№ 3'03 |
Олег Шестинский |
МАРИЯ ИВАНОВНА |
|
XPOHOСНОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
Русское поле:СЛОВОВЕСТНИК МСПСБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫМОЛОКО - русский литературный журналРУССКАЯ ЖИЗНЬ - литературный журналПОДЪЕМ - литературный журналОбщество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима Кожинова |
Литература
Трудилась Мария Ивановна на почте. Сидела за окошечком, письма тасовала заказные и обыкновенные; марки лепила на конверты; бандероли взвешивала… Зарабатывала гроши. Думы у нее вокруг одного вращались: себя бы прокормить и единственного друга своего — пса по имени Вася. Выискивала она, где картошку подешевле сторговать, где масло растительное… Первой заботой числила — Васю насытить. А к ней, как гадючки, подползали платежки — за жилье, телефон, воду, газ… На самой почти дорожали марки, конверты, пересылка. Дорожали постоянно, неумолимо. Клиенты Марии Ивановны, смирившись с произволом, следила за ростом цен обреченно, покорно. Как-то один ветеран войны вскипятился: — До каких же пор! До каких же пор обирать, как липку! Мария Ивановна, страдающая, будто она и виновата за почтовые наценки, оправдывалась: — Я ни при чем! Мне ни копейки не перепало… Слава Богу, хоть самой писать некуда… И от собственных слов — «писать некуда» — огорчилась, одиночество почувствовала: муж умер, детей не обрела. Лишь пес Вася в ее сердце жил. Да с соседкой по лестничной площадке перемолвливалась. А в городе — прохожие мелькают, но до нее дела никому нет. Да уж какое дело и может быть? Пса холила. Был он на исходе лет своих, с поседевшей шерсткой на мордочке, с ушами, опадавшими по-осеннему. Глаза черные, подернутые влажной пленкой, струили скорбящий, мило-участливый взгляд. Порой Мария Ивановна пугалась, — заговорить с ней пес способен. Она притискивала Васю к себе, и пес тоже к ней льнул, вывертывал к Марии Ивановне темную пуговку шершавого носа и скулил, выцеживал из себя звуки. А жизнь шла и утяжелялась. Картошка до двадцати рублей взвинтилась за килограмм. Тут ее впору, как апельсин, прожевывать, поштучно, и кожицу не срезать, лишь горячей водой обнежить. Кручинилась Мария Ивановна, скрестив руки на груди: «Где б деньгами разжиться, чтоб уж совсем не сиротиться?..» И приковалась вниманием к телефонному аппарату, торчавшему на тумбочке. При муже телефон побрякивал: им звонили, и они вестились. Нынче же чернел телефон ненасытной тварью, — оплата за него скакала да скакала жабою на болоте. Неведомо за что, неведомо в чей карман. А шугануть его из квартиры Мария Ивановна до сей поры не рисковала, — не дай Бог, сердце сожмется, врач понадобится. И еще: телефон ее умозрительно стыковал с обществом людей. Ведь очнутся когда-нибудь прежние знакомые, тоже затурканные нуждой, развеселят ей душу звонком: «Пожалуйте, Мария Ивановна, на пироги!» Почему-то воображаемые перемены в жизни благоухали позабытыми пирогами, подрумяненными, обсыпанными сахарной пудрой. Но жестко прикинула Мария Ивановна: ежели отрешиться от телефона, — ух сколько сэкономит! И пса побалует, и сама усладится жаренной на сальце картошкой. А коли хворь придавит, то у Зинаиды-соседки телефон, та к Марии Ивановне захаживала, сердобольная. Промышляла Зинаида лотошницей, не тонула на плаву. И заявила Мария Ивановна на телефонном узле, что в их услугах нет надобности. Отключили ей связь. Невыносимо переживала Мария Ивановна, ровно ее от минувшего миропорядка окончательно отринули, потому что, бывало, при знобящей тоске снимала она трубку, и длинный гудок словно предвещал запрятавшийся где-то в небытие голос мужа, которого она со всё возрастающей любовью вспоминала. Пока находился у нее телефон, — ожидание чего-то доброго трепыхалось в ней. А теперь уж и ожидание иссякло. Молчание вокруг. Это душу царапало удручающе. И повлекло Марию Ивановну к телевизору заманчивей, чем раньше. Фильмы — и слащавые, и кровавые — сразу вытемнивала, бесовщина от них дурманилась. А Мария Ивановна сызмальства в Бога верила. Но господ из власти, не покидающих экран, пристально рассматривала, перемывала им косточки. От депутатов ошпаривалась Их являли стране дерущимися, орущими, восхваляющими себя, плачущими о доле народа хрустальными слезами и нескрыто лоснящимися от достатка своего, хитрованно-зыркающими. «Себе на уме огольцы», — по-простецки выводила далеко не глупая Мария Ивановна и заключала, что на выборы ее более никакими посулами не заарканят. На министров пялилась, как на инопланетян. И чудилось ей, — расположились они на белых кучевых облаках, а не за длинным столом, и даже не подозревают, что где-то внизу воздушного пространства проживают люди. Министры, крепкощекие и самоутвердившиеся, что-то кроили, вымеривали, соотносили, докладывали, а жизнь тех, невидимых ими, лишь усугублялась в лишениях. Мария Ивановна отождествляла их со злыми детьми, придумавшими какую-то обижающую, пакостную игру. А вот кого она жалела, так это президента. — Смотри-ка, — теребила она Зинаиду, — какой он бледненький да худенький. А, верно, питается нормально. Оттого, знать, такой, что затеняют его выскочки, расцвесть ему не позволяют. Ему бы деревянной битой садануть, чтобы они разлетелись, как рюхи. А он не может, — то ли приноравливается к ним, то ли часа верного ждет. Лгут ему прямо в очи, а он лишь очи потупляет от их невежества. — Лгут, стервецы, — костила языком и Зинаида, — намедни один чернявый вкручивал ему, что, дескать, с пенсиями оглушительный прорыв намечен, аж на шесть процентов! А за них — три батона не купишь! Позор! Надо б того чернявого в окно выкинуть за такой прорыв! Мария Ивановна смягчала: — Да я к тому и веду. Худенький наш-то да бледненький от шустряков. Ну, ты запомни, Зинаида, он еще развернется… — Дай-то Бог! — вздыхала Зинаида. — Нам к тому сроку ноги бы не протянуть… — Да, — мрачнела Мария Ивановна, — тут есть загвоздка… Обожала Мария Ивановна филиппики Андрея Караулова. Она по воскресеньям усаживалась против «ящика» и уж глаз не отводила от своего кумира. Тот метал громы и молнии супротив министров да олигархов. Зрители от Камчатки до псковских пограничных рубежей балдели от обрушивающихся изобличительных документов и вздрагивали перед разверзшейся пропастью, которую выкапывал сам Караулов, и Мария Ивановна со всеми вздрагивала и побелевшими губами шептала, как будто Караулов мог ее услышать: «Осторожней, Андрюшенька, осторожней… Тебя-то за такие слова эти изверги и убить могут. Теперь сие запросто вершится. А без тебя что мы о своей стране выведаем? — И в груди ее разливалось никогда ей в жизни не дарованная судьбой материнская нежность. — Осторожней, Андрюшенька…» — кивала она рукой его изображению, а Караулов, словно бодрясь ею, распалялся и совсем приводил Марию Ивановну в ужас. — Какой храбрец! — делилась она с Зинаидой, — недаром фамилия у него Караулов! «Караул!» — на всю страну кричит. Президент бы ему внял! Сердце у меня изводится по Андрюшеньке… — Гусар! — не возражала Зинаида. — Да не стоит ли за ним кто-нибудь, не подсказывает ли ему?.. — Зинаида все подвергала сомнению. — Может, и стоит. Да ведь за каждым кто-то стоит. Вот за мной — ты, — не спорила Мария Ивановна. — Оно так, — удовлетворялась Зинаида. А жизнь круче ожесточалась. Взвинчивались цены на продукты, словно кто-то эти цены кнутом гнал и гнал вверх. Мария Ивановна приспосабливалась. Овсянкой пробавлялась да молоком обезжиренным. Ну, естественно, без хлеба не тужила. По десять рублей за черный кирпичек выкладывала. Он у нее за два дня и сжевывался, — иным-то не шибко разносолилась. — Не может так долго длиться, — сокрушалась она Зинаиде, — перемрем все. В провинции хоть огородик развести можно, а у нас асфальт, что с него почерпнешь? Пес дряхлел, у него слезились глаза, и Мария Ивановна протирала их марлей. Шерстка перестала шелковиться. Почивал он на коврике, и Мария Ивановна выносила его во двор по нужде. В ветеринарке, где Васю прощупали да промяли, прописали кормежку на уровне собачьего нувориша. Не по зарплате Марии Ивановны. И надумала она с почты уйти. Устроиться в лотошницы, как Зинаида. Пожалилась Зинаиде: — Безнадега на почте. Нельзя ли в лотошницы? Зинаида обстоятельно объяснила: — Лотошницей быть — разум надобно размашистый иметь. Сдюжишь ли? — Что значит «размашистый»? Вроде есть какой-то… — Оно так, — кивнула Зинаида, — дуну Абдулке. Он у нас хозяин лотков. А ты с ним разбирайся… Абдулка завел Марию Ивановну в подсобку. Сам сел на мешок с крупой, а она — на ящик с консервами. — Принять могу, — оббежал он взглядом просительницу, — ты, мамаша, счет знаешь, на почте вкалывала. Да уж не умыкай у меня ничего. Сможешь? Приварок себе сгоношишь от покупателя, — где недовесом, где прикинь рубль-другой, коли товар ходкий… — Хорошо знал Абдулка русский язык, давно якшался с Россией. — Я ведь не воровка… — оторопела Мария Ивановна. — Кто ж тебя, мамаша, клеймит? А скажу впрямь, — воровская жилка у каждого под кожей. У одного она пульсирует, у другого до срока в покое пребывает. И у тебя, мамаша, она есть. По закону человеческого организма… И не вышло сближения у Марии Ивановны с Абдулкой, — слишком он ее надломить хотел. Маялась, маялась Мария Ивановна. На биржу труда попала. Губастая девица рекомендовала ей в дворники наняться, снег сгребать, лед колупать. Да не по плечу Марии Ивановне дворницкая планида, — мускулы уже не те. В праздник наведалась Мария Ивановна в церковь. И, продвигаясь в тихой очереди за свечкой, приметила старушку с круглым приветливым лицом в сетке морщин, бегущих от подглазья. Но вслед приметила она и то, что старушечья ладонь вогнута лодочкой и выставлена вперед. «Нищенка!» — сообразила Мария Ивановна и пропустила очередь, двоясь в намерениях: свечку ли зажечь или посострадать старушке? Иных денег у нее не имелось, и Мария Ивановна сунула ей в ладонь пятирублевую монету, отложенную для церкви. Старушка, дивя Марию Ивановну, перекрестила ее: — От тебя, прихожанки, подаяние в слезах. — Почему же? — Вижу — не богата. Меня-то люди жалеют. А тебя и пожалеть некому… — Как вйще… — ошеломилась Мария Ивановна. — Весь свет безжалостен ко мне. И случилось с ней то, что случается редко с людьми, независимо от их образовательного уровня: Мария Ивановна (может, и непроизвольно) начала осознавать себя в мире. Секунды ее жизни, капающие каплями здесь, в церкви, падали на каменный пол, и она улавливала миг их влепливания в плиты храма. Неизбежная церковная суета с передвижением молящихся, с шепотным вымаливанием ими молитв, с шуршанием бумажных купюр, с расторопной старухой-нищенкой, — все это удалилось от ее чувствований. Мария Ивановна обоняла сладковато-пригревающий запах от тающих восковых свечей под образами, а с образов Божии угодники — мерещилось ей — возревались испытующе на нее. И еще пригляделось ей, что молодая Богоматерь, прижавшая к себе мальчика Иисуса, обереженно прижавшая, изливает из радостных уст ей, Марии Ивановне, некое напутствие. «Богородице, Дево, радуйся…» — проскользнуло в голове. А в напутствии, как мнилось Марии Ивановне, сжатом и общем, лелеилась истина жизни, но эту истину Мария Ивановна не сподобливалась разгадать в ее полноте. Только снисходил к ней трепет постижения себя, — не так она живет, размельчая даже то малое, что выпало ей. И привиделась ей, возбужденной, картина, что гнется она на обрыве зияющей пропасти, и может так гнуться долго-долго, до окончания своих дней, или может ступить от обрыва в воздух и там или воспарить, обогащаясь крыльями, или рухнуть в непроглядную пустоту. И в том тоже просвечивала ей — мнилось — одна из граней истины. И она от этой красочности и таинственности перешагнула внове порог в сущую жизнь и приготовилась в мыслях к чему-то обвально-переменному, никогда ей в разум не приходящему раннее, а теперь овладевающему ею, как овладевает разливающаяся весной река травянистым берегом, притулившимся невдалеке подлеском… И эти мысли в обнаженном виде сводились к тому, что следует ей перестать тлеть на тоскливой почте, а также, как эта старуха-нищенка, обернуться, обратиться к людям, вопия о подаянии. И знала Мария Ивановна, что если она решится на такой обезумевший поворот своей судьбы, то унижение ее не коснется, а коснется оно тех, кто ввел ее на этот путь. Одно смущало ее: в том напутствии, которое, как мнилось ей, проистекло из Божественных уст, сулился ли такой поворот или нет? Но она уже наливалась одержимостью. Спросила Мария Ивановна нищенку: — Если я руку протяну, вызволюсь ли из нужды? И старуха ответила ей с живостью и деловой хваткой: — Вызволиться-то вызволишься, люди взъерепенены, раздражены, но дух милосердия во многих не попран, благодетельствуют… Только и у нашего брата нищенствующих свой порядок. Места распределены. Оброк платим востроглазым пронырам. А иначе турнут, по рукам вдарят... Это уж так заведено: где добро, там и зло. Ты приспособь себе закуток где-нибудь в переходах метро. Хотя и там все оброчные, кто руку тянут… И Мария Ивановна, представившая, что только своим нищенством может уязвить правителей, — пусть и не въяве, а перед небесным справедливым Судом, — тронулась по станциям метро, приникая к нищим, с ними заговаривая. Ей отвечали то лукаво-скрытно, то доверчиво, то душевно-опустошенно… А одна — никак не убогая — пояснила со знанием: — Видишь у колонны парень, Ахмед он, с ним и растолкуйся. Он и пристенок выделить способен. А вообще-то придумай что-либо завлекательное… — Как это? — растерялась Мария Ивановна. — Заверни за угол. Там Матрена в сторонке дежурит, а собака ейная в зубах кружку стиснула. И записка на виду: «Подайте Христа ради». Юркнула Мария Ивановна за угол, а там и воистину пес черный, с клочковатой шерстью, с белыми отметинами на склоненной морде, с затравленными зрачками, кружку прихватил зубами, и приколота к кружке шпилькой записка: «Подайте Христа ради». А еще увидела, дрожа наливающимся гневом, Мария Ивановна, как вышмыгнула из толпы бабенка, кружку в кошель себе опорожнила и шасть обратно. А псу вякнула: — Сиди!.. Мария Ивановна дернула бабенку за рукав, сверкнула глазами: — Да как ты, гнида, смеешь над Христом издеваться! Мало тебе его Голгофы! Бабенка ее руку скинула, прошипела: — Иди себе, а то Ахмеда окликну, он тебе Христа покажет… И Мария Ивановна опамятовалась. Задвигались опять перед ее полуобморочным взором картины жизни, и среди них выстрожился образ Богородицы с прижавшимся к Ней мальчиком Иисусом. Но уже не проняло Марию Ивановну никакой радостью из Божественных уст. «Да нет же теперь истины! — всколыхнулась Мария Ивановна, — да нет же! А если и есть, то затаившаяся, не вперишься в нее ненароком…» И Мария Ивановна на ватных, обессиленных ногах, оглушенная, рванулась к дому, крепчая в ходьбе по мере удаления от метро. Уши ей заложило, голова как бы не своя, и дикие мысли, как электрические заряды, прошивали извилины ее мозга, обезумевшего от глумления над Христом. Сквозь налетевший со стороны шквал ветра почудились ей хриплые голоса чинуш, топочущих вослед за ней, тех чинуш-самохвалов, что прежде казались ей «с белых кучевых облаков», а теперь ясно судила: топочут они за ней из дымящегося серным запахом подземья и топочут, чтобы ее настичь, огалтело захохотать в лицо, тело дарами кулаков засинить… А за ними Абдулка метется, воровской жилкой, как секущей проволокой, воздух режет, до нее дотянуться норовит… А там и бабенка гнилозубая, с накрашенными, как рана, губами, черную собаку с поводка спускает… И опрометью неслась от них Мария Ивановна, и настигала ее сердечная боль оттого, что не могла она уразуметь, что же стряслось с народом и государством. И оправдывала себя: «Не каждому дано истину прозреть. Куда же мне! — образование маленькое…» И тут же возражала себе: «Нет же! И в моей незадавшейся жизни перекатывались крупицы истины!» А дома взяла на руки Васю, обняла, как ребенка, поцеловала в холодный шершавый нос, заплакала: «Ты — брат мой! Только живи дольше, потому что я без тебя честную опору в жизни потеряю…» И ворвалась в этот миг Зинаида, прокричала: — Жирик выступал и талдычил, что в стране уже идет гражданская война!.. — Это что за Жирик? — не разобрала Мария Ивановна. — Да Жириновский из Думы… — А-а… — разочарованно протянула Мария Ивановна, — лишь бы Андрюшеньку не тронули да моего Васю… Переделкино Февраль 2003 |
© ЖУРНАЛ "СЛОВО", 2003WEB-редактор Вячеслав Румянцев |