> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > СИБИРСКИЕ ОГНИ  >

№ 02'04

Юниль БУЛАТОВ

Сибирские огни

Сибирские огни

XPOHOC

 

Русское поле:

СИБИРСКИЕ ОГНИ
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

РАССКАЗЫ УЛИЦЫ БРЯНСКОЙ

ПАЛЬМА И ЧЕРНЫШ

Глухой дикой ночью под проливным дождем я прибыл на улицу Брянскую, столь темную, что с трудом отыскал калитку, за несколько лет напрочь забыв, в какую сторону открывается она. На крыльце в полной тишине меня встретили два живых существа: дворовая сука Пальма и кот Черныш, любимец умершей бабушки. С первой же встречи милые животные тотчас признали во мне хозяина, вернувшегося из длительной командировки. Пальма, конечно, еще помнила меня, но черный кот меня вовсе не знал, и все же тотчас принялся ходить меж ног, сыпать искры на пол и мигать огромными, как светофор, глазами.

В жутком смятении я ходил по комнате, пустой, как одиночная камера, и непрестанно смотрел через окна на огни оранжевых печей «Лакокраски» — единственных источников света среди черных домов, по самые ворота утонувших в красной жидкой глине. Красная грязь, как сгустившаяся кровь, сползала с потоками воды с Верхней Покровки, совершенно незримой в поздний час. На эту Покровку я и кинулся, устав от бесконечных хождений в домашней тюрьме. По черному двору я поднялся на сопку и, сжав кулаками голову, стал смотреть на спящий город — как я попал сюда?

Пальма и Черныш ходили следом за мной, воспринимая мое горе как свое. Ветер контрабасил на толстых канатах ЛЭП-110. Я обнимал мокрый металл опоры и потихоньку подвывал, внося свою скорбную ноту в грустную мелодию электрической симфонии. Чудовищное напряжение ЛЭП-110 наводило в голове сонм всяких мыслей, что множеством составов носились по нервным путям навстречу друг другу, сшибаясь меж собой — ох, как больно голове и сердцу!

Пальма в свою очередь подвывала мне, а Черныш громко мяукал следом за Пальмой — чудесный квартет заблудившегося человека, верной собаки, мудрого кота да скучающей ЛЭП-110.

 

ОХРАНА

Жизнь стала налаживаться. Появился диван, и теперь в ногах у меня спала Пальма, а у головы лежал, свернувшись клубком, Черныш. Днем собака и кот расходились по своим территориям. Пальма охраняла двор, Черныш дом, а точнее крышу. Кот, сидя на коньке крыши, смотрел, как Пальма провожала хозяина до бани. Полюбилось ему париться до упора, до зеленой ряби в глазах. Вот Пальма и поддерживала его, чтобы хозяин не упал на обратной дороге. И делала это Пальма с риском для жизни, поскольку из-под ворот «Лакокраски» вдруг вываливалась куча мала и принималась хватать несчастную собаку за большой хвост — должно быть, злые псы принимали Пальму за лису.

Я гнал беспородных недоумков толстой палкой. Пальма визжала под моими ногами и в ответ на беспорядочный вой лаяла, как из пулемета.

Конечно, можно было оставить Пальму охранять двор и ходить в баню без скандала. Но не мог я лишить собаку редкого удовольствия облаять свору свирепых дворняжек. Чем эти псы питались и что охраняли на «Лакокраске» — загадка для жителей Качи. Несмотря на пестроту шерсти, все псы «Лакокраски» имели серую масть, поскольку весь двор был усыпан белыми, как пудра, свинцовыми белилами.

Баня — что клуб, много всякого услышишь о жизни города от спокойных стариков. Ох, и много повидали они! Можно слушать бесконечно. Деды, хоть на волосы редки, но на язык метки. Быстро приглядевшись друг к другу, давали каждому кличку. Многие уже знали меня как Качинского с волкодавом. Волкодав — это конечно Пальма, а Качинский — потому что живу на Каче.

Я угнетал себя живым паром, со свистом вылетавшим из трубы, словно из паровоза, а Пальма полтора часа ждала у дверей бани, не отвечая ни на какие провокации. Собаку угощали и рыбой, и пивом, но Пальма вкушала влагу только из своей кружки с надписью «Пальма». Я в свою очередь пил из своей кружки с надписью «Я» и изредка подливал пиво в Пальмину кружку.

Так мы отдыхали вдвоем после бани, удобно расположившись на деревянных бочках у пивной палатки. Пить пиво научил собаку покойный дядя Ханиф. Дядя на последней стадии туберкулеза доживал дни, оставленные Богом, и пил водку, делясь с Пальмой. Однажды, в последний мой приезд, Пальма, сделавшись алкоголиком, выпила дядину водку, и он повесил ее посреди двора, должно быть, думая покушать лечебной собачатины. Тут пришел я и вынул собаку из петли. С той поры вернее друга у меня не было.

 

ТЕТУШКА НАИЛЯ

Самое счастливое время — возвращение домой после бани. После бани воздух свеж, как первый поцелуй первой девушки. Вдоль улицы Брянской по заплотам и крышам бегут быстрые тени белых туч.

Пальма ходит восьмерками, обгоняя бабушек, идущих впереди с махровыми полотенцами на головах — должно быть, берегут тонкие шали из козлиной шерсти. Бабушки тараторят по-татарски быстро-быстро, вдвое быстрей, чем говорят русские бабушки, сидящие на скамейках у старинных заплотов. Но еще быстрее старых татарок тараторит тетушка Наиля, что торопится домой на обед, не замечая племянника.

Как у племянника баня, так у тетушки обед. Но это совсем не значит, что тетушка увиливает от работы, напротив, она несет ее в массы. Тетушка работает в Союзпечати и ведает подпиской. А самый лучший способ принудить к подписке это обстоятельно поговорить с людьми на родном языке. В итоге тетушка перевыполняет план в полтора раза и считается лучшей работницей Союзпечати, несмотря на редкое сидение на рабочем месте. Пока тетушка дойдет до дома, все мировые проблемы решатся, а там уже и обед закончится. Но у тетушки Наили есть запасное время, поскольку язык ее работает вчетверо быстрее, чем у обычного человека.

Племянник и Пальма прячутся от тетушки, плутают дорогой и норовят скрыться от любимой тетки по второму мосту, который качается под ногами. И неудивительно — после бани ноги земли не чуют, да и сам-то мост подвесной, специально построенный в стороне от основного, чтобы удобно было избегать тетушку. Коль тетушка зацапает, придется любимому племяннику кушать ватрушки, к которым после бани желудок не расположен, что-нибудь покрепче бы.

Давно, до войны еще, мой дед, кормилец семьи, пропал в лагерях, как провалился сквозь землю, и пришлось моей маме, добавив два года в паспорт, идти вместо школы на работу в Военторг. Все лихие годы тоненькая, как тростиночка, мама несла на себе большую семью мал мала меньше. В цирке на шестах и то меньше народу сидит, а тут крохотная девчушка несла пятерых человек, что мало задумывались о тяжести, лежащей на плечах старшей сестры, и, подрастая, неохотно слезали с нее. С годами одни слазили, но взамен садились другие всевозможные кровопийцы, что благодарили женщину отборной бранью. Так мать едва дошла до пенсии и, перейдя роковой рубеж, умерла от перенапряжения.

Пришлось и мне, любимому сыну, слезть с материнских плеч и податься в Красноярск на поиски дармового хлеба, который в избытке был у тетушки Наили. Теперь уже тетушка спасала меня от голодной смерти, подкармливая ватрушками и каменными пряниками. Задача облегчалась тем, что тетушка, удачно выйдя за старинного приятеля, поселилась на его квартире, а весь обширный двор сдавала квартирантам.

Тетушка тщательно опекала последнего мужа и, несмотря на убедительную просьбу, вела учет алкоголя, выдавала строго по сто граммов утром и вечером. И только дорогому племяннику она разрешала приносить бутылочку, предварительно выдав эту бутылочку ему в качестве премии, но чтобы ни-ни дяде Володе. Дядя Володя каждый раз расцветал, встречая гостя с чудесным подарком в руках.

Редко, но случалось, что тетушка, несмотря на все уловки, не могла изловить неуловимого племянника. Тогда тетушка раздавала пряники и ватрушки голодным соседкам и вместе с ними устанавливала блокаду второй половины дома, где жил я. Особенно старалась соседняя старушка, чье окно выходило прямо на двор нашего родового гнезда. Именно она, добрая старушка, и сдала в НКВД нашего деда, что больно шумно вел себя на своем дворе. На дедовском дворе горели большие костры, ржали молодые жеребицы, кипела в чанах конина. Давно это было, и Бог всем судья.

И вот много лет спустя после предательства и разорения тетушка Наиля под руку со старушкой-ватрушкой выглядывали из-под руки сквозь двойное стекло хитрого племянника, что прятался, должно быть, где-то в погребе.

В погребе и на самом деле прятались, но в соседнем флигеле, где жили тогда студенты художественного училища. Возглавлял банду квартирантов Коля Буриков, вечный студент, поселившийся еще у бабушки двадцать лет назад. Коля читал «Советский спорт», перевернутый вверх ногами, и, возлегая на кровати, совершенно не замечал хозяйку, что билась в окне, как большая бабочка.

— Коля, я тебя вижу! — настаивала тетушка Наиля.

Николай не оспаривал: если не слепая, то видит. Но бренную плоть Николая душа его, воспарившись, наблюдала с крыши, сидя рядом с тогдашним котом. Цирковое представление, да и только. На этот цирк иногда сходилась вся улица Брянская. Старушки, заглядывая в щели ворот, единодушно вздыхали: раньше Хасаиновы жили весело, а сейчас, что ни говори, не двор, а кладбище. Одно утешает, что бабушкин племянник ныне играет в московском «Спартаке», об этом каждая собака знает…

 

ДУША

Говорят, что душа у каждого, как расцветка у галстука — у кого в горошек, у кого в цветочек. Я сижу на диване и разглядываю небольшой коврик, висящий на стене, который вернула мне дорогая тетушка Наиля. С этим ковриком много связано. Когда злые люди посадили маму в черную тюрьму, злые начальники приказали конфисковать имущество. Пришлось коврик, единственную ценность, прятать по родственникам. Много лет спустя коврик вернулся на свое место, и теперь я, разглядывая его, погрузился в воспоминания. И чудится мне, что это не коврик, а мамина душа висит на беленой стене. Раньше он лежал на разных квартирах, где на пороге, где на полу, и многие люди вытирали о мамину душу нечистые ноги.

На миг показалось мне, что точно так же ходили по мне, когда я, обессиливший, лежал на проходной тропе, и прохожие точно так же вытирали об меня ноги. И вот, вернувшись в родовое гнездо, я повесил свою душу на старый заплот и принялся выколачивать из нее пыль. Было очень больно от самоистязания, но я убеждал себя, что стелиться больше не буду, и что хорошее битье — отличная наука для людей изначально мягких, как тряпичная кукла.

Когда-то так же я устроил среди двора, в старом сарае, спортивную площадку, где на резиновых растяжках укрепил надувную грушу. Любимую Груню я колотил денно и нощно, так что летала она, моя грешная душа, аки злая оса в осеннюю пору, не зная, куда пристроиться, и периодически основательно кусала, когда я не успевал убрать голову.

Чтобы душа более не уходила в пятки, я тренировал ноги, бегая на пару с Колей Буриковым до белой часовни по крутой Караульной сопке. Колина душа, хорошо тренированная зимой и летом — где на лыжах, где в обширных озерах среди крутых гор, вздувалась на Колиной спине, отчего можно было подумать, что это раздувается футболка. Но каждый раз, ткнув пальцем в Колин горб, убеждался в твердости его. Идет, примерно, Николай по улице твердым шагом, и спина у него совершенно ровная. Стоит ему увидеть тетушку Наилю и бежать сломя голову, как под курточкой раздувается футбольный мяч, и с треском расходятся швы. А вот у меня, по Колиным словам, душа такая большая и цветная, что тянется за мной и колышется на ветру подобно аэродромному уловителю ветра. Тяжело, очень тяжело жить с такой душой. Каждый так и норовит оторвать кусочек цветной души.

 

СУКИНЫ ДЕТИ

В нашем дворе всегда густо росла конопля. По осени конопля осыпается, выделяет пахучую смолку, от которой кружится голова и приходят всякие странные мысли. В густых зарослях Пальма вскармливает свору пузатых щенков, столь разномастных и разных, что нет и двух похожих. Сукины дети — следствие любви окрестных псов, что ранней весной встают в очередь к дворовой подруге, истекающей соком. По идее, каждый пес мог взять бы за загривок своего щенка и нести домой как прибавление. Но у всех современных кобелей одна радость — сунул, сплюнул, и хоть трава не расти. Разномастных щенят понемногу разбирает окрестная детвора, такая же безотцовщина, как и сукины дети.

Вот один из них, ослепительно белый, как саксонский фарфор, играет с щенком, сидя на огромном чурбане. Мальчик не просто прозрачен под солнцем, как фаянс, но так же и хрупок, и тронуть его нельзя, тотчас рассыпится. Ничейный мальчик, спустившись с Покровки, играет весь день среди густой конопли и, утомившись, засыпает, кинув белую головку на черный смоляной чурбан. Мальчик лежит на траве, подобно фарфоровому пастушку из немецкой коллекции, и крепко сжимает в слабых ручках толстого щенка, тонко скулящего с просьбой о свободе.

Пальма тихо подходит, долго глядит на странного гостя. И, наконец, осторожно взяв за загривок щенка, несет вглубь густой конопли на вытоптанную площадку, куда тотчас сбегаются прочие сукины дети и принимаются грызть пустые сосцы, в то время как мать грызет пустую кость.

Пустых костей много в глубоких овражках на крутых красных склонах, по которым вьются тропинки, ведущие в Верхнюю Покровку. Иные пьяные дома, храбро вывалившись из толпы черных изб, презрительно смотрят сверху вниз на улицу Брянскую, уже полностью утонувшую в красной глине. Иные дома погрузились в красную землю по самую крышу, и только высокие валы ограждают их от окончательного затопления. Дома-утопленники взывают к прохожим беззубыми слепыми окнами. Иной пьяный прохожий сваливался в траншею и, плохо понимая, где он находится, стучал в окна с просьбой о помощи: «Жена, открывай, хозяин пришел!»

Вот в таких провалах и находила Пальма вкусные куски обглоданных косточек, которые ленивый хозяин выбрасывал прямо в форточку. Иной раз Пальма — о, ужас! — приносила человеческие кости. А как-то отрыла целый череп, и студенты художественного училища, тщательно отмыв и очистив его, поставили в углу как учебное пособие.

Увидев череп, тетушка Наиля подняла скандал и едва не вытурила студентов. Но будущие художники быстро сообразили и внесли квартплату за месяц вперед. Впрочем, у студентов денег никогда не было, и деньги на обустройство бабушкиной могилы внес Николай, который равно кормил как сокамерников, так и Пальму с ее выводком.

Пальма рожала, как породистая свиноматка, дважды в год. И каждый раз перед родами залезала в глубокое подполье над моим домом. Какими сокровищами была набита ее берлога — не дано знать никому, поскольку дыра была столь узкая, что даже Пальма, с трудом забравшись для родов, уже не могла вылезти. Из узкой дыры торчала ее хитрая морда с глазами, полными слез. И все, у кого сохранилась жалость к несчастному животному, кидали ей что-нибудь вкусное со своего стола — ватрушку или пряник, оставшиеся от обеда. Впрочем, ватрушку — сильно сказано, поскольку пока я нес ее рожающей Пальме, студенты успевали перехватить, и дворовой суке доставались одни сухари.

Наконец Пальма разрешалась от бремени, острым носом футбольным приемом выталкивала своих детей, круглых, как футбольные мячи. И скоро среди двора в густой конопле возобновлялся писк, визг и тявканье.

 

СОБАЧЬЯ СВАДЬБА

Когда белые лужи на красной дороге так сладко хрустят под ногами философов, вдруг разразилось бедствие — собачьи свадьбы, и почему-то все в нашем дворе. Закатывались круглосуточные концерты. И это в то время, когда у молодого писателя мысли о вечности находили порядок, и пальцы, как у пианиста, ложились на клавиши трофейной машинки «Эрика».

Лучшие кобели Брянской улицы сидели на склоне крутой горы, и каждый играл на своем инструменте. «The Beatles» было написано на железной бочке из-под белил, по которой ритмично бил почетный соседский двортерьер Джон из оркестра клуба «Одиноких сердец». Джон с высокой горы катил на Качу пронзительную песню «О, моя любовь».

Успех был ошеломляющим. Пальма выла и скребла дверь сарайки, в которую я запер одуревшую от похоти суку. Качинскую примадонну на время заменили окрестные суки, что, тонко подвывая, сопровождали игру знаменитых кобелей, и тут же отдавались музыкантам. Кобели пели «Удовлетворение». И на этот раз отлично выл пес Джек, по-иностранному — Джеггер.

И все ж любимой добычей оставалась Пальмира Бананова, что в ярости скребла дверь сарайки. С другой стороны грызли эту дверь отчаявшиеся кобели, к которым пришла брянская осень.

Моему возмущению не было предела. Ладно бы кобели запевали что-нибудь из Максаковой или там «Любо, братцы, любо». Нет, принесли в зубах импортную музыку, разлагающую душу непорочной Пальмы. И да простит меня общество защиты животных, но я не мог, подобно поклонникам западной музыки, визжать от восторга, слушая собачью какофонию.

Нет, я не стал варить в травяном настое волчий капкан, не стал рыть глубокие ямы с лыжными палками на дне — просто я поставил на охотничьих тропах проволочные петли с привязанными к ним консервными банками.

Незаметно зайдя с тыла, я шуганул собачью свадьбу, и гроб-музыканты кинулись привычными ходами под воротами, под заплотами, сквозь дыры в сараюшках, на ходу надевая на шеи всякую гремящую «музыку». Тотчас взглядам ошарашенных соседей предстала картина бегства наполеоновских солдат со всяческой сбруей на шеях. Разновеликие псы, как на собачьих бегах, оспаривали первенство Брянской улицы, и скоро их хозяева с изумлением снимали с одуревших собак всяческий металлолом, собранный на чужом дворе.

Ничего, никто не задушился, не помер, напротив, настырные псы вернулись на старое место, но, правда, значительно выше, на самую вершину холма, с которого слепыми окнами глядели на город бревенчатые избы Покровки.

На этот раз завывание новоявленных «Битлов» и «Смоуков» не понравилось полутрезвым жителям Покровки — лучше бы псы пели под Мордасову или читали Есенина. Покровские мужики с кольями наперевес вновь разогнали свадьбу. И вновь хозяева качинских псов снимали со своих Шариков и Бобиков очередной металлолом.

На третий день выпал снег, и окрестные псы, присев на другой стороне улицы, где, должно быть, не водилось коварных ловушек, запели желанную «Клен ты мой опавший». Я тотчас открыл дверь сарайки и выпустил Пальму — против природы не пойдешь. Кобели, тесно окружив любимую, увели ее на хоровой кружок.

 

«Эти глаза напротив», — радостно завывал герр Джек Ободзинский. Такую кличку дал ему хозяин, уж очень хорошо пел, собака. От этого герр Джека и пошли самые певучие щенки, что, повзрослев через год, садились в один ряд со своим отцом…

 

ЗАИГРАЛСЯ

К весне перед первомайскими праздниками у меня сильно разболелась голова. Мама повела маленького сына к знаменитой знахарке, живущей на улице Ленина. Знахарка-татарка раскрыла настежь окна, разогрела сливочное масло на большой сковороде и принялась водить по лысой голове гусиным пером, смоченным в кипящем масле. Так делают перед тем, как выливают на раскаленную сковородку блинное тесто. Мне стало смешно, и боль тотчас прошла. Мы вышли на чистый тротуар, по краям которого поднималась чистая изумрудная трава. Девочки в белых фартуках бежали с искусственными цветами, вырезанными из бумаги. Мальчики в красных галстуках сидели на высоком заборе стадиона «Локомотив» и отчаянно свистели. Шел первый футбольный матч. Далеко впереди, над Караульной горой, плыли белые облака, и знаменитая часовенка острым шпилем колола синее небо.

Навстречу шла моя первая учительница — Мария Ивановна. Она долго выговаривала матери за суеверие и возмущалась, как мы можем не доверять знаменитому врачу профессору Перенсону, которым гордится вся наша улица, бегущая на Качу, а другим концом упирающаяся в Енисей. По этой улице я все детство ходил то в школу, то в больницу, залечивая последствия очередного эксперимента известного профессора…

Ребенком я очень любил тренировать котят, принуждая их заниматься стенолазанием. Котята, отчаянно мяукая, цеплялись коготками за бревенчатую стену и скоро ловко поднимались по ней на обширный чердак, где у меня был наблюдательный пункт. Я выглядывал через дощатую крышу, выкликивая друзей. И тут бабушка, возвращаясь с базара, кликнула меня, прекрасно зная, где я нахожусь. Бабушка всегда несла с базара что-то вкусное любимому внуку. Я кинул котенка в кастрюлю, прикрыл крышкой и придавил ее кирпичом: «Жди меня, сейчас вернусь».

Вернулся я через неделю. Именно через неделю мы с мамой сходили в кожный диспансер, где врачи обнаружили у меня стригущий лишай. Нам повезло, мы попали на прием к профессору, и передовой врач назначил современное лечение. Восьмилетнего мальчика положили под протоновую пушку и строго приказали не шевелиться. Вообще-то для лечения головы применялось облучение рентгеновскими лучами с последующим применением дезинфицирующих средств. Профессор пошел дальше и применил протоновую пушку, самый современный аппарат, незнакомый даже Америке.

Дело, безусловно, важное, наука шла вперед, да только медсестры у нас так же болтливы, как и сто лет назад. Положить-то меня положили, да только тут же и забыли, а когда вернулись и сверили показание прибора, то пришли в ужас. Меня отправили домой, строго велев матери уничтожить опасный переносчик заразы — котенка, что вот уже неделю лежал в закрытой кастрюле. Я с трудом влез на чердак и достал дохлого котенка. Почему-то он не вызвал у меня никаких эмоций. И вообще меня перестало беспокоить всякое событие. Ребята зовут играть в сыщиков-разбойников, а я равнодушен к великой игре. Мать принесла ливерных пирожков, когда-то обожаемых мною, но вкус их вызвал только тошноту. Зрение упало настолько, что я не мог видеть счастливые номера пробегающих грузовиков. Временно перестал слышать призывный голос бабушки, идущей с базара. А тут вдруг мальчишки, играя, принялись выхватывать из моей головы клочья волос. Я скоро совсем облысел.

Так случилась моя Хиросима. Долгие годы я восстанавливал потерянное зрение и слух. В начальных классах учился на одни двойки, и меня непременно перевели бы во вспомогательную школу, если бы таковая нашлась в те времена. Через два года взамен выпавших русых волос вылезли черные, крепкие, как проволока. Характер изменился, как и сами волосы. Во мне словно бы проснулись древние гены, я стал упрямым и злым монгольчиком, о волосы которого ломались машинки для стрижки.

Прошли многие годы, пришлось проявить изобретательность в борьбе со многими недугами и недругами, что потешились над больным ребенком. Усилием воли я научился читать ничего не видящими глазами и натренировался слышать дальние разговоры, недоступные обычному слуху. В старших классах всех поражала моя меткость в стрельбе из любого оружия, будь то рогатка или малокалиберное ружье. Да и потом, соревнуясь со студентами во дворе в кидании камешков, я чаще других разбивал бутылки, стоящие в ряд на крыше сарайки.

Словом, с годами я выработал характер, достаточный для великих свершений. Только вот по-прежнему раз в месяц страшно болит голова, и по-прежнему не могу употреблять некачественный продукт, будь он материального или духовного свойства…

Выходя на двор, я невольно скашиваю глаза на густые заросли конопли, что в иных странах зовется чернобылем. Конечно, конопля не полынь, но странные ассоциации мучают меня. Глубокими ночами хватает за горло страх: словно посадили меня, как котенка, в большую кастрюлю разорившегося родового гнезда, и напрасно царапаю беленые стены — не выбраться, не выбиться, не занять достойное место. Неделю хожу, опустив очи долу, а затем вновь принимаюсь за бесконечные тренировки духа и плоти…

КОРОТКАЯ, КАК МОЛНИЯ, ЛЮБОВЬ

По весне наш двор наполняется перенасыщенным электричеством, которое стекает с ЛЭП-110, идущей по горе вдоль Покровки. Все живое находится под действием особого магнетизма. Безумие охватывает не только собак и котов, но и квартирантов.

Однажды вечером в мою квартиру влетела соседская женщина и безмолвно упала на мою холостяцкую кровать. Как громом пораженный, я стоял в дверях и смотрел в полутьме на лицо знакомой незнакомки. Глаза закрыты, а губы призывно алели, и я уже готов был прильнуть к ним, как вдруг явился Николай Буриков и увел Машу-квартирантку.

Николай увел женщину под руки, как слепую, и, конечно, не к себе домой, а к законному мужу Ивану. Впрочем, квартиранты жили гражданским браком, без прописки и, как потом выяснилось, даже без паспортов.

— Маша, как ты могла? — укоризненно спросил Иван, принимая из рук в руки ненаглядную женушку.

— С неба упала, — смеялась, закинув голову, любвеобильная Маша и уточнила: — С самолета! Да не в те двери попала.

— Двери не те открыла, — выдал тайну Николай. — А все оттого, что не по-божески, не венчаны вы!

Как скоро выяснилось, Маша и Ваня жили без документов, нигде не работали и занимались незаконным промыслом — шитьем на дому трусиков, галстуков и лифчиков.

Разоблачил лидеров теневой экономики участковый Петров, с золотыми погонами и фуражке с красным околышком. Капитан зашел вначале ко мне и, не представившись, внимательно оглядел маленькую квартирку, что была расписана со всех сторон яркими красками. Капитана привлекла русалка с роскошным задом. Участковый хлопнул по кирпичной попке, обтер руки о женский халатик, что висел рядом с книжной полкой, и спросил, указывая на две ондатровые шапки поверх толстых книг:

— Вторая шапка, конечно, не ваша?

Я согласно кивнул головой:

— Соседкина.

— Расскажите мне все о своих соседях, — долго пытал меня капитан.

И, конечно, ушел к Маше. Я тотчас приложил ухо к дощатой стене, но — полная тишина. Через час в кухонном окне показался сам капитан в сопровождении Машеньки, с губами столь яркими, что они светились красным фонарем. Вообще-то я так и не понял, кто кого арестовал и куда повел.

Через три дня вернулся Иван, что после очередной размолвки отправился в очередную таинственную командировку.

— Где Маша? — растерянно спросил он.

— Тебе лучше знать, где твоя жена, — ответил я, делая мину и качая головой. — Меньше надо ревновать.

Иван кинулся искать любимую и спустя неделю нашел ее в приемнике-распределителе, где она делила нары с всякими бомжихами и прочими потерянными женщинами. Выяснилось, что Маша жила без всяких документов, скрывая это даже от любимого мужа. Послали запрос в далекий город, где она родилась. Через месяц пришел ответ, что такая не числится в списках. Долго, ох, долго, восстанавливали родословную Маши, и все это время Иван покорно с утра до вечера сидел у окошечка дежурного, вытирая кулаком набегавшие слезы. Машенька была для него ярче солнца, и более трех дней он не мог прожить без нее.

Машу тем временем водили в областной кожвендиспансер, затем жарили ее одежду под гигантским утюгом и кормили одной кашей. Наконец, счастливых супругов объединили, выдали на руки достойный документ. Получив документ, Маша перестала падать с неба в чужие постели и сильно изменилась в лице. Может, документ выдали напрасно?

 

ШАХМАТНЫЕ ИГРЫ

Получив документы, Маша погасила яркие губы и совершенно охладела к мужчинам. Пришлось Ване полюбить шахматы. Этой любовью он заразил и меня. Играли мы с ним до утра. Маша просыпалась, долго смотрела на нас и отворачивалась к стенке, выставив из-под одеяла соблазнительную ножку. Таким образом, Ваня и Маша играли вдвоем против меня. Глаза разбегались, правый смотрел на шахматы, а левый на Машину ножку.

Судьей была Пальма, а старый кот был строгим помощником. Пешки, уставшие от игры, начинали под утро разбегаться, и он ловил их, возвращая на шахматную доску.

Время шло столь быстро, что иной раз, подняв голову, я обнаруживал свет за окнами, а по улицам шли ранние пешеходы. Ваня нервировал меня тем, что рассказывал про себя всякие небылицы, что, дескать, он мастер спорта. В свою очередь я парировал тем, что я кандидат в мастера, но по боксу, а Ваня всего лишь мастер по теннису.

Так мы и играли с ним на разных уровнях мастерства. Днем, не выспавшись, я уходил на работу, а взамен приходили какие-то интеллигентные типчики с деревянными ящиками под мышками. Ящики раскладывали, и Ваня после бессонной ночи устраивал сеанс одновременной игры, в задумчивости делая странные движения руками, словно зерно сеял. Словом, шахматная болезнь охватила всю Брянскую улицу.

Только Маша ходила мрачнее тучи и зверем глядела на игроков: как она ни выставляла соблазнительную ножку из-под пухового одеяла, никто не догадывался погладить ее хотя бы для проверки.

Иван обыгрывал меня в шахматы, Маша соблазняла формами, и скоро я сломался. Я возненавидел шахматы и стал прятаться от встречных предложений. На работе я прятался от начальства, которое возлюбило играть со мной. На улице стал шарахаться от соседей, что преследовали вопросами о шахматных новостях. Я даже в баню опасался ходить, и весь качинский народ решил, что у меня что-то с головой. Ну, совсем стал как Коля Буриков. Тот тоже прятался от всех, пока добирался домой с бумажного комбината тайными тропами…

Наконец, я слег в горячке и стал бредить шахматными терминами, стал командовать слонами и вообразил себя королем поэтов.

Спасла меня, как ни странно, баня. По выходе из парной меня встретили кружкой пива. Пиво вошло в меня, как вода в паровозный котел. Раскаленные пары вышли со свистом изо всех дыр, сжигая шахматных бесов. Я полностью вылечился. Но моя цветная душа не любила крутиться впустую, и скоро я заболел стихоплетством, стал рифмовать «любовь» и «кровь», «братцы» и «паяцы». Отныне банный люд вместо шахматных историй любил слушать мои поэмы о Каче и земляках, которые не плачут.

 

ЖАРКИЙ ДЕНЬ

В жаркий июньский день полуденное солнце и густое электричество ЛЭП-110 плавит даже стекло бутылок, выставленных на краю сарайки. Красная земля Караульной горы тоже плавится, и из нее выходят белые скалы, над которыми вьются дымки — это кипит сера в подземных чанах.

Сера дурманит сознание, возникают образы детства, быстро летящие над улицей, как белоснежные облака-парусники. Одно из облаков увлекает за собой, и вот уже стремительно бежишь с Караульной горы, взбегаешь по улице Перенсона на берег Енисея. И если матрос пропустит, то можешь нырнуть с катера.

Ух, хорошо! Все болезни на берегу, все непутевое детство осыпалось по дороге, и ты плывешь под водой, соревнуясь с большими рыбами, коих в Енисее больше, чем бревен. А бревен столько много, что по ним можно перебежать реку, если бы они не крутились под ногами. Но бревна скользкие, а матрос — зверь зверем. Пинком выбрасывает на галечный берег, столь раскаленный, что пятки шипят.

Ноги сами несутся на понтонный мост, где и прыгаешь в воду. Понтон качается, как пьяный, и выбрасывает глупую плоть в зеленую тугую струю, что мигом затягивает под понтон. Если повезет, выныриваешь в десятке метров от моста, прямо под носом белого парохода, медленно разворачивающегося на месте и бьющего по воде лопастями. Не повезет — всплывешь где-нибудь возле Дудинки.

Потом катишь в кузове грузовика и спрыгиваешь на ходу на острове «Отдыха», где развлечений больше, чем людей. Жарко, пить хочется, и ты просишь у тетеньки:

— Налейте на копеечку без сиропа газированной воды.

Скоро упиваешься, поскольку копеечек под ногами больше, чем камушков. Как народ ни бережет копейку, мелочь проваливается из дырявых карманов. Иногда часики лежат, поблескивая стеклом, надо только чаще глядеть под ноги. И вообще ни один качинский мальчик не уйдет голодным с острова, где под цветными грибками висят разные брюки, из которых сыпится и сыпится мелочь. Иной раз подползешь, дернешь за брючину и поможешь просыпаться.

И вот мальчики с раздувшимися от газировки животами плывут через большое озеро, что легло аккурат посередине острова «Отдыха». Вовка Потехин таращит глаза и делает вид, что хочет утонуть. Мальчики со всех сторон взбадривают неповоротливого крепыша. Я тоже кричу Потехе: «Держись за ногу!» — и усиленно бью ногами по воде, а ведь в самом деле ухватится. Но кому суждено сгореть, тот не утонет. Вовку убили ножом на проводах в армию…

Купались до гусиной кожи, и, несмотря на великую жару, по выходе из воды озноб колотил, как шпицрутены провинившегося солдата. Разжигали большой костер, и воздух, без того горячий, колыхался в языках пламени, искажая пространство и время. Мальчики, что стояли рядом, были обыкновенными пацанами, с коими я мирился и дрался по несколько раз в день. Но стоило им переместиться по кругу и стать за огненный фронт — они неузнаваемо менялись лицом, росли и взрослели на глазах.

 

КЕРОСИНОВАЯ ЛАВКА

Большая дорога, скатившись от центра, перешагивает Качу через большой мост и с удивлением упирается в старинный трехэтажный дом из белого кирпича на яичном цементе — хоть бомбу бросай, а глубокий подвал останется невредимым. В глубоком подвале керосиновая лавка. Керосин сверхтекуч, и все в лавке покрыто влажной невысыхающей пленкой. Что ни тронь, все мокро. Мокрое железо прилавка плотно заставлено кружками с делениями и разновеликими воронками. Тусклый свет электрической лампочки отражается на мокром железе с радужными пятнами. На каменном полу стоят железные бочки, а между мокрых бочек ходят валенки в калошах — другая обувь не дружит с керосином.

Я помогаю бабушке вынести по крутым ступенькам трехлитровый бидон с завинчивающейся крышкой. Я помогаю бабушке, бабушка помогает внучку выйти на свежий воздух — что-то голова закружилась от обилия керосина.

Дорога раздваивается: одна ведет домой, другая на базар. Я навострил лыжи на фруктовые ряды, а бабушка семенит по Брянской улице: какой базар — акча юк! Мать с отцом в очередной раз испарились, а может, провалились. А у бабушки пенсия тридцать рублей за старшего сына.

Керосиновая лавка — место встречи старинных подруг. Вот и сегодня встретились две бабушки, моя и чужая. Чужая бабушка кровь с молоком, цветет, как поздняя роза, ни один лепесток не опал. А напротив стоит моя сухонькая абичка, с лицом, как печеное яблоко, и ногами, плотно обвитыми венами.

— Тормышлар ничек? Как жизнь?

— Какая тут жизнь! И без очков видно, что плохо живем.

По всему видать, богатая подружка бабушки ходит на базар каждый день, а мы с бабушкой раз в месяц.

— И семен ничек? Как зовут? — на меня показывает.

— Я учусь, — деловито отвечаю я, разглядывая красивое платье богатой бабушки. И, подумав, добавляю: — Я — писатель.

Это мои молодые тетки дали мне такую кличку. Я учусь еще в первом классе, но уже все заборы исписал. Заборы я исписал мелком, а театральные афиши углем.

— Керегез! — говорит красивая бабушка в татарских сапожках.

Да я-то что, я, конечно бы, зашел к бабушке, у нее, должно быть, богатый стол со всякими конфетами и фруктами, только вот не знаю, куда идти. Пригласить-то пригласила, но не сказала куда. В следующий раз непременно провожу ее до дома, чтобы помочь донести что-нибудь, пусть даже керосин.

Мы с бабушкой идем старой улицей, где каждый пятый двор татарский. Всюду сидят татарские бабушки в белых платках и спрашивают одно и то же: «Вакыт купме?» Вопрос меня возмущает: да что у них своих часов нет, что через шаг спрашивают время? Видно же, что у моей бабушки часов нет. Часы неслыханное богатство даже для богатых бабушек. Это только мои молодые тетки носят часики, да притом золотые — целое состояние! И не боятся же потерять. Вокруг тетушки Наили постоянно крутятся чужие мужики с далеких улиц, а тетушка хоть бы что, не боится их. И даже ночами ходит с ними, с часами и с мужчинами.

Я уже где-то поговорку услышал: все мое ношу с собой. Вот и две тетушки носят с собой свои богатства, боятся оставить дома, и потому ящики большого комода всегда пустые, даже поиграть нечем. В комоде одна губная помада да одеколон «Кармен» — не могу понять, чем он пахнет, то ли водкой, то ли мылом, а скорее, тем и другим.

А еще на стене целая картина висит: бумажная реклама советского шампанского. Нарисован Кавказ с двуглавой горой. Я там никогда не был, но надеюсь под старость побывать в виноградных садах.

Да у нас на Каче и свои горы крутые: побежишь — не остановишься. А если еще влезть в кожаное пальто дяди Ханифа, то можно взлететь над заводом «Лакокраска», над Качей, и улететь к далеким синим горам за рекой Енисей. Горы, как синие волны, бегут из края в край; говорят, там водятся медведи и спит солнышко, когда вечером покидает город. Конечно, я уже большой и хорошо знаю, что солнышко никогда не спит, просто уходит работать и освещать другие города. Когда-нибудь я непременно пройду следом за солнцем…

А пока солнышко замещает прозрачное окошко керогаза, на котором варится чай. Я заглядываю в круглое окошечко, смотрю, как из фитилей выходит синее пламя и лижет дно чайника. Дядя Ханиф объясняет, что так устроен и паровоз, на котором возвращаются домой папа и мама. Родители объездили весь мир, побывали и на Кавказе, а сейчас везут в мешках гостинцы и фрукты. С этой мыслью, попив чайку с колотым сахаром, я и засыпаю, наказав бабушке, как только приедут родители, тотчас разбудить меня. Снится мне керосиновая лавка, в которой торгует отец, но только вместо керосина он разливает советское шампанское.

ГОНКИ НА МОТОЦИКЛЕ

На красном крашенном полу крутится игрушечный мотоцикл. Если лечь на пол и приглядеться, то это конечно папа приехал, вернулся с мамой из длительной командировки. Протирая глаза спросонья, выхожу во двор и вижу настоящий мотоцикл, а рядом настоящий папа копается в моторе. Значит, сон в руку, когда я видел папу, торгующего керосином в каменном подвале. Правда, мотоцикл заправляется бензином и пахнет гораздо вкуснее, чем керосин. А на улице и вовсе потрясающая новость: моя мама стоит в окружении десятка подруг и тетушек, и каждая обстоятельно щупает красивое платье и платок, накинутый на плечи. И уж совсем оглушительное известие: всей семьей едем в гости в Атаманово! Вдоволь наобщавшись с мамой, по которой соскучился, слов нет, я влез на заднее сиденье мотоцикла и вцепился в крепкие плечи отца. Сделал почетный круг по улице Брянской, на страшную зависть дружков. Мотоцикл в очередной раз заглох, и мы с отцом погрузились в сладкую тайну горячего мотора. Вокруг плотным кольцом встали уличные дружки.

Скоро я весь пропах бензином, как тетушка Наиля пропитывалась одеколоном «Кармен», когда под утро возвращалась в сопровождении незнакомого дядьки. О, запах бензина несравненно вкуснее запаха помады и горячих губ молодых тетушек, что щекотали и целовали меня, как котенка. Как они надоели со своими ласками.

В Атаманово мы выехали в обед, слабо перекусив перед дорогой. Впереди нас ждало щедрое застолье. Мама сидела в коляске, посадив на колени младшего Кольку. В то время как я восседал на высоком заднем сиденье, цепко держась за круглую гибкую ручку. Младший Колька то и дело поглядывал в мою сторону и показывал язык, дескать, сижу я в тепле и уюте, а тебя пусть поливает дождем и забрасывает пылью.

В Атаманово жило много красивых и нарядных людей, и все они в этот день собрались за одним столом, приветствуя друг друга и поздравляя с каким-то праздником. За один день я съел столько много вкусного, сколько с бабушкой не пробовал за весь год. Одной колбасы я съел больше, чем весил сам, а конфетами забил все карманы, поскольку в рот они уже не лезли.

Весь день пели красивые татарские песни, и лучше всех пел отец, подыгрывая себе на чужом баяне. Отцу тонко подпевала мама. До сих пор не понимаю, в кого пошли мы с братом — ни петь, ни говорить по-татарски совершенно не умеем.

Пели до самой ночи. И когда я вышел во двор, поразился необыкновенным звездам, что висели гирляндами над головой. Прямо-таки снимай и клади в карман, как стеклянные бусы.

Вся дружная красивая компания принялась уговаривать родителей остаться до утра, но отец был непреклонен. Утром важные дела, и необходимо выспаться дома — в гостях какой сон?

В том же порядке сели на мотоцикл. Колька тотчас заснул на руках матери, я тоже клевал носом, уронив голову на большую спину отца.

— Хажи, будь осторожен! — постоянно напоминала мама.

Да отец и так знал свое дело, и мотоцикл мягко катился по земляному грунту. Вдруг позади замигала большая фара, и мы открылись всему миру в свете мощного луча.

— ГАИ! — воскликнул отец. — Держитесь крепко!

И погнал мотоцикл к близкому переезду через железную дорогу, увы, уже закрытому полосатым шлагбаумом.

— Пригнитесь! — приказал отец.

Я согнулся каралькой, и отец ловко провел мотоцикл под шлагбаумом. И мы вновь понеслись с бешеной скоростью по темным улицам Красноярска. Где-то совсем рядом загрохотал длинный товарный поезд.

По разбитым мостам, по убитой дороге, прыгая на кочках, как горные козлы, вернулись мы к родному дому. Отец мигом распахнул ворота, мы въехали во двор. И только ворота закрылись, как следом проехал черный «воронок».

— ГАИ, — шепотом сказал отец, наблюдая, как мощный луч управляемой фары медленно обшаривает глухую улицу.

Милиция — это для пешеходов, а милиция для водителей называется страшным словом ГАИ. Поймают — пощады не жди, машину конфискуют, водителя в тюрьму. Затаив дыхание, мы вкатили мотоцикл в сараюшку, закрыли на большой амбарный замок. И даже большой Джек, вникая в положение, ни разу не залаял, хотя ужас как был рад возвращению хозяев. И даже соседские собаки, солидарные с Джеком, ни разу не вякнули, и над улицей повисла тревожная темная тишина. Наконец страшное незримое ГАИ взмыло мотором, словно его кто-то укусил, и покатило дальше, вглядываясь острым лучом в спящие дома брянских обывателей.

 

ПТИЧИЙ ДВОР

Знаменитый сказочник Андерсен описал птичий двор с нашего двора. Как мама с папой вернулись из далекого путешествия, так тотчас большой двор густо зазеленел посадками молодых деревьев. По красной земле густо принялась черная смородина. Крупный ранет свисал на улицу через тяжелый заплот. Дюжина гусей щипала во дворе и на улице сочную траву. Я непременно отгонял гогочущее стадо на зеленую лужайку, стерег их, а вечером пригонял во двор, где нас встречали злые индюки с распущенными хвостами и красными бородами. Два петуха сидели на заборе и непрерывно кукарекали, сходясь между собой в нешуточной драке. Как только бабушка задумала сварить суп из одного из них, так тотчас оба убежали на гору, на радость покровским пацанам, что также охотились на наших курей, бесконечно шныряющих по всей крутой горе в поисках своей вкусной травки, именуемой куриной слепотой.

Ох, и тяжело было бабушке на больных ногах обойти покатую горку и согнать хворостиной непутевых кур.

Но наше натуральное хозяйство не вписалось в великое строительство социализма. Средь тысячи заводов наш зеленый двор был, что соринка в глазу рабочего класса, и скоро все та же соседская бабушка, что до войны сгубила деда, вновь сдала в органы нашу семью. На этот раз посадили маму в тюрьму на пять лет с конфискацией. Приехала машина, милиционеры покидали гусей в большие мешки, оставили бабушке только пять курочек и уехали к большой радости соседей, что вовремя спрятали своих петушков. Впрочем, неугомонная соседка скоро сдала властям всех новоявленных кулаков…

Это было осенью, с трудом пережили голодную зиму, а весной умер великий Сталин. Я сидел на горе, смотрел на город, покрытый сизой дымкой из тысяч труб громадных заводов, что в течение всего дня оплакивали нескончаемыми гудками мудрого учителя, построившего великую страну, где всему есть место, только не смородине, рифмующейся с родиной…

И вот много лет спустя я сижу все на той же горе под мачтой ЛЭП-110, по которой под огромным напряжением текут токи, как соки, высосанные из великого народа. Уж многих нет, а те далече от этих мест, а их жизненная энергия продолжает плавить глину, превращая ее в самолеты, что один за другим взлетают над головой с близкого аэродрома. Всем нашлось место в этих сказочных железных птицах. Только я один тоскую, ломая голову над безнадежным вопросом: где отец, где мать, где семья? Половину жизни без всякой поддержки я буду выбираться из глубокого погреба, в который меня кинула так называемая судьба в лице старухи, дважды разрушившей наше родовое гнездо.

Бог наказал старуху. Муж умер, дети кинули, внуки забыли. И вот она ходит по нашему двору, как слепая с тросточкой, и кличет меня:

— Юра, вызови скорую помощь!

То и дело старушка-соседка отмахивается от чего-то незримого и вскрикивает, словно кто-то укусил ее. Может, это старая собака Джек, много лет назад отравленная грабителями, кусает злую старуху за ногу. Может, гуси щиплют бабушку, а может, ее же грехи.

Я со вздохом спускаюсь с горы, велю соседке отправляться домой, а сам иду на проходную «Лакокраски», где находится единственный на всю округу дежурный телефон. Иду и слышу вслед за собой гусиный гогот, петушиное пенье и радостное повизгивание незримого Джека, что, играя, покусывает за хвост рыжую Пальму, прячущуюся меж моих ног.

Пальма да Черныш — вот все мое богатство, что досталось мне в наследство от того давнего птичьего двора.

 

БОЛЬШОЕ ЗЕРКАЛО

И снова детство без родителей, долгие черные ночи наедине с бабушкой, что, экономя свет, ложилась рано и тем самым лишала меня общения с развеселой улицей, по которой редко пробегали бесшумные автомобили. Дальний луч фары, пробившись через косые щели разбитых ставен, обегал комнату по кругу и, дрожа, замирал на цветной рекламе советского шампанского. Лучик дрожал на Кавказских горах, высвечивая Эльбрус и рисованную бутылку с шампанским. Прямо над цветной рекламой висела черная тарелка городского радио, что никогда не включалась и не выключалась, и классическая музыка днем и вечером заполняла совершенную пустоту нищего дома. Особенно сладка музыка долгими вечерами, когда глаза никак не смыкаются, а из черной тарелки сочится неземная музыка Сарасате.

Автомобильный луч, обегая комнату, каждый раз выхватывал из темноты всякие блестящие предметы, будь то никелированная спинка бабушкиной кровати или будильник. Отразившись от стекла мерно стучащих часов, луч тонул в глубине большого зеркала, висящего в пространстве между окон. Там же, в глубине зеркала, пропадала итальянская музыка, вызывая ответные движения странных существ, вроде цветных бабочек, а иногда и человеческих физиономий, искаженных расстоянием и временем. Словом, большое зеркало было первым телевизором для мальчика, сильно тоскующего по родителям и большой вкусной жизни, что жила за тридевять земель в больших горах, увитых виноградом. В самом углу картинки висела большая кисть прозрачных ягод, оставалось только встать и сорвать.

Тетушки приходили поздно — одна с гулянья, другая со второй смены, включали синий ночник и тем порушали сказку, но я уже спал глубоким сном практически без сновидений.

И все равно даже в отсутствие отца и матери случались большие праздники. Просыпаясь поздним зимним утром, я с удивлением наблюдал сполохи огня, гуляющие по стенам плохо беленой кухни. Это бабушка раз в месяц растапливала русскую печь на полную мощь. Яркое пламя гудело внутри варочной камеры. После того как дрова прогорали, бабушка выгребала горячие угли и ставила их на большой лопате под чугунную сковородку с круглыми перемячами. Где бабушка брала мясо на вкусные пирожки — большая тайна, которую она унесла с собой, но за всю жизнь я ничего вкуснее не пробовал. Это был настоящий праздник, не отмеченный ни в каком календаре никаким цветом. Просто в этот день бабушка получала пенсию. Зато весь оставшийся месяц мы жили на черном хлебе да козьем молоке. Впрочем, кружки молока вполне хватало, чтобы быть сытым весь день и бегать сломя голову по зимней улице. А уж улица была полна столькими приключениями, что до сих пор не могу найти замену множеству незатейливых игр тех далеких времен.

Горячий сок вкуснейших пермячей тек по пальцам, обжигая кожу. Я глотал куски, не пережевывая, и уж верно съедал добрую треть большой горки горячих пермячей, пирожков с ягодой, ватрушек с творогом и картошкой. Запивалась вся эта вкуснятина индийским чаем, что продавался в железных коробочках и которого хватало ровно на год. Чай разбавлялся козлиным молоком. Это был бабушкин праздник в отличие от всех советских и религиозных. Даже старый фикус, тускло стоящий в углу, оживал в этот день и блестел глянцевыми ярко зелеными листьями.

У бабушки ничто не пропадало. Угли шли на растопку большого самовара, чай из которого был особенно вкусен. Самовар непрерывно кипел и шумел, как паровоз. Радовались празднику и куры, что шумели прямо под праздничным столом. Обычно их не было слышно, и только легкое бормотание выдавало их присутствие за решеткой кухонного курятника. В бабушкин праздник курочки, отважно высунув пестрые головки, энергично клевали мои ноги, которые я ставил на птичью кормушку. Иной раз клевали больно, и я невольно ронял из рук вкусные куски, которые курицы мигом склевывали. Ответно на меня со всех сторон сыпались щелчки и щипки сердитых тетушек, у которых я из-под носа тащил самые вкусные пермячи…

В праздничную ночь дальние лучи рисовали в глубине черного зеркала особенно красочные видения. Виделись мать с отцом, сидящие у самовара вокруг большого стола, над которым свисали большие гроздья винограда. Всякие фрукты, невиданные прежде, лежали горками на вазах из цветного стекла. Люди в необычных нарядах с красными розами в волосах, подобно Кармен с этикетки одеколона, хитро поглядывали друг на друга и слушали великую музыку, исполняемую на скрипках и гитарах. Видать, мать с отцом были не последние люди, коли сидели среди людей в красивых одеждах. Надо только не забыть спросить у бабушки, где находится такая страна, да купив билет, тайком уехать в эти теплые радостные края на встречу со счастливыми родителями.

 

КОРЗИНА С ШИШКАМИ

Я жил на улице Брянской, идущей вдоль изгибов Караульной горы, а в Транспортном переулке, прямо напротив желтого забора «Лакокраски», жил один из моих лучших школьных друзей — Александр Федорович Степанов, по сходству имени и отчества прозванный Керенским.

У Керенского был наш Тимуровский штаб. Штаб располагался под крышей высокого сарая, куда вела крутая лестница. Штаб, как в кинофильме «Тимур и его команда», был окутан проводами, а над крышей висел флаг. Если флаг опущен, значит, Саньки нет дома: он или в школе, или в одном из многочисленных кружков, которые посещал без устали.

У Саньки соколиный глаз: едет на велосипеде и видит за километр всякую железку, нужную в хозяйстве, — то велосипедный насос подберет, то магнето от старинного телефонного аппарата, какие обычно крутили яростно председатели всех фильмов о советских колхозниках. Магнето вырабатывали чувствительное напряжение и здорово били по рукам, если схватиться за оголенные концы провода.

Мы с Санькой бросали провод через улицу и подвешивали на уровне пупка. Идет взрослый, мы опускаем провод, а если появляется мальчишка — натягиваем, как вожжи. Мальчик начинает мять и рвать провод, наматывая на кулак, рвать и ломать заложено в каждом мальчишке с рождения. Тут мы начинаем крутить магнето, и мальчик подпрыгивает на метр с кепкой. Некоторые ставили олимпийские рекорды…

Дом Керенского был необыкновенно чист и ухожен. Стены тщательно пробелены, пол много раз прокрашен и блестел на солнце, как медный лист. Александр Федорович первым научил меня играть в шахматы и, поскольку другого такого любителя на всей Брянской не сыскать, играл со мной целыми днями, конечно, не в ущерб учебе. Он был старше на год, а учился на два класса выше и в своем мастерстве казался недосягаемым. Вот и сегодня я постоянно проигрывал, но большей частью из-за своей рассеянности. Я играл в шахматы и слушал волшебный рассказ Паустовского «Корзина с еловыми шишками». В те времена из-за скудности жизни по радио часто передавали красивую музыку и чудесные сказки. Рассказ не был сказкой, но был сочинен изумительным писателем и посвящен чудесному композитору Эдварду Григу. Композитор встретил в лесу девочку с корзиной еловых шишек. Ее звали Дарни Педерсен, и она была похожа на Красную шапочку. Григ обещал девочке необычный подарок, но только к совершеннолетию. Девочка очень просила подарить игрушку немедленно, но композитор был неумолим.

Я слушал радиорассказ и видел Дарни в образе соседской девочки Машеньки, живущей через дом от меня. Я уже исписал мелком весь ее длинный забор с точными датами своей биографии: когда и где родился и под какой фамилией живу, чтобы Маша не путала меня с другими мальчиками.

Я играл и проигрывал в шахматы, а сам видел, как, задыхаясь от счастья, бежит мне навстречу девочка с зелеными сияющими глазами: «Тебя зовут Юра? Побежали играть ко мне!» Машенька цвела, как белый цветок, и когда проходила улицей, то она становилась праздничной и заполнялась флагами, цветущими яблоньками и необыкновенным ароматом. Сам я видел себя композитором Григом, который жил в доме, похожем на жилище дровосека. Дом стоял в горах среди реликтовых сосен и смотрел на северный океан, по которому катились волны из мглы и света. В моих руках не шахматные фигуры, а белые и черные клавиши, что постоянно убегают из-под моих пальцев, гремя железом или, напротив, затихая птичьим пересвистом. Река Енисей вполне сходила за великий океан, а дальние горы, синеющие на горизонте, могли быть скалистыми берегами. Ржавые пароходы у каменного вокзала с острым шпилем непрерывно приветствовали меня как композитора, пишущего великую музыку для своей жены Марии. Загулявшие матросы в лице дяди Ханифа и его друзей, проходя по высокой насыпи Транспортного переулка, заглядывали в раскрытые окна композиторского дома и невольно всхлипывали, наслушавшись великой музыки.

А вот и сама Машенька прошлась в хрустальных туфельках, как манекенщица по подиуму. Ветер играл ее белым платьем, тяжелые русые косы змеями вились по тонкому стану.

Но что это? Прелестная Машенька запнулась о какие-то провода, лежащие на дороге, и, пытаясь освободиться от них, окончательно запуталась. Машенька вскрикнула и упала без чувств. Мы с Александром Федоровичем прямо через окно выскочили на улицу и подняли куклу Суок из не менее чудесной сказки «Три толстяка». Девочка открыла зеленые глаза и влепила мне недетскую пощечину…

Оказалось, пока мы играли в шахматы, в штаб из соседнего двора проникли брянские хулиганы Колька и Вовка. Они раскопали магнето, через свой двор прокинули провода и сыграли злую шутку со сказочной Машенькой, что спешила в театр слушать симфоническую музыку. В тот день должна была исполняться знаменитая музыкальная пьеса Эдварда Грига, посвященная Машеньке, дочери бригадира грузчиков знаменитого Красноярского порта…

Вечером брат Машеньки Анатолий отвесил мне при встрече два крепких щелбана, отчего на лбу выскочила здоровенная шишка, и получилось, что вместо корзины с еловыми шишками я принес домой корзину с щелбанами.

ПОЖАР

Профессор Перенсон жил в начале улицы Брянской в большом каменном доме со всеми удобствами: туалетом, сливом и горячей водой, которая была проведена из ближайшего магазина. Сын профессора Венька учился в одном классе с Керенским. И я изредка со своим товарищем по шахматам бывал в гостях в этом необыкновенном светлом доме, где все блестело и было чисто, как в больнице, даже пахло лекарствами, поскольку профессор имел кабинет в доме, где частным образом принимал больных.

Прямо над профессорским домом на горе тоже в своем доме жила многодетная семья Лассалей. Ленька, старший сын шофера был чрезвычайно подвижным мальчиком и учился в одном классе с Вениамином Перенсоном. Меж ними шло тайное соперничество. Вениамин ходил с важным портфелем в руке, полным необычных знаний, а Леонид ловко взбирался по пожарной лестнице, поставленной под углом к зданию школы. Ленька враскачку с внутренней стороны, цепляясь за прутья, взбирался на крышу, за что каждый раз был наказан директором.

В раннем детстве Ленька и все его младшее семейство, как и мы с братом, имели склонность спать в обнимку с котятами, подобранными на улице. В итоге семейство заболело, и почему-то сильнее всех пострадал отец Леньки — Семен Лассаль. Именно Семена профессор и положил под протоновую пушку, пощадив, можно сказать, остальное семейство. Семен, и без того лысый, окончательно потерял раз и навсегда остатки волос и стал чрезвычайно рассеянным. Вот и на этот раз, приехав на обед, забыл поставить грузовик на ручник, а также забыл кинуть под колеса кирпичи, как делал всегда.

Грузовик потихоньку покатился, разогнался по улице и поскакал по склону горы прямо к дому профессора. Подпрыгнув напоследок с крутого обрыва, грузовик смаху сел на крышу большого особняка. Дело произошло в июне, когда густо цветущие тополя собрались вокруг особняка профессора Перенсона, осыпая крышу белым пухом; и пологая крыша была сплошь покрыта сугробом, будто снегом зимой. От искры ли, от трения вспыхнул тополиный пух, и незримое пламя мгновенно охватило крышу.

Мигом собралась большая толпа, принялись баграми растаскивать горящую крышу, но шифер стрелял, как пулемет, отсекая подступы к горящему дому. Эта стрельба была слышна так далеко, что ее услышали Венька и Ленька, что плавали в эту пору на огромных надувных камерах на речке Каче.

Мальчики, побивая все мировые рекорды, примчались к горящему дому, где им открылась страшная картина. Венька сдуру было кинулся к большому крыльцу с резными дверями, но его вовремя перехватили, и здесь взорвался бензобак грузовика. Жуткое пламя кинулось из окон, пытаясь поджарить встречных пожарных с брандспойтами. Шум стоял невероятный. Кричали горящие тополя, верещали в ужасе соседские женщины, шифер взрывался боевыми гранатами. И весь этот бардак перекрывали четкие голоса командиров пожарных машин, требующих очистить улицу в предчувствии назревающей катастрофы. Милиция силой растаскивала зевак, и вот произошел громадный взрыв. Взорвались баллоны с газом, на которых работала кухня профессора Перенсона. Толпа кинулась врассыпную; опережая людей, летели тополя, сорванные с места страшным взрывом. Но быстрее всех бежала волна пламени, вырвавшаяся из подвала особняка, где хранились какие-то особые приборы профессора Перенсона. Белый пух вспыхивал, как бензин. Горели и волосы у многих зевак, не успевших вовремя отступить. Многие с испугу бежали так резво, что, не помня себя, кидались в речку Кача, мысленно сбивая с себя пламя. От огромного жара вспыхнула одна из пожарных машин, слишком близко стоящая у внезапно взорвавшегося дома.

Слава богу, никто не погиб, но раненых и обожженных было много. Профессор Перенсон сам, будучи кожником, приходил в палаты и своими мазями, как мог, лечил пострадавших.

Семье профессора дали скоро большую квартиру на улице Мира. Квартира с двумя ванными, с двумя выходами, в старинном доме бывшего дворянского собрания. Профессор уже больше не занимался опытами, сдал протоновую пушку в металлолом и лечил больных старинным способом по-крестьянски: мазал голову «лишайников» дегтем, точнее, специальным составом, где было много дегтя…

 

ПОД ИСПАНСКУЮ МУЗЫКУ

Когда съедает тоска, я включаю старый электрофон «Аккорд». Скрипач Леонид Коган играет «Испанский танец» композитора Гранадоса, а я смотрю на книжный шкаф со звериными мордами на стекле, пришедшими из ацтекских храмов. За мордами ацтеков стоят в ряд русские классики — иных я не понимаю и не читаю.

Смотрю из окна на дорогу, которую оседлал завод «Лакокраска». На крыше черного завода стоит резной бельведер. Где-то я видел этот бельведер — не-то в Италии, не-то в Испании, в которых я никогда не был.

Романтическая музыка Сарасаты смыкает мои очи, и память легко бежит по старой ухабистой дороге далекого детства. Босые ноги легко несут по суглинку, уплотненному редкими машинами. Дорога тянется вдоль улицы Брянской, с домами столь разноликими и дворами столь запутанными, что лучшей улицы для детских игр не найти…

Вот компания ребятишек во главе с Иосифом Левиным играет в «зоску». «Зоска» — это кусочек козлиной шкуры, с пришитой понизу свинчаткой. «Зоска» летает в воздухе, как парашют, спускаясь на головы играющих и вновь взлетая от хорошего пинка.

Счет у Иоськи идет за сотню, он самый ловкий из ровесников. Семитское лицо уже покрыто глубокими баками, а грудь заросла волосами, завитыми, как у барашка, — издали его можно принять за Пушкина. Его так и кличут: «Пушкин». Пушкин манит пальцем и зазывает к себе домой, где его мать день и ночь строчит на швейной машинке. Двери Иоськиной квартиры столь тяжелые, что ни один грабитель не войдет, а их несчетно на нашей улице. Иоська показывает на ручку, хитро стянутую несгибаемой проволокой.

 

«Особое устройство от воров, — Иоська прикладывает палец к губам: — Никому ни слова!»

А я никому и не скажу, поскольку нет давно Иосифа, и дом его снесен тысячу лет назад, еще в царствование царя Соломона, отца Иосифа Левина. Где, с кем и во что играет ныне Иоська?..

А память продолжает бежать по иному двору, еще более запутанному. Разноликие дома, начиная с дороги, ступенями шагают вверх и упираются крышами в крутые холмы, сплошь изрезанные глубокими ярами из красной глины — отсюда и Красноярск.

На мой стук вышла мама Витьки Соломатова.

 

«Витя ушел в училище, — качает головой Витина мама. — Он сильно занят».

На моей памяти Витя всю жизнь учился в железнодорожном училище. Мы, его сверстники, еще только в первом классе, а Витька уже одолевал слесарное дело и точил громадные железнодорожные колеса. Так что даже на игру в «Чижика» не было времени. Но вот сегодня он зовет меня издалека. И только я подбегаю, как он ударом ноги ловко бьет по дощечке, с которой птицами взлетают палочки-чижики. Я успеваю поймать высоко в небе одного из одиннадцати чижиков и становлюсь гоняющим. Я встаю около клетки, а неудачник Витька Соломатов и Петька Потехин разбегаются в поле — теперь их очередь гонять…

Петька Потехин, этакий увалень, далеко не разбежится, сразу садится играть в «девятку». Пацаны играют в карты во дворе старого бревенчатого детсада. Здесь хотят построить новый, уже и кирпичи привезли, а все недосуг. И пацаны приспособили кирпичи под столики и сиденья — уже целые «классы» играют день и ночь, забыв об уроках и еде.

 

«Иди к нам!» — призывно машет Александр Федорович Керенский, интеллигент до корней волос.

Александр Федорович, конечно, не ровня брянской шпане, поскольку живет в переулке Транспортном, а здесь все играют только в шахматы.

Большой дом Керенских весь увит плющом и вьюнками. Розовые, белые и синие раструбы вьюнков смотрят в разные стороны, один за другим устремляясь по стене на крышу, где совершаются все тайные переговоры вьюнков и кошек, гуляющих сами по себе. А недавно запустили в Космос собаку Лайку, и теперь, по словам Керенского, вьюнки транслируют связь Лайки с земными операторами.

 

«Послушай! — говорит Александр Федорович. — Приложи ухо, слышишь голоса?»

Я заглядываю в крохотный граммофончик, прикладываю ухо — и верно, слышна музыка Альбениса. Где-то в Севилье или в Андалузии играет музыка, а в Красноярске крохотные вьюнки воспроизводят ее.

Но что это? Некоторые вьюнки поют вдруг сладкими голосами группы «АББА» — вместо старинной Испании, словно в испорченном телефоне, зазвучала современная Швеция. «АББА» ангельскими голосами славят деньги, которых у меня никогда не было, а было яркое голодное детство, которое не купить ни за какие деньги…

И я снова вою под чудовищным напряжением ЛЭП-110. И снова хлещет дождь в кромешной темноте, и ветер контрабасит на толстых канатах линии. И я плачу в мокрый металл опоры, внося свою скорбную ноту в мелодию электрической симфонии… Одряхлевшая Пальма подвывает мне, Черныш громко мяучит следом за Пальмой — чудесный квартет заблудившегося человека, верной собаки, мудрого кота и скучающей ЛЭП-110…

 

 

 

 

Написать отзыв

 

© "СИБИРСКИЕ ОГНИ", 2004

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

Оригинальный сайт журнала

 www.sibogni.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле