№ 8'03 |
Владимир СКАЧИЛОВ |
О ПРОЖИТОМ, ПЕРЕЖИТОМ |
|
НОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГАXPOHOСРусское поле:Бельские просторыМОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬПОДЪЕМСЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"Общество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима КожиноваИстория наукиИстория РоссииСайт истфака МГУСлово о полку ИгоревеГЕОСИНХРОНИЯ
|
Записки врачаНа исходе своей жизни я пришел к твердому намерению рассказать своим потомкам о пережитом, ведь я - один из представителей того поколения, на долю которого выпало быть свидетелем и творцом исключительных по своей значимости исторических событий. Моя жизнь - обычная жизнь человека своего времени. И вместе с тем не совсем обычная. Мое детство прошло в больничных условиях: около семи лет я был прикован к постели и затем всю жизнь преодолевал свой недуг. Жизнь мне в буквальном смысле дала народная власть, причем в труднейшие годы своего становления. Благодаря ей я не просто выжил, а получил высшее образование, стал специалистом. Особенность моей жизни также в том, что начало моей врачебной деятельности совпало с послевоенным восстановлением народного хозяйства, в том числе и в области здравоохранения. Мне выпало счастье в качестве врача познакомиться со многими выдающимися людьми своего времени. В трудных условиях работы в сельских больницах приходилось попадать в такие экстремальные условия, находить такие решения для спасения больных, которые ныне представляют лишь историческое значение. Условия работы и жизни современного врача исключают саму возможность возникновения пережитых мною трудностей и испытаний. Обо всем этом и о многом другом хочется рассказать будущим поколениям. И в то же время страх берет - сумею ли, успею ли осуществить свою мечту? Этот страх обусловлен тем, что мне довелось повидать немало рукописей представителей предыдущего поколения. Они, как правило, незавершены, включают в себя лишь детские и школьные впечатления. А дальше писать было некому: ушел из жизни мемуарист. Вот я и волнуюсь: сумею ли до конца осуществить задуманное, хватит ли сил и времени завершить свои записи? Автор. КОРНИ В конце 70-х годов позапрошлого столетия несколько вятских мужиков из-за неплодородия своей земли переехали в Уфимскую губернию и через поземельный крестьянский банк купили у помещика Загорского землю, сплошь покрытую девственным лесом. Построили землянки и приступили к вырубке вековых деревьев, выкорчевыванию пней. По словам моей бабушки, лес был такой могучий, такой высокий, что небо виделось лишь с овчинку. Вскоре за первопроходцами стали прибывать и другие вятичи, жившие под городом Кукаркой. Барин Загорский жил в Петербурге и вряд ли когда бывал в принадлежавших ему угодьях. Поземельный крестьянский банк выплатил ему стоимость земли, а крестьяне обязаны были выплачивать долгосрочный кредит с большими процентами. Лишь через сорок лет рассчитались с банком вятские мужики! Созданное село назвали по имени хозяина, продавшего землю, Загорском. В начале прошлого века оно носило название - Загорский починок Иглинской волости Уфимской губернии. Среди первых поселенцев был и крестьянин Зотик Шустов. Родители моей бабушки, Шустовы, были очень бедны. Все, что было на родине (а было всего-то ничего), распродали. Часть из вырученного ушла на дорожные расходы. Добирались из-под Кукарки до Иглино более месяца. В основном пешком. Остальное ушло на приобретение земли. Физически Зотик Шустов был не из крепких. Сын-калека - не помощник. А сделать надо было много: расчистить чащобу, выкорчевать огромнейшие пни, распахать (да не раз!) землю. Земля лесная хоть и плодородная, да сколько в ней всякого сорняка! Чтобы сделать ее хлебородящей, много труда и сил надо было вложить. Поэтому и урожаи у Зотика были хуже, чем у других. И избушка его отличалась своим убожеством. Юношей я как-то спросил бабушку: «Бабонька (так звали ее все внуки), а ты по любви вышла замуж?» Всегда грустные глаза бабушки вдруг стали веселыми, несколько озорными. Поправив платок на голове, она ответила: «Что ты, милый, какая там у нас любовь! Не знамо нам это чувство было. Вышла замуж я, внучек, за топорище». «Как за топорище?» «А вот так. Было мне семнадцать лет. Работали на чащобе. Лес кругом был. Землю надо было готовить под посев. Мужики лес валили, бабы, девки и ребятишки-подростки сучья рубили, в кучи носили, жгли их. Иду это я раз, смотрю - топор лежит. А топорище у него ладное да аккуратное. Спрашиваю у подружек: чей это такой топор? А мне отвечают, что, дескать, топор Ваньки Светлакова. Они, Светлаковы-то, приехали позднее нас, уже когда починок построили. Видно, Ивану кто-то сказал, что Васса Шустова топор его похвалила. А тут скоро и сваты от него пришли. Ох-хо, бедно мы жили у тятеньки. Светлаковы-то жили получше. Вот так и стала я женою Ивана Васильевича Светлакова. Крутой да горячий был он. На работу жадный. Как все вятские, все умел: валенки катал, по столярному и плотницкому делу был мастер большой. В пчеловодстве толк знал. Ко мне он хорошо относился, чего уж Бога гневить напрасно. Нелегкая, ох нелегкая моя жизнь была: тринадцать ребятишек родила, восемь из них умерло. Самая-то старшая Наталья была, мать твоя. Годика четыре ей было. Оставлю, бывалоча, ее с маленьким. Накажу, как жвачку давать, бутылку с молоком оставлю, а сама - в поле. Раньше-то как бывало: сегодня родила, вечером бабы в баню тебя сводят, а через день в поле на работу. Нужда заставляла. Да, о чем это я говорила? Ага, вспомнила! Приду с поля в обед. А поле-то неблизко от дома. Пока работаешь, вся душа изболится: как там мои робенки? Приду, смотрю: нянька моя, скорчившись на лавке, спит, а вокруг головы новорожденного налито столько молока, и от жары оно все створожилось. А вокруг тучи мух: и на голове, и на лице маленького. А он, бедный, уже кричать не может, весь синий лежит. Так, в основном, они и умирали. Летом, бывалоча, только и видно, как в церкву несут маленькие гробики. А в них безгрешные души покидают тела страдальцев и - прямо в рай. Это немного и утешало: чем земной ад, уж лучше небесный рай. А все равно жалко было. Ох-хо-хо, растравил ты душу мне. Пойду-кась в хлев: овечку вчера бык боднул, прополисную мазь сделаю. Быстро все заживет. А ты, милый, матерь-то свою почитай. Она ведь, бедная, с восьми лет отцу работать помогала. Нелегкая и ей жизнь выпала». Как сейчас вижу свою бабушку: маленькая, сухонькая, до педантизма аккуратно и чисто одетая в деревенское платье-сарафан и фартук. На голове чепчик (чехлик, как говорила она) и платок, подвязанный под подбородком. Помню и деда. Его я видел в последний раз на двенадцатом году своей жизни. Коренастый, крепкий телом, среднего роста. Пышная борода и усы. Помню из раннего детства: спутает дед бороду с усами, и мне стоило большого труда в этой дремучей поросли разыскать дедов рот. Потом меня научили пощекотать деда. Дед начинал хохотать, и рот сразу возникал там, где ему положено быть. Восторгу моему не было предела. В моем представлении дед был символом силы и всемогущества. В летнее время мама отвозила меня к нему в Загорское. Его ярко-желтый пятистенник был на подходе к селу. Ухоженнный огород, между гряд ульи. За огородом пруд. Дед следил за чистотой пруда, заботился о размножении рыбы, главным образом карасей и линей. Любил удить. Правда, это удавалось лишь в праздники или в непогоду, когда работать в поле было нельзя. Уху он признавал только приготовленную на берегу. Чистить рыбу никому не давал: считал, что, кроме него, все остальные обязательно раздавят желчь, и уха будет горькой. Часто вечерами перед сном (а спали на полатях) нам, детям, рассказывали страшные сказки. В полутемной избе, в мерцающих сумерках от керосиновой лампы, было особенно жутко. Казалось, где-то по двору бродит медведь на липовой ноге или волк. С замирающим сердцем прислушивались к наступающей ночной тишине. И вдруг на всю избу раздавался могучий храп деда. Ну а раз дед дома, можно никого и ничего не бояться. Дедов храп на нас, детей, действовал как колыбельная песня. И сейчас на меня храп постороннего действует как снотворное. МАТЬ Мама родилась 8 сентября 1892 года. Росла бойкой, голосистой девчонкой. С завистью смотрела на соседских детей, игравших на улице. Ей же в будние дни предстояло выполнить столько работы, что на игры не оставалось времени. Да и грехом великим считалось в строгой патриархальной семье заниматься баловством в будние дни. В церковноприходской школе она училась с прилежанием, что отмечала даже строгая матушка (так звали они учительницу). По окончании трехклассной школы она была зачислена в церковный хор. Любовь к пению у нее сохранилась до глубокой старости. В 1910 году ее выдали замуж за Сергея Скочилова. Семья у Скочиловых была большой - три сына с женами и детьми, две дочери. Во главе ее был свекор-самодур Никифор. Старший сын его, Андрей, тоже был строгих нравов, граничивших порою с самодурством. Трудно было Наталье в доме Скочиловых, несмотря на хорошее отношение к ней свекрови, золовок: Марии и Крестины, жены Андрея - Агафьи Терентьевны. Хоть у ее отца и был патриархальный уклад семьи, однако Иван Васильевич отличался даже от сверстников объективностью, справедливостью, пониманием жизни. Он старался, по мере своих сил и возможностей, сделать жизнь своих близких сытой и радостной. Не омрачал он радость других жадностью и скопидомством. Не признавал потребление алкоголя даже в малых дозах, приговаривая при этом: «Выпьешь на копейку, переделаешь на рубль». Никто никогда не слышал от него неприличного слова. Когда входил в гнев, то обычно кричал: «Лешак, лешак тебя побери!» В скочиловской семье работали много, пища была очень скромная. Каждую копейку берегли, чтобы купить лишнюю десятину земли. Свекор Никифор через каждое слово произносил матерщину, не стесняясь ни женщин, которых он ни во что не ставил, ни детей. Каторжный труд и тяжелая семейная атмосфера в значительной степени облегчались для молодой женщины хорошим отношением к ней мужа. Но в 1914 году Сергей Никифорович был призван в армию: началась первая империалистическая война. Через год ушла Наталья к отцу. Все понял умный Иван Васильевич. Без расспросов и упреков принял дочь до лучших времен. Из редких писем мужа знала Наталья, что командованием были отмечены незаурядные способности Сергея Скочилова. Направили его на курсы ротных ветеринарных фельдшеров, которые он, несмотря на свое трехклассное образование, кончил с отличием. А тут вскоре пришло от него письмо, в котором он сообщал, что его часть с Западного фронта перебрасывается в Харбин. Затосковала солдатка, хотя и понимала, что Харбин - это не фронтовая обстановка, где каждый день может быть последним в жизни. Однажды возникшая мысль поехать к мужу в Маньчжурию со временем превратилась в твердую убежденность в необходимости этой поездки. Ни разу нигде не бывавшая, лишь издалека видевшая «чугунку» во время посещения иглинского базара, мать решилась совершить невиданно далекий даже по современным понятиям маршрут. Напуганные ее решением, родители пытались отговорить свою дочь, но в конце концов дали свое согласие. Наскребли денег на билет, напекли подорожников, и вот она впервые в поезде, в общем вагоне. Время поездки было около месяца. Съедены последние зачерствевшие подорожники, в мыслях она уже в Харбине. Но... на пограничной станции Маньчжурия оказалось, что билет куплен лишь до этой станции, а до Харбина ехать да ехать. Денег на приобретение билета нет. Подорожники кончились. Положение крайне тяжелое, необычное для молодой крестьянской женщины. И когда отчаяние полностью овладело ею, к ней подошла женщина, бывшая ее спутницей по поездке. Она ехала в Харбин к мужу - ветеринарному врачу полка. Эта добрая женщина купила билет и для нее. Сергей Никифорович Скочилов очень удивился и обрадовался приезду своей молодой жены. Через полтора года в России произошла Февральская революция, затем Великий Октябрь сверг капиталистов и утвердил власть Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. В середине 1918 года Скочиловы, покинув Маньчжурию, выехали на родину. Через всю Сибирь, охваченную пламенем гражданской войны, проделали многодневный путь до Загорского. Но и здесь было неспокойно. С приходом красных Сергей Никифорович ушел ротным ветеринарным фельдшером. В начале 1920 года Наталья Ивановна получила извещение о том, что Скочилов Сергей Никифорович пал смертью храбрых на врангелевском фронте. Неутешно было горе ее. Дома оставаться не могла и навсегда уехала из родного Загорского, поселившись в Уфе. Добрые люди помогли ей устроиться прачкой в совпартшколе. Мне трудно писать о своей матери: не хватает слов, чтобы объективно о ней рассказать. Не только меня, но и всех знающих поражала ее мудрость, общительность, прямота в суждениях и воля. Последнюю черту ощущала вся многочисленная моя родня. Ее любимый и единственный брат, дядя Миша, до конца жизни проживший в Загорском, называл ее «старшиной». И это слово произносилось уважительно. Оно определяло и старшинство ее по возрасту, ее распорядительность, умение дать правильный совет, рекомендовать оптимальные взаимоотношения в конфликтных ситуациях. В родне ее звали Лелей. Так в раннем детстве называли прежде своих крестных. Слово ее для родни было законом. И как же было ее не уважать? Не имея профессии, в трудные годы становления страны она работала прачкой, уборщицей, грузчиком, кладовщиком и даже продавцом (правда, в последней должности очень недолго - помешали честность и уважение к людям). В сорок лет, с образованием в три класса церковноприходской школы, поступила в Уфимский дошкольный техникум и окончила его. Последние пятнадцать лет своей трудовой жизни она посвятила 49-й средней железнодорожной школе, где работала завхозом. Пробиваясь самостоятельно в жизни, имея на руках больного ребенка, она приобрела богатый жизненный опыт. Меня она всегда поражала почти безошибочной характеристикой людей даже при кратковременном общении с ними. ОТЕЦ В феврале 1963 года, в годовщину моего сорокалетия, я получил письмо из Москвы. Содержание его было следующее: «Уважаемый Владимир Анатольевич, если Вашу мать зовут Наталией Ивановной, сообщите, пожалуйста, о ее здоровье, жизни. А. Тарасов». Это письмо вызвало во мне и чувство душевной горечи, и подспудное ощущение радости. Оно было от моего отца - Анатолия Андриановича Тарасова. Вначале я решил скрыть от своих близких это письмо и не отвечать на него. «Как же так,- думал я,- до сорока лет отец не интересовался ни мной, ни моей матерью. И вот теперь, когда я, врач, возглавил правительственную больницу, вызвал интерес у него». Я понимал, что интерес к здоровью матери - своего рода ширма, что главное - это интерес ко мне, к моей семье. В общем, муторно было на душе. И в то же время я был возбужден чувством, близким к состоянию гордости или радости, что наконец-то и у меня появился отец. И как всегда в трудную минуту жизни, я пошел за советом к маме. Ей в то время было семьдесят лет. Направляясь к ней, я вспомнил, как в далеком безрадостном моем детстве к нам приходил дядя Толя. Чаще всего с ночевьем. Относился он ко мне сдержанно-внимательно. Помню, как обещал кожаную шапку. Но так и не принес. А потом визиты его прекратились. Тетя Поля, жившая с нами, сказала мне, что он никакой не дядя Толя, а мой отец. Меня это поразило. Ну а дальше... А дальше - у всех были отцы, и только у меня его никогда не было. Правда, в 1944 году, когда мы жили в другом доме, но в этом же дворе, когда я был студентом второго курса мединститута, вечером пришел Он. Я его сразу узнал по фотографии, которую бережно хранила мама. Он был у нас всю ночь. И всю ночь мы с ним проговорили. Я узнал, что он парнишкой был в красных партизанах, затем был в ЧОНе, а потом в ГПУ. В конце 20-х годов работал начальником уфимской тюрьмы, где познакомился со своей женой Ксенией Федоровной, работавшей там же. В начале 30-х по окончании краткосрочных юридических курсов он был направлен прокурором в город Дербент Дагестанской АССР, а затем в той же должности в Махачкалу. Имея отягощенное алкогольное наследство, одно время сильно пристрастился к вину. И как он мне тогда сказал, что только боязнь потерять партийный билет вернула его к нормальной жизни. Да и товарищи помогли. В 1943 году его перевели в Москву, где он работал в Прокуратуре РСФСР. В Уфу в тот раз он приехал с ревизией Прокуратуры Башкирской АССР. Обещал обязательно зайти. Оставил номер телефона. Я раза три звонил, он обещал, но так и не пришел. В 1947 году по окончании Башкирского медицинского института нас с женой направили в разные сельские районы. Меня - на север Башкирии, Таню - на юг. Все попытки исправить дикую несправедливость, кроме траты нервов, ни к чему не привели. И тогда я написал отцу, послав копию брачного свидетельства. И получил... официальный ответ с рекомендацией выехать по месту назначения. Все это мне припомнилось, когда я шел к матери с письмом отца. Я высказал ей свое решение - не отвечать ему. И моя мудрая мама, не оспаривая впрямую моего мнения, сказала следующее: «Выслушай меня внимательно, сынок, не перебивай. Давно я хотела с тобой на эту тему поговорить. Слишком щекотливая она. Все не решалась. Но коли уж ты пришел ко мне, расскажу все. С Анатолием я познакомилась в голодном 1922 году. Ему было девятнадцать лет, мне - тридцать. При жизни с первым мужем у меня беременности не было. Я твоему отцу бесконечно благодарна за запоздалое чувство материнства. Ты врач, поймешь меня правильно. Я сегодня не только мать, но и бабушка. Старость моя не одинокая: я окружена любовью моих близких. Не суди его строго. Он рос в очень тяжелых условиях. В тринадцать лет остался без матери. Отец был запойный пьяница, хоть и хороший мастер. Когда ты заболел, я сама предложила ему уйти от нас, создать свою собственную жизнь. Убедила его. Слишком большая разница была у нас в возрасте. Правда, он женился на Ксении Федоровне, которая тоже была старше его - на семь лет. Но это его дело. Мне было очень трудно и материально, и морально одной ставить тебя, больного, на ноги. Но ты у меня никогда не был голодным даже в самые трудные годы. Одет был не хуже, чем твои товарищи из обеспеченных семей. Более того, я старалась чем-то скрасить твой физический недостаток. Отрывала от себя, чтобы лучше одеть тебя, чтобы купить тебе в те годы очень дорогие и дефицитные фотоаппарат и карманные часы, которые не имели твои друзья. И несмотря на все это, я сохранила чувство благодарности твоему отцу, никогда не испытывала к нему обиды. Не каждому дано иметь хорошего отца. Ты радуйся, что у тебя появился отец, твой родной отец. Ты же врач, по своему характеру и в силу своей профессии несешь людям, сплошь и рядом незнакомым или малознакомым, добро. Так сделай же доброе дело своему родному отцу: настрой себя на хорошее письмо и ответь ему. Может, он болен. Может, это единственный шанс увидеть его живым. Если не сделаешь этого, всю жизнь тебя будет мучить совесть за то, что оттолкнул своего родного отца». Потрясенный рассказом и словами своей матери, целую неделю я ходил сам не свой. И наконец решил сделать так, как рекомендовала она. И вновь сомнения. Вспомнил прежний рассказ матери о том, как после моего рождения отвернулся от нее мой дед. Человек старых взглядов, патриархального уклада семьи, он никак не мог смириться с тем, что его старшая дочь Талька (так звал он ее) родила без мужа ребенка. Да и положение ее было незавидным: ей некуда было идти из роддома. Спасибо, приютила ее портниха Татьяна Евграфовна Бурикова, дружбу с которой мать берегла всю жизнь. Как рассказывала мне, уже взрослому человеку, тетя Таня, однажды зимой к ней в комнату заявился мой дед Иван Васильевич. Не раздеваясь, в тулупе и в башлыке он прошел к детской кроватке взглянуть на своего незаконнорожденного внука. Было мне тогда пять или шесть месяцев. Когда он склонил ко мне свою бородатую физиономию, я стал, закатываясь от смеха, ловить его бороду. Татьяна Евграфовна, напуганная суровым и неприветливым видом деда, вдруг услышала мощный хохот старика и заливистый звонкий смех ребенка. И не успела она глазом моргнуть, как дед схватил меня, быстро одел, собрал кое-какую одежонку, засунул меня под свой тулуп да и был таков. С тех пор до самой моей болезни я жил у деда в Загорском. А бедная мать, замученная непосильной работой, каждый выходной, доехав поездом до станции Иглино, шла пешком около двадцати километров, чтобы побыть несколько часов с сыном и в этот же день вернуться в Уфу. Тогда не было автобусного сообщения, и лишь два поезда останавливались в Иглино на одну минуту. Достать на них билеты было практически невозможно. Опаздывать на работу нельзя - сразу уволят: биржа труда была переполнена безработными. Было над чем задуматься мне, прежде чем решиться сесть за письмо отцу. Не испытывая никакого желания отвечать ему, я все же уступил маминой просьбе и написал хорошее, подробное письмо о маме, о жене Тане, о дочке своей Сусанночке и сынуле Мише. Прошло более двадцати лет с того дня, а память хранит эти события так отчетливо, как будто все это было только вчера. В ответ на мое письмо посыпались буквально через каждые два дня письма от отца, настороженно-учтивые, порою содержащие откровенную тоску об утерянном и пока окончательно не найденном сыне. Через месяц я получил письмо от сестры Риммы, о существовании которой я не знал. В своем письме она сообщала о тяжелом состоянии отца, торопила на свидание с ним, выражая тревогу, что я могу опоздать. После этого тревожного сообщения я вылетел в Москву. Не буду описывать всех нюансов нашей встречи. Все было значительно сложней и проще, чем казалось мне дома. Жил он на Садово-Кудринской улице в коммунальной квартире, занимая комнату площадью не более пятнадцати квадратных метров. ДЕТСТВО Родился я 6 июля 1923 года в городе Уфе. Самые ранние воспоминания связаны с жизнью в деревне Загорское Иглинского района. Мать жила в Уфе, работала прачкой в совпартшколе, а я - у деда на хуторе. Помню, мне было три года, я стоял на мостках у пруда, а в десяти метрах от меня мужики чинили плотину. Прорвавшаяся вода с шумом изливалась через запруду. Мужики подвозили навоз и глину для задела прорыва. Стоял шум от воды и громких пререканий работающих. На меня никто не обращал внимания. Вглядываясь в глубину воды, я вдруг увидел рыбу. Мне захотелось ее поймать. Я наклонился и, не удержавшись, свалился в пруд. Помню, что рыбы я не поймал, но с удовольствием начал заглатывать, как бы пить, воду. Спас меня пастух Федя, который стоял на косогоре и видел мою «рыбалку». Помню, как я шел домой и страшно боялся, что бабушка будет меня ругать за измоченную рубашку, которую мне впервые надели в этот день. Позднее мама рассказывала, какой переполох вызвало это событие. Данное воспоминание мне всю жизнь было дорого тем, что это было единственное детское впечатление, в котором я помнил себя здоровым. В три с половиной года я заболел туберкулезом левого тазобедренного сустава и на всю жизнь остался инвалидом. Первым моим лекарем была прасолиха Мария, к которой возили меня для вправления «вывиха». Помню холодный обеденный стол, на котором я лежал без штанишек, и как больно было мне от манипуляций безграмотной старухи. С этого дня начались мучительные ночные боли в ноге. Мама перевезла меня к себе в Уфу. Жили мы тогда на квартире ломового извозчика Евсея Веденеевича Барышникова по улице Революционной, 17. Одну из трех комнат он сдавал семейным квартирантам, в другой жил сам с женой и тремя дочерьми, а в третьей, столовой, был сдан угол нам с мамой. В этом углу стояла узкая железная кровать с деревянными досками. Маму я почти не видел: с раннего утра до поздней ночи она работала. Был период нэпа, были биржи труда. Знаю, что она работала уборщицей в школе повышенного типа, а по вечерам мыла полы в пивной нэпмана Слободина. Из-за болезни я не ходил. Чтобы я не упал с кровати, с утра мама стелила мне постель под кроватью. Целый день передо мной были доски с сучками, которые до пестроты в глазах я вынужден был рассматривать. Утром и в обед семья Барышниковых собиралась за столом. Сажали и меня с собой. Чаще всего ели гороховый кисель. В большое блюдо хозяйка, Анна Васильевна, клала гороховой муки и из большого самовара, стоявшего на столе, заваривала ее кипятком. А затем все из этого блюда деревянными ложками поедали это варево. Надо сказать, что хозяйка к нам относилась доброжелательно, но время было трудное, забот у нее много, и чаще всего ей было просто не до меня. Ее младшая дочь, Маруська, была старше меня лет на семь. Нечистая на руку, озорница, ко мне она относилась очень заботливо. В летние погожие дни, сама ребенок, она организовывала подруг, и волоком через всю квартиру они тащили ящик с подстилкой, в котором коротал я дни под кроватью, и выносили меня во двор. Это были хоть и редкие, но самые счастливые мои дни. Двор был заросшим травой, и я рукой водил по травке, вдыхал свежий воздух и грелся на солнышке. У меня не было обид, когда Маруся вместе с подружками, забыв обо мне, убегала со двора. Было мне тогда неполных пять лет. Не знаю, как удавалось матери сводить концы с концами. Ночные мучения и страдания больного ребенка побудили ее свозить меня в Тулу к какому-то известному травнику, а затем в Ташкент. Первым установил правильный диагноз, и то когда согнуло больную ногу, известный уфимский врач Григорий Васильевич Голубцов. А лечил меня доктор Мраморнов. Он день принимал в амбулатории 1-ой советской больницы, день - в нижегородской амбулатории. Лечение заключалось в том, что мне в ягодицу вводили какую-то эмульсию, следы от которой до сих пор видны на рентгенограммах. Это были невыносимо болезненные уколы. Я до сих пор испытываю страх от инъекций в ягодичную область, спокойно перенося их в любую другую часть тела, в том числе и внутривенные. Уколы делали раз в сутки. По словам мамы, мне было сделано их свыше 350. Инъекции производили через день. Иными словами, в течение двух лет мама зимою на санках, а летом, подвязав полотенцем 5-6-летнего ребенка, носила меня за многие километры от дома. Особенно тяжело ей, бедной, было подниматься из Нижегородки в гору. До сих пор с душевной болью вспоминаю осуждающие взгляды встречных в мой адрес. Лишь позднее по-настоящему понял я всю глубину материнского подвига, ее чашу страданий. Она была в те годы сильная, довольно молодая. Немало лестных предложений супружества, которые освободили бы ее от материальной зависимости, отвергла она ради спасения своего больного ребенка. К концу 1928 года больная нога расправилась. Но оказалась она значительно короче здоровой. Наступать на нее было мучительно больно. В пятилетнем возрасте я встал на костыли и прошел с ними вплоть до тридцати шести лет. И все время сопровождала меня боль в ноге, усиливающаяся в непогоду. Изнурительный труд мамы во многих местах работы позволил ей собрать необходимую сумму для вступления в железнодорожный ЖАКТ (своего рода жилищный кооператив). В конце 1928 года мы переехали в свою трехкомнатную квартиру по Революционной, 37, корпус 1. Вместе с нами поселилась младшая сестра мамы Полина с мужем Александром Никитичем Сбитневым и годовалым сыном Женей. Итак, мы покинули гостеприимную, добрую семью извозчика Барышникова. Но судьбе было угодно позднее позволить мне многократно бывать в этом доме. Барышниковы продали свою квартиру Калистрату Ефимовичу Романовскому, прибывшему с семьей из Смоленщины. С его сыновьями, особенно с Сергеем и Евгением, я дружил в школьные и последующие годы. Прошло более полувека. Давно уже покинули Уфу Романовские. Дом моего раннего детства полуразрушился. Уже и рамы из него убрали. Ему осталось стоять год или два, не более. А память хранит добрых людей, проживавших в нем, предоставивших угол одинокой матери с беспокойным больным ребенком, одаривших многолетней теплой дружбой подросшего паренька. Возвращаясь в памяти к своему далекому детству, хочу заметить, что в отдельной квартире мы прожили недолго и очень скоро ее разменяли на две коммуналки. И в дальнейшем мы жили в том же дворе, но в другом доме. Наш двор был с громадным пустырем. Рядом по Социалистической (на угловом доме сохранилась табличка со старым, непонятным названием улицы - Бекетовская) - поповский кирпичный дом. Улица упирается в белые каменные ворота, за ними, окруженная вековыми березами, как величавый шатер стоит Ивановская церковь, с колокольни которой часто раздается звон. Мы, ребятишки, по звукам знали, венчание ли происходит, покойника ли выносят, к обедне зовут или кончилась она. Около церкви, за оградой, - богатые захоронения со скульптурными памятниками. До самого поповского сада (ныне там стадион парка имени Якутова) - сплошной лес, множество могил. Раньше здесь было Ивановское кладбище. Все дни мы проводили в «Якутике». Здесь мы чувствовали себя как в настоящем лесу. Но горе мне было, если навстречу попадались чужие, не с нашего двора, мальчишки. Они с хохотом вырывали у меня костыли и далеко их отбрасывали, а я без них и шагу не мог сделать. И сколько потехи было для этих мальчишек, когда я ползком подбирался к костылю (другой заброшен в другую сторону), как какой-нибудь озорник, быстро подбежав, вновь бросал его под улюлюканье друзей еще дальше. Сколько слез и обидного унижения выпало мне в детстве! Натешившись моей беспомощностью, мальчишки разбегались. Лишь верный друг мой Вова Быстров, на год младше меня, сочувственно переживая мое унижение, подавал мне подобранные костыли, и мы возвращались в наш двор. Отец у Вовки - врач-глазник, мать - педагог. Когда тот приводил меня к себе домой, домработница внимательно следила за мной, сыном уборщицы, боясь, чтобы я чего не утащил. Квартира была обставлена мебелью, на стенах - картины, в столовой - рояль. Я такого богатства нигде не видел. Ведь у нас с мамой в комнате были две кровати, старый сундук и три стула. Лидия Николаевна, Вовкина мать, не только разрешала мне бывать у них, но иногда даже усаживала за обеденный стол. И пища была у них другая. То ли от необычности приготовления, то ли от состава дорогих продуктов у меня после их обедов часто болел живот, расстраивался желудок. Отец Вовки, Петр Алексеевич (он вскоре умер), строго смотрел на меня сквозь толстые стекла пенсне и молчал. Я его побаивался, хотя от мамы знал, что он был очень хороший и отзывчивый врач. Быстровы жили в том же доме, что и мы, только на втором этаже. Напротив них находилась квартира Дешко. У них был пятилетний Юра. Мы иногда заходили с ним поиграть. Мать его, Клавдия Степановна, работала завучем в школе, отец, Иван Афанасьевич, - бухгалтером. Когда мы с Вовкой и Юрой слишком шумели, к нам молча подходила их домработница-латышка, уже немолодая женщина, очень плохо говорящая по-русски, брала Вовку за шиворот одной рукой, меня другой и, как котят, вышвыривала за двери. В Юре она души не чаяла, а мы боялись ее. В квартиры Быстровых и Дешко другим детям, кроме меня, вход был запрещен. Однажды я случайно подслушал разговор Юриных родителей. Иван Афанасьевич высказывал жене опасения, что Скочилов Володя может научить Юрочку плохому. В ответ Клавдия Степановна своим властным голосом заявила: «У такой матери, как Наталья Ивановна, сын плохого к нам не принесет. Смотрю и удивляюсь этой женщине: без образования, простая уборщица, а сколько в ней природной мудрости и характера». Помню, меня очень поразили эти слова. Маму я любил, побаивался (вплоть до своей старости), но ничего необычного в ней не замечал. Материально жили трудно. Мать как белка в колесе металась с работы на работу, а в свободные дни носила меня по больницам. Во время отпуска возила в Тулу, Ташкент и даже в Ленинград, пытаясь с помощью известных врачей и знахарей спасти свое единственное, долгожданное и позднее дитя. Если бы это случилось в дореволюционное время, сгнил бы я, не дожив даже до школьных лет. В те годы, а также в первые годы советской власти, каждый восьмисотый ребенок в стране страдал костным туберкулезом. Множество хромых и горбатых несчастных детей и взрослых встречались повсюду. А сегодня, кроме стариков, нет этих пораженных страшной болезнью калек. Только бесплатность и общедоступность здравоохранения позволили матери обеспечить мое лечение. До Октябрьской революции вся медицина в России носила благотворительный характер, в том числе и земская. В те годы существовала Лига борьбы с туберкулезом, созданная в 1910 году. В апреле месяце она организовывала «День белой ромашки». В этот день врачи, фельдшера, акушерки, медицинские сестры, вставив в петличку на груди бумажный цветок белой ромашки, ходили по городу и собирали у встречных посильную денежную помощь. На эти деньги в 1912 году в Уфе, например, был открыт по улице Воровского туберкулезный диспансер на 10 кроватей. С первых же дней своего существования советская власть, несмотря на разруху и голод в стране, лучшие здания выделила для органов здравоохранения. В Уфе в доме губернатора открыли центральную городскую поликлинику, в здании женского епархиального училища, в доме игуменьи женского монастыря - городские больницы, в доме архиерея - детскую больницу. А в доме крупного лесопромышленника Манаева был открыт противотуберкулезный диспансер, куда в 20-е годы носила меня мама к доктору Павлу Сергеевичу Зотову. Рентгенологом в те годы работал Владимир Константинович Огородников, посещавший в студенческие годы село Загорское, где священником был его отец. По всей стране развертывалась сеть санаториев для детей, страдающих костно-суставным туберкулезом. Одним из первых был открыт в окрестностях Свердловска, на так называемых Агафуровских дачах, санаторий для лежачих больных. В сентябре 1929 года меня, шестилетнего, мать отвезла в Свердловский санаторий. Вместе с нами ехал и доктор Зотов, который намеревался открыть подобный санаторий в Уфе. Надо сказать, что это удалось ему сделать лишь в 1935 году (в районе нынешнего госцирка). О пребывании в Свердловском санатории остались не очень яркие воспоминания. Помню, что размещался он в хвойном лесу, в прекрасном двухэтажном кирпичном здании. С первых же дней меня привязали к койке. Для этого была создана специальная система. Вдоль кровати туго натягивались лямки с перемычками. На уровне плеч к лямкам пришивались сделанные из ткани и ваты довольно плотные полукольца, в которые просовывались руки лежащего на спине ребенка. На груди между кольцами проходила широкая тесьма, связывающая оба кольца. Концы тесьмы, чтобы больной не смог сам развязать, завязывались под кроватью. Больная нога подвешивалась в гамак. На ногу надевалась манжета, к которой подвешивался груз. Здоровая нога застегивалась в манжету, пришитую к продольной тесьме. Все это сооружение носило название лифчика. Сохранилась моя фотография в этом «лифчике», обеспечивающем полную неподвижность больного. И это тогда, когда тебе шесть лет, когда хочется вместе с другими детьми резвиться и прыгать. Была и другая печальная сторона пребывания в санатории. Я хоть и был мал, но понимал, что маму свою увижу нескоро, ведь ехали мы тогда до Свердловска с тремя пересадками несколько суток. Но ребенок есть ребенок. Созданная неподвижность избавила меня от постоянных мучительных болей. А пребывание в среде подобных мне больных освободило от чувства своей физической неполноценности, что так тяготило и унижало в обществе здоровых детей. Итак, осенью 1929 года я был помещен в Свердловский костно-туберкулезный санаторий. Расставание с мамой перенес спокойно. Я привык к тому, что вижу ее редко. Многократные предшествовавшие пребывания в больницах приучили меня к больничной обстановке. Единственное, что наводило страх, это боязнь уколов, которая сопровождала меня всю последующую жизнь. Немногое сохранилось в памяти об этом санатории, хотя пришлось провести в нем в состоянии полной неподвижности почти год. Большинство детей было местными, к ним два раза в месяц приходили родители. А ко мне мама выбралась за год единственный раз. Видимо, местные родители чем-то ублажали обслуживающий персонал, поскольку ко мне няни и медсестры относились заметно хуже. Это сказывалось и на отношении ко мне со стороны окружавших меня ребят. Рядом со мной лежал мальчик Леня, сын состоятельных и интеллигентных родителей. Он и его мама, навещавшая Леню два раза в месяц, очень хорошо обращались со мной. К сожалению, фамилии его я не запомнил, но образ этого нежного мальчика храню в памяти до сих пор. И когда позднее у моего дяди родился сын и меня, семилетнего, спросили, как назвать его, я, не задумываясь, произнес: «Леня». Выписали меня, недолеченного, преждевременно, и через год вновь появились боли в ноге, гнойные натечники. А вскоре болезнь вновь еще более обострилась, и я после этого санатория в течение двух лет лежал то в железнодорожной больнице, то в детской. Начал ходить в школу. Первые классы оставили у меня очень тяжелые воспоминания. Представьте себе Уфу тех лет. В семь часов утра гудит длинный гудок электростанции, потом лесопильный завод, потом кирпичный завод, вся Уфа в гудках, будит народ. Половина восьмого - гудок короче. Без пяти минут восемь - гудок совсем короткий, значит, люди уже должны приступить к работе. А в школу мне надо было ходить на улицу Белякова (это за Солдатским озером, за парком). Называлась она 34-я фабрично-заводская семилетка. И это для меня была мука. Нужно было пройти все кладбище, потом пройти парк Якутова, примыкающий к нему. И мама меня в темноте доводила до Солдатского озера, а дальше начиналась невыносимая мука, потому что костыли мои проваливались в непролазной грязи, где даже в сапогах не пройдешь. Иногда на пути встречались ребятишки, которые валили меня в грязь, в разные стороны разбрасывали костыли, а сами убегали в школу. Я приходил весь измазанный в грязи, и учительница (почему-то она не понимала моих страданий) начинала на меня кричать: «Опять ты грязный пришел! Ты, такой-разэтакий!..» И я не знаю, что бы со мной было, но к великому моему счастью после года учебы меня отвезли под Самару, в Зубчаниновку, в детский туберкулезный санаторий. ЗУБЧАНИНОВКА Одно звучание этого слова вызывает во мне теплое воспоминание о далеком детстве, чувство печали о давно утерянных друзьях детских лет. Позднее я неоднократно проезжал мимо этого рабочего поселка под Самарой и каждый раз со слезами на глазах всматривался в мелькавшие мимо вагоны встречного поезда, надеясь не проглядеть Зубчаниновку, но не всегда это удавалось. Обычно обзор закрывали стоящие на станции составы или проходящие встречные поезда. А совсем недавно я все же ее увидел, но не узнал дорогую Зубчаниновку: на нее со всех сторон наступали многоэтажные громады развивающегося города с полуторамиллионным населением. Для описания этой страницы моей жизни не хватит и таланта писателя. И трижды талантливый, но не переживший то, что выпало на мою долю, не сможет написать все правдиво и ярко. И все же попытаюсь изложить пережитое так, как мне это удастся. Трудность этого рассказа заключается в том, что самые тяжелые годы моей жизни были и самыми счастливыми. Здесь, в Зубчаниновке, заложен был фундамент моего последующего существования, уверенности в своих силах, многие черты характера. В начале мая 1933 года я был на пути в костно-туберкулезный санаторий. Предшествующую ночь мы с мамой и присоединившиеся к нам в Уфе тетя Груша Вихорева с дочкой Надей, моей ровесницей, провели на вокзале в Самаре. По пути в Зубчаниновку, где находился санаторий, в моей памяти промелькнули воспоминания о Свердловском санатории. Как-то сложится моя судьба здесь? Вновь длительная неподвижность, расставание с мамой, с дворовыми товарищами, с любимым Загорском, где я проводил в деревенской среде весь летний период. Беспокойно и тревожно на душе. А тут еще беспрерывные вздохи и плач Нади, которая впервые расстается с семьей. И мне приходится ее успокаивать, рассказывать смешные истории, имевшие место в Свердловске. Сначала нас с Надей поместили в отдельную палату-изолятор, в которую помещают каждого вновь прибывшего на две недели. У Нади глаза опухли от слез после прощания с матерью. Наше с мамой расставание прошло более спокойно: мы оба понимали, что будем встречаться, так как Зубчаниновка - не Свердловск, расстояние от Уфы меньше и, главное, без пересадок. Правда, и сам санаторий заметно отличался от свердловского. Тот размещался в кирпичном двухэтажном особняке с верандами на этажах, вокруг санатория росли хвойные рощи с вековыми елями и соснами. Здесь, в Зубчаниновке, все по-другому. Зубчаниновка - небольшой рабочий поселок в двадцати километрах к востоку от Самары, у самой железной дороги. Станция маленькая, большинство поездов проходит мимо, не останавливаясь. Небольшие домики поселка утопают в садах. В двух километрах от станции в длинном деревянном одноэтажном доме в конце 1932 года по инициативе самарского хирурга Александра Спиридоновича Никитина и был открыт этот санаторий. В нем четыре большие комнаты, в которых размещалось по пятнадцать кроватей, перевязочная, операционная, кабинет главного врача, изолятор и дежурка. Кухня, склад, конюшня на две лошади размещены в других помещениях. Окна палат выходят на юг. Вдоль здания с южной стороны - открытая веранда. Но все это я узнал позднее. А пока мы с Надей продолжали находиться в изоляторе. Изредка заходят няни и сестрички, внимательные и доброжелательные к новеньким. Особое их внимание к Наде. Девочка не перестает плакать. Мне ее жаль. И это снимает чувство обиды к персоналу, уделяющему ей больше внимания, чем мне. Вдали слышен детский гомон, иногда взрыв смеха, иногда отдельные возгласы и наиболее частое обращение к неизвестному нам Юрию Ивановичу. Эта пульсирующая жизнь детского коллектива, отгороженная от нас с Надей коридором, наводит жгучее чувство одиночества, заброшенности. И даже мне, имевшему опыт жизни в свердловском санатории, очень хочется домой, к маме, к дворовым друзьям Вове Быстрову и Юре Дешко. Наконец закончился срок пребывания в изоляторе. Надю перевели в палату девочек, меня - к мальчикам. Светлая просторная комната после маленького и тесного изолятора вызывает чувство радости, которое тут же уменьшается под любопытными взглядами четырнадцати незнакомых мальчиков. В наступившей внезапно тишине при появлении новенького слышу голос: «А Вася наш был лучше!» И, перестав обращать на меня внимание, каждый старается рассказать что-то очень хорошее о незнакомом мне Васе, место которого я занял. Узнаю, что Вася был на два года старше меня; значит, ему было двенадцать лет, что он много знал и по вечерам рассказывал забавные истории. Он был добрым и внимательным к товарищам по палате. А самое главное - он делал из картона и фольги из-под шоколада самолетики, которые были очень похожи на настоящие. Но однажды Вася захандрил, его увезли в Самару, где делали дважды операцию. А недавно кто-то сообщил, что Вася умер от туберкулезного менингита. Мне становится тяжко на душе от жалости к незнакомому мальчику, от того, что ничем не похож на него. И вновь охватывает мою детскую душу столь знакомое чувство изгоя. Электричества в санатории не было. У каждого больного на прикроватной тумбочке была керосиновая лампа, доставленная из дома родителями. Когда-то привезет мне мама такую же?.. А пока у меня есть то, что всегда со мной - мои воспоминания. Через несколько дней пребывания в санатории я освоился и сблизился с окружавшими меня ребятами. Этому способствовал мой предшествующий опыт. В свердловском санатории мы приспособились без помощи нянь общаться друг с другом, передавая игрушки, книги, бумагу, карандаши, ножницы и т. п. Лежали мы в гипсе на краснобаевских кроватях (названных по имени профессора Краснобаева). Их отличали от обычных приделанные к ножкам кровати колесики, позволявшие легко передвигать больных, возить на перевязку и т. д. Представьте, что нас, шестьдесят с лишним детей, ежедневно (зимой и летом) вывозили на веранду утром, а вечером завозили обратно. Койки, очень легкие на ходу, свободно поворачивались в любую сторону. Я научил ребят в Зубчаниновке, как, будучи неподвижными, можно общаться друг с другом. Для этого служил длинный шнур, к концу которого привязан кубик. Кубик, как груз, бросался в нужном направлении. Если он попадал «не по адресу», его перебрасывали дальше. К шнуру привязывалась необходимая вещь, которую можно было легко подтянуть к себе. Если было нужно, то с помощью этого же шнура можно было прямо на кровати подъехать к товарищу. Вскоре этим методом общения овладели все ребята моей палаты, а потом и всего санатория. Утро начиналось с уборки. Нянечка поправляла постели, расправляла складки, убирала крошки. Кто лежал в гипсовой кроватке, того переворачивали на живот, протирали спинку, убирали с постели накопившийся мусор, а затем вновь укладывали. Этим ребятам мы завидовали: ведь их раз в сутки переворачивали на живот, а многим из нас это было недоступно. Затем няня появлялась с тазом и чайником, из которого она поливала на руки, и нужно было, предварительно почистив зубы, умыться. И все это сделать на спине. И вновь мне пригодился мой прежний опыт: умыться так, чтобы капли не попало на кровать. Я научил ребят пить из льющейся струи чайника, не прерываясь на отдельные глотки. Иначе вода попадает на лицо, на постель. После умывания - завтрак. И вновь приобретенный мной ранее навык принимать пищу из тарелки, находящейся сбоку от головы, пригодился моим товарищам. После завтрака - обход врача. Быстрым шагом, слегка ссутулившись, в сопровождении медсестры и нянечки входит Михаил Петрович Сериков, исполняющий обязанности заведующего санаторием и лечащего врача. Его приход мы ждали с радостью. Иногда со страхом, если чувствовали в чем-то свою провинность. Он один мог наказывать, его слово было законом для всех. Малый проступок - лежать без простыни, в трусах. Более серьезный - снимали и трусы - лежи голый. Наивысшей мерой наказания являлась изоляция в отдельной комнате (изоляторе). И здесь все зависело от срока изоляции - от одного дня до нескольких суток, но не более трех. Правда, наказание «без трусов» вскоре отменили. А причиной этого послужил такой случай. Был среди нас Веня Спиридонов. У него был распространенный процесс, поражены туберкулезом все мелкие суставы рук, ног, голеностопные и реберно-грудинные сочленения. В результате - десятки гнойных свищей и рубцов. Он в чем-то провинился, и его оставили без трусов. Вскоре нас вывезли на веранду на солнечные ванны. От принятых ранее процедур мы были с налетом довольно темного загара, а под трусами кожа оставалась белой. Загорали мы минут сорок. К вечеру у Венки на месте трусов были сплошные волдыри от солнечного ожога, они-то и избавили нас от этого вида наказания. Поводом для взысканий служили развязывание лифчика и самовольный поворот на живот, употребление поваренной соли и снабжение ею товарищей (в порядке эксперимента мы в течение полугода были на бессолевой диете), употребление нехороших слов, грубость, неисполнение лечебных процедур. Самым большим проступком, наказуемым изоляцией, было если больной самовольно садился или вставал на ноги. Молодой, энергичный Михаил Петрович, осмотрев больного и выслушав сообщение дежурной медсестры, с особым каким-то сарказмом произносил свой приговор о наказании шалуна, присовокупив при этом такую поговорку, что вся палата заливалась хохотом. А это действовало порой сильнее, чем само наказание. Наш доктор был объективным человеком, и поэтому мы еще до обхода знали, кого, за что и как накажут. В конечном итоге наказанных становилось все меньше и меньше, а позднее проступок стал чрезвычайным происшествием, осуждаемым всей палатой или всем коллективом санатория. Жили мы как одна семья. В вечерние часы, особенно осенью и зимой, мы по очереди рассказывали о себе, о товарищах, о доме. Были среди нас импровизаторы. Помню Сережу Молчанова из Мелекесса. Он более месяца рассказывал о Тарзане, сопровождая рассказ своими красочными рисунками. И как позднее я понял, все это была его выдумка. Любили петь. Обычно это были «Кирпичики» и «Прокати нас, Петруша, на тракторе». Но особенно звучала песня «Замучен тяжелой неволей». Любили вечерние чтения книг. Сами читали еще плохо, но читали. Особенно хорошо нам читала тетя Валя, медсестра. Это была женщина средних лет, небольшого роста, полноватая, с каким-то нежным голосом. Вместе с ней мы переживали трагедию Остапа, Андрея и Тараса Бульбы, приходили в ужас от Вия и страшного колдуна. Тетя Валя обладала хорошим музыкальным слухом. Одному из ребят привезли детскую гармошку с семью ладами для правой руки и двумя для левой. Он извел нас своим пиликаньем. Но вот наступило дежурство тети Вали, и в ее руках гармошка заиграла, запела. Под аккомпанемент гармошки чарующе зазвучали для нас «Когда я на почте служил ямщиком», «Вот мчится тройка удалая» и другие песни. Я впервые услышал тогда эти вещи и полюбил их на всю жизнь. Многие воспоминания у меня связаны с какой-нибудь мелодией, поэтому и сейчас, спустя более полувека, услышав одну из этих песен, я слышу голос тети Вали и вижу напряженные детские лица, очарованные мелодией и проникновенным исполнением. Позднее, в зиму 1934 года, с нами проводили эксперимент - закаляли. Не могу до сих пор без содрогания вспомнить эту страшную зиму. Суть эксперимента заключалась в том, что при комнатной температуре 17-18 градусов нам, кроме простыни, хлопчатобумажной рубашки и трусиков, ничего иметь не разрешалось. Днем, когда мы бодрствовали, махали руками, вертели головами, говорили, пели, иными словами чем-то занимались, холод нас не особенно донимал. Но вечером, когда за окнами ветер и дождь, снег, метель, - холодело все тело. Некоторые не выдерживали - плакали, ведь самому старшему из нас, Юре Гришину, было всего двенадцать лет. И вот здесь я снова вспоминаю тетю Валю. Приходила она на ночное дежурство кругленькая, как шар: под белым халатом у нее было «тридцать три» одежки. Когда все дети засыпали, она снимала с себя шаль, платок, многочисленные кофточки и накрывала ими поверх простыней наиболее слабых и мерзнущих детей. Утром до подъема она аккуратно убирала свои вещи, чтобы никто не заметил и чтобы дети не проговорились. Эту тайну, однажды подмеченную нами, мы свято хранили с Витей Степановым. Когда родители поднимали вопрос о снятии этого эксперимента, им доказывали, что это хоть и тяжелый, но необходимый метод лечения. К середине зимы стали промерзать углы здания. Трое ребятишек, в том числе и приехавшая со мной Надя Вихорева, заболели воспалением легких, затем туберкулезным менингитом и вскоре все трое умерли. Столь дорого обошедшийся эксперимент был снят. Для нас были получены теплые шерстяные одеяла с пододеяльниками и меховые спальные мешки, в которых нас вывозили в погожие зимние дни на веранду вплоть до самых жарких майских дней. В конце 1934 года в санаторий поступил девятилетний Жора. Фамилию его я не помню, так как на вопрос, как его фамилия, он отвечал: «Жорка Запанской». На окраине Самары, вдоль берега Самарки был (возможно, есть и сейчас) рабочий район, носивший название Запанского. Из этого района и был Жора, с гордостью называвший себя Запанским. Острый на язык, непослушный и, я бы сказал, бесстрашный, он игнорировал любое замечание персонала и лишь Михаила Петровича побаивался. Он чаще других отбывал наказание в изоляторе. Жора много знал такого, что детям знать было не положено. Вечерами он «просвещал» нас. Благодаря ему мы все вскоре начали говорить на полублатном жаргоне. Вечерами дружный детский хор выводил мелодию знаменитой «Мурки», с чувством произнося слова: Тишина ночная, только ветер воет. Там в развалинах идет совет, Жулики блатные, урки удалые Выбирали новый комитет. Речь держала баба, звали ее Мурка, Хитрая и ловкая была. Даже злые урки все боялись Мурки, Мурка воровскую жизнь вела. Песня была длинной, и когда она кончалась, в наступившей тишине все еще долго переживали гибель незнакомой Мурки. Но тут снова раздавался задорный голос Жоры, как-то по-особому залихватски начинавший новую песню: «Мы сидели на галерке». «Умпа-а-ра-рам»,- хором подхватывала палата. «Мы с галерки полетели»,- заливался Жора, и мы вновь включались со своим припевом: «Умпа-а-ра-рам». Примерно такого же рода были и остальные песни Жоры. Одна из них с печальным мотивом рассказывала, как умирающая мать, лаская детей, говорит: «Ах вы, мои славные, сиротки бедные, как без матери будете жить? Не укроют вас, не накормят вас...» После ее смерти отец «нашел себе жену новую», злую и коварную, она уговорила отца сжечь детей в печи. Соседи спасли только младшую девочку... И все это пелось с большим чувством, со слезами на глазах. Жорка обучил нас особой разговорной манере. Она заключалась в том, что между слогами вставлялась приставка «пи» или «нака». Например, фраза: «Вова, хочу с тобой дружить» звучала так: «Нака-Во-нака-ва, нака-хо-нака-чу нака-с то-нака-бой нака-дру-нака-жить» и т. д. Быстро освоив эту тарабарщину, мы свободно в присутствии взрослых обменивались разговорами на запретные темы. Родители, навещавшие нас, приходили в ужас, когда кто-либо из нас, забывшись, начинал что-то рассказывать на этом непонятном языке. Иными словами, Жора для персонала был чудовищем, а для нас, мальчишек, чем-то вроде героя. У него процесс был в голеностопном суставе. Никакого больничного режима он не соблюдал, и мы с завистью смотрели, как он, развязав свой лифчик, в отсутствии персонала гулял по палате. Из нас на такое никто не решался. И не только из чувства страха перед наказанием. В каждом из нас жил страх перед мучительными болями, возникавшими при ходьбе. Видимо, у Жоры процесс был небольшим, и он не знал этих мучительных болей. В конце лета во время посещения санатория консультантом Александром Спиридоновичем Никитиным Жорка в ответ на замечание известного всей Самаре хирурга ответил многоэтажным матом: настолько он обнаглел и распоясался. Волевое лицо Никитина брезгливо скривилось, побледнело, но, овладев собой, он тихо и спокойно сказал: «Сегодня же отправить домой». Больше я Жору не видел и ничего о нем не слышал. Как-то тихо стало без Жоркиных рассказов о запанских и владимирских уркаганах, без его песен. Иногда мы оживлялись, когда со станции доносились гудки проходящих поездов. Каждый гудок звучал приветствием нам, хотя предназначался одному. Услышав его, мы говорили: «Юра, это твой папа» или: «Витя, это тебе». Дело в том, что санаторий принадлежал управлению Самаро-Златоустовской железной дороги. Все находившиеся на излечении были детьми железнодорожников. У некоторых отцы были машинистами: у Юры Гришина - из Кинеля, у Вити Степанова - из Самары, у Толи Погорельского - из Бузулука. Проезжая мимо Зубчаниновки, они подавали гудок. По тембру и манере паровозного гудка мы легко определяли, кому он предназначен. В начале сентября наш доктор Михаил Петрович привел в палату пожилую женщину и представил ее нам в роли нашей учительницы. Это была Лидия Николаевна Черкасова. Через несколько дней нам привезли грифельные доски величиной с развернутую тетрадь. Для учеников сделали подставки, чем-то напоминающие пюпитры, доска которых могла подниматься и опускаться. Ставилась эта подставка на кровать над грудью ученика. Поместив на нее грифельную доску, мы, лежа на спине, имели возможность писать грифелями на этих досках. Нас разделили на три класса. Для четвертого не было никого ни по возрасту, ни по предварительному обучению. Я попал во второй класс. В каждом классе нас было вместе с девочками по 5-8 человек. В часы занятий нас свозили в одну палату, расставив койки «по классам». Фельдшерица Мария Густавовна (я не знаю ее фамилии, она была эстонка) стала обучать нас нотной грамоте. И где-то месяцев через 6-7 у нас сформировался довольно хороший оркестр в две гитары, две мандолины и две балалайки. Лежа на спине, каждый из нас держал инструмент, а перед нами был сделан небольшой стоячий пюпитр. И вот приехала какая-то грозная комиссия, и главный врач Михаил Петрович Сериков, который нас научил играть в шахматы, бегал весь раскрасневшийся. Все были встревожены. Это был 1935 год. Первой из этой комиссии к нам в палату вошла дама в полугимнастерке, с красной косынкой на голове, подпоясанная ремнем. Она осталась всем недовольна, ходила и фыркала, все ей было неладно. И вдруг пожилая Мария Густавовна подошла к ней и сказала: «А вы не хотели бы послушать наш оркестр?» Дама ответила: «Какой это оркестр? Еще над детьми издеваетесь!» Мария Густавовна не отступала: «Ну я вас очень прошу». И вот нас подвозят друг к другу, койки ставят рядом - и звучит вальс, потом фрагмент из оперы «Кармен», а Вера Панферова поет: «В море была качка высока, не жалей, морячка, моряка...». Когда мы потом посмотрели на эту сердитую тетку - у той из глаз текли слезы. Комиссия уехала, а она осталась у нас, пожила с нами где-то дня три. Через четыре месяца она вернулась, кончив курсы РОК, в качестве медицинской сестры, бросив очень выгодную для карьеры и по заработной плате работу инспектора Башоблсовпрофа. Вскоре она стала одной из самых любимых наших сестер, которую мы звали тетя Валя. Электричества в этом санатории не было, его заменяли керосиновые лампы. Помню первый «волшебный фонарь» с диапозитивами. Мы видели «Тараса Бульбу». К десяти годам я прочитал всего Майн Рида, к одиннадцати - Жюль Верна и Джека Лондона. И, никогда не забуду, в течение двух дней одолел «Отверженных» Гюго. Чтение для нас, прикованных к постели, было главным занятием. Однажды Михаил Петрович уговорил приехать к нам из Самары шахматного гроссмейстера Лилиенталя, который давал одновременный матч для многих. Все, конечно, проиграли, один только Витя Степанов свел с ним партию вничью. Это был талантливейший мальчик: у него были замечательные сочинения, он был настолько музыкален, что подбирал на слух на любом струнном инструменте самые сложные мелодии. Но этот мальчик в жизни никогда не ходил: у него где-то в год и два месяца появился туберкулез шейного отдела позвоночника и всю жизнь он был прикован к постели. Из 65-ти ребят, лечившихся в Зубчаниновке, в живых осталось двое, все остальные еще в детстве умерли от страшного туберкулезного менингита, тогда неизлечимого. Пребывание в этом санатории, где я впервые почувствовал себя человеком, много читал, общался с ребятами, не прошло для меня бесследно. Когда я выписался оттуда и пришел в пятый класс своей уфимской школы, первым подлетел ко мне один из прежних обидчиков. Но он не учел того, что за годы, проведенные в санатории, у меня развилась страшная сила в руках. И если бы не прибежали учительница и завуч, я, наверное, насмерть ухлестал бы его за одно слово «хромой». Больше меня никто никогда не трогал. И с тех пор по школе пошла слава о Скаче (так меня прозвали) как о защитнике слабых и несправедливо обиженных. Когда в шестнадцать лет я получал паспорт, то решил свою фамилию Скочилов переделать на Скачилов, что больше приближало ее к моему школьному прозвищу. ВЫБОР ПРОФЕССИИ По окончании 26-й семилетней школы я поступил в 1-ю среднюю школу на улице Красина. Там же меня застала и Великая Отечественная война. В 1942 году окончил школу. Я никогда не думал стать врачом, у меня и в мыслях этого не было, потому что устал от белых халатов медиков, большую часть своего детства пролежав в лечебных учреждениях. И надумал стать часовых дел мастером. Но однажды я встретил на улице своих одноклассниц Иру Макарову (потом она стала замминистра здравоохранения по фамилии уже Курбангалеева), Надю Глебову (нынешнего профессора, акушера-гинеколога) и Риту Бычкову (тоже будущего профессора по детским болезням). Они меня спрашивают: «Ну, что ты, Володя, надумал?» Я говорю: «Вот, часовых дел мастером...» Ох как они вцепились в меня да так и утащили в мединститут. Надо сказать, что первый год я учился без особого интереса, поскольку там была сплошная зубрежка, а в школе я то круглым отличником был, то допускал по каким-то предметам четверки, хотя любимыми предметами были литература и математика, то есть принудительно я учиться не любил. Участвовал в художественной самодеятельности: читал стихи Лермонтова, Некрасова, Мажита Гафури. Почему-то мне особенно нравилось стихотворение Гафури «Не хнычь!» Участвовал в школьных и районных олимпиадах. Но если меня заставляли выучить какое-то стихотворение, для меня это была настоящая мука. Я и в институте учился больше на слух: внимательно слушал, но никогда не записывал лекций. Если с кем-то готовился, то второй человек читал (чаще всего это была моя жена Таня, у которой была изумительная зрительная память), а я запоминал на слух, а потом шел сдавать экзамены. Институтские годы были очень тяжелые: например, ни разу не топили это огромное каменное здание; на улице мороз лютый, а в институте на лекции сидишь - пар изо рта. Занятия проходили в три смены, в три потока. Заканчивались иногда поздно ночью, когда трамваи уже практически не ходили. Домой приходилось добираться пешком. Моя увлеченность медициной началась, когда я прослушал замечательные лекции профессора Серебрянникова по физиологии о тех тайнах, которые происходят внутри организма, о поразительных связях и автоматике отдельных органов. Я слушал его лекции раскрыв рот в буквальном смысле слова. Очень полезными для меня были лекции профессора Гиниатуллы Нигматулловича Терегулова. Он учил нас методике: как надо правильно собирать анамнез, что нужно, чего не упускать, как последовательно и правильно смотреть больного, не ограничиваясь каким-то одним признаком. Если увидел желтизну белка, посмотри всего, взгляни на ладони: это может быть желтизна от акрихина, это может быть от гиповитаминоза, а может, и от заболевания печени. И в последующем, когда я был уже врачом, я любил приглашать его на консилиумы из-за его пытливости, дотошности врача в обследовании больных. НОВОГОДНЯЯ ВЕЧЕРИНКА Последние часы уходящего 1942 года. Года трудного, полуголодного, наполненного горестями, часто печальными фронтовыми известиями. На улице мороз под сорок градусов. Настроение у всех не ахти какое. И все-таки хочется встретить Новый год как всегда торжественно, с друзьями. В Уфе был еще кое-кто из нашей школьной компании, и мы решили собраться на квартире одноклассницы Веры Гавриловой. Обычного предпраздничного настроения, конечно, нет. Мы раньше всегда отмечали праздники либо у Мокшановых, либо у Гавриловых; они проходили прекрасно, хотя и без всякого винного застолья, но запоминались весельем, играми, спорами, песнями, танцами. Нынче же нам как-то не хочется и думать о возможном веселье. Брат Веры Гавриловой Ленчик (полное имя его Ленин) на фронте. Там же Володя Быстров, Петя Киселев, Юра Арцимович и другие ребята. Где-то по пути на фронт должен находиться Миша Фоменков - организатор, руководитель и аккомпаниатор классного хора, украшение нашей школьной самодеятельности. Да и некоторые девчата покинули Уфу. Не будет Нелли Морозовой, ставшей студенткой сценарного факультета ВГИКа, не будет солистки нашего хора Лины Афанасьевой, заводилы веселых танцев Любы Елькиной (позднее по мужу Езовой). Многие девочки встретят Новый год у станков в холодных заводских цехах. И я ругаю себя, что согласился быть организатором сегодняшней вечеринки. Мне поручено привести ребят. Кого? Они все далеко отсюда. Будут лишь мальчики с нашего двора - не по возрасту длинный пятнадцатилетний Гена Басеник да Илюша Литваков, ровесник Гены. Зашел с приглашением к однокласснику Юре Дешко, но соседи по квартире сказали, что его четвертые сутки нет дома: работает на оборонном заводе слесарем-зуборезчиком и часто после двухсменной работы ночует прямо в цеху. Оставил ему записку. И вот мы за новогодним очень скромным (если не сказать - бедным) столом. Тревога за ребят, ушедших на фронт, чувство какой-то вины, что ты не можешь быть вместе с ними, грустное настроение у большинства собравшихся как-то не вяжутся с наступающим праздником. Юра Дешко пришел усталый, даже не снявший рабочей одежды, с жадностью набросился на винегрет и картошку. Кто-то из девчат запел довоенную песню, но она быстро смолкла: уронив голову на стол, крепко спал Юра. Наступила тишина, разговаривали вполголоса, лица у всех тревожные, ни улыбок, ни смеха. Я вышел на тускло освещенную лестничную площадку покурить. Внезапно услышал какой-то шум со стороны чердачной лестницы - там кто-то был. На мой окрик - молчание. Затем на ступеньках появились сапоги, потом шинель, спина человека с мешком за плечами. И вот он повернулся лицом... У меня перехватило дыхание: «Мишка!». Я рванул дверь в комнату: «Ми-и-и-шка пришел!» За мной стоял Миша Фоменков с неразлучным своим баяном! Окруженный друзьями, смущенный их объятиями, поцелуями, рукопожатиями, он рассказывал, как напугал Скачу, то есть меня. Спрятавшись на лестнице, он хотел войти в квартиру внезапно, новогодним подарком. Ему дали увольнительную на три часа. Радости нашей не было предела, особенно была довольна Мишина подруга Люся Короткова. Когда все успокоились, Миша вынул из футляра свой баян, и зазвучали наши любимые довоенные и первые военные песни. Слаженный хор заглушил бой часов, извещавших о наступлении нового, 1943 года. Был провозглашен тост: «За скорую победу! Чтобы все вернулись с войны домой!» Всей компанией мы вышли провожать своего дорогого солдата. Ему нужно было с улицы Худайбердина дойти до конца Глумилино, где в районе радиомачт дислоцировалась его часть. Позднее мы узнали, что уже к утру их погрузили в эшелон и отправили на фронт… Прошло более полувека с того времени. Не вернулся с войны Ленчик Гаврилов. В письмах он писал мне: «Скаченька, дорогой, ты хранитель наших уфимских традиций. Пиши чаще, да не забудь насыпать в конверт махры, а то она у нас не всегда бывает». Погиб наш богатырь и весельчак. Не дождалась своего друга участница нашей новогодней встречи Тося Рыкина (по мужу Денисова). Позднее я встречался с ней, она работала окулистом в одной из поликлиник города. Более десяти лет тому назад Тося умерла. Тяжелораненым вернулся с фронта Юра Арцимович. Володя Быстров, служивший радиотехником в морской авиации, демобилизовался после войны в звании лейтенанта и умер в 1972 году от гипертонической болезни в Мурманске. Через три года после него умер Юра Дешко, кандидат технических наук, руководитель одного из НИИ в Москве. Неоднократно приезжал с Украины Петя Киселев, двоюродный брат Любы Елькиной. Первый раз мы встретились спустя тридцать лет после нашей разлуки. Он позвонил мне по телефону, и мы договорились о встрече в сквере. Я пришел раньше, боясь не узнать его. Оказалось, так же сделал и он. Я искал глазами подполковника, а проходили все люди в штатском. И вдруг увидел у входа в сквер пожилого мужчину, внимательно всматривающегося в прохожих. Подошел к нему. «Извините, вы Киселев?» И тут же оказался в крепких объятиях друга. Он искал человека на костылях (таким знал меня в школе), а я избавился от них в 1959 году после удачной операции. Шли мимо люди, оборачивались на нас, смотрели, как два немолодых человека плачут в объятиях друг друга. Гена Басеник работал заместителем начальника главупра одного из министерств, жил в Москве. До этого с ним, главным инженером завода гибких валов, мы частенько встречались. Илюша Литваков живет в Одессе. Лауреат премии Совета Министров СССР, талантливый инженер. Люба Елькина (Езова) работала инженером в Ишимбае, позднее заместителем заведующего отделом Башкирского обкома КПСС. А затем в течение шестнадцати лет возглавляла Орджоникидзевский райком КПСС Уфы. Высокая, стройная, серьезная Вера Гаврилова (по мужу Нарукова) многие годы работала инженером в Башкирском главке молочной промышленности. С ней мы встречаемся и по сегодняшний день. И, наконец, о главном герое моего рассказа - Мише Фоменкове. Много встретил он невзгод на дорогах войны, воевал, побывал в госпиталях. После победы вернулся в родной город, женился на Люсе Коротковой. Она вместе со мной закончила Башкирский мединститут, защитила диссертацию и до самого выхода на пенсию трудилась в институте глазных болезней. А Михаил Петрович Фоменков - заслуженный деятель искусств РБ, хормейстер, профессор, проректор по науке Уфимского института искусств. Встречаясь с ним, мы часто вспоминаем встречу 1943 года, нашу юность и друзей. «Я БЫЛ СВИДЕТЕЛЬ...» С женой Татьяной Владимировной Романкевич, получив диплом об окончании медицинского института, мы, молодые врачи, отправились в Кармаскалинский район, куда получили назначение в 1947 году. И Татьяну Владимировну, и меня оставляли в институте на кафедрах. Но мы все-таки решили посвятить свою деятельность именно жителям села... Приехав в Кармаскалы и увидев бывшую земскую больницу на 35 коек, мы были потрясены. Полная разруха! Окна больницы забиты досками, между ними - мякина. В каждой палате печурка, дров - ни полена. Территория больницы проходная, по ней бродит скотина. При больнице подсобное хозяйство из трех коров. И «транспорт» - два быка и к ним - и смех и грех! - рессорный тарантас. Ни лошади, ни машины... Приходилось оказывать экстренную помощь больным... пешком. А если учесть, что я ходил в то время на костылях и грязь в селе была непролазной, то можно представить, что это была за «скорая помощь». Где-то в конце октября (а осень была ранняя, уже ударили морозы) нам сообщили, что в больницу приезжает представитель ЦК партии. Конечно, начальство перепугалось. Вызвали завхоза, приказали, чтоб в больнице было натоплено. А чем топить? Заведующая райздравотделом, зубной врач из Москвы Тамара Георгиевна Забегалова и главный врач больницы Ирина Ивановна Васильева срочно уехали в Уфу. И остался я один. И вот подъезжает к больнице целый эскорт машин. Выходит из одной первый секретарь обкома партии Вагапов в сопровождении секретаря Кармаскалинского райкома Умикамал Бахтиганеевны Зайнетдиновой (это очень властный, умный, но чересчур жесткий человек) и Габбаса Габдрафиковича Рафикова (крупный, высокий, с неприятным рябым лицом, обаятельно преображавшимся в улыбке). За ними целый хвост представителей. Ко мне забегают: «Владимир Анатольевич! Комиссия! Беги! Встречай!» А я в это время накладываю повторный пневмоторакс тяжелой туберкулезной больной. Сижу в пальто, поверх белый халат, передо мной полураздетая молодая женщина. Напряжение страшное. Я крикнул: «Уходите!» И тут заходит комиссия. У всех - пар изо рта. Подходят ко мне, задают вопросы, я не обращаю внимания. Наконец процедура закончена, я могу отвечать на вопросы. - Вы давно здесь? - Только начинаю. - Ну, давайте пройдем по больнице. В это время из палаты выбегает босая девочка (инфекционная больная), пьет чай из тарелки... - А это что такое? Я объясняю. Заходим в палаты - темно, холодно, полуобвалившийся потолок, разбитые окна... - А как же вы кормите больных? - Посылаю быков за тридцать километров, привозим сырую осину. Марьям-апа хлещет ее топором. На этом готовим. Даже хлеб печем. И тогда представитель ЦК говорит, обращаясь к сопровождающим: - Слушайте, товарищи, я только что прибыл из местности, где были немцы, и таких безобразий не видел... Молодой человек, что же вы не уедете отсюда? - Как же я уеду! Кто-то ведь должен здесь работать. И тогда он говорит: - Сколько вам нужно дров? - Не меньше трехсот кубометров. - Вот вам телефон. Через три дня позвоните, сообщите, сколько дров вам завезли... Через три дня меня вызывают в райком партии к первому секретарю и спрашивают: - Сколько тебе привезли дров? - Шесть кубометров. - Так вот, звони и сообщи, что все триста привезли. - Да как же я могу! Это же представитель ЦК! - Звони!!! Ну, я позвонил, поблагодарил за помощь... НАСТЕНЬКА В награду за «дровяные подвиги» меня без моего согласия назначили главным врачом Кармаскалинской лечебницы. Судьба сыграла со мной злую шутку: всю свою жизнь, мечтая о лечебной работе, я пробыл администратором, хотя никогда не бросал и лечебной работы. В 1947 году перед ноябрьскими праздниками провожу в амбулатории собрание. Влетает Ирина Ивановна Васильева, плачет: «Ой, какую ошибку я сделала! Как я виновата! Вызвали меня в роддом: у роженицы поперечное положение плода. Порвала я плодный пузырь, думала, что ручка ребенка выпала, оказывается - ножка. Что-либо делать поздно, воды отошли. Женщина кричит, надрывается...» А на улице такая метель - носа не высунешь. Опыт у меня тогда был «колоссальный»: на практике один раз видел, откуда появляется ребенок. Родов никогда не принимал. А Настя, девятнадцатилетняя чувашка, буквально погибала. Я сумел выбить подводу и стал собираться, чтобы везти Настю к опытному акушеру Алексею Андреевичу Иванову. Но тут влетела Мадина-ханум и закричала: «У Насти образуется контрацепционное кольцо!» Это сигнал о приближающейся смерти. Я раздеваюсь и говорю: «Ну, надо что-то делать». Все, кто был в больнице, в один голос стали умолять: «Не трогайте ее! Ну умрет и умрет. А если во время вашей операции?» Я понимал, что смерть пациентки под моим ножом - это скамья подсудимых. Но все же решился. Забежал домой, взял книгу Ашота Моисеевича Агараняна, профессора нашего мединститута, и начал читать, что делать в подобной ситуации. Агаранян советовал вынимать плод по частям. Я взял единственный инструмент, который был - хирургические ножницы, привязал к своей руке их половинку и начал доставать погибшего уже ребенка по частям: ручки... ножки... туловище... голова. И как только я освободил женщину от мертвого плода, она тут же перестала кричать... Видно, такое было нервное напряжение, что я ткнулся головой в ее бедро и уснул. Разбудила меня Мадина-ханум: «У Насти все хорошо. Идите отдыхать». Я вышел на улицу. От метели не осталось и следа... Настеньку я помню до сих пор. Это было самое тяжелое испытание в моей врачебной практике. Но не единственное... БРАТЬЯ ШАКИРЗЯНОВЫ Рассказывая о своей сельской работе, вспоминаю еще один случай, который произошел в самом начале моей врачебной деятельности. Вдруг ко мне на квартиру приезжает начальник МГБ подполковник Шакирзянов. Я его посмотрел: у того оказался острый аппендицит. Хирургии в районе нет. Погода была хорошая, возможностей у него много, я пишу ему направление в Уфу, чтобы прооперировать, и спокойно отпускаю. После праздников, числа 10 ноября, я уехал по вызову в другую деревню. Возвращаюсь, жена говорит: - Володя, ты смотрел подполковника Шакирзянова? - Смотрел. - Что там было? - Острый аппендицит. - Он сейчас лежит дома с тяжелейшим перитонитом… А что такое перитонит? Это почти стопроцентная смерть. Оказывается, он не поехал в Уфу, на празднике выпил (он был любитель этого дела, очень веселый человек, незлой). Я пришел, посмотрел: «Господи, что делать?» Пошел опять же к секретарю райкома Умикамал Бахтигареевне Зайнетдиновой. Надо отметить, она почему-то очень доброжелательно ко мне относилась, как и председатель райисполкома Габбас Габдрафикович Рафиков, хотя когда их просили прислать транспорт за врачом-инвалидом (у них было полно лошадей и машин), считалось позором выполнить эту просьбу. Я ползу на костылях, иногда они возвращаются откуда-нибудь, но даже не остановятся. Или едешь на быках, а они мимо промчатся на машине, хоть кто бы остановился, сказал: «Давай, доктор, подвезем». Так вот Зайнетдинова тут же организовала поездку. Рафиков, Шакирзянов и я на «виллисе» поехали на станцию, занесли больного в вагон, положили на полку, привезли в Уфу. Тогда больницы Совета Министров еще не было. Она открылась в декабре 1949 года, а я рассказываю о 1947-м. Привезли Шакирзянова в больницу МВД. И тоже интересно: их встретили на машине, а меня даже не пригласили, хотя там две или три машины было. Я уж добирался как смог. Добрался - выходит доктор и говорит: - Мы больного не принимаем, он смертник. А вы виноваты в том, что довели его до такого состояния. Я начинаю объяснять. - Какие могут быть объяснения, вы виноваты! Надо было убедить, надо было проследить. Вроде все верно. Я-то впервые с этим столкнулся. Сразу все внутри похолодело. И тогда я позвонил своему тестю профессору Романкевичу. Он был главным хирургом республики. Тот перезвонил начальнику этой больницы, чтобы больного немедленно взяли на операционный стол. В таком тяжелом состоянии, когда мне сказали, что Шакирзянов уже не жилец, я вернулся обратно в район. Мало того, что не оправдал доверие врача, по всей вероятности, придется где-то отбывать срок. Дней через десять я не выдержал, узнал, что тот жив, и поехал в Уфу. Пустили в палату. Мазит Шакирзянович лежит. Около него жена. Я настолько обрадовался тому, что он жив, что, стыдно сказать, заплакал. Он спрашивает: - Что такое? Я ему объяснил. Тогда он жене говорит: - А ты врачу отдала мою записку? - Отдала. - А он тебе ничего не говорил? - Нет, ничего не сказал, только отругал сильно. А в записке было сказано: «Прошу ни в коем случае не обвинять врача Скачилова. Он сделал все что мог. Молодой, опытный врач, он меня предупреждал, а я его не послушал». Когда Шакирзянов вернулся из больницы, у нас с ним сложились какие-то особые отношения. Как-то в Кармаскалах вечером на квартиру ко мне пришел Мазит Шакирзянович с мужчиной и рассказал интереснейшую вещь. В годы гражданской войны, когда самому Шакирзянову было лет семнадцать-восемнадцать, ушел он в Красную Армию, а младшего своего братца отдал в детский дом. В дальнейшем все годы поисков до сороковых годов не увенчались успехом: не мог он никак найти своего брата. И вот в это лето, о котором идет речь, это примерно 1948 год, он с женой отправился на теплоходе Уфа - Москва. На одной из пристаней заходит пожилой мужчина, в сопровождении женщины, слепой. Не обратив особого внимания на этого пассажира, вечером как-то случайно разговорились. И оказалось, что это его родной брат. И вот он пришел с ним ко мне. Его пробовали лечить и в Москве. Жил он в то время в Перми, был председателем общества слепых. Но сможем ли мы чем-нибудь помочь? Татьяна Владимировна, моя жена, хорошо знала профессора Кудоярова. Я его тоже хорошо знал, но она его семейно знала, потому что ее отец был профессор Романкевич. И она написала письмо: «Дорогой Габдулла Хабирович, посылаю к вам больного. Если сможете что-то сделать, сделайте, пожалуйста». Проходит месяц, два, и вдруг к нам является Шакирзянов опять вместе со своим братом. Тот ходит уже без сопровождения, с палочкой, правда, читать не может, но видит людей и даже разглядывает лица. И это спустя многие годы, по существу, полной слепоты! Мы были очень благодарны Габдулле Хабировичу, а Шакирзяновы еще больше привязались ко мне. КОМАРИНАЯ ЛЮБОВЬ Были в моей работе и комического рода случаи, о которых тоже хотелось бы рассказать. Один из них можно даже назвать или «Комариная любовь», или «Комар помог» - не знаю как лучше. Дело в том, что у нас каждый третий в районе страдал малярией. В республике была республиканская малярийная станция, в каждом районе тоже были такие станции. На нашей, кармаскалинской, главным врачом была заведующая райздравотделом на полставки по специальному распоряжению министра. Но она была зубным врачом по специальности и поэтому часто обращалась ко мне. И вот однажды зимой, в метель - звонок. Она умоляющим голосом просит: - Владимир Анатольевич, придите, выручайте: беда! Я прихожу - Тамара Георгиевна в возбужденном состоянии: - Республиканская малярстанция прислала несколько листов для составления конъюнктурного отчета за предыдущий год. И среди прочих вопросов, например, такие: когда заметили первый вылет комарихи? При каких температурных данных вы встретились с комаром? Был ли ветер? Куда отложила комариха яички? Видно, кому-то для науки это потребовалось. Кстати сказать, Тамара Георгиевна очень любила писать: у нее был красивый почерк. А я писать не любил, но все документы и отчеты составлял сам и обычно диктовал ей. В общем, сочинил я прекрасный роман о любви комара к комарихе и тут же позвонил на метеостанцию Архангельского района (это была наша региональная станция), узнал, когда примерно встреча происходит и какая температура бывает в этот день, чтобы, проверяя меня, убедились, что мы здесь ничего не придумали. Иными словами, летом она вдруг получает приказ, в котором написано о том, что единственный толковый отчет был получен из Кармаскалинского района и республиканская малярстанция награждает Забегалову Тамару Георгиевну премией в размере трехсот рублей. Она в полной растерянности: - Владимир Анатольевич, пополам деньги делить будем или как? Я ей говорю: - Я ведь эти деньги взять не могу и вам не советую. - А что же делать? - Тамара Георгиевна, через несколько дней у нас с вами состоится конференция. Когда съедутся все врачи и фельдшера, давайте на эти триста рублей закажем в нашей районной столовой обед и накормим наших медицинских работников бесплатно. Так мы и сделали. ПРЕДЧУВСТВИЯ Если говорить о работе в сельской местности, то я приобрел еще одни знания, которые и сегодня во мне крепко сидят. Это вера в предчувствия людей. Я глубоко верю в то, что у многих есть предчувствие надвигающейся большой беды. Случаев, подтверждающих это, много. Вот один из них. Днем в большую распутицу за мной приехал молодой тракторист. Оказывается, его жена недавно родила и сейчас себя плохо чувствует - температура под сорок. Я приехал, посмотрел эту женщину и решил положить ее в больницу. Приехали в Кармаскалы, отдал я ее в опытные руки акушерки Мадины Абдеевой, а ночью меня будят: привезли труп. Я выхожу, слышу - женщина плачет: - Владимир Анатольевич, Коля умер! То есть тот тракторист, который днем за мной приезжал. Из больницы на той же лошади он поехал на находящийся недалеко от них спиртзавод, привез сестре дрова, а та угостила его спиртом. И, видно, настолько много он выпил, что потерял сознание. Она его положила на телегу и пока везла, он все хрипел. А когда привезла, брат уже был мертвый. Что делать? Жена лежит буквально в нескольких метрах в родильной палате. Я строго-настрого предупредил ничего ей не говорить и велел положить труп в морг. Утром иду на обход, вхожу в родильную, а мне говорят: - Женщина, которую вы привезли, с двух часов не спит и все плачет и плачет, просится: «Отпустите меня домой. Что-то у меня случилось, что-то случилось». Я начинаю ее успокаивать. - Нет-нет-нет! Домой отпустите. А мне жутко становится, потому что во дворе, совсем недалеко, в морге лежит ее муж, о чем она даже не подозревает. Прошли годы. Я неоднократно убеждался в этих предчувствиях. И вот, когда уже работал главным врачом больницы Совета Министров, произошел другой случай. Бывший председатель райисполкома, женщина очень строгая и властная, у которой была дочка, настояла на ее поступлении в мединститут, чтобы в семье обязательно был врач, хотя дочь совершенно не хотела им быть. И на первых курсах она все время уговаривала маму: «Я брошу. Я не могу». Но мать настаивала. И вот где-то на втором или на третьем курсе ее учебы однажды вечером я задержался на работе. Вдруг смотрю - эта девушка заглянула: - Владимир Анатольевич, к вам можно? Я говорю: - Ты подожди минутку, я скоро освобожусь. Где-то минут через десять, освободившись от своих дел, я выглянул в коридор, а ее уже нет. Утром прихожу на работу - около моего кабинета мечется мать. - Вы знаете, с дочерью что-то случилось! - Что может случиться? - Ее в общежитии нет. - Первый раз? - Нет, но в этот раз что-то случилось. - Вы не беспокойтесь: может, она у подружки. Дело было под Новый год. Всячески успокаиваю мать. В этот момент председатель Верховного Совета Загафуранов мне звонит: - Такая-то у тебя? - У меня. - Дочь ее лежит в морге. Сегодня ночью бросилась под поезд. Скажи ей. - Не могу. - Скажи,- и кладет трубку. Она спрашивает: - Кто? Что говорил? - Нет, это по службе… Сказать ей не могу. Проходит сорок минут, проходит час, проходит полтора часа. Где-то к двум часам я должен идти на аттестацию. Начинаю нервничать. Опять звонок от председателя Верховного Совета… В общем, пришел я к нему и говорю: - Избавьте вы меня от этого. Я знаю, что она настолько нервная, что это ударит ее почти насмерть. Я буду оказывать помощь, но ударит пусть кто-нибудь другой. А тут как раз рядом с ним сидел один из первых секретарей райкома партии Александр Васильевич Фролов. Он говорит: - Да что же вы над ней издеваетесь! Я пойду. Я скажу. И когда он только стал открывать дверь в мой кабинет, она сразу поняла: - Уходи-уходи, не говори! - Держись! Вот такая трагедия у тебя случилась… Она упала без сознания. КАРМАСКАЛИНСКИЕ МЕДИКИ Говоря о жизни в Кармаскалах и затем в Алайгирово, я не разделяю эти периоды. Дело в том, что, работая в Алайгирово, я по-прежнему, несмотря на свою молодость, как бы считался самым старшим по возрасту и по опыту, потому что прошел в Казани курсы специализации по хирургии. Поэтому все молодые врачи, которые приезжали в Кармаскалы, посылали своих больных на консультацию ко мне в Алайгирово. Более того, у нас были теплые взаимоотношения, и я с удовольствием вспоминаю своих товарищей по работе и несколько ниже о каждом из них расскажу. С чувством большой благодарности вспоминаю Мадину, которую я уже неоднократно называл. Это была опытнейшая акушерка. Невысокого роста, с каким-то особым подходом к врачу. Она видела, что я многого в акушерстве не знаю, хоть даже провел одну известную операцию. Она, бывало, вызовет меня (а многие акушерские манипуляции в то время запрещалось делать акушеркам, их должен был делать врач) и говорит: - Владимир Анатольевич, я все сделала, как вы сказали. Я ей ничего не говорил, это она меня учила, не задевая моего самолюбия. Мадина для меня вообще была первым педагогом в обращении с людьми, примером какого-то особого подхода даже к роженицам. Она не позволяла себе прикрикнуть на женщину в период мучительных болей, назвать ее «мамашей» или на «ты» и была со всеми одинакова. Около нее другая акушерка, Фая, перенимала ее опыт. Много лет спустя, будучи председателем какой-то правительственной комиссии по подготовке района к уборочной, я приехал в Кармаскалы. Иду по улице в сопровождении первого секретаря райкома партии Волика, с другой стороны идет председатель райсовета, а навстречу - старушка. Я спрашиваю: - А это кто такая? - Да это, кажется, акушерка Абдеева. Я бросил их, подбежал: - Мадина! Мадина, вы узнаете меня? Она строго смотрит на меня. - Конечно, Владимир Анатольевич, я помню. Как Татьяна Владимировна себя чувствует? Ко мне подбегают: - Идемте-идемте, у нас там встреча. Я говорю: - Нет, я пойду к Мадине. Машина здесь, мы с ней садимся, а им говорю: - Как вам не стыдно! Ведь в Кармаскалах все вы были приняты руками Мадины, и даже значка «Отличник здравоохранения» за ее сорокалетнюю работу не удосужились ей дать и как следует не почтили. У нас долгий разговор был. Мы с ней пообедали, я даже отдохнул в ее очень уютной и чистенькой избенке. Не могу не назвать Алю Гаделеву, которая была первым моим переводчиком. Я ведь приехал в Кармаскалы, по существу не зная ни одного слова по-башкирски. Из врачей особенно запомнилась мне Газиза Салиховна Сафина (по мужу Валишина), обаятельная, очень добросовестная женщина. Позднее она уже работала в 8-й больнице. И вот эти врачи, которые приезжали в Кармаскалы на совещания, шли ко мне. А мама зараннее уже знала и готовила пироги, горячий чай. Вот была врач Рабинович-Немировская. Она вместе со мной окончила институт и заведовала участком на сахарном заводе. Тридцать километров до Кармаскалов пешком. Упомяну еще Фанию Абдуловну Салихову, которая осталась в Кармаскалах, кому я передал свои функции главного врача районной больницы, переехав в Алагирово. Из работавших со мной фельдшеров я на многие годы запомнил Илью Яковлева, госсанинспектора, бывшего фронтовика, требовательного и резкого Семена Федоровича Бондаренко, его помощника Баширова; Матвеева, который работал в совхозе «Карламан»; Якимов прекрасный фельдшер был. Об одном из них я все-таки расскажу подробней. Это Явдат Сулейманов. Я его принял совсем молодым, только что окончившим училище, невысокого роста, светловолосого, с ярко-красным румянцем во всю щеку. Он был очень нерешительным и в то же время чересчур самонадеянным. Явдату на наших совещаниях доставалось больше всех. В обязанности фельдшера входило обязательно принимать роды. Чем больше родов принял фельдшер на своем участке, тем выше ему оценка. Как только отчет - у Явдата «юк» (нет ничего). Однажды Тамара Георгиевна очень рассердилась и как следует отругала его. Он стоит смущенный, а мне его даже жалко. Был он какой-то особенно мне преданный, слушал каждое мое слово, отличался исполнительностью. И я, может быть, в какой-то степени один понимал его. Через некоторое время на одном из совещаний Явдата поднимают. Тамара Георгиевна говорит: - Сулейманов, поделись: как это в твоем присутствии было принято сто процентов родов? Он рассказывает со всей своей детской простотой: - А я, Тамара Георгиевна, узнал всех беременных и кто когда должен рожать, подключил к этим ребятишек-школьников, и как только женщина начинает рожать, я сразу бегу. Бабка роды принимает, а я в сенках сижу. А когда бабка роды примет, пупок обработает, я иду. Значит, все в порядке. Тут такой хохот поднялся! - А что вы смеетесь? Я же присутствовал при родах! Много лет спустя, уже работая в больнице Совета Министров, иду по улице Пушкина, и вдруг меня останавливает майор, смотрит на меня: - Владимир Анатольевич, вы меня не узнаете? - Нет, не узнаю. - А я - Сулейманов. - Какой Сулейманов? «Через мою жизнь много Сулеймановых прошло»,- думаю про себя. - Явдат. - Батюшки! Обнялись, расцеловались. Он, оказывается, кончил потом фармакологический институт и работал по снабжению медикаментами в какой-то воинской части. А женился он на враче нашей районной больницы, которая поступила на работу в год, когда я уже уехал в Алайгирово. И были фельдшера другого типа. Вот когда я приехал в Алайгирово, то много слышал о том, что там тридцать лет работает доктор Безденежный и что он молодых врачей к больным близко не подпускает, заводит против них всяческие интриги. Собственно это и привело к тому, что Талига Шариповна так стремилась уехать из Алайгирово. Я этого Безденежного видел. Это был рыжий, очень рыхлый и жирный фельдшер. Он со мной не рискнул конфликтовать, хотя однажды у нас с ним все же произошла такая история. Как-то он приходит ко мне и говорит: - Владимир Анатольевич, дай, пожалуйста, взаймы пять тысяч рублей. - А где я их возьму? - У тебя на подсобном есть. Вот я расписку дам. Я верну. А вот тут дом продается в соседней деревне. Хороший дом. Давай съездим, посмотрим. Я заинтересован, чтобы фельдшер жил недалеко от больницы, дал распоряжение. Счетовод нехотя выписал эти пять тысяч. Дали ему. А времена были сталинские: за растрату не только пяти, а одной тысячи можно было в лагере сгнить. А тут как раз я вскоре уехал на пятимесячные курсы специализации по хирургии и, когда вернулся, то от жены узнал: - Володя, была ревизия. Пяти тысяч не хватает, а Безденежный категорически отказался возвращать деньги, говорит, что завхоз взял с него медом. Павел Алексеевич, завхоз, ревет, говорит, что этого быть не могло. А Бронникова я взял завхозом по рекомендации врача Гизатуллина, который в людях разбирался. Правда, потом я этого Безденежного заставил-таки сознаться, что он хотел эти пять тысяч присвоить. Он вернул деньги в кассу. А однажды из Бабичева башкиры привезли мне его пьяного как бревно и говорят: - Хозяин, Безденежный больно много водка пил. Сказал: хозяин рассчитается. - Да вы что, ребята, чем это я буду рассчитываться? - Ох, опять обманул! Диагнозы он ставил - это живот надорвешь, почище чеховской «Хирургии». Например, он мог поставить такой диагноз: ухо в легком. - Скажи, пожалуйста, что за диагноз? - Да ладно придираться, Владимир Анатольевич! Иногда на прием набиралось очень много больных: ехали с других участков и из соседних районов. До ста человек приходилось принимать. И вот он, бывало, зайдет ко мне: - Владимир Анатольевич, ты иди в стационар, а я их всех отпущу. И вот я слышу, как сквозь дверь он кричит: - Какориха, заходи! Заходит старушка: - Ой, батюшка Василий Григорьевич, что-то у меня отвалилось там внутри. - Анка! (Ане Панкратовой, которая сидит в аптеке) Подъемных капель! Следующий. Семка, как у тебя с пчелами? А Семка - бородатый латыш с рыжей бородой чуть не до пупа. - Да ничего. - А что болит? - Да брюхо побаливает. - Раздевайсь! Он ставит ему на живот фанендоскоп и слушает. А что там в животе можно выслушать? Но было одно достоинство у этого фельдшера - с годами выработанная интуиция. Я всегда к этому относился очень серьезно. Когда, закончив обход в стационаре, я возвращался в амбулаторию, он за час-полтора всех больных уже отправлял. - Владимир Анатольевич, я тут для вас пять человек оставил. Значит, у них было что-то серьезное. Если это дети, то какая-то инфекция через сутки будет. Он не мог сказать, что за болезнь, но нутром улавливал симптомы начинающегося серьезного заболевания. Это качество никуда не денешь у него. Позднее мне с ним многократно приходилось встречаться. Он как-то приехал ко мне в больницу, в Уфу уже, когда я работал главным врачом. Его посмотрели: одну ногу к тому времени ему ампутировали - страшный диабет. Я куда-то уехал, а он подходит к моему заму и говорит: - Главный дал команду отвезти меня в Ново-Александровку к знакомым. Угнали машину, а тут срочный вызов, а машины нет… Такой это был человек. РАЙОННЫЕ РУКОВОДИТЕЛИ Мне хочется сказать несколько слов о руководителях того времени и об их отношении к медицине. Это был какой-то особый период, который теперь часто называют сталинским. Если человек - маломальский начальник, то у него полное пренебрежение к людям. И не только пренебрежение, но и, я бы сказал, презрение. Это была характерная черта того времени. Однако уже где-то на третьем году ко мне стали относиться более-менее сносно. У. Б. Зайнетдинова, первый секретарь, депутат Верховного Совета СССР, тяжело заболела. Из всех врачей она признавала только меня. Да из каких врачей-то? Ирина Ивановна да я тогда только были. Она ушла с работы по болезни. После нее был надменный Шаяхметов. Это какой-то кошмар, очень недалекий по своему развитию человек. На своем посту он пробыл недолго: на районной партийной конференции его просто забаллотировали, что было исключительной редкостью для того времени. Пришел другой первый секретарь райкома партии, с которым взаимоотношения у меня тоже не сложились, поскольку публично он потребовал сделать аборт своей жене. Я категорически отказался, потому что это грозило бы мне тюрьмой. И он, довольно мстительный человек, это запомнил. Единственный, о ком остались теплые воспоминания, был председатель райсовета Г. Г. Рафиков. Я к нему неоднократно обращался в самых трудных ситуациях. Как-то я узнал, что из колхоза им. Буденного отправляется утром машина, которых было всего две или три на весь район, в Оренбургскую область для закупки лошадей для колхоза. Денег у меня в наличии не было, но было подсобное хозяйство, где должно было быть порядка десяти тысяч рублей. Я обратился в банк, а на счете ни копейки денег нет. И вот здесь пришлось мне толкнуть на преступление заведующего почтой Куприянова. Я умолял, просил до утра одолжить мне пять тысяч рублей. Он говорит: - А вдруг ночью приедет ревизия? Покрыть мне нечем. По сталинскому указу за хищение социалистической собственности грозило очень строгим наказанием. Все-таки он дал мне эти пять тысяч, и я отправил Биктимирова за лошадью. На пять тысяч можно было какую-нибудь дохлятину купить, которая была все-таки лучше, чем мои два быка. Утром на счет должны были поступить деньги. Я прихожу в банк, управляющий Иван Зиновьевич Мандрыгин говорит: - Ни копейки! Владимир Анатольевич, ну не могу я тебе выдать наличными: это тюрьма для меня. Банк дает деньги, которых у тебя нету. И вот я пошел к Рафикову. Он тут же вызвал главного бухгалтера и ему говорит: - Сейчас же найди! - Нету. - Возьми со счета райсовета, выручай! Я откровенно рассказал Рафикову всю ситуацию. Он меня отругал: - Как ты мог?! - Габбас Габдрафикович, я калека, я уже устал ездить на быках оказывать скорую помощь. - В конечном итоге Рафиков помог, и деньги были возвращены. Продолжая рассказ о Рафикове, я все-таки вспоминаю его не только за теплое ко мне отношение, хотя рассказов, с ним связанных, немало. Где-то уже на третьем году, когда я жил и работал в Алайгирово, я приехал в райцентр получать заработную плату, поскольку счетовод болел, а больше доверить я никому не мог. И получил я на свой небольшой коллектив в тех деньгах тридцать семь тысяч рублей. Нужно было позвонить в Уфу по какому-то вопросу. Я позвонил с почты, потом пришел к Рафикову. Это было перед самым обедом, и Габбас Габдрафикович говорит: - Слушай, Владимир Анатольевич, пойдем ко мне обедать. Это было для меня так неожиданно: сам председатель райсовета зовет меня обедать. Сейчас в этом нет ничего необычного, а в то время это была невиданная вещь. Отказаться было неудобно, я пошел. Пообедали, и он говорит: - Ты не торопись, отдохни. Я полежал минут сорок, собрался уходить и вдруг хватился: полевая сумка, в которой были эти самые тридцать семь тысяч рублей, исчезла! Страшно стало. Я решил, что оставил у Рафикова в кабинете. Прихожу в райсовет, а там идет исполком. Я пишу записку: «Габбас Габдрафикович, срочно нужно выйти!» Он выходит, заводит в кабинет: - Что случилось? - Я тридцать семь тысяч денег потерял. - Как потерял? Где ты был? - Да нигде кроме вас не был. Он даже ногой топнул: - Где был? Сейчас же вспоминай! - Ой, на почте! - Иди туда! Я прихожу на почту. Около переговорного пункта - человек пятнадцать, напротив окошечка скамейка, на скамейке одиноко лежит моя большая полевая сумка. Я трясущимися руками открываю ее - все деньги на месте! Что меня спасло? Конечно, говорить о какой-либо сверхчестности было бы нереально. По всей вероятности, люди, стоящие в очереди, думали, что это сумка кого-то из них. Но в общей сложности деньги лежали где-то около двух часов. Я с радостью сообщил о находке Рафикову. Тот меня вдогонку еще раз отругал. И в самом деле: тридцать семь тысяч после реформы 1961 года - это три тысячи семьсот рублей. При моем окладе в сто тридцать рублей можно представить, что это была за сумма. Вспоминаю Рафикова в связи еще с одним случаем. Он был выдвинут депутатом в Верховный Совет Башкирии. Приехал в Алайгирово, мы собрали много народа, и вот предоставляют слово кандидату в депутаты. Он не произносит никаких речей, и вместо них этот рябой, высокий, внешне не совсем симпатичный человек начинает нежным голосом петь башкирскую песню. Одну, вторую, третью - народ хлопает. И все! Больше за него не надо было ничего говорить. А я был его доверенным лицом. Вот такая это была оригинальная личность. Или еще характерный случай. Райфинотдел, проводя ревизию в алайгировской больнице, обнаружил грубое нарушение. В соседнем колхозе, в Старо-Бабичево, я брал кумыс для больных. Тем самым был вызван перерасход по продуктам питания. Но у меня был недорасход по медикаментам. И вот меня вызвали на исполком. Я там пытаюсь доказать, что кумыс пустил по статье медикаментов, ведь известно, как он целебен. Но - бесполезно. Грубейшее нарушение, грозящее чуть ли не передачей в следственные органы. И только вмешательство Рафикова поставило все на свое место. Но самым интересным была в этой личности не только какая-то народная мудрость, подход к людям, но и нечто другое. В 1950 году, когда я вернулся с курсов специализации по хирургии, то очень тяжело заболел. Меня отвезли в железнодорожную больницу города Уфы, где лечил Владимир Алексеевич Астраханский, известный в то время хирург. И когда я осенью вернулся в больницу, то пришел в ужас: у меня и полена дров не было. Чем будем отапливать? Отправился к лесничему, с которым были в очень хороших отношениях, потому что он сам и его семья многократно у меня лечились. Лесничество находилось в деревне Камышлинка, примерно в пятнадцати километрах от Алайгирово. Рассказал ему. Он говорит: - Владимир Анатольевич, делянку я тебе могу дать любую, но рабочих у меня сейчас нет. Как же быть? Прошу его, умоляю: - Петр Романович, ну помоги хоть чем-нибудь! - Около вашей больницы я выделю такую делянку на косогоре, что валить деревья будет очень легко. Чистый дуб, очень хороший для дров. Выписывать? - Выписывай. Вернулся, посоветовался с завхозом, с Мингалимом и Басыром, двумя своими рабочими, и решили мы отправиться на заготовки дров всем наличным медперсоналом. Опасность отправлять в лес девчат, которые в руках пилы не держали, была велика. Послать-то я их послал и целую неделю потом сильно переживал. Нужно было на первых порах напилить хотя бы сто кубометров. И вот мои девочки на двух подводах с песнями весело возвращаются домой. Дрова заготовлены! На четвертый или пятый день после их возвращения из леса вдруг влетает медицинская сестра и кричит: - Владимир Анатольевич, задержали машину, которая ворует наши дрова! А дорога как раз проходила недалеко от нашей больницы. Я выхожу - действительно, стоит грузовая машина. - Но откуда, девчата, вы можете знать: наши это дрова или нет? Тогда Мингалим говорит: - Владимир Анатольевич, а вот скажи, пожалуйста, в Алайгирово раньше жил бай, у которого было три с лишним тысячи лошадей. Когда их прогоняли через деревню, он не только всех их знал (считать он не умел), но если у какой-то лошади жеребенка волк сожрет, он заметит. Мы же руками все это делали, поэтому каждое полено нам знакомо. Лесник, который позволил себе украсть наши дрова (он их, конечно, продал), заплакал. Он испугался, что я сообщу об этом лесничему и он лишится работы. Загнали эту машину, разгрузили. Лесника я как следует отругал, но лесничему не сообщил. Я понял, что оставшиеся в лесу дрова, заготовленные с таким трудом, могут в одно прекрасное время уплыть, не попав на территорию больницы, и поехал к Рафикову. До Кармаскалов это порядка двадцати километров. Приезжаю: - Габбас Габдрафикович, мне нужен из МТС трактор, чтобы вывезти сто кубометров дров. Он говорит: - Ты понимаешь, я бы тебе с удовольствием помог, но только вчера было бюро райкома партии, на котором принято решение: из МТС ни на какие другие работы, кроме вывозки удобрений, которые лежат прямо на улице на станции Карламан, ни одного трактора никому не давать. Если кто нарушит это решение, будут приняты строгие меры вплоть до исключения из партии. Понимаешь? Я не ухожу. - Габбас Габдрафикович, ну поймите, болезнь моя привела к тому, что больница без дров осталась. Может быть, какие-то другие возможности есть? - Нет. В конце концов он берет бумажку и пишет распоряжение. - Ладно, директора нет, иди к парторгу МТС. Я прихожу к парторгу, подаю ему бумажку и объясняю, что мне нужен трактор. Он мне говорит: - Да ты что, Владимир Анатольевич? Вчера только на бюро приняли такое решение. Я потеряю партбилет, а он у меня один. - Слушай, вот распоряжение председателя райсовета. Ты подчиняешься ему или нет? Он берет на себя ответственность, а твое дело выполнять. Он берет эту бумажку, крутит, вертит: само слово «распоряжение» написано по-русски, а текст по-арабски (другой письменности, как потом мне станет известно, Рафиков не знал), и внизу его подпись. Трактор мне дали. За два дня я все дрова вывез. Но поскольку у меня были натянутые взаимоотношения с первым секретарем, то тут же я был вызван на бюро райкома партии. Вызвали туда и парторга МТС. - Ты почему дал трактор?! - Мне Рафиков дал распоряжение. - Какое распоряжение? - Письменное. Первому секретарю дают эту бумажку. Он ее вертит-вертит, прочитать не может. Рядом сидит председатель райпотребсоюза Абдулла Салихов, уже пожилой человек. - Абдулла, читай! Тот читает по-татарски: - «Трактор ни в коем случае не давать». Все расхохотались: дрова на месте, Рафиков распоряжения не давал, и парторга МТС вроде ругать не за что! Позднее, когда я эту историю о Рафикове рассказал среди друзей, то один из них привел другой подобный случай. Дело в том, что он действительно был полуграмотным, и его направили на учебу, когда я уже уехал из района, в областную партийную школу. Он там сидит со всеми, самый старший. Все пишут конспекты, а он не пишет. И вот однажды староста группы объявляет: - Из ЦК приехал инспектор, завтра всем явиться с конспектами! Он будет лично проверять. Все заметались туда-сюда: кто-то все записывал, кто-то не все. Ночь сидят пыхтят, один Рафиков ничего не пишет. Утром инспектор заходит, начинает проверять одного, второго, доходит до Рафикова. Возле того лежит кипа бумаг, он берет их, внимательно смотрит, перелистывает, кладет, идет дальше. Когда проверка закончилась, все сразу бросились к Рафикову: - А вы, Габбас Габдрафикович, когда успели переписать? - А я ничего не переписывал. - У вас же смотрели конспекты? - Да. - А где они? - Вот. Они берут, - батюшки мои! - на листах все на арабской графике, ни единого слова на современной башкирской письменности. - И где вы взяли их? - В мечеть сходил, попросил на несколько дней. Дали… Вот такой находчивый и остроумный был этот неординарный человек. Конечно, вряд ли все будут давать о нем такие отзывы, как я. Глубоко убежден, что далеко не все. Но лично у меня, начинающего врача, осталось о нем вот такое теплое воспоминание. ПОМОЩЬ МАРШАЛА Конец апреля 1948 года. На территорию больницы влетает верховой и на ходу кричит: «Доктор! Тебя срочно вызывают в райсовет. Председателю Совета Министров Уразбаеву что-то попало в глаз». И умчался. Мне стало жутко. Не от предстоящей встречи с высокопоставленным начальством, хотя слухи и доходили о жестком и твердом его характере. Страх был обусловлен моей полной беспомощностью, ведь весь транспорт в больнице - два быка. На одном рано утром завхоз Биктимиров уехал за 20 километров за грузом, к тому же весенний разлив речки Карламан отдалил нас от райцентра на три километра, такой путь по бездорожью мне на костылях преодолеть не под силу. По двору шатается семнадцатилетний подросток Гайфулла. Прошу его запрячь второго быка в тарантас. Прошло довольно значительное время, пока парнишка справился с быком. Еще больше времени ушло на дорогу. Подъезжая к райсовету, даю наказ Гайфулле ждать меня где-нибудь в проулке, чтобы не видно было моей «кареты скорой помощи». Войдя в кабинет председателя райсовета, вижу все разгневанное моим долгим отсутствием районное руководство. Молча обрабатываю руки спиртом, удаляю довольно крупное инородное тело, промываю глаз и закапываю обезболивающее. Облегченно вздохнув, Насыр Рафикович Уразбаев обращается ко мне: «Ну, доктор, теперь объясните, в чем дело? Ведь пока дождешься вашей помощи, сто раз умереть можно!» Не успел я и слова сказать, как к открытым окнам подъезжает мой Гайфулла с криком на быка: «Цоб, цобе, такая и разэдакая... мать». Я обмер. Шевелюра моя встала дыбом (не всегда ведь был я лысым). Со стыдом произнес: «Это мой единственный экипаж, Насыр Рафикович». В кабинете наступила полная тишина. Затем Уразбаев в гневе стал отчитывать районное руководство за то, что не догадались послать за мной машину или хотя бы лошадь. Несколько успокоившись, он приказал председателю и мне немедленно с ним проехать в больницу. Мы втроем обошли все ее здания, страшно запущенные в годы войны. Осмелев, я рассказал, как мы тут работаем. Насыр Рафикович улыбнулся и произнес: «Ну что ж, доктор, считай, что деньги на восстановление больницы мы тебе обязательно дадим». А затем предложил написать письмо к нашему депутату в Верховном Совете маршалу войск связи И. Т. Пересыпкину с просьбой помочь нам с транспортом. В райсовете решили почтой письмо не отправлять, а командировать врача Тамару Георгиевну Забегалову в Москву. Лишь через две недели Забегалова попала на прием к заместителю министра обороны СССР маршалу И. Т. Пересыпкину. Пока Иван Терентьевич читал наше послание, принесли чай с бутербродами. Во время краткого чаепития он подробно расспрашивал о нашей сельской жизни. Твердо ничего не обещал, ибо страна все средства и ресурсы направляла для восстановления народного хозяйства. Зная, как трудно с дорогой, распорядился приобрести обратный билет на поезд, причем за счет наркомата. В больнице шла повседневная напряженная работа. Никаких совместительств и заместительств в то время не было. Больница была укомплектована чуть более чем наполовину, а больных было очень много. Кроме того, нужно было обработать и засеять 12 гектаров пашни на подсобном хозяйстве. Заготовить сена для трех больничных коров и пары быков. Завезти 300 кубометров дров. Поступили обещанные Уразбаевым 100 тысяч рублей на восстановление больницы. Нужно было искать мастеров, определять объем работы, ее стоимость. Как бы то ни было, а к осени все корпуса бывшей земской больницы были приведены в надлежащий порядок. Все реже и реже вспоминали мы о своем послании маршалу. И вдруг осенью получаем из медснаба Минздрава БАССР телефонограмму о прибытии в адрес Кармаскалинской больницы санитарного автомобиля ГАЗ-АА. Через сутки мы с Т. Г. Забегаловой в медснабе. Это сейчас из Кармаскалов до Уфы на автобусе сорок минут езды, а в те годы единственный пассажирский поезд прибывал глухой ночью на станцию Карламан со стоянкой две минуты. У кассы собиралась толпа, а продавали всего 4-5 билетов. В медснабе нас «обрадовали», сообщив, что нашу машину министр решил передать в Белорецк, где «Скорая медицинская помощь» располагала только конным транспортом. Решили искать помощи у Уразбаева, но нас даже близко к нему не допустили. Дозвонившись до Кармаскалов, изложили обстановку председателю райсовета Г. Г. Рафикову, тот доложил о сложившейся ситуации председателю Совета Министров республики. В общем через пару часов мы выехали домой на маршальском подарке - санитарном автомобиле и всю дорогу до Кармаскалов поминали добрым словом нашего депутата. В августе 1949 года меня командировали в Алайгирово для восстановления тамошней участковой больницы. По окончании ремонта я остался в этой глухой башкирской деревне, где не только электричества, но даже радио не было. О санитарной машине не жалел, ибо в Алайгировской больнице были три рабочие лошади и молодяжка чистокровной башкирской породы Чулпан, которая стала моей любимицей. Но это уже тема для другого рассказа. АЛАЙГИРОВО Прошли годы, но остается память о Кармаскалах, об Алайгирово, об этой тогдашней глухомани, когда почту получали порой на десятый день, когда метели нас полностью отрезали не только от железной дороги, но и от райцентра, а жизнь тем не менее шла сама собой, как нужно, больных все-таки привозили. Село находилось в двадцати километрах от райцентра и в восьмидесяти от Уфы на границе Белозерской лесной дачи и степи, в красивом живописном месте. Еще при земстве здесь началось строительство солидной по тому времени больницы. Построили амбулаторию с кабинетами для врача, фельдшера, процедур, жилой дом для семьи врача, баню, конюшню, погреба, хранилища. Все основательно, добротно, кроме самой больницы, - построить ее земцы просто не успели. Пришлось поставить в ряд несколько «освободившихся» кулацких домов. Но со временем они порядком обветшали, потребовался срочный капительный ремонт. После того, как все было приведено в порядок, Алайгировская больница ничем не уступала райцентровской. Возвращаясь к Алайгирово, хочу отметить: несмотря на бедность, в селе совершенно не было воровства. Подходишь к избе, дверь прикрытая на палочку, вынимаешь, заходишь. А если больного нет, то возвращаешься обратно. Прачка, вывешивая на жердях выстиранное белье, была спокойна: никто никогда не возьмет. В соседних деревнях воровали, даже в лаптях коров выводили, а в самом Алайгирово - нет. Во-первых, у башкир было так: если где-то появлялся вор, то этот дом и эта семья на много поколений считались бракованными. Девушек из этой семьи старались не брать замуж, хотя там, может быть, было уже три поколения честнейших людей. Это накладывало печать даже на село. Меня это первое время поражало, а потом я увидел очень много таких вот старинных обычаев, которые были бы полезны и сегодня. Я ни разу не видел, чтобы в башкирской семье родители начинали бы скандалить в присутствии детей, тем паче унижать достоинство друг друга. При разговоре взрослых детей старались куда-нибудь отправить. Однажды на взмыленной лошади прискакал за нами башкир из соседней деревни: у того, мол, не могла разродиться жена. - Давайте-давайте быстрее. Ой, доктор, ой беда! Мы приехали - оказывается, жена здоровехонька, а изба полна гостей: праздник Курбан-байрам! И вот мы сидим за столом. Перед каждым рюмка водки, но никто не предлагает выпить. Позднее я видел такое в Финляндии за шведским столом. Я спросил у хозяина: - Почему так? - Потому что есть старики, которые по шариату алкоголь не употребляют. И чтобы не ставить их в неловкое положение, у нас принято так: если выпил, тут же тебе нальют еще. Пей кто сколько может. Очень уважали старших. Если малайка десять раз тебе в деревне попадется, он и десять раз с тобой поздоровается. А вот несколько лет тому назад я был там, теперь ни малайка, ни взрослый с незнакомым человеком уже не здороваются. Иногда ко мне в гости в Алайгирово приезжал известный окулист, заслуженный врач РСФСР, многократный чемпион Башкирии по шахматам Вазых Аскарович Гизатуллин: в соседней деревне Некрасовке жил его отец. Я всегда радовался, когда он приезжал, потому что он помогал мне списывать излеченных трахомных больных. Кроме врача-специалиста никто не имел права это делать. Мы часто отправлялись с ним в различные населенные пункты, в частности в деревню Ефремкино, где жили чуваши и где была пимокатная артель, в которой работали слепые от трахомы люди. Как сейчас помню прекрасный августовский день. Мы только выехали из Алайгирово, проехали мимо деревни Матросовки, смотрим: целая толпа слепых идет. Останавливаюсь, спрашиваю: - Вы куда? - Кизатуллин приехал, клаз лечить надо. - Милые вы мои, поворачивайтесь обратно: Гизатуллин едет к вам сам! Заворачивают и идут. Но однажды в суровую зиму случилась беда: привезли больную с полной непроходимостью. Женщину нужно было срочно оперировать, я только что прошел курсы специализации по хирургии в Казани, но за такую большую операцию взяться не решался. Позвонил в санавиацию (она только что зарождалась). Главным врачом там была Роза Иосифовна Лось. Она мне ответила: - Погода не летная, но мы поездом отправляем к вам хирурга. Привезли хирурга. Это была мачеха моей жены Екатерина Петровна Романкевич, фронтовой хирург, опытнейший врач. Она работала ассистентом в мединституте, позднее главным хирургом города Уфы. Посмотрела больную и говорит: - Володя, надо оперировать. Инструменты она с собой привезла. У меня не было стерильного материала. Был очень небольшой автоклав на трех человек. В обычной (операционной никакой не было) комнате в десять квадратных метров приготовили операционный стол. Но в Алайгирово не только электричества, даже радио не было. Поэтому я собрал своих рабочих, нянек, сестер, дал им штук восемь керосиновых ламп, и при таком освещении мы стали оперировать. Екатерина Петровна сделала разрез, потом, когда она в брюшной полости стала что-то отделять, вдруг вверх ударила струя крови - значит, лопнул какой-то сосуд. Смотрю: она вся покрылась потом. В ране ничего не видно, поскольку нет у нас бестеневой лампы. Она держит руку там, в глубине, зажав сосуд, а у меня в голове только одно: «Как выйти из этого положения?» Потом сообразил, кричу старшей сестре: - Дуся, быстренько лобный рефлектор! Это рефлектор, который надевают отоларингологи. Дуся прибежала, надела мне на голову лобный рефлектор. Я всем приказываю, чтобы они отошли с лампами на противоположную сторону, и прошу сестер, чтобы зайчик от этого рефлектора навели на рану, что и было сделано. Тут же сосуд перевязали, операция прошла благополучно, и эта больная поправилась. Наиболее трудный случай выпал мне, когда принесли задыхающегося в дифтерии мальчика. Это был 1950 год. Попытка отсосать катетером пленки ни к чему не привела. И вот он уже синенький лежит без сознания. По-существу, без анестезии я сделал ему трахеотомию: разрезал горлышко и вставил туда трубку. Он задышал, но через неделю все более и более углубляющиеся пленки его погубили. Это была моя первая самостоятельная операция, так называемая трахеотомия, которую в дальнейшем мне пришлось делать еще несколько раз. Однажды летом я пришел домой после тяжелого приема пообедать и только сел, как вдруг влетает сестра: - Владимир Анатольевич, из Камышлинки привезли больного мальчика. Он, кажется, мертвый. Я выскакиваю из дома, подхожу к телеге - лошадь вся в мыле. На телеге лежит синий, совершенно не дышащий ребенок. Пульс еще чуть-чуть трепещет. Расспрашивать некогда, только спросил: - Он ничего не заглотил? - Нет. Первая мысль о дифтерии. Прошу срочно принести роторасширитель. Раскрыл рот, гляжу: пленок нет. Лезу туда пальцем и внизу за языком нащупываю гнойник. Но как его вскрыть? Каким образом? Если полезу туда скальпелем, то упрусь в твердое небо. Что же делать? Кричу: - Девочки, перо Дженнера! Это инструмент, которым делали насечки при оспопрививании. Девчата быстро сообразили, примчались с пером Дженнера, с пластырем, прикрепили это перо к моему пальцу. И этим инструментом я залез вглубь, начал им ковырять, потом быстро перевернул ребенка вниз головой, и у него изо рта хлынули гной и кровь. Через несколько дней я выписал его совершенно здоровым. К чему я эти вещи рассказываю? А к тому, что вряд ли сегодня кто-нибудь из врачей может оказаться в такой ситуации, в которой приходилось оказываться нам. Вот жене моей Татьяне Владимировне тоже пришлось эмбриотомию делать, но она была подготовлена как акушер-гинеколог. Я помню, из совхоза «Карламан» на взмыленной лошади примчался за женой фельдшер Матвеев. Она поехала и в таких же трудных условиях, без операционной и инструментария, делала эмбриотомию, чтобы спасти женщину. Говоря о работе в сельской местности, я хотел бы отметить, что у нас были всякого рода обязанности и судебно-медицинской экспертизы, и педиатра, и хирурга, и окулиста, и всего что только можно. Это все входило в обязанности врача. Это была моя главная школа. Но самое главное - очень теплое, хорошее отношение людей. Меня сейчас поражает: почему? Были ведь ошибки, были и смерти, и даже по прямой моей вине. В чем же дело? И нахожу только один ответ: люди видели наше бескорыстие, уважительное отношение к ним и искренне отзывались взаимностью. Даже в тех тяжелейших условиях исключительной переполненности больниц у нас не было ни одного случая, чтобы тяжелый больной оставлен был без внимания, чтобы к нему ночью никто не подошел. Ну если уж не врач, то сестра обязательно будет возле этого больного. Я не слышал чтобы когда-нибудь наши девочки вдруг сказали: «Это в наши обязанности не входит!» И у меня к концу работы в районе уже была корова, обязательно телок какой-то, штук двенадцать овец, были гуси, даже индюки, куры, очень хороший огород. Часто вдоль жердей засаженного огорода соберутся деревенские ребятишки, смотрят, а мама наберет помидоров, огурцов и раздает им. Они довольны, и она довольнехонька. Все это, конечно, пришлось сворачивать за бесценок, поскольку в конце 1951 года мое заболевание стало бурно развиваться. Я вынужден был обратиться к министру, которая категорически отказала мне в переезде в Уфу. В конце концов с помощью Габбаса Габдрафиковича Рафикова сошлись на одной из больниц города Черниковска. С грустью и с каким-то виноватым, щемящим чувством покидал я полюбившийся мне Кармаскалинский район… НОВО-АЛЕКСАНДРОВКА Мария ТимофеевнаЧудакова, заведующая черниковским горздравотделом, встретила меня довольно любезно и сразу, извиняясь, говорит: - Я вас ждала, думала, что вы через несколько дней приедете, но вынуждена была взять другого главного врача, а вас оставляю его заместителем по медицинской части. Я прошу: - Дайте мне возможность работать рядовым врачом. - Нет, и даже разговора быть не может. И направляет меня в Ново-Александровку, туда, где могут предоставить нам жилье. Я поехал туда на попутной машине, поскольку тогда другого транспорта там не было. Приезжаю, смотрю: бараки, огорожены - хорошо. Но главного врача на месте нет. Он уехал, а когда будет - неизвестно. Время терять нечего: я опять - на попутку, и около ТЭЦ-3, смотрю, навстречу идет санитарная машина. Поскольку в то время это была большая редкость, я останавливаю грузовик, на котором еду, рассчитываюсь с шофером, поднимаю руку - и из этой машины выходит Олег Вехновский. Он на год раньше меня окончил 1-ю школу, в которой я учился, то есть школьный товарищ. - Привет! - Привет! Обнимаемся, разговариваем: - Ты чего? Откуда? Олег говорит: - Еду к себе в больницу. Главным врачом. - Так я к тебе начмедом назначен. - А жена у тебя кто? - Акушер-гинеколог. - У-у, прелесть какая! Вот так мы начали работать. Работать в Ново-Александровке в тот период было исключительно трудно. Если в Кармаскалинском районе я был в какой-то степени обласкан населением, избалован вниманием, то теперь попал в совершенно другую среду. Состав жителей этого поселка, прибывших не только с разных концов республики, но и страны, только формировался, а это всегда сопровождается низким уровнем санитарно-гигиенического поведения. Сама Ново-Александровка только строилась. Вся она была из бараков, ни одного кирпичного здания, ни одного деревца не было. Я помню, как мы с Олегом куда-то шли и застряли в грязи так, что у того сапоги в грязи остались. А я и вовсе на костылях. Но надо отметить, что уже через полгода поселок стал приобретать соответствующий вид, а в больнице мы распределили обязанности следующим образом: Олег Леонидович, бывший фронтовик, занимался исключительно организаторской и административной работой, а вся лечебная работа лежала на мне. В первые дни, когда мы приехали, я даже спать ложился с электричеством, потому что за четыре с лишним года в районе соскучился по городскому комфорту (ведь там нужно было все время керосиновую лампу заправлять). Радио не выключал: нарадоваться не мог. На первых порах Чудакова дала Вехновскому приказ: - Ваша 4-я больница города Черниковска является медико-санитарной частью 21-го треста. Но для того, чтобы ее считали медико-санитарной частью, надо было, чтобы 21-й трест ее признал. Нужно было ехать к управляющему трестом. И вот мы в один из морозных декабрьских дней приехали в управление, спрашиваем у секретаря: - Управляющий у себя? - У себя. Открываем дверь, заходим - сидит интересный седовласый мужчина высокого роста, управляющий трестом Гурген Вахтангович Визирьян. Когда-то он был первым заместителем министра нефтяной промышленности, исключен из партии и снят с работы за то, что построил в Подмосковье дачу, но оплату строительных материалов производил не по магазинным ценам, а по оптовым. А его хороший знакомый генерал-лейтенант Сафразян, глава строительства военных промышленных объектов, пригласил его работать сюда. Визирьян был очень крутой, дисциплина у него была жесткая. Казалось, он даже советской власти не признавал, потому что заселял Ново-Александровку своими ордерами, и с ним никто не связывался. И вот мы, два молодых человека, влетаем к нему в кабинет. Он увидел нас: - Вы кто? Олег говорит: - Начальник медико-санитарной части 21-го треста. - Во-первых, я такой медсанчасти знать не знаю, а во-вторых, где вы кончали институт? - В Уфе. - То-то и видно: входите к управляющему в верхней одежде, без предварительной договоренности. Можете освободить помещение. Олег сообщил Чудаковой, что с санчастью у нас ничего не вышло. Но прошло некоторое время, и в марте 1952 года трагически погиб главный инженер Визирьяна Борисов. Это был исключительно талантливый человек, который в Орске уже построил подобный завод, а Новоуфимский при нас только начали запускать. Он был очень строгий и требовательный, но несмотря на это рабочие в нем души не чаяли. И вот этот Борисов на одном из совещаний в порыве возмущения - плохо, мол, идет у тебя строительство резервуаров для мазута! - крикнул: - Что я теперь прыгать в них должен, что ли? А как раз яма была выкопана, налит туда мазут, и до ее середины были мостки. И он в своем кожаном пальто бросился в эту яму. На какое-то время он вынырнул, но все у него было залеплено мазутом, глаза ничего не видели. Ему пытались совать палки, кто-то попытался его вытащить, но ничего не вышло, и он погиб. Вечером Визирьян присылает Вехновскому записку: «Убедительно прошу прислать на квартиру главного инженера Борисова опытного врача, поскольку его жене и детям плохо, а похороны назначены на послезавтра. И кроме того прошу Вас обеспечить обработку тела, чтобы мазута не осталось». Олег все это сделал, а я в ночь уехал на квартиру бывшего главного инженера. Мне было очень трудно, но запомнился один момент. Во время похорон его, поскольку это посчитали самоубийством, было запрещено проводить какие-либо массовые панихиды. И вот с улицы Кольцевой выходит автобус с телом Борисова, и когда он выезжает на улицу Ульяновых, то не может проехать дальше из-за огромной толпы народа. Автобус останавливается, и какой-то пожилой рабочий заходит в него. А руководителем похорон Борисова обкомом партии был назначен Сарван Шайбакович Бикбов. И вот рабочий говорит: - Товарищ Бикбов, народ хочет проститься со своим главным инженером. Мы не будем ни речей произносить, ничего. Только разрешите, чтобы мимо него прошли. Бикбов и Визирьян разрешили, и мимо гроба Борисова двинулись люди без головных уборов. Проходили целый час. Буквально через месяц у заместителя Визирьяна Воробьева случился инсульт. Только Воробьева «вытащили», как назначенный на место Борисова главным инженером Проценко попал к нам с тяжелейшим инфарктом. В кабинете КПП (конторы подсобных предприятий) начальник умер прямо за столом. Какая-то полоса невезения прошла по 21-му тресту: Илья Вениаминович Лисовский, Розенберг, Погребицкий и целый ряд других опытных специалистов один за другим выходят из строя. И вот однажды вечером у нас появляется сам Гурген Вартанович. - Давайте пройдем по больнице, посмотрим. - Давайте… Он посмотрел, а потом говорит: - Что бы вы хотели, чем я могу вам помочь? Это, конечно, интересно - медико-санитарная часть, первая, как я узнал, медсанчасть строителей в стране. Это хорошо. Второе: я могу полностью взять на себя все коммунальные услуги больницы. Ежедневно выделяю вам грузовую машину; она будет полностью в вашем распоряжении, только путевки подписывайте. Круглосуточно будет санитарная машина, а скоро трест купит вам новую. Кроме того, вам, Олег Леонидович, и вам, Владимир Анатольевич, выделю два новеньких «Москвича» первого выпуска… Это было какое-то чудо. У заведующего горздравотделом машины нет, у начальника крупнейшей медсанчасти моторостроительного завода нет, у начальника медсанчасти нефтеперегонного завода… - ни у кого машин нет. А у нас не только главный врач, но и его заместитель с машинами! Вдобавок мы попросили, чтобы нам поставили рентгеновский аппарат, построили дополнительный барак, в котором мы могли бы открыть ночной санаторий для рабочих, помещение для откорма свиней и морг. И надо отдать этому человеку должное: все требуемое в кратчайшие сроки и с отличным качеством было сделано. Как развивалась наша больница? Прежде всего - сложился очень дружный коллектив. Уже были хирурги Аксан Гирфанович Гимаев, Иван Николаевич Шавохин, Наиля Габдрахмановна Мавлютова. Ново-Александровку начали засаживать тополями, асфальтировать. На территории больницы появились цветы. Это увлечение у Олега Леонидовича было от его тещи. Возле коттеджа, где он жил, у них был изумительный цветочный сад. Каких только цветов там не было! Старушка их заботливо выращивала. По ее опыту у нас тоже был сделан парник, и вся территория больницы словно покрылась ковром из цветов. Когда приезжали откуда-нибудь, всех поражало: с виду обычные бараки, но в них - идеальнейшая чистота. И вот этот ковер цветов, украшающий территорию… Красота - красотой, но трудности были колоссальные. Поскольку мы являлись медико-санитарной частью, то каждый год по весне троекратно должны были десятки тысяч рабочих прививать от инфекционных заболеваний. В частности, против брюшного тифа и еще целого ряда болезней. В те годы у здешних людей был низкий уровень гигиенической культуры, хотя были и горячая, и холодная вода, туалеты. Отсюда - сплошная дизентерия, много дифтерии. Но было еще одно обстоятельство: рядом, буквально в нескольких метрах, находился лагерь ЛО-1, а сам поселок чаще назывался не Ново-Александровка, а 5-й лагерь. По вечерам, когда дежурили, постоянно слышали, как перекликалась на вышках охрана и без конца вдоль двойных заборов бегали с лаем караульные собаки. Это мешало, и мы вынуждены были сменить комнату отдыха дежурных врачей на другое помещение. Мало того - в одно прекрасное время в Ново-Александровку прислали стройбатовцев, главным образом с Кавказа. Здесь было очень много и спецпереселенцев: немцы, армяне, греки. Особенно много было немцев. И вот вдруг к нам зачастил один армянин. Мы видели, что он симулирует, а поймать его не могли. В чем заключалась симуляция? Он приходил, начинал тебе объяснять, что болен, потом вдруг начинал бледнеть или краснеть и обильно заливаться потом. При обследовании же обнаружить ничего не удавалось. Как выявить? Без конца больничные давать ведь не будешь. Это надо на ВТЭК направлять. А с чем? У нас диагноза нет. Однажды мне довелось быть на консультации в лагере. Я рассказал об этом случае больному заключенному и спросил: - Ты мне скажи: что это может быть? Он рассмеялся: - Гражданин доктор, это очень просто! Завари пачку чая, кинь туда таблетки четыре аспирина, все это выпей - и у тебя то же самое будет. На следующий раз, когда этот пациент пришел опять, я ему говорю: - Молодой человек, будьте любезны больше к нам не приходить, иначе я сообщу о ваших проделках куда следует. Он молча встал, ушел, и больше я его не видел. В Ново-Александровской больнице № 4 сложился довольно дружный, хороший коллектив. Но в семье не без урода, были, конечно, и люди, которые портили жизнь и настроение в работе главному врачу Вехновскому и мне, его заместителю. О них я говорить не буду: пусть это останется на их совести. СЛУЧАЙ С ГЕНЕРАЛОМ САФРАЗЯНОМ Однажды, часа в два ночи (дело было зимой), меня разбудили. В дверях стоял начальник СУ-4 Василий Марушкин. Вася Марушкин был когда-то моим соседом, позднее он стал первым заместителем министра нефтехимической промышленности, а тогда работал в 21-м тресте. - Слушай, Володя, давай быстрее! Тут приехал Сафразян и тяжело заболел, надо немедленно оказать помощь. Я оделся на ходу, спрашиваю: - Что с ним? - Да вот у него… горло заболело. - Значит, отоларинголога надо. А у нас была молоденькая врач, недавно приехавшая из Казани, Раиля Газизовна Маняшева. Они жили на первом этаже - три врача, молодые, очень дружные: Ляля Бургановна Трохина, Мариам Хакимовна Мусина и Раиля. Давай будить. Стучу-стучу - достучаться не могу. Наконец откликнулся чей-то сонный голос. Говорю: - Срочно надо Раилю Газизовну. Через некоторое время выходят одетые и обеспокоенно спрашивают: - Что там такое? - В соцгороде очень большой начальник заболел, надо ехать. А у самого все внутри от страха обрывается. Я слышал о грозном начальнике военстроя МВД генерал-лейтенанте Левоне Богдановиче Сафразяне, к которому нам предстояло ехать и которого до ужаса боялись все управляющие трестами, директора заводов и другие местные начальники. Он был исключительно умен, суров и, кроме того, обладал чрезвычайно высокими полномочиями. По пути заехали в амбулаторию, взяли необходимые инструменты - и вот мы в соцгороде. Поднимаемся на второй этаж, где останавливался Сафразян. Там уже целая толпа людей, тоже приехавших для организации медицинской помощи. И вот вхожу я с этой девочкой-врачом к нему. А перед этим я узнал, что его посетил опытнейший врач Савелий Израилевич Ляст, но Сафразян остался недоволен. Подходим мы с Раилей к громадной постели. На ней лежит маленький человечек, укрытый одеялом. И это тот самый грозный Левон Богданович?! Дрожащим голосом докладываю, что прибыл заместитель начальника медсанчасти 21-го треста Скачилов. Он молча смотрит на меня. - Я привез вам доктора, который будет вас лечить. Он продолжает на меня смотреть. Я говорю: - Разрешите вас оставить одних. Он что-то буркнул в ответ, и я пулей вылетел оттуда из комнаты. Все - ко мне: - Ну что? Как? Ничего сказать не могу, а сам в ужасе: сейчас, чувствую, будет еще больший скандал. Если уж Ляста выгнал, то мою Раилю - только свист пойдет из этого люкса. И вдруг слышим - смех. Сначала тихий стариковский голос, потом - смех громкий, а там и громкий хохот. - Откройте рот! Минут через тридцать генерал соизволил меня пригласить. Я захожу уже уверенный в приговоре, который сейчас прозвучит, и слышу (Левон Богданович весь изменился и лицом, и глаза у него яркие, сверкают вовсю): - Я прошу вас завтра утром, как мы договорились с вашим специалистом, приехать опять. Знаете, она мне горло чем-то смазала и так хорошо стало, я почти здоров. Не знаю, почему она не разрешает мне вставать… Видя в таком хорошем настроении страшного Сафразяна, я осмелился обратиться к нему с просьбой: - Левон Богданович, а можно к вам по делу обратиться? И сразу жесткая маска малознакомого человека сурово уставилась на меня. Я говорю: - Левон Богданович, мы открываем ночной санаторий в Ново-Александровке: хотим, чтобы рабочие после смены лечились, отдыхали и питались, а днем работали. - Ну и что? - К сожалению, там нет канализации, водопровода, ванной. И, сами понимаете, если уж называть его «санаторием», то нужны картины, люстры и хоть какие-то дорожки. Реакция генерала была для меня неожиданной: - Вот что, доктор, сегодня же утром поезжайте в 21-й трест и скажите об этом Сметанину. Передайте ему, что послезавтра я приеду смотреть этот санаторий. Он лично сам должен мне его сдать. Утром, как было приказано, я приехал к помощнику управляющего трестом Сметанину. Когда передал указания генерала, смотрю, Василий Иванович весь перекосился: - За два дня - канализацию, водопровод и все остальное? За два дня?! Всего?! - Так приказал… - Ну, не знаю, не знаю. За два дня все было выполнено - сделали канализацию, подключили водопровод, повесили картины, люстры, постелили дорожки, а Сафразян… и не подумал приехать. Такова была его манера: приказал - и, уверен, будет исполнено, можно не проверять… ЧП МЕСТНОГО МАСШТАБА Проходит год или два, больница наша все больше набирает обороты, успешно работают опытные хирурги Аксан Гирфанович Имаев, Иван Николаевич Шавохин, Наиля Габдрахмановна Мавлютова, хорошие терапевты. Особым авторитетом наша больница пользовалась у заведующей горздравотделом Марии Тимофеевны Чудаковой. Она была очень требовательной, и все руководители здравоохранения глубоко уважали ее и считались с ее мнением. Она часто объезжала все лечебные учреждения и лишь в шесть часов возвращалась в горздравотдел, и только после этого ее можно было застать в кабинете. Большим нашим покровителем был председатель райисполкома Рафгат Мирзаханович Мамин. Он буквально каждую неделю приезжал в Ново-Александровку. А ее в это время асфальтировали, одевали в зеленый наряд, сооружали кирпичные здания, новые школы и даже начали строить новую больницу. И вот еще одна приятная новость: в Ново-Александровке открыли отделение милиции. В какой-то степени нам сразу стало легче, но и здесь случались всякие истории. Однажды, когда в больнице было очень много послеоперационных больных, а скорая помощь без конца привозила все новых и новых, и я просто задыхался от этого тяжелого дежурства, - раздался звонок. Меня приглашают к телефону, беру трубку и слышу: - С вами говорит заместитель министра внутренних дел. Немедленно приезжайте в отделение милиции. Бросить больных я не мог. Объясняю ему ситуацию, но бесполезно. - Если не явитесь и с больным будет плохо, ответите головой. Делать нечего, все бросаю и с фельдшером Медведевым лечу в милицию. После звонка прошло максимум пятнадцать минут - и мы уже в отделении. Встречает начальник, который хорошо ко мне относился. Тут выходит звонивший полковник и говорит: - Ну что же, будем составлять акт. Я позвонил час назад - не приехали, а человек умер. Давайте составлять акт. У меня внутри все оборвалось: это же неоказание медицинской помощи! Человек умер! И в то же время пытаюсь сказать: - Товарищ полковник, не час, а всего пятнадцать минут! - А у меня свидетель есть,- и он показывает на начальника отделения. Как выйти из этого положения? Я говорю: - Мне как врачу надо засвидетельствовать факт смерти. Может быть, еще что-то можно сделать... - Нет никакой необходимости. - А где этот больной? - В КПЗ. - Нет, без освидетельствования я никаких бумаг подписывать не буду, - стою я на своем. Наконец он с большим неудовольствием разрешает мне пройти в камеру предварительного заключения. Там действительно лежит молодой мужчина. Я подошел, он явно мертвый. И тут я говорю фельдшеру: - Николай Иванович, разденьте. Полковник весь взвился: - Не сметь! Пока он не сфотографирован, я запрещаю проводить осмотр! - Вы извините, но тогда зачем здесь мы? Я уже понял, в чем дело. В конце концов он уступил. И когда раздели мертвого, я попросил его перевернуть. На спине были ярко выраженные трупные пятна. Ясно: не час тому назад умер и не два! Тогда я говорю: - Ну, мне все понятно, полковник. Теперь я буду составлять акт. Тут я уже почувствовал в себе уверенность. Усаживаюсь и начинаю диктовать фельдшеру, что такого-то числа в КПЗ мною осмотрен труп мужчины, как это положено при судебно-медицинской экспертизе. И тогда полковник садится и говорит: - Ладно, доктор, нашей встречи не было, документов никаких не было, давайте-ка уезжайте отсюда. Позднее я узнал, что в КПЗ этого молодого человека сильно ударили спиной о цементный пол, в результате чего произошло кровоизлияние и перелом основания черепа. И чего они мне голову морочили? Все равно этот труп подлежал судебно-медицинской экспертизе. И даже если бы тот был еще жив, то мои действия нисколько бы его жизни не продлили. …В конце 1956 года Уфа с Черниковском объединились и стали единым городом. Меня назначили заместителем заведующего горздравотделом, где я проработал два года, отвечая за организацию лечебной работы. ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ Вновь у меня началось тяжелейшее обострение. Профессор С. З. Лукманов написал в Москву, в Ленинградский институт костного туберкулеза, отправил академику Корневу письмо и все необходимые документы. Оттуда пришел ответ, что оперировать слишком поздно, сделать ничего нельзя: много поражений. Опять было назначено медикаментозное лечение. Потом посылали меня в Москву. Был я у академика Ралье Зинаиды Ульяновны. Та мне сказала: - Ведь вы сами доктор, видите, что на снимке у вас. Ну ладно, если, скажем, ногу ампутируем, но тазовые кости тоже поражены. Это удивительно: столько лет активный процесс носить! Я уже был обречен и это понимал, в семье тоже понимали. Но случилось то, чего я не ожидал. Однажды мой школьный товарищ, ведущий специалист по костному туберкулезу Борис Кузнецов, друг мой большой, приходит и говорит: - Володя, у меня тут доцент из Свердловска. Давай-ка покажемся ему. Ну я, конечно, вспылил: - Боря, мотай ты от меня подальше, потому что академики консультировали, не взялись, а тут какой-то доцент!.. Он ушел, обиделся. Через некоторое время заходит плечистый такой, интересный мужчина, называется доцентом Бедриным Афанасием Васильевичем, ведущим хирургом научно-исследовательского института туберкулеза из Свердловска и говорит: - Дайте, Владимир Анатольевич, ваши снимки. Он взял их, смотрел, смотрел и говорит: - А я берусь вас оперировать. Я с малых лет мечтал, чтобы хоть отрезали мне эту больную ногу, и вдруг он берется оперировать! Я тут же набираю телефон, еще не посоветовавшись ни с семьей, ни с кем, звоню профессору Лукманову (в то время министру): - Сабир Закирович, из Свердловска доцент Бедрин показательные операции приезжал делать, он берется меня оперировать. Лукманов говорит: - Быстро присылай ко мне человека! Я оформляю документы и деньги. И не задумывайся! На следующий день я улетел в Свердловск. Договорились с Афанасием Васильевичем, что 10 июля он будет меня оперировать. Но вот он приходит и говорит: - Десятого я должен уехать в длительную командировку. Жаль, конечно, но остается выбор - либо осенью снова приехать, либо 6 июля… А 6 июля - мой день рождения… Но выхода нет, и я даю согласие. Наверное, редко бывает так: больного везут на операцию, а он боится только одного - чтобы не передумали. Позднее мне Афанасий Васильевич рассказывал: - Все-таки академики умнее меня были! Если бы я знал, что пять с половиной часов весь мокрый от пота буду оперировать, то вряд ли взялся бы за это. Ведь только-только закончишь, нет - снова где-то очаг появился... Почти два флакона (тогда не было такого наркоза, как сейчас) влили в меня эфира и всего замуровали. У меня от гипса были свободны только одна голова и руки, туловище и обе ноги были в сплошном гипсе. После такого наркоза я дважды впадал в так называемый коллапс. Вытащили. Самым мучительным было то, что стоило выпить глоток воды, как из тебя сразу полведра воды вылетало на капельницы. И еще более мучительными были страшные боли, потому что хирург вытянул мне ногу (у меня же было 9 сантиметров укорочения, а осталось 4). И вот в этом непривычном положении мышцы давали такую боль, что я от нее почти терял сознание. Где-то дней двенадцать находился под беспрерывным воздействием морфия. Но самое мучительное было не это. В августе стояла ужасная жара, и под гипсом начался такой зуд, что это непередаваемо! Вокруг меня лежали такие же люди, тоже замурованные в гипс. И что-то обреченное было во всей этой компании, чтобы не закиснуть надо что-то делать! Рядом со мной лежал профессор Аполлон Анатольевич Вейзе с поражением позвоночника (у него были парализованы обе ноги, Афанасий Васильевич восстановил ему движение в ногах), я с ним поделился и однажды, проснувшись утром, своим громовым голосом запел: «Распрягайте, хлопцы, коней». А потом: «Руки вверх, развести...» В общем, началась утренняя гимнастика. Мы с Аполлоном стали придумывать игры в слова, организовывать этих замурованных людей на концерты. Оказалось, многие замечательно пели. Одна Розочка была из Казани, она так хорошо и мелодично пела татарские песни, что слушали ее с удовольствием. Четыре месяца провел я в этой больнице и наконец вернулся домой - без палки, без костылей, без болей, без температуры. И благодаря Афанасию Васильевичу вторую половину своей жизни прожил, забыв, что такое моя больная нога. БОЛЬНИЦА №1 Если посмотреть на весь мой жизненный путь врача, то я бы назвал три основные ступени формирования во мне этой довольно сложной профессии, которая включает в себя не только ремесло, но и в большой степени искусство. Первой моей ступенью была очень тяжелая, напряженная, совершенно самостоятельная, без всяких условий работа на селе в течение четырех лет. В Ново-Александровке этот опыт позволял мне оставаться за любого врача, который по той или иной причине не мог принимать больных. Я общался там с такими большими специалистами, как хирурги Аксан Гирфанович Имаев и Наиля Габдрахмановна Мавлютова, замечательные терапевты Нина Константиновна Семенова и Анна Кирилловна Дудкина. Общался с окулистами, отоларингологами, вбирал их знания, их опыт. Особенно запомнились мне супруги Шавохины. Иван Николаевич -прекрасный клиницист и замечательный хирург, а Галина Сергеевна - очень хороший терапевт. И самое главное, жизнь в Ново-Александровке резко отличалась от всей последующей и предыдущей моей жизни. Это время было не только особым периодом моей деятельности в области здравоохранения, но и второй ступенью формирования моей личности как врача. Ну и высшей школой, безусловно, я могу назвать больницу №1 Минздрава БАССР, или, как ее еще называли, больницу Совета Министров, где мне пришлось работать в качестве главного врача более 25 лет. Чем же отличалась моя жизнь в этом лечебном учреждении? Прежде всего приобретением все новых и новых знаний от замечательных специалистов, которые работали там: Гайши Усмановны Загидуллиной, Ляли Ганеевны Червяковой, Халиды Назиповны Якубовой и целого ряда других (всех перечислить невозможно!). Вот взять, к примеру, рентгенологов. Работали у нас Анна Порфирьевна Ежова и Фаяз Магрупович Гильманов. После своих рентгенологических исследований они всегда были у постели больного. Благодаря им я научился довольно хорошо читать костные рентгенограммы, неплохо разбирать легочную патологию и т. д. С момента моего прихода в эту больницу был организован такой порядок, при котором главный врач обязательно делал обходы с разбором состояния каждого больного. Коллектив к этим обходам готовился торжественно. Больные ждали: сегодня обход главного врача! Задумано это было для укрепления веры в данное лечебное учреждение и меньше всего для поднятия авторитета главного врача. Специально для этих случаев выглаживался белоснежный, «с иголочки» халат. (Когда в годы «перестройки» «развенчивали» в печати эту больницу, то ничего не могли найти, ограничились иронией: «белые халаты, как лебеди».) Это пришло из Ново-Александровки. Олег Леонидович Вехновский был очень требовательным к форме медицинского работника, добиваясь, чтобы она блистала. Он всегда говорил: «Если врач или сестра неряха, то у больного внутри все содрогается: такой перепутает и лекарства, и рецепты». Поэтому какой бы добротой ни обладал тот или иной медицинский работник, но если по его внешнему облику видно, что это неаккуратный человек, то это всегда вызывает тревогу. Во время обходов мы разбирали состояние каждого больного, затем я осматривал их. От старых врачей, таких, как Бронислав Федорович Вагнер, терапевт на железной дороге, или замечательный акушер-гинеколог (в Уфе его называли «бабьим богом») Николай Николаевич Страхов, было заведено особое обращение к больным. Те никогда не позволяли больного называть «мамашей», «папашей», «гражданином» или «товарищем». Они всегда называли больного по имени-отчеству. И я видел, насколько это важно, как это сразу располагает к тебе больного. Эти обходы обогащали мои знания, мой опыт. Кроме того у нас были регулярные врачебные конференции. И ни один из консилиумов, собираемых около тяжелого больного, никогда не обходился без главного врача. Это была высшая школа формирования меня как специалиста-врача. Не могу не сказать и о другом: тот контингент больных, который к нам поступал, тоже обогащал меня в самых разнообразных областях. Часто во время спокойных дежурств мне выпадали длительные беседы с такими интереснейшими людьми, как Григорий Васильевич Вахрушев, Кадыр Рахимович Тимергазин, Саит Рауфович Рафиков. Это крупнейшие ученые! Их всех тоже перечислить нельзя. Взять Раиля Гумеровича Кузеева и его брата Рустема. С ними тоже были многочисленные беседы, которые пополняли мои познания в области истории и этнографии. А если говорить об искусстве, то таких встреч и бесед было еще больше. На одной из них мне хотелось бы остановиться. Еще в годы Великой Отечественной войны, когда оперный театр только начинал свою творческую деятельность, ставили «Акбузат». На одном из спектаклей я сидел на галерке (на лучшее место денег не было), и меня поразил бас Габдурахмана Сулеймановича Хабибуллина. Помню, тогда слава шла: Хабибуллин! Хабибуллин! И вдруг он появляется передо мной в больнице, этот человек. Не как поразивший меня изумительный певец, а как обычный человек, больной. Был он худощав, остроумен, ироничен. Бывало, зайдет ко мне: - Ох, Владимир Анатольевич, вы уж положите меня, пожалуйста, отдельно. Ну поймите меня, ну поглядите на меня - перед людьми стыдно! Щелк - один глаз на ладошке. (А у него, действительно, один глаз вставной был.) Хоп - все челюсти вынул. - Видите, я теперь ни говорить, ни петь не могу. А если еще разденусь… Когда после наших бесед я слышал в его исполнении оперные арии, и особенно «Урал», щемящая боль в сердце наполняла меня. Его давным-давно уже нет, но когда я вспоминаю этого изумительного артиста, то помимо его замечательного голоса вспоминается его неповторимый актерский талант. И он всегда говорил: - Я ведь своей судьбой, Владимир Анатольевич, очень доволен. Я же простой деревенский пастух и вдруг вырос до народного артиста Российской Федерации… Встречи с Арсланом Мубаряковым, Тамарой Худайбердиной, Фирдаус Нафиковой, Магафуром Хисматуллиным, который, как увидит меня на улице, так уже издали кричал: «О, земляк, здравствуй!» Мы действительно своими корнями близки друг к другу. Писатели… Хаким Гиляжев, будучи главным редактором журнала «Агидель», однажды в таком ночном разговоре (у него бессонница была, а я дежурил) убедил меня взяться за перо. Я ему рассказывал о своей врачебной практике, об Алайгирово, о Ново-Александровке, а он вдруг мне говорит: «Так вы что-нибудь пишите, у вас обязательно получится». Я отказывался, потом какую-то очень плохенькую статью написал. Он тут же ее перевел, и в «Агидели» это вышло. Он же натолкнул меня на написание книги, которая стала основой моей кандидатской диссертации. Мустай Карим… Замечательный художник Рашит Нурмухаметов… Рашит никогда не забывал поздравить меня с днем рождения. Либо дома, либо на работу прибежит и какой-то маленький этюд или небольшую картину принесет. Важен был не подарок, а то внимание, которое я ощущал с его стороны. Михаил Чванов. С ним запомнились многочисленные беседы не только в Уфе, но и в гостиницах, где приходилось нам с ним бывать в командировках. Сагит Агиш. Идет по поликлинике: - Кто это? - Это я, Сагит-агай. Скачилов. - А-а-а, Владимир Анатольевич, здрасьте! Проходит две минуты. Он уже видел меня, но не узнает опять: - А-а-а кто это? - Это я, Скачилов Владимир Анатольевич. - А-а-а!. . И это может продолжаться три-четыре раза, с его юмором, с его неподражаемым обаянием. Я очень любил Ахмата Лутфуллина, часто бывал в его мастерской и высказывал то, как я понимал его работы. Иногда он мне говорил: - Не торопитесь, Владимир Анатольевич, еще раз посмотрите: вы пока моего замысла не разгадали. Ахмат - художник-философ, поэтому спешить, действительно, не надо. Ну вот маленький пример. На картине три женщины, приплюснутые сверху вниз. Я ему говорю: - Так это же нарушение анатомии, Ахмат. - А вы еще раз посмотрите. Не сразу, но я все-таки понял, что хотел сказать художник. Картина называется «Проводы». Горе, большое человеческое горе - вот что пригнуло этих женщин! Вот именно это он и хотел изобразить на своей картине. Алексей Кузнецов, которого мне дважды пришлось спасать от смерти, Борис Домашников, Александр Бурзянцев, Алексей Кудрявцев, Тамара Нечаева - сколько их, замечательных, самобытных людей творчества, прошло через мое сердце! Я был заядлым театралом, знал большинство наших артистов, в свое время прослушивал все оперы, бывал на премьерах. Вспоминаю, как с могучей гривой волос влетает ко мне в кабинет Нариман Сабитов. Поначалу даже испытываешь робость от идущей от него энергии. А когда начинаешь с ним говорить, он расплывается в улыбке и сразу становится интересным, деликатным собеседником. Никогда не забуду, как они вместе с Халяфом Сафиуллиным пригласили меня однажды на премьеру. Музыку к балету написал Нариман. Знаменитые прыжки Халяфа, изумительная игра его даже не как танцовщика, а как артиста остались в моей памяти на всю жизнь. Вот такое общение я считаю главным, чем обогащала и наполняла меня работа в этом лечебном учреждении. ГЕНЕРАЛ НОВАК В начале 1966 года в Уфе проходили международные мотогонки на льду. Я на них не был и особенно не интересовался ими, иногда только по телевизору смотрел. И вот когда гонки закончились, вдруг к нам в больницу привозят чехословацкого генерала с тяжелейшим, так называемым трансмуральным инфарктом, когда очаг поражения миокарда поразил всю толщу этой мышцы. Очень тяжелый случай. Мы, конечно, быстро собрались, положили его, тут же консилиум собрали. В течение трех недель больному требовался абсолютнейший покой. Тут же установили около него индивидуальный пост. Вечером к нему прибыли первый секретарь обкома партии Зия Нуриевич Нуриев и председатель Совета Министров республики Зекерия Шарафутдинович Акназаров. Мы долго не разрешили около него быть. Они ушли и, надо сказать, впоследствии довольно часто и регулярно навещали этого гостя. Несколько раз нам звонили из Министерства обороны СССР, из Министерства иностранных дел СССР, из посольства Чехословакии. Дело в том, что генерал Франтишек Новак был военным атташе посольства Чехословацкой Республики. Напряженные это были дни. И в самый ответственный момент, когда однажды в моем кабинете проходил консилиум в составе профессоров Терегулова, Загидуллина, Фридмана, вдруг вваливаются три полковника. Один из них представился начальником санитарной службы Куйбышевского военного округа, другой - начальником окружного госпиталя, расположенного в Куйбышеве, а третий был главным терапевтом санитарной службы округа. И вместо того, чтобы какой-то товарищеский разговор завести, сразу «взяли тон», начали покрикивать: - Чем вы лечите? Почему неправильно лечите? Мои профессора стушевались. Тогда я встал, пригласил их сесть и сказал: - Если вы приехали с добрыми намерениями, мы готовы с вами проконсультироваться, но такой тон я считал бы непригодным для дальнейшего разговора. Один из полковников грубо что-то мне ответил. Тогда я набрал прямой номер Нуриева и доложил: - Зия Нуриевич, вот прибыли такие-то полковники и ведут с нами такой-то разговор. Как мне быть? Надо сказать, что тогда был такой аппарат, разговор по которому был слышен на весь кабинет. И на весь кабинет раздался голос Нуриева: - Гони ты их к чертовой матери! Чтобы духу их не было здесь! За жизнь генерал-лейтенанта Новака отвечаешь своей головой. Полковники мои сразу сникли и попросились принять участие в консилиуме. Я немножко задумался, потом обратился к своим профессорам: не возражают ли они? Но предупредил прибывших, что никакого диктата с их стороны принимать мы не будем, больного лишний раз беспокоить не дадим. Пробыл генерал у нас полтора месяца. Он оказался очень обаятельным человеком. Поскольку здесь у него ни родных, ни близких не было, мы организовали ему, гостю из дружественной страны, индивидуальное питание на самом высоком уровне, кое-что прикупали на рынке. И вот он стал выходить из этого тяжелого состояния, потом уже начал прогуливаться. Был очень общителен со всеми. Тепло распрощавшись с нами, Франтишек Людвигович Новак отправился в Москву, к себе в посольство. Сопровождала его врач Ляля Ганеевна Червякова. Возвратившись оттуда, она рассказывала, как сердечно встретили ее в семье этого генерала. Привезла мне в подарок интересную, очень красивую книгу «Курорты Чехословакии» с его надписью на русском языке. После этого у нас началась переписка в виде праздничных поздравлений, однако в период «чешских событий» все прервалось, и я долгие годы ничего не знал об этом Новаке. Но много времени спустя, вернувшись из поездки в Чехословакию, наш ветеран войны, чехословацкий национальный герой Даян Баянович Мурзин передал мне привет от генерала Новака. «Значит, жив, - обрадовался я. - И помнит нашу Уфу…» «ЗИС» ОТ НУРИЕВА Я знал, что Нуриев хотя и сдержанно, но очень хорошо относился ко мне. Особенно в моей памяти осталась простота и сердечность его жены Айслу Хабировны. Это был изумительный человек! Сама бывшая акушерка или фельдшер, она никогда среди нас, медиков, не выставляла себя как жена первого секретаря. Я мог с ней вести самые откровенные разговоры. И вот однажды проходила областная комсомольская конференция. Обком партии уже обговорил в ЦК кандидатуру Гареева. Кто такой Гареев - не знаю. Видно, очень хороший человек, но сами комсомольцы избрали Поройкова. По тому времени это крупное ЧП. И в этот же день к нам поступил второй секретарь обкома партии (потом он был первым секретарем Астраханской области) Леонид Александрович. В связи с этим домой я вернулся поздно, и где-то в половине первого ночи (была осень, центральное отопление еще не дали, в квартире сыро, холодно) - резкий телефонный звонок. Я этих ночных звонков страшно боялся. Боялся потому, что, значит, с кем-то стало плохо. В одних трусах подлетел к телефону, и мне говорят: - Сейчас будете говорить с Зией Нуриевичем. Ну, жду-жду, меня уже дрожь начинает пробивать (пол-то холодный!), и слышу голос: - Что там у Леонида Александровича? Я говорю: - Предынфарктное состояние. - А-а-а, предынфарктное состояние! Почему даже в ЦК об этом знают, а я ничего не знаю?.. И понес. И ругает, и ругает. Меня и так-то трясет от холода, а тут еще... Нецензурных слов не было, нет. Но это был голос страшно рассерженного человека. Ну, конечно, всю остальную часть ночи я не спал. Утром я сел и написал заявление с просьбой освободить меня от занимаемоей должности. Только явился на работу, меня вызывают: приглашает, значит, Зия Нуриевич. Я прихожу, приемная полна народа. Секретарь, увидев меня, тут же проводит в кабинет. За столом сидит Нуриев. Ну, думаю, «продолжение следует». Но я ошибался. - Садись, Владимир Анатольевич. Слушай, ты меня в Крым отдыхать не отпустишь? А то у меня нервы что-то стали сдавать. Надо отдохнуть. Я говорю: - Ну почему, Зия Нуриевич (а в кармане лежит заявление), почему не отпущу? В Крым вам очень хорошо, но только при одном условии: вы поедете туда один, без жены, потому что Айслу Хабировне Крым абсолютно противопоказан. - Ну вот, начал за здравие, а кончил за упокой! Так ведь не пойдет, как это я поеду без нее - Нет, Зия Нуриевич, она очень тяжелую форму ревмокардита перенесла. Не могу я ее отпустить. - Знаешь что, - продолжает Нуриев, - у меня откровенный сейчас с тобой разговор. Какие трудности сегодня ты испытываешь? Я говорю: - Ну, какие трудности? Вот трудность есть, например: на вызов или к вам даже еду на санитарной машине, а ГАИ останавливает. (Тогда был такой приказ: главным врачам запрещено было вообще на санитарных машинах ездить, даже если на вызов, - значит, на трамвае.) - Да-а-а, это действительно... Набирает номер внутреннего телефона. - Гареев, вот у меня тут главный врач сидит. Ну-ка посмотри там, какую машину ты можешь ему выделить?.. Да? А что, она на ходу? На ходу. Тогда отдай! Так я получил «ЗИС». Это была громаднейшая машина, мощная, сиденья с гагачьим пухом, автоматические дверцы... Прошла она очень мало, но модель морально устарела: 25 лет она простояла, на ней встречали лишь именитых людей. Со временем Зия Нуриевич об этом своем распоряжении, похоже, забыл. Выходит однажды из больницы, а машины его нет. Подаю ему свою. - Как она у тебя оказалась? - удивился. Я говорю: - Да по распоряжению товарища Нуриева. Я, Зия Нуриевич, вот собираюсь на дверце надпись сделать: «На ней ездили Косыгин, Нуриев и Скачилов». Расхохотался и ничего не сказал. Этот случай снял конфликтную ситуацию, и я даже не осмелился поднимать свое заявление. НЕЗАБЫВАЕМЫЕ ВСТРЕЧИ Медицина - наука сложная, многотрудная и интересная. Но не меньший интерес для меня всегда представляли люди, те, кому она служит. А они такие разные… …Из обкома партии звонят: - В гостинице «Россия» в люксе лежит актер Михаил Иванович Жаров. Он приехал в Уфу, чтобы выступить в спектакле «Волки и овцы», но заболел. Была «скорая помощь», подозревают воспаление легких, надо посмотреть… Я собрался, взял с собой опытнейшего нашего врача Клавдию Васильевну Тимофееву. Приезжаем, стучимся в люкс. Открывает какой-то длинный, совершенно безволосый мужчина, в котором ничего похожего на Жарова нет. Я говорю: - Мы прибыли к Михаилу Ивановичу Жарову. Он недовольно так: - Ну, скажем, я и есть Жаров. - Разрешите пройти? Проходим. Я объясняю, что перед ним главный врач такой-то больницы и заведующая терапевтическим отделением, что мы хотели бы его посмотреть. - Ну, смотрите! Гляжу на него, а сам думаю: и это он, король санкт-петербургского бильярда, мой кумир Жаров? После трилогии о Максиме я был от него в восторге. Да еще по военным киносборникам запомнил. Клавдия Васильевна его посмотрела, а потом говорит: - Владимир Анатольевич, вы тоже послушайте. Я его тоже всего обслушал, горло посмотрел и говорю: - Клавдия Васильевна, а пневмонии-то здесь нет, никакого воспаления легких. - Правильно, я только об этом вам хотела доложить. Здесь острое респираторное заболевание. Я говорю больному: - Сейчас пришлем отоларинголога. Он смажет вам горло и сделает гамоглобулин против гриппа. А потом оборачиваюсь к нему и спрашиваю: - Михаил Иванович, а спектакль-то когда? - Спектакль послезавтра. - Ну, к этому времени мы на ноги вас поставим! Обидно бы было, если бы уфимцы не посмотрели своего любимого актера. И вот в этот момент он как-то по-жаровски бросил: - Вот это доктора! После того, как он это произнес, все в нем переменилось, ожило. Заиграло. Лукавым бесом завертелся он перед моей старушкой Клавдией Васильевной, галантно накинул ей на плечи пальто. Боже мой, так и есть - король санкт-петербургского бильярда! Хоть и больной, хоть и весь лысый, но все равно это Михаил Жаров. Великий Жаров! * * * Однажды в кабинет ко мне заходит женщина, а я знал, что в Уфу приехала известная певица Клавдия Шульженко, я ее сразу узнал. - Можно к вам, Владимир Анатольевич? Видно, перед дверью на табличке она прочитала мое имя-отчество. Спешу навстречу, широко распахиваю дверь: - Проходите, Клавдия Ивановна! Очень вам рад!.. Она проходит. - Садитесь, пожалуйста. Приболели? - Вы знаете, я с просьбой. Очень утомляюсь во время концертов. Я вижу: уже немолодая. - И вот после концерта мне надо принять несколько капель кардиамина, но я его с собой не взяла, а в аптеках товарищи, которые сопровождают меня, найти не смогли. Не поможете ли вы? - Ну что вы, Клавдия Ивановна, конечно! Звоню по внутреннему телефону старшей сестре: - Быстренько два флакона кардиамина! Сестра приносит. - Ой, как вы любезны! Она встает, какие-то знаки признательности проявляет. Я вокруг нее чуть не пляшу. - Как вы сразу меня узнали? - Ну как же! Я с юности помню вашу «Челиту» и «Креолку»!.. Тепло прощаемся. Она оставляет мне билет на свой концерт, к сожалению, воспользоваться им я не смог. * * * Такой же неожиданной была встреча с Олегом Константиновичем Поповым. Он прибыл со всей своей группой в Уфу. И вот опять же мне звонят, что была «скорая помощь», Олег Попов в гостинице цирка лежит больной, и просят принять меры. Я приехал, нашел его в небольшом номере. Он один, очень хмурый. За все свои 47 лет работы врачом я ни разу не видел, чтобы больные обращались к нам с радостью. Больной есть больной: он всегда тревожен, и по-разному эта тревога у него проявляется. Я его внимательно послушал: действительно - пневмония. Есть признаки самого начала этого заболевания. Я ему говорю, что надо ложиться в больницу. Он качает головой: - Как же, ведь цирк будет стоять! Я же подведу всех, потому что стержнем всех этих выступлений является Олег Попов. Без меня они ничего показать не могут. Я ему говорю: - Вы меня тоже правильно поймите: от того, что вы с температурой под сорок будете лежать на арене, народ хохотать не будет. Получился такой довольно серьезный разговор. Я его взял в машину и привез к себе в больницу. Дело было под Пасху. Прежде всего мне пришлось около его дверей сначала санитарку посадить, а потом просто ставить стул, потому что, узнав, что тут лежит Олег Попов, все больные стали без конца заглядывать в его палату. Было бесполезно объяснять, что он болен. Пришлось закрыть к нему допуск. Утром прихожу его посмотреть, а что он делает? Он куриные яйца разрисовывает. Да такими чудесными мордочками! Оказывается, он прекрасно рисует и решил сделать санитаркам и сестрам пасхальные подарки. Собеседником он был еще более обаятельным, чем в своих выступлениях на арене. Он изумительно остроумный рассказчик. Не острослов, а острого ума человек. Пролежал он у нас почти целый месяц. Каждый день мы с ним встречались. Он подружился с сестрами. Как мне говорили сотрудники больницы, он ко всем был настолько добр, что когда уходил, было жалко с ним расставаться. И перед самым уходом он зашел к старшей сестре Марье Яковлевне, бывшей фронтовичке, большой умнице, и говорит: - Марья Яковлевна, я недавно приехал из Франции и привез бутылку коньяка «Наполеон». В Москве даже такого не продают. Завтра хочу Владимиру Анатольевичу подарить. Она ему: - Ну, если вы хотите испортить с ним отношения, то попробуйте сунуться. - Что, не примет? - Не только не примет, а обидится. У нас это не принято. - А что он может принять? И она возьми да скажи, что, мол, может принять книжку с автографом автора, но не купленную; небольшой этюд художника, если тот нашел нужным подарить. Таких картин у нас в больнице полно: домой он редко уносит, а книгу возьмет с благодарностью. На следующий день идет оперативка, и вдруг дверь открывается, в желтом пиджаке и полосатых брюках влетает Олег Константинович, как солнышко, улыбающийся, молча разворачивает большущий календарь. На нем изображен он, лежащий на животе, с головой, подпертой руками, а впереди - белая собачка. И на фоне этой собачки фломастером написано: «Другу моего здоровья Владимиру Анатольевичу Скачилову от народного артиста Олега Попова». Позднее мы дважды встречались в уфимском цирке. От него я узнал, что он собирает и реставрирует антикварные вещи и самовары. Когда мы в первый раз попали к нему в артистическую, он заканчивал реставрацию старинного кресла. Он заставил каждого из нас посидеть в нем. Мы, естественно, не могли удержаться от похвал, а он довольно улыбался… И таких встреч в моей врачебной жизни было немало. Случались они и после, но уже за стенами больницы № 1, которую я оставил 8 мая 1984 года…
|
|
|
|
© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2003WEB-редактор Вячеслав Румянцев |