№ 7'03 |
Лидия СЫЧЕВА |
"ОТ ПОЭТА И ДО ГЕРОЯ РАССТОЯНИЕ В ПОЛШАГА..." |
|
НОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГАXPOHOСРусское поле:Бельские просторыМОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬПОДЪЕМСЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"Общество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима КожиноваИстория наукиИстория РоссииСайт истфака МГУСлово о полку ИгоревеГЕОСИНХРОНИЯ
|
И я поехала на Урал. На родину поэта
Валентина Сорокина. Где-то в старых,
слоистых, раздумчивых скалах бродила
ускользающая от меня истина,
показывалась краешком и пропадала, звала,
обещала и обманывала. Что-то важное я
должна была понять в стихах, во времени и
в себе. То, для чего мало одних книг, даже
если книг много. Ура Уралу! Я ехала в
Зилаирский район Башкирии. «О, -
напутствовали меня в Уфе, - счастливая! Ты
увидишь русскую Швейцарию».
Горы, горы, голубые горы Зилаира! Вечная синяя дымка над вами, в солнце и в хмарь, в радость и в горе. Не от их ли суровой задумчивости не могу я сдержать беспричинных слез?! Разве можно пережить самые старые горы на планете? Разве можно забыть их косматые, поросшие лесом, пологие спины? Бегут, теряются в камнях прозрачные реки с мягкой, спасительной водой. Одна из них - Чувашленок. А по склонам гор стонут искореженные, избитые зимними буранами березы, тянут страшные руки к небу. Вот что жизнь делает с деревом... Сколько я видела женщин по русским деревням, избитых до срока непосильным трудом, горем, безрадостностью. Только бы помнить эти березы! Урал - мужской характер. Вечная дымка над сопками, вечное прощение и нежность. Урал - ответственность. Урал - бескрайность. Тает в сини первая гряда, а за ней - вторая, а дальше уже и не разобрать, что пропадает в сини - облака или горы. Торжество, возвышенность, тайна - все здесь и все есть. Все - в поэте. В стихах Блока - строгость петербургских колонн, тревожное небо Европы. Пахучие, сенокосные строки Есенина; «с иными именами встает иная степь» - у поэта, родившегося на Урале, мнимая доступность самых старых и самых золотых гор. Ура Уралу! А впрочем, чему же я радуюсь? До хутора Ивашлы - сорокинского родового гнезда - мне вовек не дойти: сгинул он, растворился в советском времени.
Мне говорили: великое предчувствие народа рождает великого поэта. Это ли не трагедия - поколения шли на восток и север, строили дома и города, били зверя, пахали землю, утверждали веру, рожали детей, превозмогая лишения, поднимали головы к звездам и - сходили в небытие еще при жизни своих певцов. У птицы есть гнездо... В степи же несчетно было тюльпанов, в горах - каменьев, в роду - умельцев. В Зилаир меня вез шофер Гена, мосаль. Дорога от Уфы долгая, шесть часов при умелом вождении, так что переговорено было много. Мосали - удивительное, почти сказочное племя, «русские высшей пробы». Я слушала разинув рот. Они и умельцы, и гармонисты, и танцоры первые. И дома у них самые высокие, чистые. И дети не чванистые. И чулки с вышивкой, и рубашки свежайшие. И если скажут - отрубят. Вот так-то. А уж чтоб мосаль семью порушил - не было такого. Терпеливые. Непьющие. Верные. Но очень воинственные, буйные, за то и были переселены царем из Мосальского княжества на Урал - границы держать. «Сорокин? Да-да, мосаль номер один. Тут родни их много. Я и племянника, Сашку, знаю, у него вся выходка дядина...» Заповедный остров русской жизни. Скалы. Ладно пристроившиеся дома, березовые поленницы. Синяя гладь зилаирского пруда. Грустные сосны, точно отраженные в воде. Дымчатое небо, воздух ключевой. Представлялось много раз, а все же оказалось совсем другим, ни на что не похожим. «Было бы время, - говорит Гена, - можно проехать туда, где Ивашла была. Недалеко. Но не на такой машине, конечно...» Где-то я рядом, совсем рядом... * * * Так что же есть поэт? Как, в каких пределах он рождается, расправляет плечи и становится свободней ветра, сильней уральского бурана? Что позволило ивашлинскому мальчишке, «ивашленку», вырасти под стать героям своих поэм - князю из «Дмитрия Донского», полководцу из «Бессмертного маршала», ученому из «Прощания»? Где истоки вселенской, непостижимой нежности поэм «Золотая», «Две совы»? Откуда взялась в нашем гнутом времени эта испепеляющая сила честности, перед которой меркнут все ухищрения искусственности?
Что значит быть честным в слове? Быть очень образованным, собранным, знающим; служить красоте, родине, народу. Быть беспощадным к себе, постоянно прощая и мучаясь чужим бессилием и ложью. Поэзия - смертельная опасность. Один твой нечестный, малодушный, спасающий шаг - и ты погиб, слово твое мертво. И тогда миллионные тиражи, популярность, благосклонность критики лишь средства мумификации, сохранения тела. Грех разминуться с призванием, но непростительный грех - встретясь, предать и продать его ложью, хитростью, малодушием. «Думаю, я был хороший моряк», - повторил вслед за Бернаром Мопассана Бунин. «Чистоту на яхте он соблюдал до того, что не терпел даже капли воды на какой-нибудь медной части»... А я в мосальском доме гостюю, у сестры поэта Марии Васильевны, Маруси. И на этой ладье такой уют и ухоженность, такая вечно новая, неустающая чистота, будто жизни конца не будет, и вся она - праздник. А тете Марусе - далеко за шестьдесят. А в доме, кроме нее, только два мужика: сын Саша, у которого «вся выходка дядина» и внучок Вася, румяный школьник. А жизнь - у кого она легкая? - Я в 4-м классе училась, в школе. Сумочка у меня, из фанерки сбитая. Подхожу к дому - мама плачет: папу на фронт забирают. Папа - кормилец... И я пошла на ферму - двадцатидневных телят от доярок принимать. Всех сберегла, выкормила. Мне премию за это - на выбор домой можно любого телка забрать. Потом, зимой, назначили лес рубить - Кана-Никольский. Три месяца рубили с девчатами. Дали за труды материалу на платье. Шли с подругой и всю дорогу на него глядели - неужели правда домой несем... А с леса поехали на сплав. Снег идет, лед плывет, а мы по шею в воде бревна пихаем... Ребят на фронт провожали, женихи уже были. Они оттуда пришлют треугольники, а у нас соображения нету как ответить, сказать посложнее. Валентин тогда еще в школе не учился. Мы ему: «Валь, ты диктуй как складнее, а мы с черновика спишем». Он нам тут же выдавал. - А вы дождались своего жениха? - Не, убили. Потом те, каких не убили, пишут нам. Вроде как «заочники». Валентин опять им сочиняет. А они: только б остаться в живых, фронт кончается, мы придем, вас позабираем. И никакой не пришел...
- Это папина частушка, он гармонист был, сам их сочинял. А дом у нас в Ивашле лиственный, здоровый, его потом в Оренбург купили. Все свадьбы проходили в нашем дому - люди просились. Папа пойдет, бывало, на конный двор, а там жеребец здоровый, Серый, папа верхи на него - и в дом, на свадьбу заезжает. Родители наши очень друг дружку любили. С гулянки идут - мама поет, папа играет. А семья у нас большая - десять душ. Мама наша шестерых детей вырастила, всю жизнь со свекром и свекровкой прожила и тридцать лет колхозного стажу заработала. Утром коров доит, а хлеб у нее уже в печи сидит. Папа один класс кончил, лесником работал, а все ревизии по грамотным люди ему доверяли делать. Его очень уважали. Соседи к нему, помню, подходили, удивлялись: «Василий Александрович, ну как ты своих детей воспитываешь, ни шуму, ни ругачки, а они у тебя послушные!» И вот сколько мы не работали, нигде люди не скажут, что мы плохие... - А игрушки у вас были в детстве какие-нибудь? - Лапти плели, вот и все игрушки, - смеется Маруся. - А летом - цветки, - Маруся говорит по-мосальски, мягко - «цвятки». Мы сидим за столом, и на клеенчатой скатерке - полевые цветки, а на них чашки глубокие, деревенские, с капустой квашеной, с тугими солеными помидорами, с картошкой уральской, особого, сытного вкуса, с розовым посередине пласта салом, с белотелыми, вальяжными грибами. Почему, откуда такое простодушие, нежность, доброта, искренняя радость незнакомому, ни разу не виданному ими человеку? Неужели одной распахнутости сердца довольно? Урал, Урал, затерянный мир! - А Валентин тоже на гармошке здорово играл, сначала на двухрядке, а потом ему хромку купили. А девчата за ним бегали... Он сразу какой-то был... Ну, не умею объяснить! - Красивый, что ли? - прихожу я на выручку. - Че хороший, то хороший, - охотно соглашается Маруся. С веранды несут «альбом» - заведенные в рамку под стекло фотокарточки. «Смотри!» - гордится братом Маруся. Я ахаю - Ромео! Юношеская, возвышенная, совершенная чистота линий, неотразимая, роковая красота! Молодой бог любви. - Сюда гляди, - призывает меня Маруся, - тыча пальцем в желтую, расплывшуюся во времени фотографию, на которой застыли одетые по-зимнему разноростые мальчишки. - Вот из всех только два в люди вышли, остальные пропали. Наш Валентин да Колька, по-уличному Шакал. Прокурором в Оренбурге работает. - А вашего брата как на улице звали? - осторожно интересуюсь я. - У нас в деревне кто жил, все хотели его дождаться, посмотреть, кем станет. Дедушка так и говорил папе: «Береги его, это великий человек будет!» Валентин сразу, с детства, ото всех отличался. А на улице его звали - Вышибала; думали: вот выбьется так выбьется... И сейчас, если Валентин в Зилаир приезжает, и старый и малый бегут его смотреть. Нашу семью все в деревне уважали. А его-то тем более... А вот скажи, - вдруг обращается ко мне Маруся, - как в Москве к нему относются? Ты не видала, не знаешь? На мгновение я теряюсь. Как объяснить лучше? Стихами?
Или, может, рассказать про случай, приключившийся со мной в московском автобусе? На одной из остановок в просторный салон вошла огромная лохматая собака, ростом с хорошего теленка; вошла без хозяина, ошейника и намордника. И хотя собака была явно благородных кровей и приличного воспитания, хотя в глазах ее не горели никакие звериные намерения, хотя вся она, казалось, была погружена в глубокую, известную только ей, природную думу, - салон замер. И каждое подрагивание сильного, упружистого хвоста, чутких, первобытного слуха ушей, и даже сладкий, зевающий, вовсе не кровожадный оскал домашнего зверя воспринимался одними пассажирами с тихой паникой, другими - с тщательно скрываемой равнодушием тревогой. И когда собака воспитанно покинула транспорт на следующей остановке, мягко прыгнув на одинокий тротуар, автобус испустил общий вздох облегчения... - Поэт всегда отличается от всех, - сказала я вслух, и, видя в глазах длящееся ожидание, легко добавила: - Ваш брат - прекрасный поэт. И относятся к нему по заслугам. - А себя я мысленно пытала: неужели поэты никогда не ошибаются в своих пророчествах? Неужели никогда?
* * * В один день он стал взрослым, в один день. Этот сентябрьский день 1945-го четко разделил жизнь на «до» и «после». «До» - счастливое детство, пусть военное, голодное; «после» - горькая юность, беда, тяжелая ноша. «Был у меня брат - старший. Волосы золотистые. Глаза голубые. Статью - прямой. Походкой - ровный. Вырос он, как все деревенские ребята, быстро. Да и война помогла: мужики на фронте, а ему уж пятнадцать лет. Хозяин». А звали брата - Анатолий. Мастеровой парень - как и все мосали. И - поэтичный: стихи сочинял. На липовой дощечке, фуганком продернутой, напишет невесте, Малаше, четыре строки:
Наивные стихи, зато гармонист Анатолий - хоть куда! И парень хоть куда - золотокудрый. И брату, Вальке, опора и отрада: «Глубокой ночью в мою макушку нежно дышал брат. Я спал и никого и ничего не боялся. Анатолий, умный и грамотный, рядом. Жених. И невеста у него красивая». Погиб он в карьере, откуда ивашлинцы добывали глину для хозяйственных нужд. Погиб на глазах у младшего брата, заваленный глыбистой глиной. Кто не терял единственного брата, старшего, тот горе это трудно поймет. Я - теряла... Эта боль, которую даже спустя годы трудно ворошить, даже спустя годы трудно о ней говорить. Помню, как получив роковую телеграмму, мы с родителями, не веря, но уже обреченно одетые в траурное, шли от автомобильной трассы к дому брата. Был август, вечерело, и нужно было пересечь огромный зеленый луг. И я, помимо своей воли, вдруг отметила отстраненную от нашего горя, никак не связанную с ним красоту этого луга-чаши: уже легла роса, и он был серебристый, торжественный... И в эту секунду мне кинжально-больно вдруг открылся весь ужас случившегося, все будущие мои мытарства, все горе... И какими лишними были мы, крошечные траурные фигурки на этом огромном и бесстрастном лугу!.. А девятилетний Валька, на лошади, через ночную тайгу гнал к доктору, гнал, презрев страх к тайге, к дикому зверю, к опасной дороге, гнал, крича и плача о брате. Поздно - не помог доктор Шокуров. И не мог помочь. «Брат мой на скамейке лежит. Высокий. В синем костюмчике. Если бы встал сейчас - очень высокий... Руки в кистях перетянуты шнурочком. Зачесан. Золотоволосый, нежный, спокойный, очень красивый и бледный. А на висках - раны. Глыбы его стиснули там, под землею, стиснули и виски ему сдавили». А мой брат был - агроном. Землю он любил. А еще - книги. Сколько помню его, в свободную минуту он всегда с книгой. И с котом на животе - тот, довольный, мурлычет... Сестры звали брата Кошачьим богом. А ребята в сельхозтехникуме - Профессором. А я с ним никогда по душам не поговорила. Сначала - маленькая. Потом - стеснялась. Потом - некогда. Не успела... А Вальку Сорокина ивашлинцы величали бобылем... Один рос, один мужал. Отцу особо не пожалуешься: инвалидом с войны пришел. «Кто не терял брата - не знает брата. Брат - ежеминутная опора для младшего. А у меня - четыре сестры и ни одного брата». Мой брат покинул нашу семью в тяжелое время. Это было время, когда Ельцин начал падать с моста, когда зашаталась твердь СССР, когда Божье землетрясение отвалило от основы куски Казахстана, Украины, Прибалтики, Средней Азии; когда в ходу были талоны, очереди, безденежье, общее народное страдание. Это было время чернушной сыворотки, которая лилась с экранов и со страниц газет, время, когда сбились с привычного хода времена года, когда зима перестала быть зимой, а осень приходила всегда, когда хотела... Это было время тяжелых испытаний для всех русских людей. Россию убивали, а убивая, грабили, а грабя, оскорбляли, так что немногие, немногие из русских поэтов пережили это время... * * * Много я прочитала книг и много я передумала о своей жизни, и о жизни тех, кого знаю. А поняла мало. Простой вопрос: зачем живет человек, но заслонить его не могут ни мировые катастрофы, ни ежедневная суета выживания, ни беда, ни счастье. Всегда, с детства, уживаются во мне два мира - один явный, видимый, плоский, другой - тайный, волшебный, сокрытый. И я думаю, что людям, в большинстве своем, не нужна правда первого мира - она им и так известна. Но вот передать красоту второго - задача почти непосильная. Иногда мне кажется: я умру - скоро или не скоро - тело мое растворится в земле, и могильный крест поглотит вечность, и совсем, совсем ничего от меня не останется, и внешняя жизнь изменится в соответствии с предсказаниями фантастов, а серебряный ветер все будет лететь в бескрайнем небе, и другая, еще не рожденная девочка навсегда очаруется невысокими зелеными холмами и шатровым, купольным небом, по которому плывут бесконечные облака... Странное чувство грустной свободы испытываю я сейчас. Я знаю, что я пришла в мир восхищаться и любить. Да, любить и восхищаться. И говорить об этом много не надо. Но человек - река. Течет ли он, закованный в бетонную трубу, под землей, или мчится ледяным горным потоком, или струится деревенским ручьем у последней избы,- везде у него свой пейзаж, свои окрестности. Природа молчалива. На родине моей плохо растут леса: сосны, насаженные человеком, вытягивают кривенькие, несильные стволы. Кто возьмется воспевать некрасивые деревья?! А ведь они ни в чем не виноваты... И люди тоже во многом не виноваты. Я росла, взрослела, ошибалась, и меня всегда мучила немота - не моя даже, а тех, кто страдал и умирал рядом. Две даты - и прочерк на могильном камне. И все! Серебристый ветер разбрасывает серебристые листья по округе. От серебристого тополя, что у моего дома растет. И куда бы я не поехала - дальний, близкий мне путь, - нет-нет да и увижу или подниму серебряный лист. Но сейчас я дома, и сердцу моему легко, печально. Родители постарели, но держатся. Газета «За изобилие» придет завтра, а предыдущий номер, увы, ушел на неотложные нужды... В ажурной тени старой яблони сидим, отдыхаючи, трое - мама, папа и я. Новости местные перебрали. Переходим к темам политическим. - Что ж, - спрашивает папа, - астрологи в Москве предсказывают: будет реформа денег или нет? Я честно пожимаю плечами: не знаю. - А София Ротару, она вроде слепая? - С чего бы? - изумляюсь я. - Передавали по телевизору, что она в канаву упала... - Ельцин тоже с моста падал, - трезво замечает мама, - не слепой же... Родители идут в дом. Я мешкаю: мне хочется несколько минут побыть одной. Я вернулась в простую, объяснимую жизнь, в ней нет никакой многомыслицы, но сколько значения! Это ведь родная мне жизнь, почему же невозможно в ней раствориться?! Тополь качает серебряной головой; легкий ветер перебирает седые листья. Я люблю мир, но в эти минуты мир, со всей его необъятной красотой, кажется мне намного хуже моего чувства. Мир подчиняется мне: знаю, настанет ночь, и я буду командовать звездами без всякой гордыни. Мне и сейчас, взрослой уже, снятся полетные сны. Душе трудно расти - много было потерь и ошибок. Но как вечная Жар-птица, она все рвется в небо, заманивает в чужие, тридевятые земли, нехоженые и опасные. Что будет? Судьбы не угадать. И вот я уже иду по Москве, нынешней, знаменитой, чопорной, и она, банковская, чужая, бизнесовая Москва-столица, кажется мне по колено. Я иду по Гоголевскому бульвару. Иду, твержу. Иду, пою. Иду, зову:
* * * Но как красивы стихи Валентина Сорокина! Поэтический мир его населен журавлями, орлами, оленями, медведями; буйные реки, балуясь, сбегают с каменистых гор; белая снежина медленно скользит и вьется у самого сердца; прячутся в молодой зелени молодые соловьи, притаились в лесу иволги и кукушки, засмотрелись лебеди в зеркальную гладь озера - какой красивый и какой освоенный мир! Мир природы. Лесники и пчеловоды Сорокины на Урале. И поэт Сорокин - лесник: каждый зверь в его лесу ухожен, обласкан; каждое дерево заботливо обережено, каждая птица внимательно выслушана - даже самая бестолковая... Нет без природы поэзии. А мы живем в окружении бетонных коробок, на сером асфальте, ложимся спать под вой самолетов, просыпаемся в ночи от унылых звуков автосигнализации... Мы еще затоскуем по лесной многозначной тишине; мы еще заскучаем по елкам и березам; по чистому воздуху, ключевой воде... В рассказе «Дедушка мой» поэт напишет: «А часто мы слышим иволгу? Помню, дедушка говорил мне: «У, серых-то птиц не сосчитать!.. А иволга - зеленая. Вот как ее природа любит!..» А медведь в зоопарке, как мы в городе, скучный. Одиноко ему. Да, в Москве не только зеленую, и серую-то иволгу не увидишь». Да, мы еще затоскуем по иволгам, может, не очень-то и понимая истока своей тоски... Если, конечно, останутся люди, способные на какие-то другие чувства, кроме телерекламных улыбок, ужимок и вскриков. * * * Какого поэта Бог послал русским! Какого красивого, страдающего человека! Если бы Валентин Сорокин был космическим пришельцем, непобедимым и неуязвимым в земных сражениях, то сила его поступка и слова все равно бы вызывала восхищение и уважение. Но ведь Сорокин - наш, земной, живой, русский, страдающий, чувствующий все гораздо острее и больнее, чем человек обычный.
Но каким «националистом» был Есенин! А Пушкин - «иной истории не желаю»?! А Лермонтов: «Москва, Москва, люблю тебя как сын...»? А Блок с его хрестоматийной «Россией»? А громадина Маяковский?! А Павел Васильев - Лермонтов ХХ века - уж он не только «националист», но и «антисемит»! Но быть ныне русским и не быть «антисемитом» - возможно ли это? А все же родина - дороже ярлыков, которые клеит «демократическая общественность». Самые непознаваемые понятия - самые простые. Мать, отец, семья, родина, звезды, природа. Их простота и непознаваемость требуют от нас постоянного к ним возвращения, упрочения. Вероятно, мир стоит на очень простых основах, и поколения, которые жили сто, тысячу, две тысячи лет назад, были, конечно, намного ближе к истине, чем мы. Истина рождается вместе с человеком. Суть любой жизни - не потерять эту истину, удержать ее. Но обретение истины взрослым, зрелым человеком происходит уже на ином, рассудочно-интуитивном уровне, в отличие от первоначального - чувственно-любящего, принимающего мир, действительность. Познание - один из ярчайших видов счастья. Никто не знает, почему родина дает безотчетное ощущение силы. Эта сила есть и в Валентине Сорокине. В основе творчества любого писателя не только знание материала, темы, но и - состояние. И главное - состояние удивления перед миром, постоянное, ежедневное разгадывание тайны; и это состояние, оно «накрывает» мир, вещи, предметы, живет во всем, и потому описываемое - живое. Это состояние неведомым образом связано с родиной. Родина - родит все.
В поздний час мне пришли на ум эти строки, и я даже вздрогнула. Вот именно, одинок, «молчалив и светел»! И никто, ни один человек не отвлечет, не запретит «звездных дум». Но почему же стонет этот ветер? И так ли уж счастлив человек в светлый свой час звездных дум?! Какая трагичная жизнь - жизнь без беды, жизнь даже в покое! А ветер у дома шумит. От него серебрится тополь у моего двора. Это моя родина - я у себя дома. А по равнине - ветер. Ветер - летит и стонет, стонет и летит... Серебряный, седой, искрящийся ветер... * * * С тринадцати лет, еще в школе-семилетке, он начал печататься в районной газете. А первая серьезная публикация была не в стихотворном, а в прозаическом жанре - рассказ «Поэт»... Дома жилось тяжело - голодно и бедно. Большая семья, больной отец, старшие сестры - на выданье, старики - бабушка и дедушка... Мама - он ее очень любил, жалел - выбивалась из сил. «В пределах отчих я окончил 7 классов. Мать моя - Анна Ефимовна Сорокина и отец мой - Василий Александрович Сорокин проводили меня за речку. Мать поплакала и перекрестила в путь. А отец отвернулся. Воин».* В четырнадцать лет он ушел из дома. Гонял сплав. В ледяной воде, с багром - мозоли не сходили с рук. Чуть подошли года - пошел в «ремесло», в челябинское фабрично-заводское училище № 5 (теперь 32-е ГПТУ). Учился на оператора электрокрана. В этом же ФЗО получал профессию и тамбовский мальчишка Славка Богданов, попавший на Урал по вербовке. Дружили. Позже вместе работали - Сорокин в 1-м мартене Челябинского металлургического завода, Богданов - в коксохиме ЧМЗ... Он вовсю печатался в челябинских газетах. Пополнял образование в вечерней школе и Горно-металлургическом техникуме. Общался со студентами пединститута, много читал (позже, когда он будет работать в мартене, у него, единственного из рабочих, будет два шкафчика - один для одежды, другой для книг. Эту «черную» - от мартеновской гари и копоти - библиотеку Сорокин, уезжая в Москву на Высшие Литературные курсы, подарит товарищу...). В 1953-м году, в Челябинске, он впервые увидит книжку Есенина. «Я знал его по рассказам, и вдруг увидел его на обложке книги и... разлюбил». Есенин оказался франтом - белое кашне, шляпа, галстук... Но потрясение от внешности пройдет быстро, зато потрясение от стихов будет таким сильным, что он решит: больше писать не буду... Зачем, раз такой поэт уже есть?.. А потом наступит период бурного подражания. Молодой поэт, конечно, «переболеет» Есениным, но благодарность рязанскому гению в его сердце останется навсегда. «По его стихам я учился отношению к прошлому, к своей истории. Так появились у меня поэмы о Евпатии Коловрате, о Дмитрии Донском». Любовь его к Есенину в то время будет столь сильной, что Сорокин, увидев тоненький сборничек есенинских стихов в читальном зале, откажется вернуть книгу библиотекарю. Разгорелся скандал. Завели уголовное дело. Замаячило исключение из комсомола... После обстоятельного разговора в обкоме ВЛКСМ дело замяли... Вообще же, будущего Лауреата Государственной премии имени Ленинского комсомола собирались исключать из этой орденоносной организации шесть или семь раз - «функционером», «паинькой» он не был никогда... В 1954 году, в красном уголке большого прокатного цеха ЧМЗ, Валентин Сорокин впервые увидит поэтессу Людмилу Константиновну Татьяничеву. Она рассказывала собравшимся о книжных новинках тех лет, о поэзии. После читала свои стихи. Молодому рабочему очень хотелось подойти к Татьяничевой, признаться, что он тоже очень любит стихи, пытается писать сам, но что-то удержало его от этого шага... Уже брезжили «оттепельные годы», и бурные волны литературного моря заволновались, загуляли от берега до берега, из Москвы долетали строфы «трибунов», в чем-то неестественные, часто помпезные, и почти всегда с какой-то особенной нервозностью, такой, что будоражила молодое воображение, но и не разрешала полностью принять и слово, и чувство, высказанное в стихотворении.
Это из популярного Евгения Евтушенко, 1955 год, звезда его уже начинала восходить... А каким был в то время Валентин Сорокин? Писатель Николай Воронов, уралец, вспоминает: - Я жил в Магнитогорске, а Валентин Сорокин - в Челябинске. Меня назначили редактором альманаха «Южный Урал», который никто не читал и не покупал. Я принял альманах, изменил название - альманах стал именоваться «Уральской новью» - и приехал в Челябинск, чтобы найти авторов. Мне дали папку с рукописями, я читаю стихи и вдруг вижу: большой талант! Редкий талант. Спрашиваю у руководителя писательской организации: что это за парень, Валентин Сорокин? А это, говорит, человек, который работает на мартене. Сегодня как раз у него ночная смена, он носит сталь, чугун в огненных ковшах на своем кране. А работа эта страшная была, страшная... Я говорю, можно ли его повидать? Руководитель писательской организации звонит начальнику цеха и говорит: пусть Валентин Сорокин придет после работы. И вот входит молодой человек. Лицо у него, как у всех металлургов, людей, имеющих дело с огнем, цвета перекаленной меди - с нездоровой краснотой. Ведь помимо того, что эта была опасная работа - он в любой момент мог погибнуть, в любой момент, эта работа еще и очень вредная для здоровья. И я вижу, как у него в бровях блестят порошинки графита... ...Примерно в это же время в руки Валентина Сорокина попала небольшая книжечка стихов Василия Федорова. Первое чувство - удивление: новое, незнакомое имя, а сколько родного, близкого и дорогого в стихах!
Плывет Афанасий Никитин домой, возвращается. И молодой поэт, Валентин Сорокин, сквозь лязг могучих кранов, гул раскаленных печей мартена возвращается к себе. Хорошо, что есть Есенин, - там, вдали. Но еще лучше, когда в современнике, ныне живущем, ты почувствуешь то, чем и сам маешься, что долго не решаешься высказать, а высказывая, почти плачешь... Это - материнский язык наш. А еще - чувство. Которому и название трудно подобрать: что-то такое святое, доброе, сильное, неодолимое!.. Книги Василия Федорова в конце 50-х - начале 60-х выходили редко и маленькими тиражами. Сорокин выменивал их у тех, кто копил на полках популярные сборники «оттепельных» поэтов. Он удивлялся: почему Василия Федорова нет на радио и телевидении, почему о поэте молчит литературная критика, почему его поэмы не печатают тиражные газеты... Много позже, в книге «Благодарение» Валентин Васильевич напишет: «Немного у каждого из нас, пишущих, есть любимых учителей, кто когда-то подал нам руку. У меня таким учителем был Василий Федоров. Я с благодарной радостью говорю об этом. Ведь уважать идущего впереди - ясная и благодарная радость!» Десять лет Валентин Сорокин - с 1953 по 1963 год - проработает в 1-м мартене. Десять очень тяжелых, опасных, мучительных, счастливых - есть молодость и много силы - лет. В 1954-м, тоскуя, напишет:
Наклонился дома над плетнем... Но где же ты, родина, где? Как до тебя дойти-доехать, как не растратить тебя в сердце своем, тебя, такую большую, такую добрую, единственную и родную... * * * Кто не был на Урале - не знает России... Не знает, что Россия подпоясана каменным поясом-оберегом; прочно он держит Европу и Азию, две наши таинственные, непознаваемые сущности. Уральские города - Златоуст, Касли, Миасс, Чебаркуль, Магнитогорск - даже имена их вызывают уважение. И Челябинск. Город-завод. Куда ни пойдешь, ни поедешь - везде завод. Металлургический район, Тракторозаводской, Курчатовский. Улицы Горняков, Силикатная, Энергетиков, Трубников, Сталеваров, Машиностроителей, Стахановцев... Разве можно не любить этот прокопченный рабочий город, в котором кое-где лежит черный снег и свисают с крыш зеленые сосульки?! Урал невозможно не любить. Урал любишь как мужика-кормильца, честного труженика, не чурающегося тяжелой работы. И человека здесь ценят за дела. Есть дело - хорошо, нет - с тобой и разговаривать никто не станет. О чем говорить-то с пустым человеком?! А что значит человек дельный? Это значит, по-уральски, человек со стержнем внутри. А стержень, я думаю, такой: в мужчине - мужское, а в женщине - женское. Ну какой мужчина не засмотрится на женское лицо, о котором так замечательно сказала уральская поэтесса Людмила Татьяничева (есть в Челябинске среди рабочих улиц и улица ее имени):
Засмотрится и вспомнит - сестру, любимую женщину, маму... Велика, все еще велика наша грустная Россия. Но нет Ивашлы на Южном Урале, нет Успенки и Павленки, и многих, многих русских деревень, в какую сторону от Москвы не двинешься. Погост и пустые дома. Кладбище и кресты потемнелые. Могилы. Вымерло все. Зато дороги - замечательные. И по тем дорогам везут все, что можно еще вывезти от нас. А что везут? Ядерные отходы, клетчатые сумки с китайским ширпотребом, потом самих китайцев - да им что, их и везти не надо: только ослабни, сами поползут, побегут, поедут, сметая на своем пути кузнечиков и стрекоз - четкие, устремленные, деловитые... Значит, вот как получается: для созидательной власти нужно право, а для разорительной? Неужто лишь отверженность - от земли родной, от человеческой сущности, от природных основ?! ...Тот не знает России, кто не видел ее погибающих деревень, ее остывающих заводов, ее мальчишек, воюющих в Чечне. Еду в поезде из Москвы в Челябинск. В купе - молоденький военный. Звание не по возрасту - майор. «С войны звездочка?» - «Да. С первой чеченской». Военный прокурор, он вместе с медэкспертом устанавливал личности погибших. Пятьсот человек. Потому у молоденького майора старческая тоска в глазах: «Я такое видел...» И он машет рукой, отворачивается. А другая моя попутчица, немолодая уже, рассказывала: «Муж у меня завод любил - больше семьи. Четыре ордена у него за ударный труд, за изобретения. И когда пошла вся эта катавасия, когда завод стал, а потом за гроши был продан иностранцам, он не перенес этого. Умер. Десятилетия завод строился, на нашей крови поднимался, и все отняли. Чубайс от нас не вылезал, когда шла приватизация. Его у нас все, весь город ненавидит. Встреться он мне, я бы его задушила собственными руками. Понимаете?» И вот меня понесло на завод. Нет, не на тот, где работал муж моей попутчицы. Их много, таких заводов. Я приехала на металлургический комбинат. Тот самый, вокруг которого вырос целый городской район. Гигантское предприятие - тридцать две тысячи человек работало на нем до перестройки. Это завод, где молоденький поэт Валентин Сорокин работал в мартене:
Беседа моя с председателем совета директоров Владимиром Прокудиным длилась трудными вопросами: - Сильно упало производство? - Наша основная продукция - прокат. Объем произведенного в прошлом году к максимально достигнутому на комбинате составляет 40 процентов. - И что дальше? - Это вопрос философский. Потребление металлопроката с пиковых времен (1989-90 гг.) снизилось в России больше чем в четыре раза. Наш комбинат - флагман по производству высококачественных легированных сталей. Примерно 12 предприятий в России производят такую сталь. Половина из общего объема приходится на ЧМК... В прошлом году мы наконец-то сработали не в убыток. Деньги появились. На празднования, посвященные 55-летию Победы выделили 7 миллионов 200 тысяч рублей. У нас ведь среди бывших работников комбината 6200 ветеранов труда и участников войны. Каждому - материальная помощь, подарок... - А комбинат ушел... - Да, на свободном рынке иностранцы купили акции. У них контрольный пакет. Я думаю, что они довольны... Пауза. - Но как же так? - Многое зависит от того, как настроено население. Когда в 1991 году начали все ломать, я был тогда заместителем генерального директора по производству, на площади собрался митинг, и толпа кричала: долой все, даешь свободу, долой социализм, будем жить как буржуи. Я попытался влезть на этот «броневичок» и сказать: ребята, так не бывает! Но меня за штаны оттуда стащили! Эйфория! Свобода. Дальше. Мы акционировались, и государство нам оставило 56 процентов акций. Капиталисты купили контрольный пакет. А мы ведь просили через СМИ: ребята, ну не отдавайте иностранцам, отдайте нашим, в доверительное управление, тем, которых вы знаете, которые здесь выросли. И пусть они от вашего имени порулят заводом. Нет, ничего не вышло. Так теперь мы же и виноваты - плохо просили. - У меня к вам просьба: я хочу побывать в первом мартене, где работал крановщиком поэт Валентин Сорокин. - Ничем не могу вам помочь - мартен стоит. Еще с перестройки... ...Я уходила с комбината подавленная. Ивашлы нет - кресты. Да и в Башкирии, в Зилаире, «истаяла русская речь». Комбината - нет. То есть он есть, но он - не наш. Канадский, кажется. А что у нас есть? «Цинковое» кладбище, густо усеянное крестами тех, кто поднимал здешние предприятия, трудился на вредных производствах. Мы должны, наконец, понять: почему рухнула Российская Империя в 1917-м, почему так легко развалился СССР? Это самые главные вопросы сегодня. Без ответов на них ни у народа, ни у русской литературы нет будущего. Лидия Сычева
|
|
|
|
© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2003WEB-редактор Вячеслав Румянцев |