Юрий СОХРЯКОВ
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > ПАРУС


ЛИТОРГ

Юрий СОХРЯКОВ

2011 г.

ЖУРНАЛ ЛЮБИТЕЛЕЙ РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Для авторов
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.

Редсовет:

Вячеслав Лютый,
Алексей Слесарев,
Диана Кан,
Виктор Бараков,
Василий Киляков,
Геннадий Готовцев,
Наталья Федченко,
Олег Щалпегин,
Леонид Советников,
Ольга Корзова,
Галина Козлова.


"ПАРУС"
"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Юрий СОХРЯКОВ

О мировом значении русской классической литературы XIX века

И если мы пройдем мыслью от Пушкина к Лермонтову, Гоголю,
Тютчеву, Л. Н. Толстому, Достоевскому, Тургеневу, Лескову, Чехову,
то мы увидим гениальное цветение русского духа из корней Православия.

И. А. Ильин

В наши дни вряд ли можно представить картину общемирового литературного процесса во всей полноте вне осмысления той роли, которую сыграла русская классическая литература XIX столетия. Интерес к ней во всем мире предопределен, с одной стороны, всем ходом духовного и эстетического развития XX века, а с другой ― высоким уровнем русского реализма, создавшего художественные ценности мирового значения.

Расцвет русской классики в XIX в. многие зарубежные исследователи называют «золотым веком», своеобразным Ренессансом, последним и «са­мым великим из всех даже по сравнению с итальянским, немецким и фран­цузским Ренессансом» (Дж. Маккэйл). Другой английский критик М. Марри также замечал: «Могучее вдохновение, которое так странно и величественно исходило от старых поэтов английского возрождения, вновь возникает в современных русских романах».

В настоящее время факт универсального значения русской литературы не только общепризнан, но является объектом пристального изучения как отечественных, так и зарубежных исследователей. И многие критики в самых различных странах, анализируя те или иные явления современной литературной действительности, неизменно обращаются к произведениям русской классики как к недосягаемым эталонам в художественной сфере.

В Европе уже в 70-х годах прошлого века обратили внимание на своеобразие и глубину русской литературы, отразившей духовный и нравственный опыт своего народа и поднявшей искусство романа, новеллы, драмы на новую высоту, «русский роман очаровывает "дыханием жизни", искренностью и состраданием,  ― утверждал видный французский литерату­ровед прошлого века Э. М. де Вогюэ. ― Молодежь находит в нем интеллек­туальную пищу, которой она страстно жаждет и которой ей не может пред­ложить наша изысканная литература. Я убежден, что влияние великих рус­ских писателей будет благотворным для нашего истощенного искусства».

Слова французского исследователя оказались пророческими, и нынче стала уже общим местом мысль о том, что русский реализм оказал значительное воздействие на современную западную литературу. «Было бы абсурдным отрицать, ― замечает американский критик Д. Дэви в преди­словии к книге "Русская литература и современный английский роман", ― что русские романисты оказали могучее воздействие на действительно серьезных английских и американских прозаиков... По многим причинам воздействие это никогда не было формальным. Подлинный способ анализа истории русского романа в английских переводах и истории того, как в англосаксонском мире реагировали на русский роман, ― это исследование ответа на вызов, брошенный англо-американской культуре русским романом».

В чем же заключался вызов? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо вспомнить, что в последние десятилетия прошлого века характерной особенностью культурной жизни Запада был расцвет эстетских, натура­листических и декадентских тенденций, проявлявшихся не только в литера­туре, но и в других сферах искусства. В этой атмосфере обращение к русской классике не было лишь данью эстетической «экзотике».

Вспыхнувший в последние десятилетия XIX века интерес к русской литературе знаменовал собой начало всеобщего увлечения русским балетом, музыкой, живописью. Это увлечение происходило в таких интенсивных формах, что западные исследователи заговорили о «русской моде», «русской лихорадке» и пр. Возникновение «русской моды», по словам английского критика Г. Фелпса, относится к 1912 году, когда К. Гарнетт опубликовала свой перевод «Братьев Карамазовых»: «Принято считать, что эта дата означает подлинное начало русского романа в Англии».

Другой английский литературовед, Ф. Хеммингс, не без юмора замечает, что настоящее «вторжение» русских во Францию «произошло не в 1814 году, а 70 лет спустя». Это «вторжение», по словам критика, было «бескровным и осуществлялось посредством печатных страниц, которые восстанавливали определенные эстетические идеалы, увядшие в изгнании, и которые установили на короткое время компромиссный мир в бурлящем водовороте парижской литературной жизни».

Говоря о роли русской классики в развитии критического реализма в литературе США, французский исследователь Р. Мишо подчеркивает, что современный роман в США не мог стать тем, что он есть, без Достоевского, Толстого и Чехова. О пристальном внимании к творчеству Пушкина, Тол­стого, Достоевского и Маяковского, Есенина, Булгакова писал и амери­канский критик И. Уайл: «Ни одна другая страна не располагает литера­турой, которая бы пользовалась среди американских интеллектуалов более высокой репутацией, чем русская и советская литература».

Трудно найти в XX веке крупного художника, который бы не отдал дань почтения и признательности русской классике. «Я не знал ни слова по-русски, и немецкие переводы, в которых я в молодости читал великих  русских авторов XIX века, были очень слабы, ― признавался Т. Манн. ― Однако это чтение я должен причислить к самым большим событиям в моем образовании». Среди всей современной иностранной литературы нет такой, которая оказала бы на японских писателей и читательские слои большее влияние, чем русская, ― говорил другой классик XX века, Акутагава Рюноске, считавший толстовских Наташу и Соню своими сестрами. «Даже моло­дежь, не знакомая с японской классикой, знает произведения Толстого Достоевского, Тургенева, Чехова. Из одного этого ясно, насколько нам. японцам, близка Россия». Другой видный японский писатель, Кэндзабуро Оэ, вспоминал: «Если же говорить о моем писательском пути, то можно сказать, что я учился методу отображения жизни, проникновению во внутренний мир человека у Толстого и Достоевского. "Братьев Карама­зовых" я читал двенадцать раз, примерно столько же "Войну и мир", неоднократно перечитывал "Анну Каренину"».

Известный чилийский поэт Пабло Неруда с русской классикой познакомился благодаря своей духовной и литературной наставнице поэтессе Габриэле Мистраль. Позже вспоминая об этом, он писал: «Я бывал у нее очень редко. Но каждый раз уходил с несколькими подаренными книгами. Это всегда были русские романы, которые она считала самым выдающимся явлением в мировой литературе. Могу сказать, что Габриэла открыла для меня серьезный и страшный мир, показанный русскими писателями, и что Толстой, Достоевский, Чехов стали моим самым большим пристрастием. Я и сейчас не расстаюсь с ними».

Знакомство с творчеством Пушкина, Толстого, Достоевского. Гоголя. Чехова. Лескова, Тургенева, ― признается современный итальянский рома­нист Луиджя Малерба, ― непременный этап «в развитии каждого культурного человека на Западе. Некоторые ваши книги, особенно такие, как "Записки из подполья" Достоевского, сыграли определенную роль в становлении современной прозы, в разрыве с удобными психологическими условиями основы которых были заложены романом XIX века... Вся западная культура в долгу перед вашей страной».

Таких высказываний можно привести бесчисленное количество. Важ­но при этом, что воздействие, оказываемое на самых различных писателей русской литературой, - это сложный творческий процесс, не сводимый к механическому, одностороннему влиянию, ибо любое литературное взаи­модействие есть диалектически взаимосвязанный процесс, обусловленный внутренними эстетическими потребностями, а также индивидуальными склонностями того или иного художника.

В свое время Достоевский на вопрос «Кого вы ставите выше: Бальзака или себя?» ответил: «Каждый из нас дорог только в той мере, в какой он принес в литературу что-нибудь свое, что-нибудь оригинальное». В этих словах затронута суть творческих взаимоотношений, на основе которых складывается мировой литературный процесс. Каждая из национальных литератур вносит в этот процесс то, что отсутствует в других литературах мира или имеется там в недостаточно развитом виде. Размышляя над процессом литературных взаимосвязей, Лев Толстой в свое время заметил: «Я думаю, что каждый народ употребляет различные приемы для выражения в искусстве общего идеала и что благодаря именно этому мы испытываем особое наслаждение, вновь находя наш идеал выраженным новым неожиданным образом. Французское искусство произвело на меня в свое время это самое впечатление открытия, когда я впервые прочел Альфреда де Виньи, Стендаля, Виктора Гюго и особенно Руссо».

В сущности, здесь Толстой вплотную подошел к вопросу о соотно­шении национального и общечеловеческого в искусстве ― вопросу, который в настоящее время приобрел особую актуальность в связи с возрастанием социальных, политических, экономических и культурных контактов между нациями и народами. Национально-специфическое, самобытное, являясь формой выражения общечеловеческого, способствует всестороннему раз­витию и обогащению наций, духовному расцвету человечества. Полноцен­ное развитие нации невозможно вне взаимного сотрудничества и уважения духовных и культурных ценностей, созданных другими народами. Нет, тогда только человечество и будет жить полной жизнью, ― утверждал Ф М. Достоевский, ― когда всякий народ разовьется на своих началах и принесет от себя в общую сумму жизни какую-нибудь особенно развитую сторону... Ведь тогда только и можем мы хлопотать об общечеловеческом, когда разовьем в себе национальное».

Поэтому разговор о той роли, которую сыграла Россия в духовной и эстетической жизни Запада, отнюдь не означает националистического пренебрежения к достижениям других народов.

Важно и другое. Восприятие и усвоение творческого наследия русских классиков за рубежом происходит сложными, нередко парадоксальными путями. По словам английского критика Г. Фелпса, одной из причин непонимания и непопулярности Достоевского в европейских странах прошлого века была негативная оценка русского писателя, данная Э. М. де Вогюэ. Романический метод Достоевского, по словам критика, был «решительно неприемлем для тех, кто привык к традиционным формам английского романа прошлого столетия». Однако возникает вопрос: почему в 20-е годы XX столетия это непонимание сменяется культом Достоевского, культом, трансформирующимся, по словам того же Фелпса, в «истерию»? Как повлияла первая мировая война на сознание европейцев и американцев, которые стали считать Достоевского одним из самых близких им современных художников? В чем механизм взаимосвязи между социально-историческими катаклизмами, происшедшими в Европе в первые десятилетия XX века, и проблематикой романов Достоевского?

Примечательно, что культ Достоевского начинается в Европе и США после длительного увлечения творчеством Тургенева и Толстого. Любопыт­но и другое: в самое последнее время за рубежом вспыхивает интерес к творчеству Гоголя. Вновь возникает вопрос: почему именно в такой после­довательности происходит восприятие русских классиков? Почему сначала Тургенев и Толстой, а не Пушкин и Гоголь?

Своеобразие исторического развития той или иной национальной литературы невозможно уяснить вне связи с теми процессами, которые происходят в других литературах мира. Самый гениальный писатель не существует в вакууме, он связан тысячами нитей с другими художниками -как своими современниками, гак и давно ушедшими из жизни. В этих связях, в непрерывном творческом осмыслении и усвоении художественных ценностей, накопленных человечеством, расцветает талант художника формируется его видение жизни.

Известно, что Пушкин знал, читал и переводил Шекспира и Данте Гете и Байрона, Водсворта и Саути, прекрасно разбирался в современной ему французской прозе и поэзии. Достоевский с интересом читал Э. По и Гофмана, Готорна и Диккенса, любил Сервантеса, Гюго и Шиллера, у которых многому научился; а в XX веке романы самого Достоевского оказали воздействие на развитие мировой художественно-философской мысли. Лев Толстой увлекался в молодости Руссо и Эмерсоном, Стерном и Диккенсом, а в наше время творчество Толстого помогло целому поколению зарубежных художников в осмыслении новых тем, в разработке актуальных социально-психологических и этических проблем. Примеры подобного рода можно приводить в неограниченном количестве.

С самого начала знакомства с русской литературой вдумчивые зарубежные читатели и критики обращали внимание на то, что отличает ее от других литератур мира. Процесс осмысления самобытности русской литературы не прекращается и по сей день. И дело не только в бесконечной сложности проблемы, но и в том, что с каждым десятилетием раскрываются все новые религиозно-философские грани творческого наследия русских классиков, созвучные нашей современности, помогающие понять не только прошлое, но и настоящее.

С самого начала многие за рубежом увидели своеобразие русского реализма в органическом единстве духовного, этического и эстетического. Вместе с тем русские классики были далеки от абстрактного морали­зирования, рационального нравоучительства. «То, что привлекает наше внимание в этой подцензурной литературе, - отмечал английский писатель и критик У. Притчет, ― это прежде всего свобода, свобода от всякого дидактизма и интриги, свойственных нашей литературе». Другой западный исследователь, Д. Петерсон утверждает, что американцев в творчестве Тургенева поражала «манера повествования... далекая как от англо­саксонского морализаторства, так и от французской фривольности. Модель реализма, созданная Тургеневым, по мнению критика, оказала значительное воздействие на формирование реалистических принципов в творчестве целого поколения американских литераторов конца XIX ― начала XX века.

Глубокая одухотворенность, поэтизация обыкновенных жизненных фактов и явлений природы, раскрытие тайн мирозданья и высокого смысла земного бытия ― все это послужило основанием для многих зарубежных критиков назвать русский реализм, прежде всего реализм Тургенева, «поэтическим». При этом возвышенный лиризм и эмоциональность сочетались в русской литературе с пронзительной правдивостью. Более полувека назад Д. Голсуорси в статье «Русский и англичанин» признался: «Ваши писатели внесли в художественную литературу... прямоту в изображении увиденного, искренность, удивительную для всех западных стран, особенно же удивительную и драгоценную для нас ― наименее искренней из всех наций. Это, несомненно, одно из проявлений вашей способности глубоко окунуться в море опыта и переживать; самозабвенно и страстно отдаваться поискам правды». В этой же статье Голсуорси при­знавался: «В вашей литературе нас особенно пленяет правдивость, глубокая и всеобъемлющая терпимость. Насколько мне известно, вас в нашей литературе особенно привлекает здравомыслие и утверждающая сила, то есть то, что для нас непривычно и ново».

Примечательно, что жизненная правдивость русской литературы никогда не превращалась в натуралистическое копирование действитель­ности лишенное душевной теплоты. Говоря об этом, американский искусствовед Д. Гасснер подчеркивает: «Источником русского искусства была человечность. Реализм Флобера и Мопассана рационалистичен, реализм у русских мастеров сердечен». «Русские открыли нам, если хотите, научили нас снова тому, ― утверждал французский критик Г. Лансон, ― что можно быть правдивым, точным и близким к жизни, будучи милосердным, и, чтобы сказать все, человечным».

«Святая русская литература, святая прежде всего в своей человеч­ности» (Т. Манн), поразила мир сочувствием униженному и оскорбленному человеку. Оскар Уайлд, утверждая, что одним из источников его собствен­ного морального обновления было «сострадание в русских романах», заявил в одной из бесед: «Русские писатели ― люди совершенно изумитель­ные. То, что делает их книги такими великими ― это вложенная в их произведения жалость... Жалость ― это та сторона, которая раскрывает произведение, то, благодаря чему оно кажется бесконечным».

Возникающий этический пафос русской литературы был следствием неистребимой устремленности ее творцов к идеалу духовно-нравственного совершенства, т.е. к выполнению евангельского: «Будьте совершенны как совершенен Отец наш Небесный».

Эта устремленность к совершенству, к жизни, какой она должна быть произвела огромное впечатление на таких крупных зарубежных художников, как Р. Роллан, Т. Манн, Э. Хемингуэй, и способствовала возникновению в XX веке новых культурологических и этических доктрин. «Начиная с 1900 года, ― признавался немецкий мыслитель-гуманист Альберт Швейцер, ― меня стала занимать проблема нашей цивилизации. Я спраши­вал себя, обладает ли эта цивилизация тем нравственным содержанием, которое мы вправе от нее требовать. И. конечно, не что иное, как влияние Толстого, натолкнуло меня на мысль этим заняться и помогло мне выра­стать те взгляды, которые я отстаивал в своей книге "Культура и этика". Я утверждаю в ней, что этическое начало определяет сущность цивилизации и что все остальные элементы ее... имеют лишь относительное значение. Тем, что он побудил меня к этому, Толстой оказал решающее влияние на мою жизнь и на мои взгляды. Мне никогда не забыть, как я ему обязан».

Знакомясь с русской литературой, читатели за рубежом поражались и другому: у каждого персонажа, каково бы ни было его социальное положение, есть душа. Иными словами, русские классики в лице Гоголя и Тургенева, Толстого и Достоевского, Чехова и Лескова еще раз напомнили о том, что человек ― не только физическое и интеллектуальное существо, он обладает еще душой, которая часто бывает не в порядке, которая может болеть, мучиться, страдать и которая нуждается в любви, жалости, состра­дании. Примечательна в этом отношении статья английской писательницы Вирджинии Вулф «Русская точка зрения», в которой она утверждает, что у Чехова сущность его рассказов можно определить словами: «Душа больна; душа излечилась; душа не излечилась... Читая Чехова, мы обнаруживаем что повторяем слово "душа" снова и снова... Действительно, именно душа ― одно из главных действующих лиц русской литературы... Тонкая и нежная, подверженная уйме причуд и недомоганий у Чехова, она гораздо большей глубины и размаха у Достоевского; склонная к жесточайшим болезням и сильнейшим лихорадкам, она остается основным предметом внимания».

Интерес к творчеству Чехова был у В. Вулф далеко не случаен. Она изучала русский язык, чтобы глубже проникнуть в духовную сущность русской культуры, русского национального характера, в самую плоть тво­рений Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова. В этом смысле статья «Русская точка зрения» была для В. Вулф программной, ибо в ней отрази­лись самые сокровенные ее мысли об искусстве Чехова, о его способности с безупречным чувством юмора и комического размышлять о серьезных проблемах своего времени.

Своеобразие русского реализма, столь ярко проявившегося в творчестве Чехова. В. Вулф видит в «простоте, отсутствии напряженности в представлении, что в мире, исполненном несчастий, главная обязанность человека понять наших ближних, и не углом ― потому что это легко, а сердцем». Как бы развивая мысли Т. Манна о русской литературе, англий­ская писательница продолжает: «Во всех великих русских писателях мы обнаруживаем черты святости, если сочувствие к чужим страданиям любовь к ближним, стремление достичь цели, достойной самых строгих требований духа, составляют святость. Именно эта святость заставляет нас стесняться нашей собственной бездуховной посредственности и превращает столько знаменитых наших романов в мишуру и надувательство».

И В. Вулф приходит к выводу, что в разговорах о состоянии совре­менной английской литературы «едва ли можно обойтись без упоминания о русском влиянии, а уж если упомянуты русские, рискуешь почувствовать, что писать о какой бы то ни было литературе, кроме их собственной ― пустая трата времени».

«Не случайно, что именно отечественные классики уже в прошлом веке начали бить тревогу по поводу засорения ноосферы, выражающегося в безобидном на первый взгляд смещении понятий о добре и зле. Все более и более нарушается в заболевшем обществе нашем понятие о зле и добре, ― писал Ф. М. Достоевский. ― Кто из нас, по совести, знает теперь, что зло и что добро? Все обратилось в спорный пункт, и всякий толкует и учит по-своему».

 Незыблемые христианские представления о добре и зле должны иг­рать первостепенную роль в жизни настоящего художника, не уставал твер­дить Лев Толстой; более того, ― продолжал он, ― невозможно стать худож­ником, не проведя для себя четкой границы между этими двумя нравственно противоположными категориями».

Русские классики были убеждены, что загрязнение духовного климата планеты представляет не меньшую опасность, чем физическое загрязнение окружающей среды. Экология духа не менее важна для существования человечества, чем экология природы. Даже малейшее искажение духовно-нравственного климата планеты ведет прямиком к моральной деградации сотен тысяч людей. А как известно, нравственно развращенный человек ― это угроза не только окружающей природе, но и существованию человека как вида. Ведь для того, чтобы стали возможными две мировые бойни, экологический кризис, необходимо было «подготовить» почву. Надобен был длительный период шельмования традиционных религиозно-духовных и культурных ценностей, веками вырабатывавшихся человечеством. Эту задачу объективно решала целая плеяда европейских мыслителей: А. Шо­пенгауэр, 3. Фрейд, Ф. Ницше, О. Шпенглер и др. При всей субъективной честности этих незаурядных деятелей, при всей несомненности их открытий в сфере философии, психологии, социологии, общая их роль в искажении и засорении ноосферы далеко недооценена. Одним из первых, кто понял это и заговорил об этом во весь голос, был Томас Манн. Вслед за русскими классиками, на произведениях которых он воспитывался в молодости, Томас Манн утверждал: чем талантливей тот или иной деятель науки и искусства, тем более велика его ответственность за состояние духовной атмосферы; именно научная и художественная интеллигенция несет абсо­лютную ответственность за чистоту ноосферы ― не только при своей жизни, но и после смерти.

Роль русской классической литературы в современном мире предопре­делила и глубина художественно-философского осмысления проблем лич­ности. Стремление русских классиков к решению коренных вопросов бытия придает их творениям особую философскую напряженность. Герои русской литературы, решая личные вопросы своей жизни, неизменно сталкиваются с нравственно-философскими и религиозными проблемами, которые занима­ют значительное место в поэзии и прозе Лермонтова и даже в лирических по своей сути пьесах Чехова. Крупнейшие представители европейской фило­софской мысли ― от Хайдеггера до Сартра ― утверждают, что у истоков раз­виваемых ими доктрин стоят Достоевский и Толстой, затронувшие по их мнению, такие проблемы человеческого существования, как абсурдность бытия, отчуждение человека и пр.

Решая проблему личности, русские классики показывали, как естественное человеческое стремление к раскрытию своей индивидуальности нередко трансформируется в неограниченное своеволие, хищнический эго­изм, ведущий не к расцвету личности, а к ее духовной деградации и физи­ческой гибели. Исследуя бесперспективность таких форм самоутверждения, они приходили к выводу, что подобные способы самореализации личности ― фикция, иллюзия.

Художественно-философскую глубину русской классики некоторые критики на Западе видят в ее борьбе с концепцией человека, как «несложного, однозначного существа, способного разрешать встающие перед ним проблемы рациональным путем». Об этом пишет английский литературовед Р. Пийс в книге о Достоевском, изданной в Кембридже. Эта мысль встречается и в других работах западных исследователей, утвер­ждающих, что русская литература порывает с традициями эпохи Просвеще­ния, воспринимавшего человека именно рационалистически. Однако дело обстоит несколько иначе. Русская классика XIX века, будучи наследницей и продолжательницей классической традиции прошлых эпох, в том числе и эпохи Просвещения, значительно расширила и углубила просветительское понимание гуманизма. А в чем конкретно заключается расширение и углубление ― на этот вопрос даются порой самые разнообразные ответы.

Фактом мирового значения оказалось появление в русской литературе XIX в. Так называемого «маленького» человека. Это подтверждается высказываниями многих зарубежных литераторов. Говоря о своем интересе к русской литературе, признанный мастер детективного жанра Жорж Сименон признавался: «Я учился у Гоголя умению проникать в скрытый драматизм жизни маленького человека, жизни, которая может быть искалечена из-за чисто внешнего, на первый взгляд, ничтожного повода. Я учился и учусь у Гоголя придавать трагическое звучание незаметным судьбам маленьких людей».     

«Все мы вышли из "Шинели" Гоголя, ― пишет ирландский критик Ф. О'Коннор. ― Это известное высказывание, хотя и относится к русской литературе, тем не менее, заключает в себе универсальный смысл... Ничего до этой повести в мировой литературе не было... Насколько мне известно, это было первое появление в литературе "маленького" человека». И далее О'Коннор не без основания утверждает, что достаточно прочитать отрывок, в котором затравленный Акакий Акакиевич восклицает: "Ах, оставьте меня... Зачем вы меня обижаете?", - чтобы почувствовать, что без этого многие вещи Тургенева, Мопассана, Чехова, Шервуда Андерсона и Джойса никогда не могли быть написаны».

Судьба "маленького" человека в бездуховной действительности издавна интересовала мировую литературу. Однако именно Гоголь сумел придать этой теме неповторимое звучание. Жалость и сочувствие униженному и оскорбленному человеку пронизывают не только многие гоголевские произведения, но и всю русскую литературу в целом. Эта жалость, это сострадание ― явление уникальное в мировой литературе, порождаемое православным мироощущением русского человека.

Акакий Акакиевич, Макар Девушкин, Мармеладов ― все они пред­стают как жертвы вопиющей несправедливости. Их униженность и оскорбленность определяются невозможностью быть самими собой; на каждом шагу их заставляют чувствовать свою психологическую неполноценность. Этой внутренней ущербности не ощущали «маленькие люди» в западно­европейской литературе XVIII века, которые, хотя и были бесправными представителями третьего сословия, тем не менее активно отстаивали свои права в личной жизни. Пример тому ― Фигаро, выходящий победителем в столкновении с графом Альмавивой. Да и Сен-Пре в романе Руссо «Новая Элоиза» вовсе не забитое существо, которое можно поставить рядом с Акакием Акакиевичем. Именно ему отдает свое сердце аристократка Юлия, которая любит его, разночинца, а не барона Вольмара, своего мужа. В сущности, и Сен-Пре, и гофмановский Ансельм, не говоря уже у героях Стерна, ― это вовсе не униженные и оскорбленные. Даже ричардсоновские Памелла и Клариса не являются таковыми, ибо они способны активно отстаивать свое достоинство и честь. То же самое можно сказать и об Эмилии Галотти Лессинга и о дочери придворного музыканта Миллера в «Коварстве и любви» Шиллера. Все они едва ли не на равных вступают в борьбу с миром аристократической праздности, феодального деспотизма и тирании.

Начиная с Пушкина и Гоголя, русские классики не просто прозревали сложность обыкновенного,  ничем  не  примечательного  человека, но категорически  утверждали  неисчерпаемое  его  душевное  и духовное богатство, психологическую значительность его внутреннего мира Оказалось, что мир этот ― не забавная экзотика, сводимая к сентиментальной банальности: «и крестьянка любить умеет». В крестьянине-труженике русские классики видели не столько эстетический феномен, сколько создателя и хранителя духовных и эстетических ценностей. Подобное отношение к народу было одним из основополагающих принципов русского реализма, своего рода фундаментом, на котором покоилась его эстетика.

Важно и другое. Исследуя проблему личности, русские классики неизменно приходили к выводу, что самоопределение человека, становление его как личности невозможно вне духовной сферы. Человек не может стать Личностью, не определив своего этического отношения к другим, миру, Богу, не осознав своей личной греховности и необходимости духовно-нравственного совершенствования.

Представители западного экзистенциализма словно не замечают, что Достоевский, на которого они так любят ссылаться, никогда не считал, что личность становится собой после разрыва связей с окружающими. Напротив, по Достоевскому, человек (будь то Раскольников или Смердяков), поставивший себя вне Бога, разомкнувший свои нравственные узы с людьми, приходит к духовному краху и к физической гибели. Некоторые зарубежные критики словно не замечают и другого факта: у Достоевского имелись твёрдые и недвусмысленные критерии развитой личности. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» он утверждал, что «бунтующая и требующая личность прежде всего должна бы была все свое Я, всего себя пожертвовать обществу и не только не требовать своего права, но, напротив, отдать его обществу без всяких условий».

Всю свою жизнь Достоевский боролся против утилитарно-позити­вистского понимания добра, против тезиса «добрым быть выгодно», против того единственного ответа, который может дать позитивизм на вопрос: «Зачем непременно надо быть благородным?» Было бы, однако, неверным понимать это, как борьбу против гуманизма. Всем своим творчеством Достоевский утверждал не выгодность (сам термин «выгодность» был глубоко антипатичен Достоевскому вследствие определенной доли меркантилизма, содержащегося в нем), а неодолимость добра в душе человека. Именно эта неодолимость добра побеждает в конце концов в душе Раскольникова, который в эпилоге принимает православную правду Сони. Именно эта неодолимость добра одерживает верх одерживает верх в душе Дмитрия Карамазова, равно, как и в душе юного скептика Коли Красоткина. Эта неодолимость добра заставляет духовно переродиться Грушеньку. Причем неодолимость добра утверждается Достоевским на несравненно более высоком уровне, чем это делалось до него. Это обусловлено тем, что добро в его романах не просто побеждает зло, как случается в мелодраме ― добро побеждает зло в жесточайшей борьбе, в борьбе не на жизнь, а на смерть. «Туг Дьявол с Богом борется, а поле битвы ― сердца людей!» ― заявляет Митя Карамазов.  

Принципиально новый подход Достоевского к изображению героя в том, что последний у него предстает как существо, способное не только на добрые поступки, но и на жестокость по отношению к другим. Это, однако, не означает, что писатель был сторонником этического дуализма и что в его героях добро и зло существуют на равных правах. Признавая за человеком свободу воли, Достоевский признавал и ответственность его, способность оказывать воздействие на окружающую среду. Писатель был яростным противником пресловутой формулы «среда заела», т.е. выступал против «механического детерминизма», который, по его мнению, доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от вся­кого нравственного личного долга, от всякой нравственной ответствен­ности.

«За какое-то столетие, ― писал в начале 30-х годов американский кри­тик Б. Брэсол, ― русская литература изумила цивилизованное человечество: имена Толстого, Гоголя, Тургенева, Чехова, Достоевского поразили ум и сердце современного человека: их глубокое видение мира и благородная одухотворенность обогатили человеческую культуру. Мы размышляем вместе с ними, печалимся, разделяем их сомнения и страдания, они стали частью нас самих, мы стали частью их, и их судьбы странным образом связались с нашими. На литературном Олимпе русские классики по праву заняли достойное место, и ни мода, ни время не в силах изменить этого. Отзвуки их глубоких идей прослеживаются не только в восточных литературах ― они чувствуются... и в размышлениях о натуралистическом методе Золя, и в мистических драмах Метерлинка, и в печальных грезах Кнута Гамсуна, и в беспокойных новеллах Мопассана, и в рафиниро­ванных произведениях польских импрессионистов...».

Обнаруживается определенная последовательность освоения зарубеж­ной литературно-критической мыслью творческого опыта русских писате­лей. Первыми стали известны и оценены Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов и Горький. В середине XX века западные читатели и критики оценили и Гоголя; в наши дни его во всем мире считают одним из самых современных художников. И лишь после того, как всему миру открылось величие русской классики в целом, пришло осознание, что истоки этого величия ― в гении Пушкина. Хотя переводы пушкинских произведении стали публиковаться за рубежом еще в первой половине прошлого века, осмысление его значения для русской и мировой литературы происходит лишь в наше время. Пушкин становится понятен зарубежному читателю благодаря Тургеневу и Толстому, Чехову, Достоевскому и Гоголю, продолжившим пушкинские традиции, пошедшим по пути, указанному им. Постепенно Пушкин перестает казаться лишь занимательным рассказчиком ― в нем видят создателя художественных традиций всего XIX века. Подчеркивая это, профессор Колумбийского университета К. Менинг писал в 1934 году: «Величие Пушкина признается с трудом, однако становится все более очевидным, что Пушкин с его чувством гармонии и пропорции оказал значительное воздействие не только на Гоголя и Достоевского, но и на других русских классиков прошлого века, и в этом смысле значение Кушкина едва ли можно переоценить».

Подтверждаются пророческие слова Гоголя о том, что Пушкин есть явление всемирно-историческое. Имя Пушкина ныне ставится рядом с име­нами Данте и Шекспира, Сервантеса и Гёте, Леонардо да Винчи и Микеланджело. Пушкин прочно вошел в нашу повседневную духовную жизнь, чего мы подчас просто не замечает.

Будучи не только великим художником, но и гениальным мыслителем Пушкин проникал в глубочайшие, скрытые закономерности бытия. В двух-трех словах он способен выразить такие идеи, которые не теряют своей актуальности в наши дни и которые стоят объемистых монографий. Подчер­кивая это, А. Бриге в книге о Пушкине, вышедшей в Лондоне в 1983 году говорит: «Идеи Пушкина внушаются столь непринужденно..., что поначалу они не кажутся мыслями, тем более серьезными. Феномен Пушкина в том и состоит, что люда учатся у него без напряжения и почти не догадываясь об этом». Здесь же критик утверждает, что «"Евгений Онегин", этот блистатель­ный образец стиля, полон мыслей сложных и глубоких».

Одна из причин замедленного открытия Пушкина за рубежом заключается в трудностях перевода. Однако несмотря на эти трудности, зарубежный читательский мир постепенно начинает освоение пушкинского наследия. Говоря об этом, американский критик Ирвин Уайл в беседе с корреспондентом «Литературной газеты» ещё в 1986 году заметил: «Пушкин ― величайший поэт, а поэзия, как известно, с трудом поддается переводу на чужой язык. Тем более такая, как пушкинская, где значима каждая деталь, где совсем нет декораций, где все подчинено движению смысла. Однако за последние 15–20 лет Пушкин шагнул далеко вперед в своей популярности во всем мире. Мы как бы заново открыли для себя чудо его поэзии ― ее удивительную музыкальность, гармонию, ее высочайшую мудрость Для меня Пушкин ― Моцарт XIX века. Для него не было запретных тем. Какого бы предмета он ни касался своим волшебным пером ― любви, политики, дружбы, философии, ― все мгновенно окрашивалось тончайшим поэти­ческим светом, исполнялось значительности и силы».

О всемирно-историческом значении Пушкина свидетельствуют и высказывания профессора Калькуттского университета Шри Шукумара который утверждает, что Пушкин, наряду с Проспером Мериме, оказал серьезное влияние на развитие жанра рассказа в Бенгалии. Об этом же говорит и тот факт, что Пушкин ― единственный зарубежный писатель, которому в Китае поставлен памятник (в годовщину гибели великого поэта).

Вслед за Пушкиным зарубежный мир постепенно начинает освоение и других трудно переводимых русских классиков, например, Лермонтова, Лескова, А. Островского. В вышедшей в начале 70-х годов в Нью-Йорке монографии о творчестве Гончарова подчеркивается значение этого писа­теля в развитии жанра европейского романа: «Он был первым русским ху­дожником, поднявшим жанр романа на такую высоту, с которой стало воз­можным сравнивать его в эстетическом плане с древним эпосом». Романы Гончарова, подчеркивают авторы монографии, «естественным образом вхо­дят в контекст европейской литературы XIX века. И глубокое понимание его романов требует рассмотрения их в этом контексте. Тема краха иллю­зий, разрабатывавшаяся Гончаровым, лежит в основе "Утраченньи иллю­зий" Бальзака, "Мадам Бовари" Флобера... Но "Обломов" по своей стру­ктуре и эстетическим принципам оказался близким к величайшим достиже­ниям нашего века в романической сфере. Глубина и очарование этого образа подтверждается тем фактом, что в 1963 и 1964 гг. на сценах Парижа и Лондона с успехом шли две различные инсценировки "Обломова". И пока литературные достижения будут оцениваться за присущие им достоинства, "Обломов" будет продолжать медленное триумфальное шествие, вызывая взволнованные чувства удивления, жалости и смеха над капризами чело­веческой души».

Образ Обломова занял место в одном ряду с такими вечными литературными типами, как Дон Жуан, Фауст, Гамлет, Дон Кихот, а понятие «обломовщина» используется многими зарубежными литератур­ными деятелями для объяснения аналогичных нравственно-психологических явлений в самых различных странах мира. Так, кубинский романист А. Карпентьер, говоря о латиноамериканских литераторах первых десятилетий XX века, замечал, что некоторые из них были «поражены недугом, который мы, вспомнив знаменитого персонажа Гончарова, назвали бы обломовщи­ной... Как и гончаровский Обломов, такой интеллигент преисполнен в глу­бине души благих намерений, однако его отвращение к любой система­тической деятельности, к любой форме самоопределения парализует его пе­ред лицом худших из несправедливостей... И хотя вследствие своей обло­мовщины поколение девятисотых годов удалилось от всякой политической деятельности, все же оно было весьма озабочено будущим Америки как континента».

Роль русской классической литературы в общемировом литературном процессе на рубеже XIX и XX веков не в последнюю очередь определяется тем, что она способствовала преодолению многими талантливыми худож­никами крайностей натурализма. «Русский роман, ― утверждает американ­ская исследовательница Э. Мачник, ― стал известен за границей в тот момент, когда французский натурализм заявил о себе произведениями Золя и его последователей… С самого начала русский роман рассматривался на Западе, как антипод "золаизму"».

Английский критик Ф. Хеммингс, связывая роль русской литературы с процессом «дезинтеграции французского натурализма», подчёркивал, что книга Э. М. де Вогюэ «Русский роман» была наиболее эффективной частью антинатуралистической пропаганды, которая когда либо велась на Западе».

Русская классика противостояла и продолжает противостоять декадансу и модернизму, бездуховности и отчаянию, порождаемыми ощущением абсурдности бытия, эстетизацией зла, отождествлением его с добром, и неверие в возможность победы над злом. 

В то время, когда европейское сознание стало проявлять терпимость к идеям вседозволенности и избранничества, к призывам освободиться от нравственных уз, любви и сострадания, этих, по выражению Ницше, догм, которыми якобы «руководствуются рабы», ― русская литература всеми возможными художественными средствами вскрывала античеловечность подобных теорий. Она доказывала бесперспективность и иллюзорность антигуманных форм самоутверждения, жизненную необходимость духовно-нравственного самосовершенствования, в котором русские классики видели цель и смысл земного существования, залог преодоления хаоса и энтропии, царящих в современной действительности.

 

 

 

 

ПАРУС


ПАРУС

Гл. редактор журнала ПАРУС

Ирина Гречаник

WEB-редактор Вячеслав Румянцев