ДРУГИЕ ПРОЕКТЫ:
|
Валерий Шамшурин. Седьмая печать
Седьмая печать
(Таинственный старец)
Роман-версия
Монастырь ваш — Россия. Облеките же себя умственно ризой чернеца и, всего
себя умертвивши для себя, но не для неё, ступайте подвизаться в ней. Она
зовёт теперь сынов своих ещё крепче, нежели когда-либо прежде. Уже душа в
ней болит, и раздаётся крик её душевной болезни. Друг мой! или у вас
бесчувственно сердце, или вы не знаете, что такое для русского Россия.
Вспомните, что когда приходила беда ей, тогда из монастырей выходили монахи
и становились в ряды с другими спасать её. Чернецы Ослябя и Пересвет, с
благословенья самого настоятеля, взяли в руки меч, противный христианину, и
легли на кровавом поле битвы, а вы не хотите взять поприща мирного
гражданина, и где же?—в самом сердце России. Не отговаривайтесь вашей
неспособностью, — у вас есть много того, что теперь для России потребно и
нужно.
Николай Гоголь. «Выбранные
места из переписки с друзьями».
Глава первая
Мелкая мурашливая барабанная дробь с подсвистыванием флейты — эта леденящая
музыка, когда прогоняют сквозь строй — враз лишила его сна. Он вскочил с
грязного, из ряднины, тюфяка и тут же снова опустился на ложе, обтирая вялой
рукою вспотевший лоб и успокаиваясь. Можно было и оглядеться. Как ни
странно, созерцание неровных гранитных стен узилища приводило его в чувство,
словно эти стены стали ему защитой от всех напастей...
Били не барабаны.
По мутным стёклам зарешеченного, похожего на высеченную в камне бойницу окна
хлестал-колотил дождь.
То ли слышалось, то ли чудилось, как тяжело накатывает волны на плоский
берег недалёкая Ладога и вскипают хвойным штормом под секучими порывами
ливня вековые разлапистые сосны. При таком ненастье даже могильный склеп мог
выглядеть желанным убежищем, а не то что потаённая сумрачная камора
Кексгольмского острога.
Однако нигде нельзя схорониться от безжалостных, изводящих напрочь мыслей,
от позора воспоминаний. Разве что употребить верный способ, расшибив голову
о стену, как проделал это после разгрома на Сенатской излишне совестливый
полковник Булатов в каземате Петропавловки. Но, в отличие от полковника, ему
не до тонких чувств, потому что он вообще стал безразличен и к жизни, и к
смерти.
Дважды воскрешённого, его понуждал оставаться на грани между зыбким бытием и
вечным покоем только долг перед императором Николаем, которому он честью
поклялся сдержать своё слово. Всё же прочее осталось за пределами добра и
зла, морали и политики, томлений и страстей, любви и ненависти, чему
подвержено в земной юдоли каждое человеческое существо. И всё же вопреки
себе самому по истечении длительного времени, когда он бесчувственно
пребывал взаперти, как жалкая гусеница в коконе, что-то незаметно менялось в
нём словно бы помимо его воли, что-то вызревало, отчего начала ворошиться
душа.
Видно, неугодна была Господу его жертва, внушённая гордыней. И уже истекали
отпущенные сроки, когда казнь не страшит и горе не печалит. Весы снова
утрачивали равновесие. Ему снова надо было привыкать к мысли, что у него
есть будущее.
Но отпустит ли без всякой боли, без открывшейся раны минувшее?..
Отпустит ли оно — то самое, где были, казалось бы навсегда, потеряны все
привязанности и последняя надежда?..
Барабаны и флейта вновь навязчиво пробились к нему из-за непроницаемых
циклопических стен темницы. И вспомнилось всё, о чём не хотелось вспоминать.
...Их вывели из камер, когда ещё не занялся рассвет. Всех пятерых,
закованных в кандалы. Бряканье цепей на ногах смертников раздробило тишину
тюремного коридора. Окружённые рослыми гренадерами, державшими ружья с
примкнутыми штыками, они шли нетвёрдо, сбивчиво, мелкими шажками, подтягивая
верёвками вверх громоздкие цепи кандалов. Никто ещё не поднял головы, не
вымолвил слова.
Так и тащились один за другим — Пестель, Муравьёв-Апостол, Бестужев-Рюмин,
Рылеев и он, Каховский, особо опасные государственные преступники,
неисправимые злодеи, жестокие изверги, имеющие сердца развратные и
мечтательность дерзновенную, умышлявшие на цареубийство и возбуждавшие
нижних чинов к бунту.
Впервые соединившись вместе после долгого заточения и убийственных допросов,
они ещё не испытывали притяжения друг к другу, каждый, за исключением
Муравьёва и Бестужева, был сам по себе. А ему, отставному поручику
Каховскому, самому униженному из них, которого и среди своих, в тайном
рылеевском обществе, считали пропащим, и вовсе не хотелось с кем-либо
сближаться. Особливо с Рылеевым, заварившим кровавую кашу и бесславно, без
проку загубившим всё дело.
Стоило только подумать о Рылееве, как тот тотчас же возопил на весь коридор:
— Простите, простите, братья!
Не вышло из него героя. Ни из кого не вышло.
С трудом переступая порог — а вконец изнурённого Пестеля гренадерам даже
пришлось приподнять, — смертники выбирались под открытое небо. Сеющий дождик
окропил им головы. Они невольно приостановились, но их не стали подгонять —
позволили минуту на передышку.
По-петербургски серая ночь, низкие рваные тучи над Петропавловской
крепостью, над её дряхлеющими бастионами, мозглая свежесть с Невы, размытые
очертания вала, дождевые шорохи — всё это казалось упоительным волшебным
сновидением. Можно ли было всласть наглядеться, наслушаться, надышаться?!.
Даже погружённый в свои мрачные думы Пестель оживился и распрямил плечи,
явив собой прирождённого аккуратиста, который в любой ситуации с надлежащей
твёрдостью не позволит себе опуститься. Оживились и другие.
Обречённому и ненастье праздник, и куст чертополоха — что розовый куст.
Но предсмертная тоска уже заметно проявлялась в каждом, пересиливая все
другие чувствования.
Затравленно озираясь, самый молодой из пятерых, Мишель Бестужев-Рюмин,
остановил рассеянный взгляд на старом солдате, стороже при воротах каземата.
Путаясь в цепях, он доковылял до служивого и, ни слова не говоря, заливая
слезами мальчишечье миловидное лицо, сунул ему в руки снятый с груди образ
Спасителя, несущего крест. Заветный оберег был вышит на ткани и оправлен в
бронзу. Растроганный сторож не посмел отказаться от необычного подношения и
в пояс, как почтенному богомольцу, поклонился дарителю.
У каждого защемило сердце. Заметив, что конвойный офицер уже готов отдать
команду, Каховский первым двинулся дальше. Ему с самого начала приходилось
держаться наособь, и он продолжал путь как бы в одиночестве. За ним
последовали неразлучные Муравьёв и Бестужев, которого расставание с иконкой
совершенно расслабило, и сопровождающему смертников протоиерею Казанского
собора Петру Мысловскому пришлось подхватить его под руку. Позади отрешённо
передвигали закованными ногами Пестель с Рылеевым.
Дорога до места казни оказалась длиннее, чем каждый из обречённых мог
предполагать.
Крепостная церковь, куда их поначалу привели, была от недостаточного
освещения мрачновата, мерклыми огоньками тлели лампадки перед суровыми
ликами на иконах, и глухая настоявшаяся тишина таила в себе многие скорби и
печали. Смертникам позволили поставить перед образами свечки и помолиться.
Пестель не стал подходить к алтарю, а, скрестив руки на груди, остановился в
сторонке: он был лютеранином и уже общался с пастором, отказавшись, правда,
от причащения, смирения и покаяния. Он не чувствовал за собой вины перед
Богом. И с надменно строгим видом, в своём полковничьем мундире являл
разительный контраст с покорно опустившимися на колени Рылеевым, Муравьёвым
и Бестужевым, словно был падшим ангелом-изгнанником. В его расчёты не
входило терзать душу перед казнью: слишком дорого это обходится, когда
необходима собранность. У Каховского в мыслях не было последовать Пестелю,
изображая из себя демона, но он предпочёл молиться стоя.
В храме непристойно отвлекаться на суетные мысли, однако, крестясь и
кланяясь, Каховский не мог не взглядывать на остальных, поражаясь истовости
кающейся в грехах троицы. Он ещё мог понять Муравьёва с Бестужевым, которые
в чистом порыве увлекли без малого целый полк под жерла пушек, готовые
разделить горькую судьбу с рядовыми пехотинцами. Однако ему омерзителен был
кающийся Рылеев, потому что вина его — не только обильно пролитая кровь на
Сенатской, а и проданная страха ради иудейска собственная душа.
А небось каждый метил кто в Катоны, кто в Риеги, а кто и того пуще — в
Бонапарты. Ему же, обездоленному и бесприютному Каховскому, назначалась роль
Брута, всего лишь послушного наёмника-убийцы, удобной ступеньки для умников.
Чутко прислушивался Каховский к горячечному шёпоту Рылеева, выделял его
голос среди других, улавливал отдельные фразы.
— Господи, не оставь меня без Твоей милости... Семью мою — Наташу с
Настенькой... Храни императорский дом... Государя Николая с государынею...
Что бы со мной ни было, буду жить и умру для них... Господи, прости
заблуждения мои... Дай мне хоть какое-нибудь утешение, Господи!..
«Как же ты низок, как же ты жалок, Кондрат», — негодовал Каховский, памятуя,
что по каземату ходили слухи, будто по указанию царя к Рылееву, в отличие от
других заключённых, носили обеды из ресторации, а его жене с дочерью было
оказано немалое вспоможение. Вестимо за какие заслуги на допросах да очных
ставках!
Ну что за натура такая! Ладно бы рассыпался фейерверком записной патриот на
дружеских пирушках с водкой и квашеной капустой — куда как по-русски! Ладно
бы метал свои огни-шутихи перед юными мичманами да необстрелянными
прапорщиками, думая, что переодеванием в мужицкий кафтан сроднит поселянина
с солдатом в борьбе за свободу, и предлагая в случае отступления спалить
немецкий Петербург. Ладно бы оглушал общество своими высокопарными стихами
на один покрой. Всё это — кровь из клюквы, феатр, игра воображения. Так нет
же — пустился во все тяжкие!
Ни полного согласия вожаков, ни уверенной поддержки в полках, ни всей правды
солдатам, поднятым в ружьё, — Рылееву наипервейшим делом было просиять среди
оваций и криков «Браво!». Мальчишество тридцатилетнего лицедея. И немалое
коварство. Не он ли вместе с Оболенским подговорил поручика Ростовцева пойти
к царю и якобы чистосердечно предупредить его о готовящемся возмущении. А
потом всем своим объявить, что заговор раскрыт и ничего иного не остаётся,
как только выступать. Какова пиеска! Вышло же всё прескверно.
В ночь перед восстанием ластился к нему, Каховскому, неотразимый Кондратий
Фёдорович, умильно заглядывал в глаза, обнимал за плечи.
— Любезный друг, ты сир на сей земле, тебе надо
пожертвовать для общества — убей завтра императора.
Просил, словно убийство могло быть всего лишь дружеской услугой.
И по-рыбьи узкий чувственный рот его растягивался в милой улыбке, и гладкое,
ухоженное и приторно пахнущее духами лицо розовело, и брови крылышками
изогнулись, словно у фарфоровой куклы. Но глаза не могли обмануть — они
настаивали и подчиняли, и была в них искусительная насмешка нескрываемого
превосходства.
Да, конечно, ранее сам он, Каховский, вызывался совершить цареубийство. Но
исключительно по своей воле, а не из-за чьего-то тщеславия. И не стоило его
улещать, как дворового Ваньку, — это унизительно. Правда, что говорить,
должен был он отрабатывать чужой хлеб, ведь Рылеев помог ему, когда
безысходная нужда приблизила его к самому краю. И обозначились, проявились
теперь в памяти строки его отчаянного письма: «Сделай милость, Кондратий
Фёдорович, спаси меня! Я не имею сил более терпеть всех неприятностей,
которые ежедневно мне встречаются. Оставя скуку и неудовольствия, я не имею
даже чем утолить голод: вот со вторника до сих пор ничего не ел. Мне
мучительно говорить с тобой об этом, и тем более, что с некоторых пор я
очень вижу твою сухость; одна только ужасная крайность вынуждает меня...»
И близок тогда был не к цареубийству, а к самоубийству Каховский, лишившись
и службы, и поместья, и счастья в любви. Так что жертвовал он только
собственной жизнью и честью. Но не жизнью, а честью поступаться ему было
всего мучительнее. И он бы не потерпел никакой оскорбительной
снисходительности, если бы дело касалось единственно лишь Рылеева...
Уже догорали свечки в шандалах перед иконами, а смертников не торопили к
выходу. Заминка порождала некую надежду.
Всеобщий утешитель в каземате протоиерей Мысловский усмотрел в сей заминке
добрый знак.
— Государь не допустит казни, — говорил он, переходя от одного смертника к
другому. — Верно, следует ожидать гонца с помилованием.
Сердобольный протоиерей очень хотел верить в то, чему не следовало верить,
чтобы не смущать понапрасну издёрганные души. И когда он подошёл к Пестелю,
тот просто-напросто отвернулся от него.
В этот момент и донеслась до церкви слитная барабанная дробь, отчего все
мигом помрачнели. Каждый из смертников в своё время тянул армейскую лямку и
потому знал, о чём гремят барабаны. Они доносили весть об экзекуции.
И верно, на площади перед крепостью — на эспланаде — совершалась гражданская
казнь над декабристами, которым предстояла каторга. Об их головы ломали
подпиленные шпаги, с них срывали эполеты и ордена, сдёргивали мундиры,
бросая в костёр. Дожидаясь своей очереди после оглашения приговора, не
утративший самообладания и юмора Михаил Лунин воскликнул: «Господа, такую
великолепную сентенцию грех не окропить!» И тут же преспокойно помочился на
траву, оборачивая показательную экзекуцию в дешёвый фарс. Ему бурно
зааплодировали, послышались одобрительные возгласы, смех, фривольные
мотивчики. И многочисленному конвою — по два солдата на арестанта, а также
выстроенному словно на парад войску довелось наблюдать, как взбодрённые
узники, валяя дурака, разбирали и примеряли взамен сгорающей формы полосатые
халаты — эту шутовскую арестантскую одёжку. Поставленные в каре солдаты
гвардейских рот потупляли глаза, чтобы не расхохотаться. Начальство ничего
не могло поделать — инструкций на сей счёт не предусматривалось.
Но смертникам не дано было видеть этой трагикомической сцены. Вместо этого
им слышна была барабанная дробь.
Она звучала в ритуальной одержимости как заклинание.
И обжигала память, и горячила мозг.
Великое чудо — барабан, он может воссоздавать звуки жизни — и лёгкий шорох
листвы, и дробь дятла в бору, и шум камыша, и стук вальков, которыми бабы
колотят бельё на реке, и цепов на току, и стук плотничьего топорка, и
раскаты небесного грома. Но более всего в нём слышится чеканный солдатский
шаг, тяжелое хлопанье на ветру полковых знамён, возбуждающий галоп гусарских
и драгунских коней, зычные рубленые команды. Это самое великое назначение
барабана — выстраивать, равнять по ранжиру и по линейке, добиваться чёткости
артикула, единообразия, соразмерности, уставной геометрии. Разом, не мешкая,
не возражая, не раздумывая, не отклоняясь.
Бог сотворил человека, человек сотворил барабан.
Но человек может подвести, а барабан — нет. В нём самом — и порядок, и
смысл, и цель.
Царь Николай отменно владел войсковым барабаном, не зря, будучи ещё
дивизионным генералом, он сделал из своих подчинённых образцовых офицеров и
солдат — тому есть свидетельства. Искусными руладами, которые он выводил на
трубе — корнет-а-пистоне, заслушивались его жена и дети. Но труба
употреблялась для удовольствия, для развлечения. А вот барабан — совсем
другое дело. Тут — судьба. И потому Николай отдавался игре на барабане со
всей серьёзностью, без сучка и задоринки исполняя что первое колено похода,
что второе, зная толк в раскатистости и трескучести, темпе и ритме, во всех
тех превосходных звукосочетаниях, кои можно выбить из барабана. Красота
барабанного боя возвышала, как молитва.
Гармония порядка — это ли не возвышенно!
Либералистам только бы и цедить через губу: нельзя-де Россию сводить к
ботфорту, шлагбауму и барабану, благодарствуем покорно!
А к неразберихе, к дикому хаосу можно?
Европа живёт порядком, потому она и Европа."
Там хорошо поработал барабан.
Бывают, верно, сбои, не без этого, однако там навести порядок — что выгнуть
вогнутое. Края чётко обозначены — больно-то не переступишь.
Но то, что для Европы вольность, для России растление.
России прежде всего надо приучиться к барабану, а после само собой всё, как
в Европе, и образуется.
Без барабана легко сбиться с шага, нарушить фрунт, потерять направление. Он,
как умный конь, выведет куда надо.
Да что уподоблять его коню? Барабан вполне может заменить человека, ибо
человек рождён быть в обществе. А чем лучше всего управляемо общество в
России, как не барабаном?
Барабан мил добропорядочным и верноподданным гражданам, но он ненавистен и
страшен возмутителям и бунтовщикам, потому и считается у них не
патриотической святыней, а несправедливой карой.
И в таком случае недостойны они никаких поблажек, не заслуживают
испрашиваемых для них милостей — барабану нужны лишь покорность, называемая
нравственностью, и безоглядность, называемая приверженностью.
Посягнувшие на барабан обречены на истребление.
И ныне, и присно, и во веки веков.
...Печальное немотствование царило в храме, когда отворились его двери и
конвойный офицер вежливо произнёс:
— Пожалуйте на выход, господа!
Они двинулись гуськом, удивляясь, как посветлело. Было уже около четырёх
утра, а казнь назначалась на четыре, чтобы в шесть, перед тем как вывалят на
улицы проснувшиеся петербуржцы, снять трупы с виселицы, а саму виселицу
разобрать. Но смертникам ни к чему знать, в каком часу их казнят. Всё же
теплилась надежда, что этого не случится, что пронесёт.
Лениво вспархивал ветерок. Мелкий дождь налетал редкими порывами. От
костров, где тлели сорванные эполеты и мундиры, тянуло запашком палёного.
Как сквозь вату, доносились резкие команды — на эспланаде перестраивались
роты.
Не сразу бросились в глаза два столба с длинной перекладиной на оплывшем
валу кронверка. Но смертники оцепенели, когда их увидели, и были не в
состоянии сразу отвести от них взгляд.
— Не ждал я такой позорной смерти, — удручённо промолвил Муравьёв.
— Ужели мы не заслужили расстрела? — покривился Пестель, не теряя, впрочем,
самообладания. —
От ядер и пуль чела не отводили. И вот...
Наконец смертники отвлеклись от виселицы. Теперь, при утреннем свете, они
лучше могли рассмотреть друг друга и, рассмотрев, ужаснулись.
Землисто-бледные, с запавшими тёмными глазницами, исхудавшие, подавленные
душевными терзаниями, скованные грубым железом, они все уже источали
предсмертное томление. Но им не хотелось терять достоинства. Рылеев и
Бестужев, тщательно побритые, были в чёрных фраках, Пестель с Муравьёвым
отличались безукоризненной выправкой в мундирных сюртуках и форменных
фуражках. Лишь Каховский портил общий вид — заросший чёрным волосом,
всклокоченный, диковатый, в мятой несвежей рубахе и затасканных панталонах.
Зато кандалы он поддерживал не вервием, а продетым сквозь цепь носовым
платком.
И опять их не торопили. Подойдя к виселице, они поняли причину. Один из
возчиков припоздал с подводой, на которую были погружены доски для помоста,
и помост сколачивали второпях, а время утекало.
Отсрочка продлевала мучения. Смертники зароптали и привели в раздражение
обер-полицмейстера Княжнина. В раже исполнительства, грозно насупившись и
прижимая саблю к боку, он подскочил к нарушителям порядка. Напыщенный
фанфарон, хлыщ и самодур, каким его знали в свете, не мог не показать своё
служебное рвение в присутствии высших чинов.
— Раз-зговоррч-чики!.. Молчать!..
Смертников усаживают на сырую траву.
Тягуче, невыносимо долго тянется каждая минута.
Плотники доколачивают помост.
Ждут войска.
Стоят наготове барабанщики оркестра Павловского полка.
На Троицком мосту, что виден с вала, скапливается народ.
Несколько яликов болтаются на речной зыби.
По эспланаде разъезжает на гнедом коне, у которого вместо хвоста голая
репица, зловеще-суровый генерал-адъютант Чернышёв. Нещадно распекает
съёживающегося, словно от ударов, гарнизонного инженера Матушкина за
недостроенную виселицу военный губернатор Голенищев-Кутузов, тоже
восседающий на коне. Из-под треуголки с белым султаном сочится по багровому
лицу пот, конь под губернатором вскидывается, пляшет. Верхом на своём белом
скакуне и шеф жандармов Бенкендорф, отрешённо задумчивый и грустный: ему,
почитающему чистую работу, неуютно быть рядом с палачами, да ничего не
поделаешь — государь повелел.
К перекладине привязывают верёвки с петлями. Муравьёв протягивает товарищам
пять сорванных травинок разной длины в щепоти: кому какой выпадет жребий.
Вытягивают поочерёдно. Первому достаётся ступить на эшафот Пестелю,
последнему — Каховскому.
Близится, неотвратимо близится самое страшное.
Бестужева пробивает мелкой дрожью, судорогой сводит ему рот, когда он
пытается что-то сказать. Муравьёв притягивает его к себе, утешает, как
ребёнка. Сам он, подобно Пестелю, спокоен — за ним Бородино, Малоярославец,
Красное, Березина, «битва народов», Париж, чин капитана в семнадцать лет,
так что малые и великие страхи позади, тем более что он верит в жизнь после
смерти.
— Не напоминаем ли мы вам разбойников на Голгофе? — спрашивает он
склонившегося участливо к
Мишелю священника Мысловского.
— Тогда вы не одни, — мягко улыбается протоиерей, — с вами Христос. Помните
по Священному Писанию, о чём попросил Иисуса один из распятых вместе с ним
разбойников?
— «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое».
— Так. А Христос ему ответствовал: «Истинно глаголю тебе: днесь со Мною
будеши в раю».
— Слышишь, Мишель, — шепчет в самое ухо другу Муравьёв, — нам нечего
страшиться: мы чисты перед своей совестью. И Господь простит нас.
Единственное, что его мучает, так это вина перед юным собратом, которого он
не имеет возможности спасти. Боль подступает изнутри, мутится в глазах. И
вдруг тихим, далёким, слышным только одному Сергею стоном звучит забытое в
кошмарах последних месяцев сказочное имя — Гюене...
— Мы ещё встретимся, — шепчет он, — встретимся.
И тут же приходит в себя — другая родная душа нуждается в его любви.
Поднимается с травы Пестель и неожиданно обращается к протоиерею, который
обошёл всех с крестом, но миновал полковника:
— Я не православный, вы знаете, отче, но прошу вас благословить меня в
дальний путь.
Прилипшая травинка мокро блестит на его щеке.
Священник не может скрыть навернувшихся слёз, благословляя полковника.
А Каховский сидит спиной ко всем, словно лишний, чужой, посторонний. Но это
не отчуждённость. Просто он боится выдать себя, ведь ему обещана жизнь.
Обещана вопреки его воле, которая оказалась слабее другой воли. И ничего уже
не исправить.
Рано затеяно прощание. Оказывается, что виселица слишком высока, а верёвки
коротки, и на помост необходима подставка. Профосы бегут в крепость за
скамьями.
Только в полшестого осуждённым велят снять верхнюю одежду и облачают их в
саваны.
Минуты уже не тянутся, а бегут.
На эшафот поднимаются все пятеро вместе. Выходит у них не по жребию.
С неуместным пафосом, картинно отставив правую ногу, обер-полицмейстер
зачитывает приговор:
— «...Вместо мучительной казни четвертованием, Павлу Пестелю, Кондратию
Рылееву, Сергею Муравьёву-Апостолу, Михаиле Бестужеву-Рюмину и Петру
Каховскому приговором суда определённой, сих преступников за их тяжёлые
злодеяния повесить».
Им связывают руки, и они прощаются последним рукопожатием, поворачиваясь
спиной друг к другу. Каховский подходит ко всем, кроме Рылеева.
Чернышёв рассматривает всю процедуру в лорнет.
Голенищев-Кутузов привстает на стременах — ему посылать курьера к
императору.
Бенкендорфу явно не по себе, он склоняется к гриве коня.
Накинув на головы смертников белые колпаки и надвинув их на лица, два палача
поднимают несчастных, каждого поочередно, на скамьи и затягивают на их шеях
петли.
Минуты не просто бегут, а бешено скачут.
Неожиданно громко и резко, до боли в ушах, ударяют барабаны, и сыплется
мелкая сухая дробь, та самая, когда присуждённых к шпицрутенам прогоняют
сквозь строй. Свистящая флейта добавляет барабанам жару. Они убыстряют темп
и, достигнув предела, разом, будто их взорвало, смолкают.
Палач нажимает пружину на эшафоте, помост со скамьями рушится в яму, вырытую
под ним. Пять тел дёргаются, отвисая на верёвках. И тут случается
невероятное — три верёвки лопаются, и трое казнённых летят вслед за помостом
и скамьями.
В мёртвой тишине пронзителен одинокий вскрик на Троицком мосту.
Далее читайте в бумажном издании
Здесь читайте:
Декабристы
(биографический справочник)
Нечкина М.В. Декабристы. Гл.
«Русская Правда» П. И.
Пестеля
Движение декабристов
(Список литературы)
Румянцев В.Б.
И вышли
на площадь... (Взгляд из XXI века)
"Русская Правда" П. И.
Пестеля
Участники
наполеоновских войн (биографический
справочник)
|