SEMA.RU > XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 9'03

Мустай КАРИМ

ЧТО-ТО ВИДЕЛ, ГДЕ-ТО СЛЫШАЛ...

НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
XPOHOС

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова
История науки
История России
Сайт истфака МГУ
Слово о полку Игореве
ГЕОСИНХРОНИЯ

 

Когда-то эти люди стучались в книгу «Долгое-долгое детство», но почему-то не попали. Прошло время, и они снова напомнили о себе...

САГИДА

Совсем рядом по соседству с нами росла пригожая девочка-полусиротка Сагида, волосы черным-черные, лицом белым-бела. Дочка сватьи Асхапъямал. Отец ее погиб на той германской. Выросла Сагида и, отказав многим состоятельным женихам, приняла в дом Гильметдина с Верхнего конца улицы, этот, дескать, мне ровня, по горшку и крышка. Не угадала Сагида - скуп и черств душой оказался муж. Гостей не созывал и сам в гости не ходил. К тому же и на руку тяжел; бывало, и колотил-молотил свою благоверную. Но терпеливая жена обиды на мужа не разносила, стенанья свои на миру не изливала. Впрочем, тогда и обычая такого не было. С детства задумчивая, Сагида еще глубже ушла в свои думы. Вот так однажды навьючила лубяную колыбельку с грудным дитем на спину и пошагала в глубоком раздумье на дальнее поле просо полоть. Сама не заметила, как младенец с «воза» и выпал. Догнал сзади верховой и сунул матери сверточек с посапывающим во сне ребенком, сняла она колыбельку со спины и сказала: «Так ведь сюда его клала...»

Оставив трех детей сиротами, Гильметдин с этой войны не вернулся. Пришел я с фронта домой, зашел к соседям о житье-бытье разузнать. Долго сидели, разговаривали. Сказала тогда Сагида тихо, а я на всю жизнь запомнил:

- Как придет день, когда я хлеб, прижав к груди, буду резать, полон дом гостей созову. Иншалла, доживем...

КАЮП

В тридцать третьем голодном году Каюп-бабай, наш сосед через улицу наискосок, взял меня с собой на Тополиную излучину Демы ловить на бродец.

«Добыча пополам», - сказал он. Было, кажись, начало мая.

Этот норовистый человек когда-то, должно быть еще в прошлом веке, попал в аульскую летопись одной своей озорной выходкой.

Глазом невиданное, ухом неслыханное сотворил он тогда. Кабир, отец Каюпа, созвал как-то почтенных мужей аула в гости. Мясо съели, шурпы испили и перешли к чаю. За чаршау-занавеской чай по пиалам разливают, а Каюп, шестнадцатилетний подросток, по застолью их разносит. Известное дело, первую пиалу он поставил перед Аюпом, старейшим аксакалом аула. Только еще двум-трем вынес, Аюп уже снова пустую пиалу протянул. Ни слова разносчик не сказал, принес новую пиалу. Однако еще трем-четырем не успел поднести, опять аксакал, теперь уже двумя руками, свою посуду тянет.

- Ты, старик Аюп, на две руки две пиалы уже выдул. Так что жажду свою уйми на пока. Тут и такие есть, что по одной не выпили, - самому почтенному, сидевшему на подушке выше всех гостю сказал Каюп.

Вот кому и вот какие сказал он слова. Что это? Неотесанность или справедливое простодушие?

Теперь уже ему под семьдесят. Оба мы с ним вконец истощали, крови из нас даже комаришке напиться не выдавишь.

- Благодать, когда кожа да кости. Комарью на нас даже глянуть лень, - говорит старик Каюп. - А жирному здесь не житье. Видишь, прямо воздух кипит.

Посидели по очереди с бродцем, подергали за веревку- пусто. С вечера промысел не удался. Пропитание наше в мутном омуте по дну еще ходит. Хотя воды для будущей ухи полное ведерко налили, кипит вовсю, пятый раз уже доливаем. Вместе с водой и наши надежды выкипают. Но если поначалу новыми надеждами доливали, теперь уже одной только водой. Тогда Каюп-бабай наломал веничек из смородиновых веток с только-только нарезавшимися листочками и сунул в кипяток.

- И чего нам, Мустафа, яства, какие есть, для самих себя жалеть? - сказал он при этом. - Попьем чаю вдоволь.

После такого щедрого угощения то ли разморило от блаженства, то ли вконец обессилел, я задремал. Ночью к старику пришла удача. Проснулся я на рассвете, а в опущенной в воду сетке плещутся два леща, каждый в деревянную лопату шириной...

Давно уж оставил мир Каюп-бабай. А слова его не забылись.

И каждый раз, к роднику ли прильну воды испить, дикий лук ли сорвать нагнусь, за кистью ли черемухи потянусь, скажу про себя:

- Давай, Мустафа, чего нам яства, какие есть, для самих себя жалеть. Не приведи аллах и этих даров лишиться.

ШАГИТ САНИЕЙ

А вернее - Сания с Шагитом. Они от нас напрямик через улицу живут. Сания - тетка вспыльчивая, злоязыкая, только тронь - тут же взвихрится. Про таких говорят: языком быка забодает. А душа простая. Зла не помнит, хитрости не ведает. А Шагит - кроткий молчун. Только уж если очень рассердится, жене ли, кому другому пригрозит, бывало: «Скажу - не обрадуешься». А что скажет, чему не обрадуешься, ни Сания, ни другие обидчики так и не узнали. Пищу свою доел Шагит-агай, годы свои дожил, чем он угрожал, так и осталось тайной. Так с собой и унес.

Подростком я частенько захаживал к ним. Заглянул как-то утром, Шагит-агай сидел, сапог пытался надеть. Сания-енге, как утка, плескалась возле казана, чашки-плошки мыла. Средний их сын, девятилетний Хамит, стоял на пороге - одна рука уже в рукаве бешмета, а другая еще в носу ковыряется. Его куда-то с поручением пытаются отправить, а он не больно-то отправляется.

- Шевелись быстрей, упрямое отродье, с шайтановой арбы свалившееся, чертова изнанка! - бушевала Сания-енге. - Будь рук у меня четыре, будь ног у меня шесть - никого бы не просила! Иди, беги! Живо!

- И не двинусь.

- Еще как двинешься! Так тебя двину, от блуда родившийся отступник!

- Не блудили бы, так и не родился бы, - огрызнулся девятилетний отступник.

- А-а, вон ты как! Бесстыжий! - сжав кулаки, Сания-енге бросилась к мальцу. Но не ударила, не было у ней такой привычки.

Тут Шагит очнулся, взял сапог, который надеть не успел, и протянул жене:

- На, Сания, двинь его этим сапогом как следует!

Сания, пыша яростью, метнулась к мужу:

- Ты чего это, смиренник, меня науськиваешь! Ишь, расхрабрился, телок озимый, двинь сам, коли сердца хватит! Нашелся охотник - чужими руками людей бить! Сатана!

Много потом видел я их, охотников чужими руками других избивать, и посейчас вижу. Уж куда там Шагиту, не ему чета!

И каждый раз Санию-енге вспоминаю.

НАДЕЛ СМОТРЕВШАЯ ТЕТКА

До того как объединились в колхоз, покосных лугов у нашего аула было много. Потому, как только сойдет жатва, справные хозяева везли в город сено. Переночуют в Нижегородке, на лугу, и с рассветом поднимаются на Сенной базар. На месте нынешнего обелиска Дружбы стояла желтая церковь, а повыше церкви Сенной базар и раскинулся.

Если отправлялись на двух подводах, мой Самый Старший брат Муртаза брал и меня. В наших поездках погода всегда стояла ясная, ни разу под дождем не оставались, такого не помню. В слегка тревожной темени ночного тугая мечется пламя пяти-шести костров, закипает чай. Несколько кляшевских возов сбились возле костра, а неподалеку в одиночку раздувает свой очаг Зайтуна-апай.

Я знаю: она вдова, живет на улице Мерзлых Труб. Мужчин в доме нет, потому и сено продавать ездит сама. Когда мой Самый Старший брат пошел к лошадям, один дядька по имени Мутахар сказал мне:

- Сходи-ка вон у той тетки чайник попроси. Только убедительно спрашивай. Скажи так: «Тетенька, дорогая, ты ж надел смотреть ходила, так дай нам свой чайник без одного ушка».

Мальчиком я всех слушался. Побежал тут же и попросил убедительно:

- Тетенька, дорогая, ты же чайник... ой, перепутал, ты же надел ходила смотреть, дай же нам свой чайник без одного ушка!

- Покажу я тебе надел, такой тебе чайник покажу, булыжная голова! - закричала апай и палкой, которой ворошила угли в костре, огрела меня по спине. Не для боли стукнула, для позора.

Вот дурная баба. Я у нее учтиво чайник прошу, а она палкой дерется. Мало того, наши, что вокруг костра сидят, ржут во всю глотку. Тоже дурни.

Прошло много лет, и вот что я узнал. Весной того года вышел народ в поле и стал жребий тянуть, землю делить. Зайтуна-апай сама не пошла, тянуть жребий поручила новому соседу Кабиру, тот нынче только с другой улицы переехал. Кабир сходил, застолбил вдовий надел и на следующий день повел тетеньку показать ее землю. Идут они, идут, уже и Среднее поле миновали, уже до самого Березового оврага дошли. А надел ее там еще, возле околицы, остался. Спустились в овраг, и Кабир покусился было, но вдова не далась, мужик пуще раззадорился, она и близко не подпускает. Бесстыжий охальник, вконец распалившись, набросился на свою жертву, а та ему пол-уха напрочь и отхрумкала. Вот вам и «чайника без одного ушка» доподлинный смысл.

Долго прожила Зайтуна-апай, до глубокой старости несла свою то ли добрую, то ли худую славу того, как надел ходила смотреть.

Однако и мне обуглившейся палкой навеки прописала урок: не говори слова, коли смысла его не разумеешь.

Нет-нет, кажется, польза от того урока и выпадает.

ВАЛЕТДИН И ГУЛЬСИРА

- Гостей созываем с большим отбором, цветок к цветку. Как придет пора в свечах огонь возжечь, так и приходите, - заглянув спозаранок, сказал Валетдин Медовый язык, что возле проулка живет. - Мы с Гульсирой оба вас ждем.

Есть у него такая привычка, к каждому слову Гульсиру свою пристегивает: Гульсира сказала, Гульсира похвалила, Гульсира осудила. Без Гульсиры шагу не шагнет, думы малой не подумает.

Время было сразу после войны, когда гостей не от достатка созывали, а от щедрости.

Настала пора «возжечь огонь в свечах», и мы с Раузой отправились в гости. За час гостей собралось пять-шесть пар. Потом еще поодиночке подошли. Домишко полным-полон набился. Знать, с большим тщанием отбирали хозяева цветочки. Расселись гости кто где и ждут. На длинном столе тарелки стоят, граненые стаканы выстроились. Разговор как-то не завязывается. Даже острослов и затейник Мухаррам вдохновения своего никак не разогреет. Сидим. Вначале пар от шурпы из жирной конины в носу пощекотал, потом запах подгоревшего бэлиша ноздри смазал. Час ждем, два ждем. Валетдин зайдет и выйдет, зайдет и выйдет. Уже и запахи унялись. Уже и полночь наступает. А к столу все не зовут. Сидим. Кое-кто, намаявшийся за день, откинулся на спинку стула и ушел в дрему.

Вдруг из-за занавески выбрызнула Гульсира:

- Пропади оно пропадом! Самый нужный гость не пришел, так хоть вы давай садитесь!

Не шутки ради сказала, а по простоте выложила. Стало неловко. Однако гости вяло потянулись к столу.

Только маленький Гайфулла Кузнечик - подпалишь, так и горсти пепла не соберешь, - вскочил живо и натянул старую шубейку и лохматый треух.

- Вставай, жена! Пошли! - сказал он. - В чужом застолье довеском сидеть не пристало. Ты что ж, свояк, нужного-то гостя одного не позвал? Ночь напролет людей мучаешь.

- Прилично ли, отец, выше пищи не будешь,- сказала благоверная Кузнечика.

- Прилично! Пища - она тоже всякая! Бывает - выше, бывает - ниже. Вассалям! - и, не дожидаясь жены, вышел.

- Ну что за церемонности, свояк! - развел руками вслед хозяин. - Больно уж вскидчивый, ай...

- Не принизишь, так не вскинется, - поддержала жена упрыгнувшего Кузнечика. - Мы тоже не на дырявых штанах заплата, иншалла! - и, крепко хлопнув дверью, выскочила следом.

Вроде ничего особенного не случилось. Но вкус у еды пропал. Словно каждый кусок - и не твой. Видать, и впрямь - есть пища повыше, есть пища и пониже.

СКРЯГА ГУБАЙДУЛЛА

В нашем ауле человеку прозвище могут прилепить по-всякому. Одному - по нраву его да повадкам в полном соответствии кличку пристегнут, а другому - совсем наоборот тамгу выжгут. Так, молчун и неулыба Гали - у нас Весельчак Гали, ленивого, медлительного, вечно сонного нашего шурина Исхака - Рысистым Исхаком кличут, а самый бедный на нашей улице (такой, что рот откроет - потроха видать) зовется Калад Салимгарей (от русского «клад»). Вот так и Губайдулла получил свое прозвище - Скряга. И не скряга он и не жадюга. Напротив, человек щедрый и великодушный.

В детстве Губайдулла был нравом кроток и послушен, и голос был у него чистый и звонкий. Оттого приятели в медресе всегда просили его спеть мунажат. И стоило ему запеть, у тех, кто сердцем помягче, горохом сыпались слезы. Баит про Гарунааль-Рашида (у нас почему-то его считали великим скупердяем) пел особенно жалостливо.

Земле не забыть ненасытного скрягу,

Поскольку земля проглотила беднягу.

Один из приятелей, маленький злодей, на это и сказал:

- Сам ты скряга!

Вот с тех пор и пошло: Скряга да Скряга.

В пору, с которой его помню, было ему лет пятьдесят.

Губайдулла-агай живет по ту сторону оврага, на улице Дятла. Улица маленькая, в шесть-семь вытянувшихся одним порядком избенок. У меня там живет дружок по имени Мухаррям. Губайдулла держит несколько ульев. День, когда гонят первый мед, для всей детворы с улицы Дятла - Праздник Угощения. И отчего-то каждый год точно в этот день я оказываюсь возле своего дружка. По всей улице разносится клич Губайдуллы-агая: «На помочь спешите!» Из каждого дома самое малое по три-четыре дятленка с ложкой в руке бегут к дому пасечника. И двумя-тремя застольями (смотря по числу гостей) на колени садятся на траву. Суетни-толкотни Скряга-агай не любит. Сидим, сухие ложки облизываем, терпеливо ждем. И вот он, этот миг - посреди каждого застолья Зубаржат-енге ставит по большой деревянной чаше янтарного меда. Хлеба на этот случай не выдается, и с собой приносить не дозволено. Уж такое условие в этом застолье, и тут не словчить. Сначала мы набрасываемся дружно, ложки так взад-вперед и снуют. Облизывать их, время терять, никому недосуг. Потом уже, малость насытившись, когда начинает горчить язык, тянем помедленней. Но никто ложки не отложит, «наелся» не скажет. А все же мед он мед и есть, сколько ни навали, а все кончается. Чаши пусты. «Помочники» все еще сидят. Мухаррям говорит: «Пусть у пчел твоих крылья не устанут». Это его бабушка научила так сказать.

- Воистину, - погладив серебристо-черную бороду принимает благое пожелание Губайдулла-агай и слегка улыбается.

А мы все лежим, все ждем чего-то.

Хозяин застолья вынужден дать пояснение:

- Когда мед ешь, дети, главное - вовремя остановиться. Иначе мед вкус потеряет. В этом году пока все. На будущий год опять извольте…

Как это? Разве мед вкус свой потерять может? Странно…

СВАТЬЯ МАРХАБА

Самая кроткая, спокойная на нашей улице, самая неторопливая, самая неряшливая была сватья Мархаба. Место ее, должно быть, давно уже в раю. Ее безгрешная душа туда прямиком и собиралась.

Покуда жива была, все запахи - от гниющей картошки до подгоревшего молока - зимой и летом в ее доме не переводились. На улицу шла - одна нога, как говорится, в чулке, другая в чем-то. Есть у сватьи бурая однорогая коровенка, мохноногая лошаденка и сынок, старый холостяк Минигали, молчун и неулыба, за то и прозванный Гали Весельчак. И сама, сколько я помню, была одна. Сват уже задолго до нее место в раю занял.

В ее хозяйстве у каждой божьей твари свой норов, свой характер. Про хозяйку с сыном уже сказал.

Бурая коровенка гулена была, по чужим гумнам шастала, про дом забывала. Там и рог один свой оставила. Савраска же такая норовистая - не то что в гору поклажу тянуть, бывало, даже под гору порожняком идти упрямится, возьмет и встанет как вкопанная. Не бьет, не ругает лошаденку сватья Мархаба, ждет, пока «бес отпустит», сидит себе в арбе, тянет под нос мунажат*.

Постоит-постоит савраска, бес и отпустит, сама собой раззадорится вдруг, рванет и пошагает, мотая головой.

От сватьи Мархабы выпадают мне всякие мелкие поручения. В лавку ли за солью, спичками, керосином сбегать (впрочем, до сахара доверие не поднималось, такого не помню), или два-три медяка остабике, жене муэдзина, в воздаяние отнести - все я. И теленка от однорогой гулены почитай каждый день вместе со своими двумя телятами из Малого оврага пригоню. Похвалит она, скажет:

- Ох, уж этот проворный!..

Мне того и достаточно. Люблю, когда хвалят. И гостинца не надо. Что нам изюм-халва, когда есть честь-хвала!

Прошло много лет. Отрастил я волосы с хорошее помело, шею широким зеленым галстуком повязал и вернулся в аул. Поэт, дескать, вот таким странноватым и должен быть. Сигнальный экземпляр первой моей книжки карман жжет. Только вошел в аул, два-три дома миновал, навстречу сватья Мархаба с горшком под мышкой попалась. Увидела меня, обрадовалась, поспешила навстречу. Я даже о житье-бытье спросить не успел, она:

- Ой, как удачно вышло, что тебя повстречала! К Вагапу ходила, сметану свою забрала, у них в леднике стояла, - и она руку свою, что от бани до бани мыла не видела, сжала в кулак, запустила глубоко в горшок и, вытащив, сунула мне под нос. - На-ка, Мустафа, лизни, пока есть. Маленький был, много добра от тебя видела. Оближи, не стесняйся. Нисколько не жалко.

Ни стесняться, ни брезговать не стал. И неловкости даже никакой не почувствовал. Так, посреди улицы, с тыльной стороны кулак у сватьи облизал, а потом и ладошку. Тут уж выше пищи себя ставить было бы невоспитанно. Да и неблагоразумно.

ГАБДЕЛЬЯМИЛЬ

Мутавали, то есть служка в мечети, Кави вон какое красивое имя дал своему последышу, говоришь, словно четки тянешь - Габдельямиль. Однако длинное обстоятельное имя сначала в Гапъямиля превратилось, потом до Абъямиля ужалось. Когда я подростком был, его уже звали Абди Издалека Видящий. Года росли, имечко укорачивалось.

Кави-бабай, то ли для смеха, то ли с досады, рассказал как-то моему отцу про последыша своего, а отец во время вечернего чая его рассказ моим старшим братьям в назиданье поведал:

- С вечера сани сам нагрузил, - рассказывал бедняга Кави, - с первыми петухами Габдельямиль должен был подняться, с сеном в город ехать. Только первый петух затянул, я разбудил его, сам лошадь поить вышел. Захожу, сынок у первого лаптя завязки наматывает. Вторые петухи запели. Я вышел, лошадь запряг, Габдельямиль за второй лапоть принялся. Слышу, соседи, с кем сговаривался, мимо ворот проехали, скрип полозьев уже затих. Стерпел, ничего не сказал. Сам в город поехал. Сено продал, туда двадцать пять и обратно двадцать пять верст отмерил и в сумерки вернулся. Захожу в избу, а Габдельямиль мой перед печкой сидит, уже со вторым лаптем справился.

И вот в первый же год, как стал у нас колхоз, Габдельямиля, у которого к той поре от обстоятельного имени остался только обгрызок Абди, за красивое письмо и благое поведение - не пил, не курил сын мутавали - поставили на нашей улице бригадиром. Дела пошли хуже некуда. Старики пытались как-то надоумить бригадира, говорили порой: «Ты бы, Габдельямиль, вот так сделал, ты бы, Габдельямиль, вот эдак попробовал»,- но Габдельямиль живо заткнул всем рот: «Вы мне тут пальцем не указывайте. Я издалека вижу!»

Вот так, издалека все видя да на каждом шагу спотыкаясь, и довел нас до полного разора. Зато осталась по нем слава - Абди - Издалека видящий.

Много их и потом было, кто славу эту делил с Абди. Я про тех говорю, которые издалека все видят...

ШАГИБЕКОВ СЫН САГИТ

Перед самым сенокосом мы с шумом-весельем невесту приняли. Моего Самого Старшего брата Муртазу женили. Не знаю где как, а у нас в ауле обычай был такой: зимой свадьбу справляли в роду невесты, а лето настанет - везут невесту к жениху. Впрочем, был обычай, да весь вышел. Нетерпеливы теперь молодые: зайдут в контору, распишутся, и чуть не рысцой домой - или к жениху, или к невесте.

Вот так у нас, мелкой ребятни, появилась енге, у родителей наших - килен, а у брата Муртазы жена-супруга, надежа-подпруга. И пусть. Очень хорошо. Сноха наша Гульбика - уж такая милая, такая приятная, и не скажешь, что рябая.

И брат Муртаза отчего-то в то лето совсем не стал ходить с лошадьми в ночное. Тоже удивительно. Так что эта обязанность полностью перешла на меня. Другой брат в Белорецк уехал. Послонялся при заводе, толку не вышло, скоро вернулся обратно домой. Мне скоро девять. Для дела уже гожусь.

В то лето от сенокоса до самой осени с двумя лошадьми в ночное ходил я. Разумеется, есть там кому присмотреть за мной. Это Мухаррям, сын Курбангали. Хотя я и сам не рохля. Мы, мальчишек двадцать с нашей улицы, облюбовали излучину Капкалы. Там, в низине, трава особенно сочная.

И еще одна польза - совсем неподалеку начинается картофельное поле совхоза. Только сумерки сгустятся, разложим большой костер и идем на поле, надергаем картошки, натаскаем в подоле и закопаем в угли. Картошки мы не жалеем - ешь до отвала, пока брюхо терпит. Однако без соли много не умнешь. Поначалу давились-мучались, а потом левша Гильметдин первым сообразил: «Ребята, - сказал он, - эдак есть - никакого удовольствия, соль нужна».

На следующий вечер у каждого в кармане была соль. Отныне совхозная картошка совсем в охотку пошла. Целый месяц услаждались. Наедимся, разляжемся вокруг большого стога и спим, зарывшись головой в сено.

Однажды, когда чуть прочертился рассвет, над самой головой два раза бабахнуло что-то. Мы вскочили в ужасе. Глядим, четверо или пятеро верховых ходят вокруг стога кругами. У двоих в руках ружья. Так мы, пятнадцать-двадцать мальчишек, попали в окружение и были взяты в плен.

Один всадник поехал впереди, двое по бокам, четвертый сзади - и погнали нас, как стадо, вдоль берега Демы в сторону Лекаревки. Вдруг самый отчаянный среди нас Габдельмажит крикнул: «Спасайтесь!», прыгнул вниз с обрыва и тут же исчез в густом тальнике. Один верховой закричал: «Стреляю!» и гулко пальнул в небо. Догонять его не стали, но остальных припугнули крепко.

К восходу солнца нас уже загнали в какую-то конюшню, повесили сверху замок и ушли. Сидели мы часа три.

«Да, брат, слупят они с нас штраф за картошку, еще как слупят!» - вздохнул сметливый Мухаррям. В какую беду попали, мы понимаем. Полевой объездчик Шаряй-горбатый вот так же ловит забредших в хлеба телят и загоняет к себе во двор. И дерет штраф в пользу пострадавших, чей хлеб потравили.

Теперь и мы вроде тех самых телят.

С грохотом распахнулась дверь. Вошли два огромных здоровенных дядьки. Оба русские. Поставили нас в ряд и принялись снимать допрос.

- Картошку таскал? - спрашивают по-русски.

- Таскал, - по-русски же и честно сказал стоявший первым Мухаррям.

- Таскал?

- Таскал - сознался и Гильметдин.

- Таскал?

- Таскал, таскал, кос калманы бер мыскал, - ответил я**.

Страха уже не было. Тот меня дернул слегка за ухо. За рифмачество.

Дошел черед до Сагита, Шагибекова сына.

- Картошку таскал?

- Я не украл, я гатауай жрал - ответил Сагит. С некоторой даже гордостью. Только отчеканил, рыжеусый здоровила залепил ему две оплеухи, справа и слева. Сагит даже чуть с ног не кувыркнулся.

- А, так ты еще готовое жрал! Дармоед!

К вечеру наш отцы или старшие братья дали подпись, что возместят ущерб в установленном хозяевами картошки размере, и вызволили нас из заключения.

Но целый день одна мысль не давала мне покоя.

Как же так? Почему тех, кто сам воровал, этот верзила и ногтем не щелкнул, а не воровавшему, только «жравшему» Сагиту две такие звонкие оплеухи отвесил? Отчего же это?

Дома, рассказав Старшей матери, как все было, я спросил и ее об этом. Она мне объяснила так:

- Пойманный свою кару и так получит, а тому, кто ворованное жрал, в самый раз…

ГАЙФУЛЛА И САЙФУЛЛА

Они друг другу не брат, не сват, не друг-приятель. Всего лишь соседи, два сапога - пара. Одни прозвища чего стоят: Путешественник Сайфулла, Ума Палата Гайфулла. Зимой на двоих одни салазки тянут, летом - ручную тележку. Так и хозяйствуют. Впрочем, и не сетуют. Нет лошадки в табуне - нет печали на уме. Сколько помню, дворы их плетня не знали, за плетнем коровы не мычали, с плетня петухи не кричали. Как говорится: богатство до обеда, а бедность навсегда, если, конечно, с умом ее тратить. Они с умом и тратились, надолго нищету свою растянули. А все же хоть немалый был запас, на всю жизнь не хватило. Выросли дети, встали на ноги, и пришлось-таки им малость в достатке пожить.

Как-то весной положили они на салазки пуд ржи и потащились за три километра в соседнюю Боголюбовку, на мельницу Савки, эту самую рожь помолоть. Пришли, сели на мартовском солнцепеке и млеют. Очереди ждут. Сами в лохмотьях - заплата на заплате, тощие шеи гнутся, еле голову держат. Даже усы и те от немощи книзу поникли. Сидят молчат. Полная телом, с высокой грудью молодая красивая жена Савки снует взад-вперед, бросит порою на двух бедолаг жалостливый взгляд. Путешественник Сайфулла, человек зоркий, бывалый, быстро приметил, смекнул, в чем тут дело.

- Про эту хохлацкую искусительницу говорю, Гайфулла-агай, как ни пройдет, валлахи, во все глаза на меня смотрит, никак, расчет держит, окаянная.

- Я тоже почуял, - добавил тревоги Ума Палата. - Еще и подмигнет, чего доброго. Заревнует Савка и не станет нашу рожь молоть. Давай-ка, браток, от греха подальше. Пока черед не пришел, за амбаром спрячемся.

Спрятались. Вот так ум и сметка от беды спасли и от греха увели.

А в другой раз навалили Гайфулла и Сайфулла на свою тележку чуть не с гору березовых веников и отправились в город торговать. Возле околицы уже догнала их мать хромого Исмагила, он в Уфе в сторожах состоял при какой-то конторе.

- Колеса ваши катятся-покатываются, резвые ножки ваши топают-потапывают, не сочтите в тягость, молодцы, Исмагилу своему ватрушки с творогом испекла, аллаха ради, доставьте, пусть дите утешится.

Взяли, уверили, что доставят. Под ласковым осенним солнышком резво Дубковое взгорье прошагали, Кузнецовский хутор миновали, до Зубовской развилки докатили-дотопали. В тени одинокого вяза сели дух перевести. В животе хоть волки и не воют, но псы уже поскуливать начали.

- Послушай, Сайфулла-браток,- сказал Гайфулла Ума Палата, если бы, скажем, этому ненасытному Исмагилу, сыну Искандера Обжоры, назначенный нам гостинец доверили, донес бы он его аж до самой Зубовской развилки в целости-сохранности? В жизни бы не донес. Еще в Дубках бы до крошки умял.

- Знамо, до крошки бы умял. Пусть спасибо скажут, что до самого Зубова вытерпели,- сделал вывод Путешественник Сайфулла.

- Жалко, остыли ватрушки малость, будь ты неладен!-подосадовал Ума Палата.

Умяли до крошки.

Хорошо, когда ума палата, надо - так и накормит, надо- и от беды спасет.

АБДРАШИТА МЕТКОЕ СЛОВО

Иные всю жизнь по уму-разуму живут, от щедрот своих и нам отсыпают, но, случается, малой даже премудрости, чтоб запомнилась, по себе не оставят. А вот другие одним-единственным словом, но к месту сказанным, в памяти живут, с людского языка не сходят.

Вот и Абдрашиту с Губернаторской повезло, слово его в памяти аула осталось навсегда. На шесть дочерей Ямили-енге, злющих да работящих, он был единственный сын-смиренник. Впрочем, и сынку годков было немало, полный уже джигит, моего Старшего брата Салиха ровесник. Хоть и увалень, но работу ломит, мужскую лямку исправно тянет, землю пашет, сено косит, дрова рубит. Отец его Кашафутдин числом есть, да в расчет не входит. Нельзя сказать, что с постели не встает, но болеет уже много лет, ходит кашляет и грудь кулаком трет. Потому слово Ямили вперед мужнего идет, дорогу торит. И все там ее именем начинается: ток Ямили, лошадь Ямили, коза Ямили, проулок Ямили.

И вот нежданно-негаданно случились у Абдрашита две радости. И обе в один год. Одна зимой случилась, другая по весне. У зимней радости была поначалу своя история. Прошлым летом в палящую жару косил парень в Кадыргуловском урочище и так распарился, что снял штаны, в одних подштанниках остался. Так весь день и махал косой. Начал в сумерках штаны искать, найти не может. Все покосы из конца в конец обежал - нет штанов! Были серые в синюю полоску штаны и словно роса испарились - луна видела, солнце высушило. Наутро Ямиля-енге сама с шестью своими дочерьми пришла, весь надел вдоль и поперек обошли, обыскали, все кусты обшарили, весь укос до травинки перебрали - знать, воля господа-создателя нашего такова, нет серых в синюю полоску штанов!

Горькая была потеря, и слух о ней облетел весь аул. Участливые вздыхали, сочувствовали, невежи забавой посчитали, насмешки строили.

И вот уже посреди зимы однажды утром вынес Абдрашит из хлева полную охапку радости, которая в избе не умещалась и весь аул повергла в изумление. А радость - потерявшиеся штаны вернулись! Тщательно сложенные, лыком перетянутые серые в синюю полоску штаны! Хотел выбросить веточки и будылья, оставшиеся в яслях, сунулся - и вот что нашел Абдрашит!

Весь мир, все общество хлопнуло себя по бокам и застыло в удивлении. Вот чудо, вот волшебство! Ведь сено это, когда подсохло, сам же Абдрашит в копны сложил, потом в стог сметал, снег выпал, на санях домой привез, на сеновал покидал, потом охапками в ясли носил. «Нет, без колдовства-заклятья тут не обошлось, - говорили кляшевские умники. - Шайтана проделки, не иначе». Только Ямиля-енге, сына своего знавшая хорошо, особенно не удивилась: «Одно слово, чурбан с глазами...» - сказала она.

Это радость первая - штаны, которые после долгой отлучки обратно к хозяину вернулись. Но не чудесной находкой, а метким словцом, к месту сказанным, остался Абдрашит в памяти общества.

Вторая радость пришла весной, когда уже на свет пробилась трава. Ямиля-енге своему сыну невесту сосватала.

Впрочем, не такое это было событие, чтобы в полный голос оповестить: «сосватала». Несколько сверстников Абдрашита по сговору заранее пошли к засидевшейся уже в девицах Минзаде с улицы Дятла и на простой телеге, как говорится, под покровом ночи, доставили в дом к жениху. Словом - умыкнули. Приятели сами в дом зашли, сами невесту собрали-снарядили. Отважному жениху осталось только на улице стоять и держать лошадь под уздцы. Но потом он все же похвастался: «Пустяк это, ребята, невесту украсть, раз плюнуть».

И вот уже три дня женатый Абдрашит подошел к мужикам, которые сидели в ряд под нашим забором и судачили о чем-то своем.

- Пусть будет молодуха в благость, Абдрашит, - сказал кузнец Юмагул.

- Пусть молодуха будет в сладость! - добавил пастух Нуретдин.

Абдрашит чин-обычай хорошо знает. На доброе пожелание и отвечать нужно словом уместным. Если, к примеру, с праздником поздравят или приятной трапезы пожелают, какой ответ положен? «Разделим вместе», - вот какой.

- На добром слове, на душевном пожелании спасибо, почтенные. Даст бог, и благость, и сладость разделим вместе,- растянув рот до ушей, ответствовал радушный Абдрашит.

На минуту воцарилась тишина. А потом грянул хохот, все «почтенные» грохнули разом. А чему так смеялись, я в свои двенадцать лет не понял. Не понял и переполненный радостью двадцатилетний Абдрашит. Мы не поняли, но щедрое его пожелание «разделим вместе» аул запомнил навсегда.

ОБИДА

Отец мой был не из вспыльчивых да обидчивых. И вообще - вспыльчивых-вскидчивых малость легковесными считал. Но первую свою на меня обиду нет-нет, бывало, да и вспомнит.

Для начала поясню. Через улицу от нас Каюп-агай с бабушкой Аклимой жили. Малых детей у них уже не было, так они меня вконец забаловали. Мне тогда только-только четыре минуло. Чуть не углядят, бегу к ним. То баурсаком угостят, то чаем с медом потчуют, а то просто кусок сахара сунут. Словом, не живу, а в меду и масле катаюсь.

Вот из той поры один случай отец и вспоминал частенько.

- Как-то со стариками из мечети с пятничной молитвы возвращаются. Гляжу, Мустафа навстречу бежит. В каждом кулачке по репе держит, за ботву зажал. И охватила меня радость: подбежит сынок, думаю, прильнет ко мне, и я его вверх подкину. Бежит сынок, изо всех сил несется. Но подбежал и не ко мне прильнул, а встал с разбегу перед Каюпом, который рядом шагал, и говорит: «Вот Каюп-бабай вам с бабушкой Аклимой на двоих две репы, давай у вас с медом чай будем пить!» А у меня и запала обида. На безвинное-то дите! Скажи, не глупый!

А вот я… Старше становился я, и каждый раз, как слышал этот рассказ, все стыдней становилось мне. Сладкоежка бестолковый! Маленький обжора!

Однако нужно сказать, что с тех пор, как умом маленько разжился, душевный зов своих близких на яства уже не менял.

ШИГАП И КУРБАНБИКЕ

На верхнем конце нашей улицы третьим с конца дом Шигапа-агая стоит. Шигап-агай - отец моего друга Гильметдина. Гильметдин на два года старше меня, но ростом гораздо меньше. И тощий до невозможности. По туловищу и прозвище: Насекомое. Но ведь и насекомые разные бывают. Скажем, бабочка, кузнечик, муравей, муха. Но Гильметдину никакого вида не определили, насекомое и все. Так его, наверное, Асхат, сын Искандера, прозвал. На нашей улице новые прозвища он придумывает.

Кое-кто считает, что мой друг такой худосочный из-за мачехи, визгливой Курбанбики. Дескать, бьет его, обижает и держит впроголодь.

Когда Курбанбике в дом пришла, у вдового Шигапа четверо детей было. По любви ли пришла, нужда ли этих двоих свела, но зажили вместе жена с пронзительным голосом, с жгучим языком да безмолвный смиренный муж. Сказать «по любви», так кривоногого лопоухого с широким плоским лицом Шигапа-агая представить в любовном томлении было нелегко. В общем, как и что, нам неведомо.

Надо признать, собственными глазами я не видел, чтоб она Гильметдина и его младшую сестру Хабибу притесняла или в пище им отказывала. Да и за одеждой их следила. Только острый язык ее умолку не знает. Я у них часто бываю. На постоянные ее нападки и зуденье никто и ухом не ведет. Если замолкнет вдруг, Насекомое даже заметит: «Когда мама не шумит, в доме неуютно становится».

А вот замкнутый обходительный Шигап-агай однажды не то что удивил, можно сказать, оглушил меня. Как вспомню, так и поныне не по себе становится, словно я в чем-то постыдном оказался замешан.

Ясным весенним днем они в сарайчике вытаскивали из погреба картофель. Курбанбике-енге внизу в ведро накладывает и на крюк, на веревку привязанный, нацепляет, Шигап-агай наверх вытягивает, а мы с Гильметдином по очереди на двор выносим и на расстеленную солому высыпаем. Картошку, в погребе перезимовавшую, так сушат, заодно и сладость из нее вытрезвляют. Когда в людях помогаю, я очень стараюсь, какой я хваткий да неленивый хочу показать. Вот и сейчас быстрей Гильметдина двигаюсь. На такую помощь мои домашние меня отпускают охотно. «Наработанное другим достанется, да навык самому останется», - говорит Старшая мать. А вот Салих-агай, по прозвищу Лиса, своего сына Хаернаса никогда не отпустит: «Еще чего, у нищего в прислугах ходить!»

Шла работа тихо и справно, так вдруг Курбанбике-енге там у себя в погребе ни с того ни с сего раскричалась, кого-то за что-то принялась ругать. Да не просто ругает, целую бурю подняла. Слов не понять, но голос уши режет. Она все больше расходится, а Шигап-агай все так же молча, размеренно свою работу делает. Когда погреб наполовину опустел, дал жене совет:

- Отдышись маленько…

Где уж тут отдышаться! Все слова, крупные и мелкие, из енге так и сыпятся.

- Не отдышусь! Ишь, унять он меня хочет! Слабуда теперь! Не хочешь слушать, уши заткни! А рот мне не затыкай! Немощь!

В тот момент я рядом стоял. Шигап-агай вытянул с верхом полное ведро, поднял еще выше и молча выпустил веревку.

- Убили! Разбой! - донесся крик из погреба.

Тут агай, должно быть, заметил меня. И сразу обернулся человеком испуганным и озабоченным:

- Вот еще один безрукий! - запричитал он. - Это я про себя говорю. Веревка нечаянно из рук выскользнула. Вот ведь немощь! Это я про себя так. Никак, задело, жена? Курбанбике, куда задело, говорю?

Курбанбике-енге вдруг стихла. Когда она по лестнице выкарабкалась наверх, глаза ей заливала кровь. Вылезла из погреба и, вытирая лицо платком, ушла за сарайчик. Я крови очень боюсь. Как увижу кровь, сразу мутит. Но дурно мне тогда стало не от крови, а от коварства. Вот так мужчина! Как это можно? Ударить человека исподтишка и так безжалостно! Пусть даже та взбалмошная крикливая женщина. Какая жестокость. И еще притворяется. Дескать, нечаянно он… Еще как чаянно! Сам все видел.

Мы, мальчишки, прежде чем начать игру в войну, говорим друг другу: «Квит на квит, без обид. Упал, не плакать». Не жульничаем, исподтишка не режем. В жестком бою лицом к лицу сходимся.

- Эх, Шигап-агай!..

Гильметдин и джигитом стал - особо не вытянулся, все такой же худущий был, но в 45-м с войны вернулся с медалью «За отвагу» на тощей груди.

С виду насекомое, а оказалось - беркут.

МАТУШКА МИНЗИФА

Сто три ей было, матушке Минзифе, старшей сестре моей матери, когда она с этим миром распрощалась. Впрочем, до того, как распрощаться навсегда, какое-то время так, ненадолго, в отлучке побывала. А покуда жила - и с людьми, и с жизнью самой была в ладу и согласии. Дерзкому не дерзила, мягкого не мяла, драчливого не драла. Оттого и жизнь охотно содержала ее, и земля кормила долго. Даже смерть пришла, с первой попытки взять не смогла.

Матушка, сколько я помню, на ухо была туга, а потом лишилась и глаз. А до тех пор все земли, все угодья кляшевские - что весной, что летом, что осенью - прочесывала вдоль и поперек.

Каждый закоулок, каждую заросль, каждое урочище всех лесов, всех полей, всех низин и взгорьев знала, как по книге читала.

Мы, мелкая ребятня, увязавшись за матушкой, много земли исходили - весной борщевик, черемшу, щавель рвали, посреди лета землянику, дикую вишню, а позже смородину, черемуху собирали. Клубника-земляника ли, вишня-черемуха ли, смородина-брусника ли - матушка нас к самому их гнездовью выводила. Разбежимся мы, а матушка, чтобы мы в уреме или в чащобе не заблудились, время от времени подает голос. А нам все равно, дескать, не слышит - даже ответить невдомек. Однако хоть ухом не слышала, но душа, знать, настороже была. Она уже по именам начинала выкликивать: «Мустафа! Салиса! Фарида! Загидулла! Где вы?» А мы сами ее видим, сами от нее прячемся. Глупость, скажешь, - маловато, злодейство, скажешь, - многовато, тоже нашли забаву, мучители! А когда посудинки наши наполнятся, пуще озоруем, прячемся совсем. Покличет-покличет нас матушка и скажет, будто самой себе: «Кажись, домой ушли детишки эти, ладно, отправлюсь потихоньку и я» - и вправду, вдруг зашагает куда-то.

Мы же выскочим из своей укромы и летим к матушке, как воробьи на поживу. Жутко небось одним-то остаться!

И вот глухая и слепая уже матушка наша Минзифа однажды в четверг, накануне святой пятницы, парилась на банной полке да так разом и рассыпалась - стало быть, душа из тела вылетела.

Сноха ее Гульхылыу и внучка Фарида завернули легкую, как курай, покойницу в зилян, отнесли в дом и положили аккуратно и с уважением на перине.

Соседям да родственникам да бабушкам-старушкам разнесли скорую весть. В таких случаях старушки у нас сразу очень резвые. Еще первой слезы смахнуть не успели, уже все тут как тут. Сели рядком возле тела, впопад-невпопад пробормотали молитвы, какие знали, и открыли совет. Когда речь дошла до омовения и сборов на тот свет, вспыхнул спор.

- Ладно уж, первой покойницу омывать буду я, - сказала Миляуша, по прозвищу За овином. - Сватья, когда жива была, так и говорила: «Уж ты, Миляуша, к моим костям первой взойдешь», такой был ее завет.

- Брось, Миляуша, попусту не мели, не скажет она тебе своего завета! Всю жизнь ты нравом набекрень была, к мужчинам льнула. Вот и младший твой - вылитый Байбулат, который за овином жил, - сказала на это прямодушная старушка Гульюзюм. - Тебе к костям восходить грех.

- Астагафирулла! Вы только гляньте! Вы только посмотрите! Чистая, безгрешная Марьям, мать пророка, сама сюда к нам явилась! - Не замедлила с ответом Миляуша. - Ой, умираю! Ну-ка, скажи, скажи, а в чьем казане в тот голодный год черный петух кривой Гайши безвременно утоп?

- Так ведь черный-то петух напраслиной оказался, Миляуша, ребятня напроказила, - вступилась кроткая Хадиса.

И без того беспривязная Миляуша вконец разошлась:

- Ты, Хадиса, зажми то место, на котором сидишь, и помалкивай. Тебя тоже как облупленную знаем! Бедняжка! Убожество! Рвань!

Даже самая терпеливая среди них Гидельниса-старушка не стерпела и сказала так:

- Что-то разгулялась ты, Миляуша. Где сидишь, не забывай.

- Не забыла! Хорошо помню! Небось сватья тоже не из ангельской породы была! Когда сват Кадыргул сей мир оставил, еще до первой германской, был слушок про нее да рыжего Исмагила. Вот так, коли не знала, так узнай!

- Заткнись, паскуда! Чтоб язык у тебя отсох! Не это слово, чтоб молвить здесь! Даже если и правда…

Когда спор до сих высот взошел, матушка Минзифа сначала засунула правую руку под подушку, гребешок нащупала, потом не спеша поднялась, села и принялась расчесывать волосы. Не спешила, долго расчесывала. А сама бормочет: «Хорошая была баня, вконец разомлела, аж вздремнула, кажись, слава тебе господи, всемилостивый, милосердный».

Как уже сказал, первая попытка у смерти оказалась неудачной. Матушка после того еще четыре года прожила.

КОЛИ ЯЗЫКИ ЗНАЕШЬ…

Многие уже знают, а для тех, кто еще не знает, повторяю: у меня две матери были. Старшую жену отца, байбисе, я Старшей матерью звал, а младшую жену, мою родную мать, - Младшей матерью. В Кляшеве Младшая мать славилась тем, что в русском языке ухватиста была. Об этой ее сноровке односельчане и поныне вспоминают.

До войны еще было, ехал как-то по нашей улице обоз, и повстречалась им Младшая мать. Передний возчик остановил лошадь и спрашивает по-русски:

- Сколько верст до Чишмов?

Младшая мать дважды хлопнула в ладоши, показала два растопыренных пальца и по-русски же сказала:

- Два рубля долой.

Восемнадцать километров, значит, получается. Толково объяснишь правильно поймут, понял и возчик. Теперь он, какова дорога, стал расспрашивать. И тут Младшая мать не сплоховала, все как есть, объяснила. Рукой прямо показала:

- Шулай пойдуш, один умиришь, - затем рукой направо махнула. - Былай пойдуш, два умиришь, шунан келдер-келдер шашайка, Чишма даруга булыр.

Но на сей раз сплоховал возчик: два глаза, как два шара, выкатил и застыл в изумлении. Вот тугодум. Даже этого не понял. Чего уж проще? Прямо поедешь - одно кладбище будет, направо свернешь - другое кладбище будет, а там шашайка (шоссе) езжай «келдер-келдер» до самых Чишмов. «Келдер-келдер» можно перевести как «трюх-трюх», но Младшая мать, когда вспоминали тот случай, в этом месте отчего-то сильно обижалась: не говорила она «келдер-келдер»!

Но русские, которые свой язык сразу понимают, все же встречаются. Младшая мать сама рассказывала:

- Отец твой в город уехал. Дома только Старшая Мать да малые дети. Пурга. Буран. Метель... Под вечер в окно постучались, возчики на ночлег просятся. Пожалели, пустили их. Пустили и задумались. В чулане бараньи тушки висят, недавно освежеванные. А вдруг, когда мы спать будем, положат эти тушки в свою подводу и уедут, что делать тогда? Разделись путники, разулись, мы их чаем напоили. Как спать укладываться, взяла у обоих валенки и направилась к дверям. «Апайка, почем валенки таскаешь?» - говорит один. «У шабры печка теплая, - говорю, - а у нас холодная. У шабры варит будет». - «Ладна, больна хараша», - говорит. Сунула я валенки у старухи Аскап в печку, и спали сладко. Куда же они без валенок уедут?

Вот ведь как, когда язык-то знаешь…

Младшая мать иногда и без слов по-русски объяснить умела. Случилось это, когда она в город переехала. Варила что-то, и понадобился ей чеснок, а в доме чеснок кончился. Нужда не церемонна, пришлось идти к соседке. Пойти-то пошла, да как у Марьи Андреевны по-русски чеснока спросить? Младшая мать такого слова и не слышала. Взяла головку лука и постучала соседке в дверь. Выглянула Мария, она ей луковицу перед глазами сунула и говорит:

- Дай, Мария, ему тауарищ.

Мария Андреевна ей тут же чеснок вынесла. Русские женщины тоже сметливые бывают.

Вспоминая эти случаи, мы смеялись, а пуще всех смеялась Младшая мать. Как-то я спросил:

- Скажи, мама, если не секрет, от кого так лихо по-русски говорить научилась?

- Я-то лихо? Старшая мать - вот она лихо по-русски говорила! От нее и я научилась. Только, бывало, сам русский ее, бедняжку, никак понять не мог. А мы всё понимали. Расскажу-ка одну потеху…

И рассказала Младшая мать про такой случай:

- Бурую корову, которая в тот год поздно отелилась, мы вместе с теленком нашему знакуму Тимофею из Лекаревки продали. Приехал он на подводе. Теленка положил в телегу, а корову рядом с лошадью к оглобле привязал. Только тронулись, уперлась корова четырьмя копытами в землю и ни с места. И уговаривает Тимофей, и кнутом грозит. Нет. Отец твой и за рога тащить пытается, корова и не шелохнется. И без того упрямая была скотина.

Старшая мать, должно быть, все это из окошка видела. Вылетела на крыльцо и говорит: «Тимофи! Эй, Тимофи! Нынче эта карауа в Березовом логе отелилась. Тоже на подводе за ней поехали. Положили теленка на телегу, так карауа сама следом пошла. Ты, Тимофей, тоже так сделай, пусть теленка там остается, а карауа отвяжи, она за своим теленка сама пойдет. Каждой твари свое дитя дорого». Тимофей, который с твоим отцом часами не мог наговориться, а тут словно языка лишился. Только и бормочет: «Чауа, чауа?» «Чауа, чауа!» - передразнила Старшая мать, - вот неверный! Сам своего языка не понимает!»

Мало, оказывается, русский язык самому знать, еще и русский нужен, который тебя поймет.

«БУДЬ НАМ ОБОИМ ПО ТРИНАДЦАТЬ…»

Голодный год был - 1933-й. Чтобы хоть как-то голод отвести, с весны ходим на Акманай рыбу ловить. Шестилетнего братишку Ильяса тоже беру с собой. Ребенок он на удивление терпеливый. Весь день его мухи да комары едят, а он и не пожалуется. Когда улов хороший, разводим костерок, обжигаем рыбу на пламени и едим. Не всю, конечно. Если улов скудный, рыбу, сколько есть, несем домой.

День знойный. Ни ветерка. Гладь озера так тиха, что какая-то тревога, смута чувствуется в этой тишине. Забросишь с размаху, и круги от поплавка расходятся до всех берегов. А поплавок замрет как вбитый. Никто до наживки и дотронуться не хочет. Долго ждали, долго терпели. Братишка мой в белой войлочной шляпе сидит тихо на берегу в тени ольхи и не шевельнется. Только иной раз спросит: «Не попалась?» -«Нет, не попалась», - отвечаю я. «День долгий. Еще попадется», - утешает меня малыш.

Полдень. Мальчики, что махали удочками по соседству, в поисках удачи отправились кто в Ишбай, кто в Былау, кто на Дему. Мы остались. Я уже с того возраста в погоню за удачей не бросался, дождаться надеялся; что положено, думал, само придет. Хотя одним лишь терпением желаемого тоже не добьешься. Говорят же: в движении - благо. Хотя, уж как получится. Раз на раз ведь не приходится.

Мы с Ильясом все так же удачу свою пытаем. День уже к вечеру клонится. Густо поднялась мошкара. «Не попалась, агай?» - говорит братишка. Его вопрос прямо по сердцу скребет. Но я не сержусь. «Сейчас попадется, сейчас», - обнадеживаю я. Только сказал так, поплавок большой удочки чуть шевельнулся и вдруг пошел вглубь. Я начал тянуть. Тяжело, но тянется. Взялся за леску и понемногу к себе перебираю, как будто дою. Идет. Не упирается. Возле самого берега прыгнула разок. Однако дальше не буянила. Да и буянила бы, вчетверо сплетенный волос из гривы жеребца не поддастся. И крючок - настоящий стальной крючок, за деньги купленный. Большой золотистый лещ, больше даже деревянного ковша с ручкой, вылез и растянулся на траве. Такой откормленный, что даже трепыхаться ему лень. (Дома на безмене взвесили, на четыре фунта потянул.) Такое чудище ни раньше мне, ни потом уже не попадалось. Ильяс даже близко подойти боится. «Это рыба, агай?» - спрашивает он. «Да, рыба, зовется курман (лещ)». Он тут же сложил: «Сосед у нас Курбан, рыба наша курман».

Я быстро смотал удочки, положил леща в мешок, и мы отправились домой. Поначалу Ильяс воодушевился, шагал резво. И взгорок Алабугалы хорошо одолел, но возле Липовой полосы голодный ребенок выбился из сил. «Давай посидим немножко, агай», - говорит.

А мне лещ такую силу дал! Где уж рассиживаться тут! Поднял его на закорки и понес. Возле околицы он снова воодушевился . «Эх, агай, - говорит, - почему нам обоим не по тринадцать лет? Будь нам обоим по тринадцать, мы бы по очереди поднимали друг друга и несли. И никто бы тогда ни капли не уставал».

Давно уже братишка этот мир покинул. Я пока остался. И приходит порою раскаянье: мог бы и чаще поднимать его и нести. Даже если казалось, что он из сил не выбился… Я ведь всегда был старше и сильней его.

Если бы люди почаще друг друга поднимали и несли, тогда и раскаяний было бы меньше потом.

ЗАГИДУЛЛА

Он мой двоюродный брат, старше меня на пять лет. С детства он был смирный, покладистый, оттого и разница в возрасте как-то не ощущалась. Наоборот, я вертел его, будто веретено. Что ни скажу, все слушается. Когда они на улице Мечети жили, я к ним часто приходил. Приду, побуду немного и начинаю его пугать:

- Сейчас уйду, - говорю.

- Не уходи, Мустафа, побудь еще, - умоляет он.

- Уйду. Вот сейчас валенки и бешмет надену…

- Не надевай уж, братик, - ходит он следом за мной.

Целый вечер из удовольствия терзаю его, а потом остаюсь ночевать. Гульзагифа-эби и Кали-бабай малых детей любят, привечают, они тоже уговаривать меня принимаются.

- Не уходи, Мустафа, - упрашивает Гульзагифа-эби, - я потроха лошадиные сегодня отварю…

Уходить у меня и в мыслях нет. Нравится, когда упрашивают. Вот злодей был!

В армии Загидулла-агай не служил. И потом на войну его не взяли. Одна нога повреждена была. На трудовой фронт забрали, но скоро и оттуда вернулся. Остался одним-единственным мужчиной на ближайшую округу. Что в колхозе скажут, то он и исполнял, куда пошлют, там и работал. Кроме того, с первой военной зимы, как с трудфронта вернулся, он на себя такую обязанность возложил: каждое утро шел в устье оврага, к Родниковому колодцу, который в те лютые морозы намертво схватывало льдом, и пешней очищал колодец, пробивал в нем полынью. Женщины там воду брали, скот поили. Четыре долгих зимы было так. Не болел , не уставал Загидулла. А какая одежка на нем, да какая еда у него…

- Загидулла, - говорили ему женщины, - ни жены в дому, ни скота в хлеву, ни отца с матерью здесь уже у тебя нет, чего же ты с этим колодцем так мучаешься?

- Матери нет, так вы сюда ходите, у меня скота нет, так у вас есть, - отвечал тот. - Мужья ваши вон в каком урагане. Им от меня пользы нет. Так пусть вам от меня хоть какая-то помощь будет.

Сания-енге, соседка через улицу, как-то сказала уже потом:

- Чтобы Загидулле хоть раз, как положено, честь по чести, с ртом, полным благодарности, спасибо сказали, такого не помню. Однако в лютый мороз пришла я как-то поутру к колодцу, увидела чистую полынью, оперлась на коромысло и расплакалась навзрыд. Сама плачу, сама благодарности ему читаю. И жалею его, и восхищаюсь…

ПЛЕСНЕВЕЛЫЙ АБДИ

В ту зиму лес на дрова жителям нашей улицы выделили на горе Сагыл. По жребию на каждую трубу определили надел. У нас с одной стороны Искандер-мутавели (он и впрямь прислуживал в мечети) пришелся, с другой - Абди с Тименея (был у нас такой проулок). Вырубали наделы всей улицей, в один день. Если каждый будет вырубать, когда захочет, могут случиться жульничество и воровство, пойдет тогда свара да распря. А так - все друг у друга на глазах.

Морозным декабрьским утром вся улица Серсе облепила гору Сагыл. Отовсюду: тук да тук. Отцы и старшие братья валят, а мы, мальчишки, сваленные деревья, какие под силу, каждый в свою кучу сволакиваем. Лес не очень крупный, на дрова лишь и годится. С Асхатом, сыном Искандера, мы на пару работаем, одно дерево в их кучу оттащим, одно - в нашу.

Рядом Абди топором стучит. Коротенькая стеганка на нем, даже зада в красных посконных штанах не прикрывает. Немного прошло, и Асхат кивнул:

- Вон, плесневеть начали.

- Что плесневеть?

- У Абди штаны.

Действительно, зад у Абди уже слегка опушило инеем. Весь недолгий декабрьский день у нас двоих рукам была работа, а глазам была забота: мы взгляда не могли оторвать от красных штанов нашего соседа. К обеду иней уже хорошо расползся, стал похож на большую варежку. К вечеру все это в кусок льда смерзлось. Выходит, у бедолаги даже исподнего не нашлось, чтобы в такую стужу снизу поддеть. Абди был человек бедный. Я пожалел его. Асхату же только бы посмеяться.

- Абди-агай! - закричал он так, что все кругом услышали. - У тебя штаны заплесневели!

- Правда, что ли? А я и не вижу, - и он, обернувшись, через плечо посмотрел на свой зад.

С того часа и прилипло к нему прозвище Плесневелый. Даже имени не говорили. Плесневелый, и все.

Немало с тех пор прошло. Организовали колхоз. Осенью 34-го какое-то время я был помощником счетовода. Составили список передовиков для награждения на праздничном вечере в честь годовщины Октября. Было таких человек десять, среди них и Абди. Кто шапкой награждался, кто шалью, кто отрезом на платье, кто сапогами, кто бостоновыми брюками. Список дали мне, чтобы красиво переписал. Атнабаев Абдулла стоял первым, ему полагалась шапка с кожаным верхом. Взял я и написал напротив: «брюки бостоновые», а шапку тому отдал, кому штаны были назначены.

На торжественном собрании председатель колхоза подслеповатый Ахмет только начал читать и споткнулся. Однако подарки раздал, как я написал. Бостоновые брюки кому нужно, тому и достались. Пусть на теплом теле износятся!


*Мунажат - торжественная песня.

** Таскал, таскал, уж нет силенок ни мыскал (мыскал - золотник).

Перевод с башкирского Ильгиза Каримова.

 

Написать отзыв

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

Русское поле

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2003

WEB-редактор Вячеслав Румянцев