся в многоцветных красках... — Больно? Скажи, больно? — допытывалась Амина-апа. Я изловчился и укусил ненавистную руку. Учительница ойкнула и отпустила ухо. Я же пулей выскочил из класса и тут же подпер толстенную дверь поленом. — Открой, зимогор! Выйду — хуже будет! — раздался за дверью ненавистный мне голос. «Не выйдешь!» — злорадствовал я, придерживая готовое отвалиться горячее, как из кипятка пельмень, ухо. Отдышался, сел на полено и стал думать, что же делать. Ухо горело огнем, голова гудела. Я нащупал на темени шишку величиной с большой палец. А из класса по-прежнему доносились угрозы Амины-апы. Ребята сидели притихшие. И чем больше слала в мой адрес угроз учительница, тем неотвратимей росло во мне желание отомстить ей за боль и обиду. Внезапно меня озарила мысль: «Ага! Я закрою ставни, а ты, злющая мегера, посиди-ка в темноте!» Раздетым я выскочил на мороз, быстренько прикрыл все ставни и, довольный, вернулся в сени. Ох, как же я ликовал, когда услышал, что делается в классе! Ребята визжали, мяукали, лаяли, кричали, смеялись. Амина-апа призывала класс к порядку и время от времени продолжала костить меня, всю мою родню и кричала, что вся непокорность у меня от русских соседей, среди которых мы живем… А моя тихая, застенчивая сестренка стояла по ту сторону двери и, всхлипывая, умоляла меня: — Братик, открой… Открой, Амина-апа тебе ничего не сделает… — По головке, думаешь, поглажу? — взъелась на сестренку учительница.— Пусть только откроет! «Ты еще угрожать мне? — люто подумал я и вдруг решил ужесточить свое мщение. — Я сейчас подпалю школу, тогда посмотрим, кто кого!» Эта мысль так обрадовала меня, точно я нашел скатерть-самобранку. Но где взять спички? В те времена спички ценились на вес золота, а зажигалок вообще не имели. Неожиданно пришедшая идея наэлектризовывала меня, пугала и в то же время подталкивала. Я уже видел горящую дверь и слышал, как Амина-апа просит у меня прощенья и клятвенно говорит, что больше никого пальцем не тронет… Я побежал к сторожихе: уж у нее-то я раздобуду спички! Смахнув голиком с валенок снег, я робко вошел в избушку, поздоровался и негромко, благочестиво сказал: — Амина-апа просит спичек… — Зачем? — перестав прясть шерсть, недоуменно оглядела меня Махира-апа. — Не знаю,— пожал я плечами. — Спичек не дам — самим не хватает… Угли, пожалуй, можно… — И она наполнила совок жаркими углями. Расстояние в двадцать метров между школой и избушкой я преодолел мигом. Вбежал в сени, торопливо стал собирать с пола щепки, драть с березовых поленьев бересту. Ребята за дверью продолжали бесноваться, а моя сестренка, как побитая собака, ныла под дверью и умоляла открыть. Теперь уж не обращая внимания ни на что, я насыпал возле порога щепок, снизу подложил бересту, угли и стал дуть изо всех сил. Береста сначала свернулась, потемнела, а потом робко вспыхнула. Схватились огоньком смолистые щепки, костер завеселел. С каждым языком нового пламени я радовался, представляя, как перепуганная Амина-апа, когда увидит дымок… Однако я недолго наслаждался воображением. Кто-то пинком отбросил меня от двери. Я волчком вскочил, готовый защитить костерик. Но когда я встретился с маленькими рыжими глазами Акрама-абыя, с меня моментально слетела спесь, будто окунули в ледяную прорубь. Акрам-абый, не обращая никакого внимания на меня, топтал огромными унтищами костер и что-то бурчал. Не дожидаясь последствий, я набросил стеганый бушлат и, держа в руках шапку, выскочил из школы. Вслед мне что-то кричала Амина-апа, ругала Акрама-абыя за то, что не задержал меня. Сестренка добежала до калитки и крикнула: — Вернись, куда ты? Больше я в школу не пошел. Как ни старались братья заставить меня вернуться, мое упрямство оказалось сильнее. Наш семейный конфликт заметил сосед — дядя Коля Никифоров, бывший партизан, большевик, директор крохотного лесопильного завода. Узнав суть дела, дядя Коля сказал братьям: — За избиение ребенка (меня впервые назвали ребенком!) учительницу надо бы привлечь к ответственности… Но сейчас важнее, куда его устроить учиться. Сосед долго прикидывал разные варианты. — Поведу-ка я мальца в образцовую школу,— заключил дядя Коля. Школа эта показалась мне настоящим дворцом по сравнению с моей, откуда я так позорно бежал. Меня поразили огромные окна величиной с дверь, широкий коридор, крашеные полы, двери с надписью: «Учительская», «Кабинет директора» и семь просторных классных комнат. Перешагнув порог школы, я дрожал от страха и не выпускал руку дяди Коли из своей вспотевшей ладошки. Мне было страшно от благочестивого порядка, хорошо одетых, аккуратных ребят и множества портретов на стенах. Дядя Коля выдал меня за дальнего родственника и шепнул, чтобы я не дрейфил. В кабинете директора (это оказалась высокая женщина!) все время говорил дядя Коля. Если даже меня спрашивали, я молчал. Когда уже дядя Коля обо всем договорился, директор вдруг сунула мне газету и попросила прочитать заголовок. Потея, еще сильнее сжимая ладонь дяди Коли, я прочитал по слогам: «Вос-точ-но-Си-бир-ская правда». Потом прочитал еще несколько заголовков. Буквы были мельче и читал я хуже, да и силенки, видать, стало меньше. А дядя Коля продолжал нахваливать меня: «Он — шустряк! Он может читать побыстрей!» Но когда дело дошло до арифметики, то тут уж я почувствовал себя как пескарь в воде… На углу улицы Кирова дядя Коля завел меня в книжный магазин, маленькое, готовое вот-вот развалиться строение, очень напоминавшее татарскую школу, и купил мне учебник, деревянный пенал, грифель с доской, три тетради в косую линейку с портретом какого-то кудрявого, толстогубого мальчика на обложке. — Знаешь, кто это? — спросил он. — Не-е-е… — Пушкин… — благоговейно сказал дядя Коля. — А-а-а! — протянул я. — Прочитай-ка, что тут написано. Пыхтя и сопя, мобилизовав все свое умение, чтобы не ударить лицом в грязь перед хозяйкой книжной лавки, я по слогам громко прочитал: У лукоморья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том. И днем и ночью кот ученый Все ходит по цепи кругом… — Нравится? — спросила улыбчиво тетя. — Ага! — ответил я, хотя и не знал, что такое «у лукоморья». — Вот видишь! Он написал — ПУШКИН! — сказал дядя Коля. — Ну-у-у? — поразился я и снова стал рассматривать рисунок. Видно, русский язык и стал для меня родным в те счастливые минуты. Уже возле дома дядя Коля обнял меня за плечо и упрекнул: — Эх, ты — поджигатель! А если б и вправду запалил школу? — он заглянул мне в лицо. — Подумай, что наделал бы! МЕСТЬ Прошло всего два года, как рабочий поселок Тайшет получил статус города и был отмечен на картах маленьким кружочком. Однако по улицам, поросшим чахлыми березками и кривыми сосенками, по-прежнему бродили чертовы скотинки — козы с треугольными хомутиками на шее, чтобы не могли пролезть в огороды. Улицы тоже, как и прежде, назывались Первая Зеленая, Вторая Зеленая, Третья Зеленая... Однако мы, тайшетские мальчишки, очень гордились, что стали городскими, и горячо спорили: станет ли когда-нибудь Тайшет размером с Москву. Дело в том, что мы часто слышали, как взрослые говорили: Тайшет скоро соединится с Суетихой, совсем маленьким рабочим поселком на реке Венгерка. Некоторые из нас до посинения твердили: — Когда Тайшет соединится с Суетихой, он будет больше самой Москвы! Оспаривать такой прогноз никто не осмеливался. Мы искренне верили, что наш город непременно будет больше Москвы, хотя в те довоенные годы едва ли какой житель Тайшета вообще видел столицу и представлял себе ее размеры. А тут еще вдруг вокруг Тайшета стали обустраиваться лагеря заключенных — довоенных строителей Байкало-Амурской магистрали. На пыльных улицах замелькали черные «Эмки», центральная улица Кирова обновилась деревянными тротуарами, от которых, как на лесопильных заводах, особенно в жаркие дни стойко пахло древесиной... Когда мы окончательно уверовали, что наш город со временем обязательно станет ничуть не меньше Москвы (12 километров до Суетихи. Это, брат, расстояние, если идти пехом!), в наш 7-«А» прибыл новичок Валерка Блувштейн. Кое-кто из ребят видел, что его привезли в кошевке, чему многие не верили. Дело в том, что в кошевке по городу разъезжал единственный человек — председатель райисполкома Силантий Иванович Саморуков. Его вороного жеребца выездного Тодика знал каждый житель города. Когда Тодик иноходью несся по улицам, вездесущие наглые козы, завидев его еще издали, разбегались загодя и долго скрипуче блеяли вслед, запоздало угрожая куцыми султанчиками грязных хвостов. Валера вошел в класс, как новички во всех школах мира: робковато, и в то же время пытался держаться независимо. Мы были ошарашены его видом. Суконная гимнастерка защитного цвета заправлена под широкий командирский ремень с звездочной бляхой. Темно-синее диагоналевое галифе, хромовые сапожки... В руках кожаный портфель с двумя блестящими замками! Каждый шаг новичка сопровождался скрипом сапог, точно он шел в стужу по снегу. Это уж был шик высшей пробы! Такие сапоги носили в Тайшете всего три человека: начальник депо, начальник дистанции пути и секретарь парткома железнодорожного узла Сапрыкин. Он очень был похож на товарища Сталина, только без усов, но с трубкой. Потом мы увидели издали отца Блувштейна, начальника лагеря, невысокого, гладко упитанного дядю, который тоже был одет как Сталин. Валеру посадили в среднем ряду на третьей парте. Классный руководитель Лидия Васильевна в этот день рассказывала нам новую тему по географии о Москве. Минут за десять до перемены она вдруг заулыбалась, что с ней редко случалось, и сказала: — А теперь, дети, Валера Блувштейн дополнит мой рассказ. Он, ребята, — москвич. Тихий шелест, подобный падающим осенним листьям, прошелся по классу. А девочки тут же зашушукались. Теперь мы уж совсем по-иному разглядывали новичка. Шутка ли дело — мы впервые видели мальчишку из Москвы! Да еще в нашем классе! Валера заметил, какое впечатление произвело на нас слово «москвич». Он поднялся уверенно, засунул большие пальцы под ремень, поправил гимнастерку и громко стал рассказывать о Москве. Он говорил о метро, где подземные станции-дворцы возведены из гранита и мрамора, о бесконечной лестнице-чудеснице, Красной площади — самой красивой площади мира, Мавзолее Ленина, улице имени Горького, где передвигают большущие дома... Мы, наверно, могли слушать Валерку бесконечно. Ведь о Москве рассказывал наш счастливый ровесник, который жил в столице, ходил по ее древним улицам! В классе было тихо-тихо — так не слушали мы ни одного учителя. Тридцать пар глаз завидуще уставились на Блувштейна и буравили его со всех сторон. Тишину небывалую нарушила Лидия Васильевна: — Ребята, звонок давно уже прозвенел, — улыбчиво глядя на Валеру, сказала она. — Спасибо, Валера, ты рассказывал очень интересно. — Голос у нее был ласковый и добрый. Куда-то пропала обычная строгость. — Я бы мог еще, Лидия Васильевна, — с некоторой небрежностью ответил Блувштейн. — Верю, Валера, — по-прежнему ласково сказала учительница. — В другой раз мы еще попросим тебя. На перемене мы долго крутились возле новичка, не решаясь нарушить традицию, — первым должен был заговорить с нами Валера. Но он молчал, скучливо разглядывая в окно школьный двор. Не обращал внимания даже на девочек, которые прямо-таки увивались возле него и громко разговаривали о прочитанных книгах... Первым нарушил ребячью традицию мой друг, Женька Чириков. Он среди нас был самым начитанным и объездил с родителями (они были изыскатели будущих железных дорог) страну вдоль и поперек. Бегая за кем-то, Женька вдруг остановился возле Валерки и запросто спросил: — Скажи честно, ты правда жил в Москве? — Правда... — почему-то картавя, смущенно ответил новичок. — О чем рассказывал, видел сам? — приставал Чириков и не обращал внимания на наши осуждающие взгляды. — Не ты же за меня все это видел, — теперь уже сердито ответил Блувштейн и зачем-то пригладил без того хорошо причесанные волосы. — Красную площадь видел... В метро катался... — Нет, ты скажи, ты жил в Москве или проездом был там? — не отставал Женька. — В Третьяковке был... Чириков нахмурил свои густые, сросшиеся на переносице брови, колюче усмехнулся и выдавил: — Да-а, москвича сразу видно, — и, махнув рукой, отошел в сторону. Мы не обратили внимания на Женькины слова и заголосили вразнобой: — Третьяковка, что это? Валера оттопырил нижнюю губу, точно собирался сплюнуть. От былой растерянности и следа не осталось. Провожая взглядом уходящего Чирикова, он негромко заговорил: — Третьяковка — это картинная галерея. Там лучшие картины мира хранятся — Сурикова, Иванова, Репина… Мы слушали разинув рты. Звонок на урок прервал рассказ Валерия… Желая показать, что мы тоже живем в настоящем городе и не беда, что дома и тротуары деревянные и что нет троллейбусов и трамваев, я с согласия ребят послал новичку записку: «Наш Тайшет скоро тоже будет не меньше Москвы». Блувштейн несколько раз прочитал записку, заулыбался язвительно. Он вернул мне записку, крупно написав: «Никогда!» Таким ответом Валера вынес себе суровый приговор и нанес одним словом удар по нашему самолюбию, нашей мечте! Как так, если Тайшет через несколько лет разрастется до Суетихи — это ж двенадцать километров, то какой еще город в мире может быть таким огромадным?! Не знаю, как мы поступили бы с Валерой в тот день, если бы его не встретил после уроков у вешалки сухощавый мужчина лет пятидесяти. Он был одет в белый красноармейский полушубок, валенки и серую шапку. Голубые глаза незнакомца с любопытством оглядели нас — шумносуетливый поток ребятишек, и в них блеснула какая-то затаенная печаль. Он погладил по голове какого-то малыша, настырно пробиравшегося к вешалке и нагло кричавшего: — Большие, а толкаетесь! — Валера, как отзанимался? — взяв портфель из рук новичка, спросил мужчина. — Ну как, школа понравилась? — Ничего, так себе, — пожал плечами Блувштейн. — Какая школа, сам видишь, — равнодушно ответил Валерка, неторопливо застегивая пуговицы на кожаном пальто с каракулевым воротником. Пуговицы были смешные и необыкновенно странные — деревянные палочки в крапинку. — По-моему, Валера, школа хорошая, — почтительно возразил мужчина. — Я могу, Аркадий, иметь свое мнение? — опять закартавил Валера. — Я тоже, Валера, свое мнение высказал, — краснея, ответил странный человек. Мы обрадовались, что даже этот чужой нам человек не поддержал Валерку. Мы были удивлены, как это Валерка — пацан, как и мы, осмелился обратиться к взрослому на «ты» и назвал его, как сверстника — Аркадий! Между прочим, наша железнодорожная школа номер один была лучшей школой в Тайшете: первой двухэтажной, кирпичной, со спортивным залом и паровым отоплением! — Поехали, Валерик, — сказал негромко человек в полушубке и пропустил вперед себя нашего новичка. Мы подождали, пока вышел этот странный дядя, а потом гурьбой повалили следом. Недалеко от подъезда школы стоял привязанный к столбу игреневый жеребец, запряженный в легкую кошевку с расписными боками. На крутой шоколадной шее жеребца прядью лежала густая белая грива. Хвост тоже серебрился. Копыта казались высеченными из белого мрамора. Жеребец долбил ногой мерзлую землю, грыз столб. Снег в том году выпал скудный, и поэтому копыта жеребца швыряли комья земли, как шрапнели. — Не балуй! — приструнил мужчина жеребца. Животное перестало грызть столб, долбить землю и, вскинув точеную, необыкновенной красоты голову, негромко заржало. Когда человек похлопал жеребца по заиндевевшему крупу, тот капризно зафыркал. Валера привычно отбросил в сторону медвежью доху и плюхнулся в кошевку. Пока человек отвязывал игреневого рысака, тот несколько раз обшлепал мужчину бархатистыми губами. Глаза у странного человека опять засветлели, как в школе, когда он погладил по голове сорванца... Человек в полушубке положил портфель возле Валерки, тщательно прикрыл его дохой, снял со спины жеребца кожаные вожжи и аккуратно уселся на облучок, печально улыбаясь, кивнул нам и легонько тронул вожжами бока жеребца. Тот заплясал на месте, точно копыта горели, и с места рванул иноходью. Мы стояли в стороне и, как в кино, смотрели на все происходящее. Для тайшетских огольцов все было в диковинку: и жеребец-красавец, будто только что сошедший с картинки, и игрушечная кошевка с расписными боками и узенькими, как у детских санок, полозьями, и облучок, подшитый кожей, и этот странный дядя, которого новичок назвал картавя «Аркадий». На следующий день новичок опять приехал в школу в кошевке. Не успел он положить на парту портфель, как к нему подошел Женька Чириков и спросил, сдвинув густые брови: — Ты — пионер? — Пионер, а тебе-то что? — вызывающе ответил Валера. — Раз пионер, так чего же ездишь, как барчук, в кошевке? — Женька ел Валерку глазами. — Так ездили дети буржуев в гимназию. Неужели тебе не стыдно? Ты же не Ломоносов, который на перекладных добирался до Москвы! А то: «Я — москвич!» — передразнил Чириков. — Завидки, завидки берут, да? — вытянул тонкую шею Блувштейн и ощерил свои редкие широкие зубы. — За-вид-ки? — удивился Женька. — Да я плевал на тебя и твою кошевку! — И он плюнул Валерке на скрипучие сапоги. — Вот, понял? Новичок покраснел, кажется, до корней волос, замахнулся, но не ударил. — Раз уж замахнулся — ударь, — криво усмехнулся Чириков. — Ишь какой! У тебя вон сколько заступников! Ничего, я тебе в другой раз вмажу. За «барчука» еще поплатишься! — В Сибири гурьбой одного не бьют. Запомни! Лежачего не бьют... Тоже мне: «у тебя заступники!». С этого незначительного, казалось бы, случая мальчишки нашего класса перестали замечать Валерку. На переменах мы уже не хвастались перед ребятами из других классов, что у нас учится москвич. Теперь Валерку мы в глаза и за глаза называли «буржуином», барчуком. Вознесенный нами Блувштейн был свергнут Женькой Чириковым. ...В тот ноябрьский день погода выдалась тихая-тихая. Синее небо с седыми прожилками облаков висело на дымовых столбах, выпирающих из труб каждого дома. Нахохлившиеся от мороза воробьи мячиками прыгали по дороге и копошились в конском навозе. Я решил проводить Чирикова до его дома. Он жил напротив мельницы, возле которой всегда грудились подводы с зерном. До появления лагерей здесь была окраина, рядом шумела тайга. Когда же выросли очастоколенные вышками лагеря, быстро возник городок из двухэтажных бревенчатых домов. В них жили семьи высшего руководства лагерей. Мы шли по хорошо накатанной лесовозами дороге и футболили перед собой кусок льда. Мы были так увлечены, что не сразу поняли, когда услышали: — Теперь вот посчитаемся! Едва переведя дух, мы прекратили игру и увидели метрах в двадцати от нас Валерку. Он подленько улыбался своей отвратительной улыбкой и почесывал за ухом огромную, красивую овчарку. Они появились в Тайшете вместе с лагерями. Овчарка лениво помахивала тяжелым хвостом и спокойно смотрела на нас. Желтоватые глаза собаки, казалось, усмехались... — Вот это собачище! — восторженно заметил я, поправляя на спине сбившуюся от бега клеенчатую сумку. Я не мог оторвать очарованного взгляда от мощного зверя с серой подпалиной на груди и животе. Женька почему-то насторожился и встал как вкопанный. — Ну, кто «барчук»? — внезапно процедил смешливо сквозь зубы Валерка. — Ты... — после некоторой паузы шумно выдохнул Чириков. И только тут я догадался о коварстве Блувштейна. Или раздраженный злой голос хозяина, или резкий ответ Женьки, или наш испуг спровоцировали пса. Овчарка, которой я только что любовался, на моих глазах стала превращаться в злобного серого хищника. По тому, как менялся голос Валерки, овчарка то вздыбливала шерсть на загривке, то рычала, раскрывая пасть, отчего становилась еще страшнее, то скалила желтоватые клыки. — Повтори, кто «барчук»? — приближаясь к Женьке, цедил сквозь зубы Валерка. Овчарка шла с хозяином шаг в шаг, чуть склонив лобастую голову. Я не выдержал и стал медленно пятиться, зачем-то прижимая к животу свою заношенную, залитую чернилами сумку. Собака тут же галопом рванулась за мной. — Рекс, ко мне! — завизжал Валерка. Охваченный страхом, я застыл на месте и не мог вымолвить ни слова — оледенел. Овчарка остановилась от меня в двух-трех метрах. На морозе я остро чуял отвратительный псиный запах, который обычно нравился мне. Блувштейн засмеялся нервно-торжественно. Он так не смеялся в школе. — Фас! — вдруг крикнул Блувштейн (это слово я слышал впервые и никакого значения не придал) и указал на Женьку. Овчарка, грозно рыча, подошла к Чирикову и села возле его ног. Женька попытался было сделать шаг назад, но Рекс тут же поднялся и зарычал еще страшнее. — Подними руки и проси прощения! — по-прежнему негромко цедил сквозь зубы Валерка. — Не буду... — побледнев, как снег, едва слышно промолвил Женька. — Поднимешь, — ехидненько процедил Блувштейн и вплотную подошел к Чирикову. — Нет! Никогда! — негромко, но твердо ответил Чириков. Овчарка зарычала еще страшнее и, казалось, стала огромней. — Тогда получай! — И Валерка закатил Женьке оплеуху. От звука пощечины утробно зарычал пес. — Сидеть! — скомандовал хозяин. — За что, гад? — шагнул было я к Валерке, как Рекс поднялся на ноги и, чуть склонив голову, двинулся ко мне. Я почувствовал, как стынет у меня кровь. — Сидеть! — снова заверещал Блувштейн. — Что, и ты хочешь получить? Чего молчишь? Получить хочешь? Получишь, — издевался Валерка и напирал грудью на Женьку. Но стоило тому сделать шаг назад, как Рекс оскалил клыки. — Ну, чего ж не отвечаешь, Женя? Ударь! — ерничал Блувштейн. Лицо моего друга покрылось крупными каплями пота. Он омертвело уставился на овчарку, у которой внутри клокотали злоба и ярость. — Раз не желаешь ударить, тогда на тебе еще! — и Блувштейн ударил так сильно, что Чириков чуть не упал. — С каждым будет так! — пообещал москвич, глядя в мою сторону. Позвал овчарку и направился в сторону новых, еще не успевших потемнеть от времени двухэтажных домов. Перед моими глазами еще долго маячила темно-серая спина овчарки. Она оставила на снегу следы огромных лап — четыре вмятины с острыми когтями... Мы с Женькой не могли смотреть друг другу в глаза. Не знали, что сказать. Наконец я робко, чувствуя и какую-то свою вину, подошел к другу. Он был весь потный и бледный. Только щеки пылали огнем. — Жень... Жень, — виновато начал я. Женька молчал и смотрел в пространство. Мне стало страшно за него. Тогда я поднял портфель, отряхнул от снега и протянул другу. Не сказав ни слова, Чириков взял портфель и, убыстряя шаг, побежал. — Женька, Женька! — крикнул я вслед, но друг даже не обернулся. В этот день я так и не смог сесть за уроки. Вычистив коровник, дал сена овцам, корове, привез на санках две бочки воды, наколол и натаскал домой дров. Потом спустил с цепи злющую, как мне казалось, Белку — лайку желтой масти. Увидев за забором прохожих, я стал науськивать Белку командой «фас». Я уж и ласково говорил эту команду, и громко, и грозно. Никакого толку! Лайка даже к забору не подходила. А когда сидела на цепи, бросалась на каждого. Я ничего не понимал. Да и собака не понимала меня. Она только подергивала острыми клинушками ушей и глядела на меня рыжими глазами. На следующий день Женя встретил меня у входа в школу и сказал: — Смотри, никому не рассказывай о вчерашнем. — За кого ты меня принимаешь! — Я так... Не сердись. — Сам-то дома не рассказывал? — спросил я. — Не-е. Стыдно... Женя очень изменился за ночь. Как? Я, пожалуй, не смог бы тогда объяснить. Помню, голос у моего друга вдруг стал сиплым и будто першило в горле. Так случается, когда человек плачет горько и долго. Валерка зашел в класс, как всегда, минут за десять. Он был такой же выутюженный, как вчера; блестели скрипучие хромовые сапожки, гимнастерка разглажена под ремнем спереди и собрана в гармошку сзади... Но оливковые глаза смотрели по сторонам пугливо, и вообще он был весь насторожен. Как всегда, к нему со всякими пустяками стали обращаться девочки. Валера отвечал суетливо, нервно. В нашу сторону он не смотрел. Когда прозвенел звонок и никто ему ни слова не сказал о вчерашнем, он понял, что класс ничего не знает. А дня через четыре Блувштейн окончательно убедился, что его подлость не наказана. ...Приближался ноябрьский праздник. Всем классом мы пошли в тайгу к Старому Акульшету возле Бирюсы, где были чащобы ельника. Для украшения школы надо было привезти на санках еловые лапы. Желая наломать веток получше, я и Женька углубились в тайгу и не сразу заметили, как за нами увязался Валерка. Он шел от нас метрах в пятнадцати. За ним, громко смеясь, дурачась, утопая в снегу, торопились девочки. Мысль отомстить Валерке, наверно, к нам с Женькой пришла одновременно. Мы посмотрели друг на друга и без слов поняли: Валерку надо заманить в глубь леса и там посчитаться за коварство и унижение. Мы, как бы играючи, петляя зайцами между деревьев, побежали к Бирюсе, где, нахохлившись, угрюмо стояли мрачные разлапистые ели. Нам вслед что-то кричали девочки, но мы все дальше и дальше удалялись от них... Оторвавшись от девочек, мы едва перевели дух и остановились. Нас догнал Блувштейн. Наши взгляды встретились... И только теперь Валерка понял свою ошибку. Оглянулся назад — девочек не было. Мы втроем долго стояли молча. Не знали, что говорить, должно быть, и не знали, как поступить с нашим врагом. Странно, когда бежали, вроде бы все было ясно: заманить подальше от всех и поколотить как следует. Вдвоем мы Валерку бить не собирались, Блувштейна отмутузить мог любой из нашего класса. Валеркины глаза испуганно, как льдышки на горячей сковородке, бегали от меня к Чирикову и обратно. Блувштейн, видно, ждал, кто начнет бить его первым. А мы стояли, сжавшись в стыдливый комок. Никто из нас двоих не решался первым ударить противника. Задуманная нами месть оказалась для выполнения тяжелее наказания. Вдруг Валеркины губы задрожали и он завопил не своим голосом; так плачут зайцы, попав в пасть хищника или в капкан: — Ну, бейте же, бейте! Рады? Заманили? Да-а-а? Заманили! — Плача, Валера стал подступать то ко мне, то к Жене, размахивал руками. Мы отступали в сугроб, чтобы он нечаянно не задел нас. Валерка был до того жалок и противен, что я бросил ему: — Никто тебя не заманивал! Ты сам увязался! И тут Блувштейн закуксился, широко раскрыл залитые слезами глаза, точно вдруг увидел что-то спасительное. По его лицу побежала судорога. Захлебываясь, Валерка торопливо глотал слезы и, почти сияя, вдруг угодливо сказал: — Женя, ты — прав! Тайшет будет не меньше Москвы, вот увидишь! Не верите, да-а-а? Поначалу мы не могли уловить, о чем это говорит Блувштейн. Почему он вдруг ни с того ни с сего приплел сейчас Москву и Тайшет?! Не рехнулся ли он от страха? Стало тихо-тихо. Казалось, мы слышали дыхание тайги и шелест облаков. Наверно, наш странно-удивленный вид нагнал еще больше страха на Валерия. Он вобрал голову в каракулевой шапке в узкие плечики, беззвучно открывая и закрывая рот, напоминал подброшенного кукушенка. Первым догадался, в чем дело, Чириков. Он воскликнул: — Ты, Валер, оказывается, не только подлец вонючий, но ты еще и трус большой. Со своим Рексом — храбрец! Знаешь, почему он сейчас вспомнил Москву, Тайшет? — обратился Женя ко мне. — Видишь, барчук только сейчас поверил, что Тайшет станет большим городом, как Москва! А тогда смеялся над нами! Нужен, Валерка, ты нам, как твоему Рексу пятая нога. Честное пионерское, Валерка, один на один поколотил бы я тебя так, чтоб родная мать не узнала, и пес твой, живодер, не признал бы вовек. — Да-а, вас двое... — куксился Блувштейн, настороженно продолжал зыркать на нас испуганными глазами. Было видно, что он не верил Чирикову и ждал удара... — Валерка, ты хоть и москвич, а гад и хорек, — добавил я. — Связываться с тобой тошно, вонять будешь... — Я, ребята не москвич... Я там проездом бывал с папой и мамой... Честное слово — не москвич, — жалобно, наверно, на этот раз искренне говорил Валерка. — Понятно теперь, почему ты сказал, что наш Тайшет будет не меньше Москвы, когда до Суетихи дома дойдут! Эх ты, москвич липовый! Пошли, — сказал мне Женька. — Лапы на опушке наломаем, там тоже растут густые ели... Мы шли молча, как тогда, когда Валерка травил нас своим Рексом. Только теперь нам с Женькой не стыдно было смотреть друг другу в глаза. Мы в этот день, да и после, не осознали, что совершили что-то хорошее, интуитивно обуздали желание отомстить за унижение. Мы тогда, видно, перешагнули какую-то опасную черту злопамятства, мстительности и этим сохранили свои души чистыми, непорочными. Валерка, шмыгая носом, время от времени поскуливая, как нашкодивший щенок, тащился за нами. — Может, он замерз? — тихо спросил меня Женька. — Он же в своих хромовых... — Может, — согласился я. — Тогда побежали. Он быстро разогреется. — Эй, куда вы? — закричал Валерка. — Беги за нами! Не то окочуришься в своих хромовых, — ответил Чириков. Мы хоть и не набили морду Валерке, не отомстили, а на душе у меня было удивительно уютно и тепло. Странно создан человек.
Написать отзыв в гостевую книгу Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала! |
|
© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2004Главный редактор: Юрий Андрианов Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru WEB-редактор Вячеслав Румянцев |