Евгений Чеканов
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > ПАРУС


ЛИТОРГ

Евгений Чеканов

2010 г.

ЖУРНАЛ ЛЮБИТЕЛЕЙ РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Для авторов
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.

Редсовет:

Вячеслав Лютый,
Алексей Слесарев,
Диана Кан,
Виктор Бараков,
Василий Киляков,
Геннадий Готовцев,
Наталья Федченко,
Олег Щалпегин,
Леонид Советников,
Ольга Корзова,
Галина Козлова.


"ПАРУС"
"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Евгений ЧЕКАНОВ

«Мы жили во тьме при мерцающих звёздах»

Встречи с Юрием Кузнецовым

(Журнальный вариант)

Как соотносится увиденное, услышанное и прочувствованное — с запечатленным на бумаге? не бесплодны ли наши попытки передать с помощью черных иероглифов то, что живет в памяти и сердце? Наиболее глубокие люди отвечают на этот вопрос однозначно: да, бесплодны. «Не поймать на лету ветра буйного, — сокрушенно вздыхает русская поэзия устами Алексея Толстого, — тень от облака летучего не прибить гвоздем ко сырой земле».

И все-таки мы вновь и вновь пытаемся поймать ветер и приколотить тень. Что это с нами? уж не потому ли мы столь упорны в своих бессильных попытках, что не владеем никаким другим ремеслом, кроме сочинения текстов? Но если любой текст изначально обречен оказаться в лучшем случае бледной копией жизни — тогда зачем писать? не лучше ли просто жить, коль уж нам выпала эта доля? Жить, утопая в живой воде каждого мгновения, не тратя ни сил, ни времени на бесполезное сочинительство...

Писание мемуаров о великих современниках, кажется, несколько оправдывает нас; мы прикрываемся благородством задачи — сохранить для потомков черты гения, поведать о том, что происходило с ним, пока он еще не опочил в силе и славе, записать его высказывания. Но и здесь нас подстерегает та же ловушка: гений есть такое же явление природы, как ветер и тень от облака, так же неуловим, неприбиваем, невоплощаем в чужом слове — и Эккерман, предваряя свои «Разговоры с Гете» предисловием, не зря пишет в нем, что кажется сам себе ребенком, пытающимся удержать в ладонях весенний ливень, в то время, как живительная влага протекает у него меж пальцев.

Я, современник и собеседник недавно опочившего Юрия Кузнецова, нахожусь в той же двусмысленной ситуации. С одной стороны, двадцать лет близкого знакомства с великим поэтом прямо-таки обязывают меня оставить потомству воспоминания о нем, с другой — я отчетливо сознаю, что образ, запечатленный в моих записках, обречен остаться лишь бледной тенью русского гения... да куда там!.. всего лишь штрихом этой тени!

И все-таки даже с тенью дело обстоит не так-то просто. Словно наяву, вижу я выплывающее из тумана времени лицо моего Учителя; его крупные губы кривятся в вечной пренебрежительной ухмылке и произносят что-то вроде:

— Ты наивен... Что такое «тень»? Тень тоже материальна. Я даже попросил вырыть в ней мою могилу!.. помнишь?

Я киваю в ответ: да, помню, Юрий Поликарпович... И память тут же уносит меня на четверть века назад, во вторую половину прошлого столетия. Вижу себя двадцатидвухлетним, с буйной шевелюрой, студентом-третьекурсником очного отделения истфака Ярославского университета, обожателем солженицынского «Ивана Денисовича», читателем каждой новой вещи Шукшина, Белова, Быкова, Трифонова. На дворе 1977 год, у кормила имперской власти стоит Леонид Брежнев, о котором народ рассказывает массу анекдотов; в Ярославле голодновато, в магазинах лежат лишь консервы «Завтрак туриста», но столица империи рядом — и я раз в месяц привожу оттуда на электричке («длинная, зеленая, пахнет колбасой») полный рюкзак московских продуктов. Деньги на это дают родители, полгода тому назад переехавшие из райцентра в Ярославль и купившие в Тверицах, на самом берегу Волги, половину деревянного дома с яблоневым садом; я живу в одной комнате с отцом и матерью, и уже поэтому прихожу сюда только ночевать. Да и дел у меня — выше головы: каждый вечер встречаюсь с друзьями, болтаю с ними о литературе и искусстве; кроме того, каждый день грызу гранит науки, посещаю лекции в «альма матер», иногда конспектируя их, но чаще читая под монотонный голос преподавателя свежий номер «Нового мира» или «Дружбы народов». А ночью, облачившись в фуфайку и валенки, пишу в холодной кладовке рассказы и дорабатываю свою первую повесть (ее, вроде бы, хотят опубликовать в местном коллективном сборнике).

У меня есть девушка, которая через год станет моей женой, мы встречаемся в «гостевом режиме»; в перерывах между альковными ристалищами я пою ей песни Высоцкого и Окуджавы, хрипя под первого и подвывая под второго, а потом декламирую свои собственные стихи, полные недоверия и неуважения по отношению к власти. Девушка, дочь колхозного тракториста и доярки, слегка подтрунивает надо мной, но словам моим верит... да и как не верить? ложь и глупость власти видна каждому здравомыслящему человеку, вся общественная атмосфера пропитана скрытой критикой режима. Естественно, Контора Глубокого Бурения не дремлет, всякий человек, мыслящий критически, взят ею на учет; а к таким, как я, позволяющим себе без санкции парткома и комитета комсомола вывешивать в стенах факультета поэтические стенгазеты, она даже время от времени подсылает разбитных молодцев, студентов юрфака, «поболтать за жизнь, почитать новые стихи» — и я, святая простота, болтаю, читаю...

Именно тогда я и натыкаюсь в одном из номеров «Литературного обозрения» на цитату из дотоле неизвестного мне поэта Юрия Кузнецова, которая вспыхивает в моем сердце, озаряя неведомые прежде глубины. Это строки из стихотворения о стоящем на смолистом холме могучем дубе, в котором вдруг, откуда ни возьмись, поселилась нечистая сила:

Изнутри он обглодан и пуст,
Но корнями долину сжимает.
И трепещет от ужаса куст
И соседство свое проклинает.

«Боже мой! — восклицаю я, — так вот как, оказывается, можно «обо всем этом» сказать! Но кто это такой — Юрий Кузнецов? Где найти его стихи?»

В областной библиотеке книг Кузнецова не оказывается; лишь летом следующего, 1978 года я вижу в продаже только что вышедший его сборник, — белый, с ласточками на обложке, — и, мгновенно проглотив его, на всю жизнь влюбляюсь и в эти стихи, и в их автора. Высоцкий и Окуджава оттесняются на периферию моего сознания, я брежу новыми образами, я пишу свои вирши с новой интонацией и ловлю в прессе каждое упоминание имени человека, обладающего волшебною властью над русским словом. Вечерами я щиплю свою шестиструнку и подбираю мелодии к стихам из книжки с ласточками на обложке — эти стихи певучи, полны загадок, почти всегда трагичны, — но прекрасны.

Этим же летом мне удается узреть своего кумира живьем — он приезжает на ежегодный литературный праздник в Карабиху, бывшую усадьбу Некрасова под Ярославлем. Стоя в шумной толпе своих земляков, любителей «поглядеть на писателей», я напряженно вглядываюсь в лица приехавших литераторов, чинно сидящих на дощатом возвышенном помосте, под легким навесом, и ожидающих своей очереди для выступления с трибуны... да не врет ли областная пресса? Приехал ли он? Наконец, я нахожу глазами человека, отдаленно похожего на того, что изображен на фотографии в книге с ласточками на обложке... но он ли это? Тот, из книжки, вроде бы не такой крупный... Однако, больше никого похожего на «Юрия Кузнецова» на помосте нет. Значит, это он. Так вот он какой!

Мужчина в светлой рубашке сидит, глубоко задумавшись. Кажется, он совершенно не участвует в том, что происходит вокруг, не слышит ни гремящих из микрофона на всю поляну стихов его собратьев по перу, ни плеска ответных аплодисментов... уж не работает ли он на публику, не притворяется ли этаким отшельником, постоянно погруженным в свои «мысли о вечном»? Проходят полчаса, час, а он сидит все в той же отрешенной позе... но вот над поэтической поляной нависает невесть откуда взявшаяся тучка и из нее мгновенно сыплются крупные холодные капли.

Народ на поляне раскрывает зонты и не уходит; писатели тоже продолжают выступать — их под навесом не мочит. Но в том-то и дело, что человек в светлой рубашке сидит не прямо под навесом, а сильно выдвинувшись вперед. Дождь льет уже по-хорошему, а мой кумир сидит все в той же позе... проходят минута, две — и тут кто-то из-под навеса, сжалившись, протягивает ему его же пиджак.

Это надо видеть!.. сыграть это невозможно! Человек в светлой рубашке недоуменно смотрит на пиджак, на того, кто его протягивает, озирается, бросает взгляд на небо — и только тут до него доходит, что сверху хлещет вода. Втянув голову в плечи и явно чертыхаясь, он перебирается под навес... и эта сцена производит на меня едва ли не самое сильное впечатление от поэтического праздника. Даже последующее чтение Кузнецовым своих стихов (он читает «Знамя с Куликова») не оставляет в моей душе такого восторга, какой производит «сцена с дождем». Так вот как должен вести себя истинный поэт!.. надо уходить в себя!.. не замечать ничего вокруг, кроме своих поэтических фантазий!..

Дождь и праздник заканчиваются; писатели один за другим уходят с помоста, сразу же окружаемые тесными кружками поклонников. Когда Кузнецов проходит мимо меня, я делаю несколько снимков старенькой «Сменой»... увы, этим снимкам не суждено стать фотографиями, проявленная пленка будет впоследствии утеряна... где? когда? Не помню и того, что происходило со мной дальше... подходил ли я к нему? пытался ли познакомиться? Помню, что с ним говорила молодая женщина, журналистка, что он отвечал на ее вопросы... впоследствии выяснится, что это была Надежда Кускова, сотрудница редакции той самой областной молодежной газеты «Юность», которую мне через пять лет предстоит возглавить. Выяснится также, что за это интервью (абсолютно, кстати, безобидное) Надежда получит от начальства некоторый нагоняй: как смеет какой-то Кузнецов говорить, что поэзия Тютчева оказала на него гораздо большее влияние, нежели поэзия Некрасова? Да еще говорить это на некрасовском празднике! И как смеет молодежная газета такие заявления печатать!

На меня, однако, и этот факт производит прямо противоположное впечатление: я давно с восторгом отношусь к любому, кто, по выражению моего отца, «блистает поперек»... и еще сильнее влюбляюсь в человека, явно наплевательски относящегося и к капризам погоды, и к принятым в обществе глупым условностям.

Оказывается, Кузнецов давно известен; вскоре я нахожу в книжном магазине стенографический отчет четвертого съезда писателей РСФСР трехлетней давности, с речью Юрия Поликарповича о современном состоянии поэзии — и эта речь переворачивает мои представления о поэтическом творчестве. Я начинаю задумываться о соотношении «быта» и «бытия», открываю для себя Тряпкина и Рубцова, меняю свое отношение к Шкляревскому (прежде восторженное). Критические стрелы, понесшиеся в Кузнецова на том же съезде, заставляют меня понять, что «там, наверху», в писательской среде идет страшная, не на жизнь, а на смерть, война... но кто с кем воюет? о чем вообще идет речь?

Жизнь тем временем идет своим чередом: я женюсь, через год рождается дочь, я заканчиваю вуз и начинаю работать корреспондентом молодежной газеты. Повесть опубликована, в местных газетах проскакивают мои стихи, в родных краях у меня появляется пусть крохотное, но литературное имя. Естественно, провинциальная известность меня не устраивает; с пачкой стихов под мышкой я еду в Москву, безуспешно обхожу редакции «толстых» имперских журналов…<…>

Набравшись наглости, я разыскиваю домашний адрес своего кумира и посылаю ему гору своих виршей, написанных «под Кузнецова». Адресат молчит... проходят месяц, два, три... полгода!.. и вот в апреле 1980-го, когда я уже бью подошвами армейских сапог бетонный плац «учебки» под Ленинградом, моя жена присылает мне письмо с вложенным в него ответом Юрия Поликарповича.

«Дорогой Евгений!

Давно Вам собирался написать, но как-то не получалось. Вы талантливы, для меня это ясно. Но должен сразу предупредить, что перед Вами стоит, возможно, непосильная задача: вырваться из плена чужой поэтической системы. Почти все, что Вы прислали, мог бы написать и я, кроме стихотворения «Эпизод».

Вы обживаете чужое пространство. Это хорошо на первых порах.

Пройдемся по некоторым стихам.

1. «Эпизод» — наиболее оригинальное. Новый взгляд Вашего поколения на мир.

Но два замечания: в строке «Пыльный колос бережно сорвав» не годится «бережно». Отдавая эти стихи в «День поэзии» за нынешний год (не знаю, что получится), я заменил это слово на «наугад». Далее. Плоха строка «Но шум мотора заглушает звук». Что за звук, неясно. Заменена на следующее: «Во ржи раздался посторонний звук».

Не обессудьте за правку. Она предлагательная, рабочая.

2. «Солдат». Много лишнего, лучше сократить и начать со строки «Не их ли очи в спину нам глядят». Название при этом необходимо изменить, примерно: «Погибшим солдатам», что ли. В строке «И мы чутьем каким-то понимаем» — плохо «каким-то», нужен эпитет.

3. «Городской сюжет» — расхожий размер, но тут уж ничего не поделаешь.

4. «Удар» — глагол «пульнули» — плох, исправьте на хотя бы «вломили». В строке «Но сжалась сумрачно душа» плохо «сумрачно», не нагоняйте излишнего мрака.

А вообще стихотворение типично для Ю. Кузнецова, на что Вам сразу укажут.

Общие замечания по мелочам.

«Легенда об Угличе» неумело писана. Пластична и зрима одна строфа:

Гасли звезды в небе темном,
И над головами
Пролетал петух огромный,
Хлопая крылами.

«Продотрядникам 1918 года» лично меня ужаснула своей политической незрелостью. Что Вы знаете о роли Троцкого в этом деле? Вы просто бессмысленно повторили сведения из школьного учебника. Но поэт должен кое-что знать и дальше учебников.

«Лес» — вариация моего «Двуединства».

«Выпад» — интересны две последние строки.

«Дом» — под Кузнецова.

«Границы слова» — хороша строчка по парадоксальности:

Как залежалое яйцо,

Оно засижено веками.

«Взгляд после дождя» — это под Бунина.

«Жизнь в микрорайоне» — интересны две первые строфы.

«Связь» — это не Ваше, а чужое.

«Бегущие мысли» — интересна первая строфа.

«Поломка» — любопытны две первые строчки. В них зерно Вашего замысла, но замысел решен в расхожем, рассудочном плане научной фантастики. Бегите от этого «научного» чтива, как от чумы, а не то духовно одичаете.

«Притча об отроке» — замысел интересен, решение плохое. Подражательное стихотворение.

Об остальном почти не стоит говорить.

Пишите, присылайте новые стихи. Подавайте в Литинститут. Вам нужна литературная среда.

Приятно было с Вами познакомиться.

На всякий случай, мой телефон: …

Ваш Ю.Кузнецов.

1.IV.80».

 

Это письмо на долгие годы становится для меня точкой отсчета, незыблемым символом веры. Страхи мои рассеиваются, как утренний туман, я перестаю сомневаться в своей творческой состоятельности. Если сам Кузнецов пишет: «Вы талантливы, для меня это ясно», чего же более желать? Нужно только работать!

Но взяться за перо всерьез мне удается только через полтора года, после увольнения в запас. «Служба в Советской Армии» производит на меня шоковое впечатление: с таким бардаком, таким циничным унижением человеческого достоинства я не встречусь больше нигде и никогда. Дедовщина, казнокрадство, ежедневный идиотизм армейских буден заставляют меня сжаться в комок — и, сжав зубы, выживать... тут становится уже не до стихов. Из Заполярья в Ярославль я возвращаюсь другим человеком — и стихи у меня начинают рождаться тоже другие. Честно говоря, они мне совсем не нравятся! Правду об армии, ту правду, которую я знаю и которая жжет меня изнутри, я в своих сочинениях сказать не могу, боюсь... а неправду мне говорить не хочется. Где же выход из этого тупика?

В апреле 1982 года я получаю от Юрия Поликарповича новое письмо:

«Дорогой Евгений!

Стихи порадовали. Армейский цикл самостоятелен. Конкретный материал дал себя знать. Лучшее стихотворение «Страж Заполярья». Это, конечно, вершина.

Что касается, так сказать, стихов общего плана, то Вы пока еще не вышли из «магнитного» поля моей системы. Избавляйтесь от Ю. Кузнецова во что бы то ни стало. Не читайте его, т.е. меня, я Вам мешаю.

Показывал Ваши стихи литературоведу и критику В. Кожинову. Он отметил «Страж Заполярья», высказать определенное мнение не мог, только сказал, что Вы еще не «проявлены», что Вам необходимо сделать рывок вперед, чтобы обрести «лица необщее выраженье». Что ж, я с ним целиком согласен.

Сейчас Ваши стихи переданы в журнал «Наш современник». Не знаю, что из этого получится, но надо надеяться...

Напишите о себе, присылайте еще новые стихи.

Желаю удач. И надеюсь.

С приветом!

Ю. Кузнецов.

10.04.82 г.

P.S. Если случайно окажетесь в Москве, не забудьте мой телефон: …»

 

Второе письмо заставляет меня окончательно уверовать в свои силы. Я говорю себе, что раз меня хвалят за армейский цикл, то ошибки быть не может — вот так, с этой интонацией, таким стихом и следует мне писать, чтобы «проявиться» и стать, наконец-то, подлинным «Чекановым». Имя Кожинова мне уже кое о чем говорит: я читал его «Книгу о русской лирической поэзии ХIХ века» и осознаю уровень этого ученого, понимаю, насколько высоко он поднимает планку своих требований к литературному произведению.

В начале зимы 1983 года местный графоман, воображающий себя писателем и постоянно курсирующий между Ярославлем и столицей, приносит мне весточку из Москвы: Юрий Кузнецов назначен, якобы, главным редактором очередного выпуска «Дня поэзии», крайне престижного общеимперского альманаха, издающегося стотысячным тиражом — и просит передать мне, чтобы я прислал новые стихи, так как имеющихся «не хватает до целой полосы».

Полоса в «Дне поэзии»? Да я и мечтать об этом не мог!.. в этот альманах, кажется, ни один ярославский литератор еще не попадал... Но правда ли это?

Оказывается, правда. В ответ на мое письмо с новыми стихами и разными окололитературными опасениями Юрий Поликарпович пишет летом того же года:

«Дорогой Евгений!

В «День поэзии-83» предложены Ваши стихотворения:

«Военный билет»,

«На плацу»,

«Страж Заполярья»,

«Пламя»,

«Вечернее возвращение»,

«У ночного окна»,

«Улыбка матери».

Если в июле пройдут эти стихи в ЛИТО, то можно считать, что все в порядке.

Что касается каких-то повторений в коллективных сборниках («Истоки» и проч.), то не беспокойтесь. Это не имеет никакого значения.

С пожеланием успехов!

Юрий К.

29.06.83 г.».

Вместе с письмом мне приходит новая книга стихов Кузнецова, «Русский узел», с дарственной надписью автора: «Евгению Чеканову на верный путь во мгле. Юрий Кузнецов, 29.06.83». Она чудесно издана; удивительные иллюстрации Юрия Селиверстова приковывают к себе, а уж сами стихи!.. Я моментально выучиваю их наизусть, читаю друзьям, пою под гитару... Буквально каждое стихотворение заставляет меня пережить целую гамму эмоций, я радуюсь появлению этой книги и факту своего знакомства с ее автором чуть ли не больше, чем грядущей своей публикации в престижном альманахе.

На других фронтах меня тоже ждут в это время победы: осенью я беру в свои руки бразды правления областной молодежной газетой «Юность», становлюсь ее главным редактором. Впрочем, эта победа — пока что номинальная, подлинным главным редактором мне еще только предстоит стать. Никогда в прежней жизни не руководя даже самым маленьким коллективом, я вдруг получаю под свое начало десяток штатных журналистов областного уровня, большинство которых весьма поднаторело за долгую жизнь в разных интригах, да и старше меня лет на десять — и мне необходимо с первых же шагов показать, кто в доме хозяин. Слава Богу, за моими плечами — служба в армии; теперь я начинаю понимать, что эта школа жизни была в моей судьбе не напрасной...

После первых боев и увольнений коллектив утихомиривается, к декабрю все проблемы сами собой рассасываются, ЦК комсомола вызывает меня по какому-то делу в столицу, — и тут происходит моя первая встреча с Учителем.

После десятка таких встреч я перестаю записывать то, что происходило, прекращаю фиксировать наши беседы, — но вначале, понимая, какой подарок преподносит мне судьба, и не надеясь на память, я записываю каждый такой разговор сразу же после встречи. Двадцать лет пролежат в моем архиве эти записи, никто никогда не видел их... но вот и пришло время обнародования. Править записанное не поднимается рука, хотя нынче я, разумеется, знаю и понимаю больше, чем в 1983 году. Что ж, умный читатель все поймет; кроме того, всем предыдущим повествованием я, кажется, достаточно подготовил его к дальнейшему чтению — ввел, худо-бедно, в атмосферу описываемого времени, набросал портрет автора записей, двадцативосьмилетнего литератора из провинции, обрисовал степень понимания им происходивших тогда в русской литературе процессов...

Остается добавить, что по ряду соображений я и сейчас еще не могу публиковать эти записи без значительных купюр... пусть кое-что останется до времени в моем архиве.

А теперь — первая запись.

 

5.12.83.

Решение позвонить ему пришло внезапно. Хотя, уже собираясь в Москву, я предполагал эту встречу — и потому срочно перепечатал новые стихи. Но все же сомневался: мало ли что, ведь вызывают в ЦК... скоро ли там все закончится?

Я приехал в Москву в воскресенье и около шести вечера, сидя в гостинице «Орленок», с удивлением обнаружил, что мне нечего делать.

И набрал номер...

— А кто его спрашивает? — раздался в трубке тот же самый милый женский голос, который месяц назад ответил мне, что «его нет и вряд ли до вечера будет».

Я сказал.

— Юра, Чеканов! — раздалось отдаленно в трубке. Сердце мое заколотилось.

Потом пошел какой-то сумбур. Я спрашивал, можно ли приехать; он говорил, что устал, но чтобы я приезжал. Я в ответ извинялся и говорил, что не настаиваю на аудиенции, он повторял: приезжайте! Я снова переспрашивал, он меня плохо слышал...

— Ну, приезжайте, приезжайте сейчас! Мы поговорим полчаса; думаю, этого будет достаточно.

Внутри у меня кольнуло. Полчаса! Или он так ценит свое время, или... или это показатель его отношения ко мне?

Что ж, полчаса так полчаса.

Дверь в подъезде была закодирована и, хотя он сказал мне код, я так и не смог ее открыть. Меня выручили два мужика, выходящие из подъезда.

Поднялся на 15-й этаж. Позвонил.

Он открыл дверь.

Первое впечатление: нетороплив, замедлен, холодноват. Жестом пригласил пройти. Дочка, черноволосая раскосенькая смуглянка лет трех-четырех, поглядела на меня и убежала. Вторая, лет шестнадцати, тоже раскосенькая, выглянула из комнаты и скрылась.

Прошли в кабинет. Он сел в кресло и протянул мне сигарету. Я не курил, но не посмел отказаться.

— Ну, так как ваши дела, Евгений... э-э... Феликсович? — сказал он нехотя и с заметной иронией по отношению к моему отчеству.

— Можно без отчества, — сказал я.

— Так, я тоже так думаю.

Помолчали. Курили. Он глядел на меня, скучая. Неохотно начал спрашивать.

Я отвечал что-то.

Постепенно разговор завязался. Кажется, это произошло после того, как я признался, что приехал поглядеть на него, на живого Юрия Кузнецова.

Впрочем, я тут же оговорился, что мы с ним виделись — в Карабихе, на Некрасовском празднике поэзии. Он припомнил, что там к нему подходили двое — девушка и молодой человек. Вспомнив о Карабихе, стал рассказывать, что вообще не любит никуда ездить. И что на всех комсомольских собраниях засыпал. И что однажды директор школы, ругая его, сказал: «Как же ты, такой, в комсомол вступил?». А он в ответ директору заявил: «А я не вступал, меня насильно затащили, как всех».

— Директор ахнул! А ведь я сказал правду...

Я понял, что это — камень в мой огород, в мой комсомольский значок.

— Мне положено по штату, — отбоярился я.

Постепенно мы разговорились-таки. Пошли речи, которые я не раз уже слышал в Ярославле <...>.

Я дал ему свои новые стихи. На прощанье он сказал весело:

— Ну, комсомолец, хочешь, я тебя удивлю?

— Чем можно удивить комсомольца? — откликнулся я.

Он поднес к моим глазам фотографию: сумрачный человек, глядящий исподлобья, волосы пострижены в скобку, глухая гимнастерка. Подпись он зажал пальцем.

— Кто это?

— Н-ну... — неуверенно сказал я, — судя по одежде и прическе... начало двадцатого века?

— Так кто?

— Не знаю.

Он открыл подпись: Нестор Махно.

— Стенька Разин двадцатого века, — сказал он, довольно улыбаясь. — И даже переплюнул Стеньку!

Договорились встретиться через два дня, чтобы поговорить о моих новых стихах.

Первое впечатление: сумбур. Возвращаясь в гостиницу, я постоянно спрашивал себя: так кто же это? Большой ребенок, отгородившийся от мира книжной стеной? Поэт, играющий в политическую оппозицию? Кто?

Я ехал в метро и вспоминал нашу беседу, пытаясь нарисовать для себя его портрет.

Очень ленив. Когда говорит, между словами делает большие паузы; иногда забывает мысль, ищет. Похоже, что ему все на свете — все равно. «Ленив и тяжел на подъем» — точная самохарактеристика. Иногда хохочет. Поймав точное слово, складывает пальцы в щепоть и «ыкает», то есть делает неясный, что-то вроды «ы», или «эге», звук горлом: мол, так ведь, ы?

Много и охотно говорит о себе. «Кузнецовых много, но я их всех забил».

— Я читал Кожинова, — сказал я. — Поразила его статья о Трифонове. Я считал Трифонова честным, одним из самых честных...

— Кожинов его разоблачил, — сказал он довольно

— Разве Трифонов в самом деле был конъюнктурщиком? — спросил я осторожно.

— Конечно! — сказал он без тени сомнения. — <...>

Я спросил, почему взяли в «День поэзии-83» мое стихотворение «У ночного окна». Может быть, это случайность? Ведь в Ярославле его никто не понял.

— Ваши стихи отобрал Кожинов. Я ему доверяю. Так что, это — не случайность.

Через два дня я позвонил вновь. Тот же расслабленный голос, вялость. «Ну, приезжайте, приезжайте...»

На этот раз дверь подъезда открылась легко.

Портрет: грузный, крупный мужчина с мясистым лицом, уши торчат, короткие черные волосы зачесаны назад. Рубашка заправлена в брюки. Неторопливые движения.

Мы сели друг напротив друга, в те же кресла.

Начали со стихов, но тут же отвлеклись. Больше всего ему понравились «Воскресные стихи». Правда, название его не устроило, он исправил: «Воскресное».

Остальное медленно, вяло ругал.

Главная претензия — быт, несопричастность к бытию. «Есть великие, высоковольтные передачи, несущие ток из века в век. К ним надо подсоединиться, подключиться. Но это дано не каждому». Он привел в пример Василия Федорова:

— Он хотел «закрыть тему Дон-Жуана»! Женить его! Ха-ха-ха!.. Но какова наглость! Чушь. Я еле одолел три песни. Чушь!

Короче говоря, Федоров не смог «подключиться».

Я стал спрашивать, как мне быть и о чем писать.

Он ответил, что не знает, что надо быть предельно откровенным, вот и все.

Я сказал, что пишу нечто вроде книги об армии.

— Попробуйте написать что-то под Киплинга. Возьмите у него... Надо просто уметь взять, «уметь украсть»... Ничто не ново под луной. Все уже было. Надо только суметь подключиться к великому наследию...

Говорили о Кольцове и Прокофьеве (он сказал, что сам — из этого же ряда), о Николае Федорове и Александре Солженицыне («Матренин двор» и «Иван Денисович», по его мнению — хорошая русская проза, а «Август четырнадцатого» — плохо, пошел «не туда»), о русской государственности (показал себя ярым сторонником централизма), о русской натуре («европейский гуманизм узок русскому человеку, мы, русские, не влезаем в его рамки»)…

Я сказал полувопросительно, что мне, наверное, надо подождать писать... Он резко ответил:

— Нет! Нельзя, это мстит...

Сказал, что в «Чистякове» не 150 строк, а 700, что его никогда не напечатают... Советовал мне больше читать — Герцена, Киреевского, Данилевского, Чаадаева. Все это — очень современно.

Хохотал, когда я сказал, что мучаюсь несоответствием своей реальной солдатской службы — и тем, что о ней пишу.

— Если бы я был священником, я бы отпустил этот грех! — воскликнул он.

Отсмеявшись, сказал серьезно:

— У искусства — другие законы. Тут главное — можешь ты, или не можешь...

Говорили о моем подражании ему. Он заметил:

— Вы попали в поле притяжения мощной звезды... Как бы вам от меня избавиться?

Посоветовал наложить табу на его, Кузнецова, поэтический словарь — очень, по его словам, бедный.

Я поинтересовался его мнением о современных русских поэтах. Он ответил, что лучшие из ныне пишущих — это, безусловно, Николай Тряпкин и Василий Казанцев.

Говорили о поэте Викторе Лапшине из Галича. Я рассказал, что ездил недавно в Кострому, в редакцию молодежной газеты — и что всех там поразила публикация большой подборки стихов Лапшина в «Литературной учебе». Он сказал радостно:

— Будет еще большее потрясение, когда выйдет «День поэзии» — там мы дали ему триста строк. Триста! Я сам больше ста двадцати — никогда, нигде...

Выяснилось, что Лапшин заезжал к нему.

Я рассказал о своих редакционных делах, в том числе о том, как мой шофер облил свою неверную жену бензином и пытался поджечь. С первой спички она, правда, не загорелась, дело для изменщицы кончилось небольшими ожогами, а для водителя — увольнением. Он слушал снисходительно, потом заметил, что этот случай может стать материалом... Рассказал мне о том, как сам работал в свое время в издательстве «Современник» в отделе национальных литератур, как боролся с нерадивыми сотрудниками.

— Я их выгонял! Принесет, бывало, рукопись — я сразу почеркаю: а тут почему не поправил?.. а это что такое? Сами уходили. Человек шесть ушло. Дочку Льва Ошанина выгнал...

Выяснилось, что он и в газете в свое время работал (кажется, это было в Краснодаре).

— Полгода сидел. Последние три месяца вообще ничего не делал. Зайдет редактор: чего делаешь? — Ничего. — Уйдет... А мне надо было до Литературного института досидеть, я ведь уже поступил.

Подытоживая разговор о газете, сказал с сочувствием:

— Замучают вас эти летучки-текучки...

Я сказал, что, конечно, эта работа для поэта — не из лучших, да и вообще трудно отключаться от повседневности...

— Оно, — заметил он, показав глазами вверх, — само отключает...ы?

В первый раз я просидел у него полтора часа, во второй — часа три. Что еще поразило: некоторые стихи мои (в том числе те, что были про него) он, кажется, совершенно не понял. Или они были просто неинтересны ему?

Впрочем, я ни на секунду не усомнился в том, что был в гостях у гения.

 

..Жизнь идет; в январе 1984 года на прилавках книжных магазинов появляется, наконец, «День поэзии-1983»; я скупаю все экземпляры, которые могу найти, дарю их друзьям-приятелям с дарственными надписями. Друзья-приятели радуются за меня, многие (особенно те, что сами марают бумагу) откровенно завидуют... но большинство не видит особой разницы между этой моей публикацией — и другими: главное ведь, что печатают, а где — вопрос второй…

 

8.12.84.

Я позвонил, он сказал: приезжайте…<…>

Говорили о разном. Спросил о жене его. Это — та самая Батима, которой посвящено стихотворение «В твоем голосе мчатся поющие кони». Она училась вместе с ним, окончила переводческий факультет, казашка по национальности.

Говорили о любви и страсти. Он сказал, что мы не знаем любви, не умеем писать о любви, умеем — лишь о страсти, а ведь это — разные вещи. <...>.

Говорили о литературе. Я сказал, что прочитал недавно в Ярославле несколько «самиздатовских» вещей <...>. Ю.К. тут же поправил: это — не самиздат, а ксерокопия. Вот альманах «Метрополь» — самиздат. А ксерокопия, рано или поздно, будет опубликована.

Я спросил, насколько высоко он ставит меня, как поэта. Он захохотал и воскликнул: «Дитя!». Потом сказал, что «Страж Заполярья» — явление одного порядка с «Враги сожгли родную хату»

Еще я спросил, почему он так холоден со мной. Он сказал, смутившись, что это не так, что он «вообще такой».

Я рассказал, что поднял свою родословную по пятое колено. Он похвалил и сказал, что у него все иначе — «за отцом все обрубается».

Поговорили о моих газетных делах, о моем намерении уйти из редакторов.

Я сказал: может быть, пока я еще редактор, мне можно напечатать что-то из неопубликованного Юрия Кузнецова? Например, «Чистякова» в полном виде... Он резко ответил:

— Нет! Тогда на Чеканове будет поставлен крест!

Посоветовал мне «сидеть в редакторах», пока я не стану членом Союза писателей. Но если я так уж твердо решил уходить, то... в редакции «Молодой гвардии» есть сейчас некое свободное место. Я честно ответил, что не справлюсь.

Я заметил, что Юрия Кузнецова сейчас что-то перестали печатать...

— После моей смерти все напечатают!

На прощанье я поинтересовался, пишет ли он что-нибудь сейчас.

— Лучшие свои стихи я написал в последнее время.

<…>

 

25.12.84

Позвонил в понедельник, попросил разрешения увидеться. Договорились на вторник.

Когда мне открыли, он говорил по телефону. Старшая дочь молча указала мне на тапочки — меня уже ждали.

Ю.К. вошел, пожал мне руку. Прошли в его комнату, он начал накрывать на стол. Много всего принес, даже супу.

Помогала накрывать дочь. Я спросил, как ее зовут.

— Аня.

— А сестру вашу?

 — Катя.

Заходила и жена, Батима; он почему-то звал ее «Галей», мягко, по-украински произнося звук «г».

Помолчали.

— Я хотел бы извиниться за задержку... — начал я. — У нас была лекция представителя Главлита, хотелось послушать его...

Он махнул рукой: стоит ли, мол, об этом говорить. Я, однако, продолжил:

— Так я задал этому, из Главлита, вопрос: «Что вы думаете о Юрии Кузнецове и Станиславе Куняеве?». А тот ответил, что обоих не любит. «Куняев — это литературный ширпотреб, а Кузнецов в последнее время впал в дикую мистику».

Юрий Поликарпович хмыкнул. Это его задело.

— Мистика... Да что они понимают! Они же не знают смысла-то слова «мистика», не умеют отличить религиозного сознания от обычного! Блаватскую хоть бы почитали! «Утопленник» Пушкина — тоже мистика? Весь Гоголь — мистика? Ерунда, чушь!

Я налег на суп. Он сходил за стихами, которые я ему оставлял.

— Ну, что... Вот, «Путнику». Название не то. Но есть образ, есть правда: действительно, эти ветки хлещут по глазам. Но плохо «сквозь век» и еще «вослед идущего потомка». Не надо ставить стихотворение на котурны. «Крепость»... ну, это уж слишком. Вот «Осветить лицо!» можно печатать... но ведь это — проза. «И стал здороваться со мной за ручку старшина» — ведь это проза! Ы?

— В общем, — он протянул мне рукопись, — хорошо, что твоя мысль идет в верном направлении. Задумываешься о Павлике Морозове — это хорошо. Об этом надо думать. Но выражено все это пока что...

— То есть, претензии к форме?.. — начал было я.

— А что такое форма? — осадил он. — Без нее нет содержания!

— Ну, а что, по-вашему, в этих стихах самое «чекановское»?

Он вяло махнул рукой: мол, не надо об этом. Я настаивал.

— Ничего тут сказать нельзя! — наконец, разразился он. — Пиши, будь откровенным, и всё! Я тоже, когда служил на Кубе и писал стихи об этом, думал, что прославлюсь именно ими. Ведь ничего подобного в русской поэзии раньше не было: русский солдат — на Кубе... А вышло так, что Юрия Кузнецова знают по другим стихам. Ничего тут сказать нельзя. Я сам про себя ничего не могу сказать... как я буду писать завтра?

Я рассказал, что был недавно в гостях у Владимира Крупина и узнал у него, что стихотворение Кузнецова «Ты стоял на стене крепостной...» посвящено Крупину.

— Нет, это не ему, — заметил Юрий Поликарпович.

— А он считает, что ему...

— Ну, пусть считает. А может, Вадиму Кожинову? А может, Вадиму Кожевникову? Я не пойму, как вообще можно посвящать кому-то стихи без его на то согласия. Вот мне тут графоман один прислал стихи, мне посвятил... Как так можно? Вообще, этика требует: если живущему посвящаешь — спроси разрешения. Вот я посвятил Палиевскому «Змеи на маяке» — так я спросил сперва.

— Мне кажется, — вставил я, — эта вещь у вас — самая совершенная по композиции. За каждым образом — символ...

— Жуткая история! — махнул он рукой. — Нам, мне и Белову, рассказал ее Палиевский, правда, в разное время. Белов сделал что-то на иностранном материале из нее... А сам Палиевский выкопал ее из средневековых хроник.

Я сказал, что Крупину запомнились мои стихи из «Дня поэзии» (имея в виду стихотворение «На плацу»). Ю.К. подумал, однако, что речь идет о «Страже Заполярья» и откликнулся:

— А! Так ведь я еще давно читал «Стража Заполярья» в Союзе писателей, и тогда же сказал: вот это стихи! А то у нас полно «литературных мальчиков» — пишут, книги издают, а всё в мальчиках ходят...

В комнату вошла Батима. Юрий Поликарпович представил ей меня.

— А, это вы поздравили Юру... (Я в свое время поздравлял его из Ярославля с награждением орденом «Знак Почета»).

Я стал спрашивать про его поэму «Дом»: почему в разных изданиях публикуются все время разные варианты?

— Это не варианты, это я восстанавливаю то, что у меня раньше резали. Они убирали, а я восстанавливал. До сих пор не могу, правда, восстановить небольшой кусок, про Сталина — мой герой Лука сидел вместе с его сыном в тюрьме. Ничего тут нет такого, я не ругаю Сталина и не хвалю... а вот нельзя, и все!

Дал мне прочесть только что написанное им стихотворение «Маркитанты» — о том, как встретились два войска, как маркитанты обеих сторон были посланы на разведку, как они выдали все секреты друг другу — и оба войска полегли наутро. А маркитанты, награбив добра, разъехались по домам.

Маркитанты обеих сторон -
Люди близкого круга.
Почитай, с легендарных времен
Понимают друг друга.
<…>

18.05.85

Набрал номер из гостиницы. Батима сказала, что он будет через два часа. Позвонил через два часа. Он говорил доброжелательным тоном, но к себе не приглашал. Я что-то мямлил, спрашивал, выходит ли у него вскоре что-нибудь... он буркал в ответ что-то, потом, всё поняв, сказал:

— Ну, ты что — приехать, что ли, хочешь?

— Так ведь вы не приглашаете!

— Ну, давай, приезжай!

...Ели мясо, блинчики с мясом. И говорили, говорили до сумерек.

Я впервые, кажется, вгляделся близко в Ю.К. Отличительная особенность его лица — мощные, грубые складки на верхней губе и меж бровей. Лицо — добродушное, ласковое. Волосы вьются.

Говорили о войне. Он дал мне прочесть свое стихотворение об окруженцах. Я прочел и ничего не понял. Он растолковал: два миллиона русских солдат, сдавшихся в плен (а верней, сданных своими генералами) сегодня прокляты в памяти народной:

Они сдаются? Поднимают руки?
Пусть никогда не опускают рук!

Он же сделал из этого образ: люди с поднятыми руками — это одна из опор мира, не слабей других. Он оправдал их, так как в сдаче в плен они не были виноваты.

Рассказал мне, что «власовцы» — ярлык. Власов спас Москву в 41-м году. А потом, в Чехословакии, бойцы его РОА пришли на помощь восставшей Праге — как братья-славяне.

Поинтересовался, как у него с публикациями, с книгами. Он ответил, что, наконец-то, «прорвало». В издательстве «Молодая гвардия» выходит книга стихов, совершенно новых, кроме одного старого стихотворения.

Я спросил: как, по его мнению, остается поэт в памяти народной — несколькими стихотворениями, или всем творчеством? Он ответил совершенно определенно: несколькими произведениями.

— Вот ты — останется у тебя «Страж»... ну, и еще надо несколько. У Есенина, у Блока, у Пушкина, у Лермонтова в творческом наследии очень много лишнего... Тот же «Евгений Онегин» — сколько милой, гениальной болтовни! Остаться в литературе можно даже одним стихотворением...

Он подошел к книжной полке, нашел книжку из серии «Классики и современники» и прочел стихотворение Туманского — о птичке, выпущенной поэтом на волю:

Вчера я растворил темницу
Воздушной пленницы моей.
Я рощам возвратил певицу,
Я возвратил свободу ей.
Она исчезла, утопая
В сиянье голубого дня,
И так запела, улетая,
Как бы молилась за меня.

— Вот! Он сумел передать живой трепет! И оно — живет!..

Еще говорили о язычестве. Я сказал, что интересуюсь язычеством, чувствую в себе склонность принять его. Он отнесся к этому отрицательно, сказав, что все мы на протяжении многих веков испытывали влияние христианства и не можем быть язычниками, мы — христиане. Я упорствовал, говоря, что я христианин — головой, а сердцем могу быть и язычником. Тогда он снял с полки и дал мне книгу Рыбакова о язычестве древних славян.

<…>

 

Проходит год, вместивший в себя очень многое — мой развод, размен квартиры, разъезд с бывшей женой, новую свадьбу... На работе у меня все в порядке, газету мою хвалят, хотя с цензурой порой приходится вступать в настоящие сражения; первая книга стоит в плане Верхне-Волжского издательства; я мечтаю о столичной книжке, часто выступаю перед ярославскими читателями. Новые стихи пишу с оглядкой на наставления Учителя: стараюсь быть искренним и думать только высокими категориями... хотя работа в газете ориентирует на прямо противоположное.

Он тоже помнит обо мне: на моем письменном столе лежит его новый сборник «Ни рано, ни поздно» с дарственной надписью: «Евгению Чеканову с пожеланием добра в нашем опасном мире. Юрий Кузнецов. 22.11.85». Вновь и вновь перечитывая эту книжку, я с радостью нахожу в ней стихи, ранее слышанные мною из уст автора, отголоски наших бесед с ним...

<…>

Осенью 1986 года я с помощью Сергея Хомутова «пробиваю» еще одну свою книжку — она должна выйти через год в Москве, в библиотечке журнала «Молодая гвардия»; редактор — Игорь Жеглов. Юрий Поликарпович благосклонно соглашается написать к этой книге вступительное слово.

…Наступает осень 1987 года... мы с женой возвращаемся из поездки на юг и вдруг в вагоне я вижу девочку-подростка, читающую мою первую столичную книжку «Осветить лицо». Значит, книжка уже вышла в свет? Я узнаю ее по давно известному мне рисунку: на юное лицо набегает лунный лик... все-таки слишком прямолинейно понял художник название! Ну да ладно, самое главное — книжка уже появилась в продаже, ее покупают и читают! Я выскакиваю на перрон на каждой остановке — и вот, наконец-то, в одном из киосков «Союзпечати» покупаю единственный имеющийся там экземпляр. Вот она!.. я держу в руках первую собственную книгу, изданную в Москве! Вновь перечитываю свои стихи и, в который уже раз — предисловие, написанное Учителем:

«Приход каждого молодого дарования всегда радует: еще одна надежда, еще одно обещание. Правда, радость тревожна: а исполнится ли обещание? Это покажет время.

Евгений Чеканов обещает. Он не блуждает в метафорических туманах, не вязнет в рутине абстракций, а ищет точного слова. Видение его не расплывчато, а конкретно, у него верные ориентиры: родина, добро, правда. Родина дает ему твердую почву под ногами, а добро и правда — свет и путь.

Конечно, по пути в страну поэзии не обошлось без посторонних влияний, но Чеканов строг к себе и намерен их преодолеть. Стих его предметен, зорок, четко сфокусирован, бытовые сцены, житейские мелочи, полные потаенного смысла, следуют в стихах одно за другим, как кадры в кино. Он хочет много схватить, увидеть. При этом молодого задора и напористости ему не занимать.

Я все начинаю сначала,
Я снова хочу побеждать.

Он по натуре боец и хочет побед. Похвально. Но есть ли они у него? Есть. Впрочем, пусть об этом судит читатель. Я укажу одну безусловную победу. Это стихотворение «Страж Заполярья»

Имя есть. Но не так уж и важно,
Как потомки его нарекли.
Быть осталось ему — только стражем
Этой каменной русской земли.
Только стражем! Ни милым, ни мужем,
Ни веселым и сильным отцом...
Эти облики вымело стужей
И сожгло беспощадным свинцом.

Тут и сила, и мужество, и беззаветная преданность Родине, а главное — краткость. Так оно и должно быть: большое чувство немногословно.

Юрий Кузнецов».

 

Проходят еще три недели; я еду в Москву на очередную «комсомольскую учебу», везу с собой предназначенные для дарения экземпляры обеих книжек («Ночная тревога» тоже уже вышла в свет).

 

10.87.

Вновь та же квартира, та же комната. Батима с кухни здоровается со мной, как со старым знакомым. Да я и есть старый знакомый!

— Вы еще не член Союза? — спрашивает она.

— Нет еще. Собираюсь только.

Ю.К. в добром расположении духа.

— Ну, как там «ускорение» у вас идет? — спрашивает он насмешливо.

— Да так... — машу я рукой.

— А ты знаешь, что в переводе с восточных языков означает «ускорение»?

— ?

— «Пилить струны»!

— «Пилить струны»?

— Да!

— Как это?

— Ну, струны... их обычно перебирают, создавая музыку, гармонию... А тут пилят! — и он делает движение рукой, будто что-то пилит ножовкой.

Тут уж и до меня доходит — и мы вместе с ним хохочем.

— Ну, что — вышла твоя книжка?

— Вышла... — я подаю ему «Осветить лицо».

— Ага...- листает он мою книжечку. — Это что ж такая тоненькая? Это разве книжка? Сколько листов? Один и три... Что, много вырезали?

— Да вроде нет... А вы посмотрите — ваше предисловие не сократили?

Внимательно читает.

— Нет, все так... А твой редактор говорил — трудно идет, будут резать. Ну, что ж... вон тебе комсомол даже свечку на обложке нарисовал!

— За полгода вышла, — хвастаюсь я. — А у вас ничего вскоре не выходит?

— Какой быстрый! — качает он головой.

…Говорит, что написал недавно эссе о женской поэзии, дает мне его прочесть. Мне западают в память строчки: «рукоделие — тип Ахматовой, истерия — тип Цветаевой...»

<…>

Середина ноября 1987 года; наверху — некоторый откат назад от «перестройки» и «гласности», Ельцина из верхнего эшелона выкидывают. Вообще, кажется, возвращаются прежние времена…<…>

14 января 1988 года на собрании ярославских писателей меня «на ура» принимают в Союз писателей — из 17 присутствующих 17 голосуют «за». Таким образом, начинает сбываться моя многолетняя мечта — стать членом СП СССР. Теперь можно готовиться и к уходу из осточертевшей журналистики... я начинаю было вести тайные переговоры о своем переходе из газеты в краевое книгоиздательство, на пост главного редактора. Но вскоре приходит весть: коллектив издательства против меня, мешает мое газетное амплуа «агрессора».

Весной того же года я готовлю рукопись третьей поэтической книги для издательства «Современник», отдаю стихи в журналы «Москва» и «Молодая гвардия», где мне благоволят; в мае еду в Мурманск на семинар молодой поэзии Севера. В сентябре меня принимают в СП СССР уже в Москве. А в октябре я совершаю поездку к автору рецензии на мою грядущую третью книжку — поэту Виктору Лапшину. Живет он в Костромской области, в городе Галиче; увидевшись как-то на одном из писательских сборищ, мы договорились встретиться — и вот я еду к человеку, который, как и я, «вырван из бездны» Юрием Кузнецовым...

…Проходят почти полтора года, в течение которых мне доводится раз пять-семь побывать в гостях у Юрия Поликарповича. Разговоры с ним я уже не записываю (о чем впоследствии очень сожалею), ибо считаю, что ничего нового к его портрету мои записи более не добавят. Я уже называю его на «ты» и разговариваю с ним почти на равных, мы обсуждаем его и мои стихи, треплемся обо всем на свете...

Осенью 1989 года выходит в свет его очередной сборник «После вечного боя». Я нахожу в нем стихотворение «Голубь» — и сразу вспоминаю рассказ Ю.К. о мальчике из еврейской семьи, который кричал прохожему, отобравшему у детей голубя: «Дяденька, что ж вы делаете, его ж продать можно!» Раздумье моего Учителя о глубинных корнях такого поведения (откуда это в них? почему это так глубоко в них?) вылилось в стихотворении в чеканные строки, проникнутые христианским мироощущением:

Курчавый Ицек подскакал, как мячик,
И человека начал осаждать:
— Отдайте мне!
— Зачем тебе он, мальчик?
— Поймите! Я бы мог его продать!
Звенело что-то в голосе такое
Глубокое, что вздрогнул человек.
— Пускай летает, — и взмахнул рукою.
— Пускай летает! — повторил навек.
Все видела и слышала старушка,
Дремавшая у Господа в горсти.
И, как в бору печальная кукушка,
Запричитала: — Боже, возврати!
Так, значит, есть и вера, и свобода,
Раз молится святая простота
О возвращенье блудного народа
В объятия распятого Христа.

Для меня эти строки становятся почти открытием: неужели Юрий Поликарпович всерьез верит, что иудаизм — всего лишь «заблуждение» евреев, что Христос, раскинувший в вечной крестной муке свои руки, до сих пор ждет, что в его объятья возвратится и «блудный народ»? Может быть, и так... хотя в самом стихотворении об этом возвращении молится не автор, а старушка (олицетворяющая, естественно, русских). Автор же убежден только в том, что «есть и вера, и свобода» — и применительно к поднятой теме это, наверное, можно понять так: эта вера и свобода есть, прежде всего, у нас — русский православный народ доселе верит, что путь к Христу для евреев не закрыт, свободен, мы верим, что именно по этому пути они, в конечном счете, и пойдут...

Вообще, по сравнению с прежними книгами, в этом сборнике христианское начало явлено гораздо резче, это бросается в глаза. Вот «Портрет Учителя» — прямо об Иисусе Христе. А «Ложные святыни», «Видение», «Число» — это борьба с сатанизмом, пришедшим на русскую землю... похоже, Юрий Поликарпович окончательно утвердился на позициях ортодоксального православия. Или он всегда на них стоял — а я, по недомыслию своему, раньше об этом просто не задумывался как следует?

Листаю сборник: многие из этих стихотворений Ю.К. читал мне во время наших встреч. Вот про «свечу закона и солнце благодати»... помнится, как-то Юрий Поликарпович обмолвился, что хочет перевести на современный язык «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона — эта тема явно оттуда. Вот «Родное»... так значит, Буденный и Махно — это не враги, а братья?.. для меня, выпускника советского истфака, такая логика — почти открытие. Вот знаменитое «Откровение обывателя», читанное мне еще в самом начале горбачевской «перестройки» и опубликованное затем в «Новом мире»... так и вижу перед собой перекошенное яростью лицо Учителя, слышу его возмущенный голос:

Кем мы втянуты в дьявольский план?
Кто народ превратил в партизан?
Что ни шаг, отовсюду опасность.
«Гласность!» — даже немые кричат,
Но о главном и в мыслях молчат,
Только зубы от страха стучат,
Это стук с того света, где ад.
Я чихал на подобную гласность!

А вот и триптих о Ленине, который мне, давно уже ненавидящему «Ильича», не совсем понятен: так «за» или «против» Ленина стоит мой Учитель? Окончательно ли он определился в своей позиции?

Вот «Захоронение в Кремлевской стене», высмеивающее геронтократов, стремящихся попасть в историю России хотя бы в виде коробочки с прахом; вот «Полет» — о пролете ангела над Чернобылем... и я сразу вспоминаю реплику Юрия Поликарповича:

— Эти места вообще загадочные... я пролетал над ними. Даже названия там такие... Страхолесье, например... Об этих местах, кстати, еще Вернадский писал...

Вот «Превращение Спинозы», «Молчите, Тряпкин и Рубцов...», «Наваждение»... все это я уже слышал. А вот «В деревне», написанное, как мне кажется, после моих рассказов о своих предках (похоже, Ю.К. эти рассказы запали в душу и он тоже кое-что предпринял для исследования собственной родословной).

Любовная лирика представлена тоже... несколько сильнейших стихотворений на эту тему потрясают меня. А вот «переделанные анекдоты» оставляют иное впечатление: неужели Юрий Поликарпович полагает такую переделку делом перспективным?

В сборнике есть несколько переводов, обозначенные как «стихи, созданные по мотивам» — Байрон, Китс, Мицкевич... а вот и перевод «Пьяного корабля» Артюра Рембо. Эти переводы меня, ранее не знакомого с этой стороной творчества Ю.К., прямо-таки ошарашивают: оказывается, мой Учитель легко вживается в мироощущение каждого из этих поэтов, таких разных... он чувствует себя в разных стихиях, как рыба в воде! «Пьяный корабль» буквально пьянит меня, я перечитываю его множество раз — и постоянно спрашиваю сам себя: в чем же причина? это Рембо гениален — или перевод?

Новая книга еще раз убеждает меня в том, что мой Учитель находится на переднем крае — переднем крае русской поэзии, русской философии. Сам же я в эти времена продолжаю печататься в «Нашем современнике» и даже удостаиваюсь некоторых нападок во враждебной этому журналу прессе: мое стихотворение «Гроздь», которое кое-кто в редакции викуловского издания именует чуть ли не «манифестом», некий Анатолий Пикач поливает в «Литературной газете» зловонной грязью... впрочем, это вызывает у меня лишь радость: если я не нравлюсь врагам — значит, стою на верном пути. Книга моя в издательстве «Современник» готовится к выходу в будущем году, я связываю с ней большие надежды, много пишу нового.

Мои творческие устремления подогреваются очередной серьезной публикацией в «Нашем современнике»; стихи для нее отбирает Юрий Поликарпович, с недавних пор сотрудничающий с этим журналом, поэтому подборка получается весьма солидной — а одно стихотворение из нее вскоре перепечатывает нью-йоркская газета «Русский голос». Я узнаю об этом от своего знакомого, работника местного издательства.

— Мне тут ребята из КГБ газетку принесли с твоими стихами, — звонит он, — зайди, возьми на память.

Я захожу, беру: и правда, Нью-Йорк. Однако!.. не зря свой хлеб едят ребята, каждый чих отслеживают, — думаю я. — Наверно, в Конторе Глубокого Бурения на меня специальное дело заведено, вот и эта газетка в особую папочку аккуратно ляжет...

В начале сентября мы с Юрием Поликарповичем встречаемся вновь; на память об этой встрече у меня остается книга его переводов «Пересаженные цветы», которую я специально везу из Ярославля в Москву, дабы получить дарственную надпись. В поезде еще раз листаю ее и еще раз убеждаюсь в безусловном поэтическом гении Юрия Кузнецова. Перечитываю ту самую «Свадьбу» Ласло Надя...

... радуйся, море, стоим мы и тихо цветем
на каменистом утесе, открытые миру
по приказанию белых, как пена, бород,
за руки взявшись, конца церемонии ждем...

...вновь с восхищением погружаюсь в магическую стихию «Пьяного корабля»...

...Ледники, перламутровый свет, водопады,
Глубь фиордов, сосущий провал пустоты,
Где кишащие вшами гигантские гады
Наземь падают, с треском ломая кусты...

...со священным ужасом знакомлюсь впервые с творчеством сербохорватского классика Мирослава Крлежи...

...хлев на трех столбах дымится, словно это на холме
тридцатью тремя ходами брезжит мельница во тьме,
тайна ада в рваных тряпках, тьма в расстроенном уме,
зад елозит, как на санках, в своем собственном дерьме —
это яд бесовских лакомств, поклонение чуме...

И тут живо вспоминается мне, как в одну из предыдущих встреч Ю.К., как раз в те времена переводивший этого самого Крлежу, тыкал пальцем в эту строфу и говорил мне с гордостью:

— Очень близко к оригиналу!..

Впрочем, в этот период Юрий Поликарпович, кажется, более всего гордится своей работой над «Орлеанской девой» Фридриха Шиллера; в ответ на какой-то мой вопрос относительно перевода этой романтической трагедии он замечает горделиво:

— Текст так и льется... — и даже показывает рукой, как льется его поэтическое слово.

Я показываю ему газету «Русский голос» с моим стихотворением:

— Юрий Поликарпович, а меня в Америке опубликовали. Это из той подборки в «Нашем современнике» перепечатали, из тех стихов, что ты отбирал...

Он мельком смотрит, удовлетворенно хмыкает. И подытоживает:

— Та подборка — лучшая твоя публикация на сегодняшний день.

Я дарю ему свою третью московскую книжку «Место для веры», только что вышедшую в «Современнике». А домой увожу книгу переводов с дарственной надписью: «Евгению Чеканову с надеждой на образование (!!!). Ю.Кузнецов, 4.09.90 г.» — так Учитель «подкалывает» меня, намекая на мое, и вправду, крайне недостаточное знание мировой литературы.

В конце ноября 1990 года Юрий Поликарпович приезжает ко мне в гости: он задумал купить дачу и просит меня подобрать на Ярославщине домик. Я нахожу где-то в Некрасовском районе домушку, подходящую по цене, он приезжает, смотрит... а потом категорично говорит о требующей ремонта избе:

— Нет, не подниму!

Ночует в этот день он у меня дома; это — первый и последний его визит ко мне. Меня поражает его вид: он сильно похудел и уже не так могуч, как прежде. <…>

 

…В стране свирепствуют «рынок» и «демократия», каждый выживает, как умеет; особенно интересны метаморфозы, происходящие с «комсомольцами». Мой бывший начальник из ЦК ВЛКСМ редактирует порнографическую газету; бывший секретарь нашего обкома комсомола становится важным лицом в губернии и, по слухам, тут же дает крупный валютный кредит известному городскому фарцовщику, почему-то поставленному накануне моего ухода из редакции на должность заведующего отделом пропаганды обкома ВЛКСМ. Другой бывший секретарь обкома ВЛКСМ торгует крупными партиями разного товара и, между прочим, «подводит под монастырь» поручившуюся за него свою приятельницу, тоже бывшую комсомольскую функционерку. Та не платит требуемых денег — и бандиты бросают в окно ее квартиры гранату... всё в квартире разносит в клочья. Еще один бывший «комсомолец», инструктор нашего обкома ВЛКСМ, чеченец по национальности, закачивает из ухтинской скважины на наш нефтеперерабатывающий завод на 18 миллиардов нефти и, получив от этой сделки свои десять процентов, собирается покупать себе «пятисотый» мерседес... но вскоре, взорванный зарядом пластита, гибнет в лифте вместе с приятелем.

Мне, такому же бывшему «комсомольцу», члену бюро обкома ВЛКСМ, бросившему журналистику ради литературы, очень скоро становится ясно, что я совершил ошибку.

Поэтам при новом режиме живется, пожалуй, тяжелее всего, ведь они умеют делать хорошо только одно — профессионально работать со словом... но это уже никому не нужно. От Вити Лапшина идут просьбы «помочь с табачком» (почему-то он думает, что в Ярославле с этим проще, чем в Галиче); ярославские литераторы стонут и ропщут на жизнь; некогда веселый и шумный домик писателей на улице Терешковой наполняется почти гробовой тишиной.

Я продолжаю пописывать стихи, хотя в них преобладают лишь озлобленность и отчаяние; к Учителю уже не езжу и ничего о его жизни не знаю. И все-таки встреча между нами происходит... но какая!.. через два года на одном из столичных рынков, где мы с напарником торгуем розничным товаром, я издалека замечаю мощную фигуру Юрия Поликарповича — одетый в свой длинный, черный кожаный плащ, он мрачно идет между рядами, медленно приближаясь ко мне... и я не выдерживаю! Я сбегаю, покидаю свое место в торговом ряду – не хочу, чтобы Учитель видел меня торговцем!

 

В самом конце 1994 года в жизни моей все волшебно меняется. Оставив мелкий бизнес, я устраиваюсь в мэрию, становлюсь чиновником и начинаю получать твердую зарплату, на которую могу вполне сносно существовать; кошмарный призрак бедности разжимает свои костлявые пальцы, уже почти сомкнувшиеся на моем горле. На радостях я обзваниваю друзей-приятелей, поздравляя их с Новым годом. Звоню и Ю.К. (пожалуй, впервые за три последних года).

— Здравствуйте, Юрий Поликарпович! Это Евгений Чеканов, Ярославль. С Новым годом вас!

— А, ты еще жив...

Голос Учителя мрачен, к разговору Ю.К. явно не расположен. Но я все же продолжаю:

— Жив еще... Самого доброго хочу вам пожелать, а главное — здоровья...

— Ну, ладно, привет... — говорит он, явно заканчивая разговор.

— Пока... — упавшим голосом говорю я.

Похоже, Ю.К. обижен на меня... что ж, он где-то и прав — я пропал из поля его зрения на огромный срок. Но со своей натурой я все равно ничего поделать не могу: когда жизнь меня прижимает, я предпочитаю не «светиться», на свет Божий вылезаю, только будучи «в добром здравии».

Проходят еще почти полтора года; я тружусь пресс-секретарем областной думы, редактирую созданный мною же думский журнал. Бедность давно позади, я зарабатываю достаточно, чтобы прокормить семью; стихи помаленьку пишутся.

В апреле 1995 года еду по делам в Москву и впервые за последние четыре с половиной года решаюсь показаться на глаза Учителю. Вот запись об этом.

 

13.04.95.

Позавчера был в Москве, занес стихи в «Наш современник» и «Литературную Россию», побывал на парламентских слушаниях (слушал стенания районных газетчиков об их проблемах). Потом поехал к Ю.К.

Юрий Поликарпович обеднел: получает тысяч 200 в «Современном писателе» и еще 400 тысяч в Литературном институте; Батима — 200 тысяч. По московским меркам, они — нищие.

<…>

— Юрий Поликарпович, семья ваша бедствует... судьба детей ваших непонятна... Так что главное — поэзия? Или все-таки наши дети «с их темным и милым будущим», как Розанов говорил?

— Поэзия!

— А как же дети?

Он (в страшном гневе, выпучив глаза):

— Да что ты говоришь? Что ты говоришь?!..

Узнал новости. Все московские русофилы в страшной нищете, один Куняев держится. Куча всяческих русофильских начинаний развалилась.

Я смотрел на него и вслух сокрушался: ну, как же так? Пускай «за взгляды» его никуда не берут на жалованье, но неужели в столице нет ни одной семьи из «новых русских», которая, например, взялась бы платить великому поэту... ну, хотя бы за «национальное воспитание» их детей?

Ю.К.:

— Нет! Зачем им это?

И с улыбкой горечи добавил:

— Вот так, бодрячок...

— Это я к вам приехал бодрячком! — сказал я с обидой. — А все эти годы я жил плохо...

Обменялись мнениями по поводу «политических стихов». Я сказал, что в такое время, какое мы сейчас переживаем, почти невозможно удержаться от сочинения всякого рода гневных инвектив в адрес власти, не загубить поэзию политикой. Он горячо меня поддержал, сказал, что политика просто съела в последнее время многие русские таланты, но что сам он, однако, смог «удержаться», остался художником.

Общее впечатление: стал проще. Осталось то, что и было вначале — хороший мужик, талантище, отец семейства. Старшая дочь работает бухгалтером, получает 150-200 тысяч. Младшенькая оформилась в хорошенькую полуказашку: фигурка, ножки, глазки...

Вскоре в моей судьбе происходят новые изменения: оставив чиновную карьеру, я решаю вернуться в провинциальную журналистику, участвую в конкурсе на должность главного редактора вновь создаваемой областной газеты — и легко выигрываю. Наступают горячие денечки: нужно поставить газету на ноги. Начинать приходится буквально с нуля, но опыт издательской и редакторской деятельности не проходит даром: я быстро набираю коллектив и новая газета начинает с августа того же года регулярно выходить в свет. Накануне нового, 1996 года я звоню Учителю и поздравляю его с наступающим праздником.

Ю.К.:

— Ну, как ты там?

— Да так... Снова вернулся в газету...

— Ну, держись!

Я кладу трубку, вполне удовлетворенный: помнит, старый черт! И погружаюсь

в размышления... да, ничего нельзя отринуть в жизни, ни старую любовь, ни старую вражду — все остается с нами.

В новой должности я вынужден проявлять себя, прежде всего, как коммерческий директор — покупаю бумагу, нахожу оптимальные варианты размещения заказов, много времени посвящаю работе с типографией и почтовиками. Газета выходит в свет ежедневно, поэтому времени на стихи остается совсем мало... но все же кое-что мне удается сочинить и в эти месяцы.

11 февраля 1996 года Ю.К. исполняется 55 лет; накануне я публикую в редактируемой мною газете полосу его стихов, с портретом и редакционной врезкой. Во врезке пишу то, что думаю:

«Юрий Кузнецов — живой классик русской литературы. Это ясно не только его поклонникам, но и врагам (по крайней мере, тем из них, кто не утратил литературного вкуса и способности адекватно оценивать действительность). Над бездной современного виршеплетства, над буграми и высотками отечественной поэзии его имя высится и сверкает подобно вершине Эвереста.

Завтра Юрию Поликарповичу исполняется 55 лет. Поздравляя своего дорогого учителя с юбилеем, я хочу пожелать ему добра и ясного неба, радости и удачи в нашем мире, ставшем в последние годы куда более опасным, чем прежде. А еще — терпения и веры. И, конечно же, новых прекрасных стихотворений.

Евгений Чеканов».

Несколько экземпляров этого номера я посылаю Учителю на его домашний адрес: а вдруг ему будет приятно, хоть он, вроде бы, и презирает газеты...

 

Осенью, как раз в день своего рождения, попадаю в Москву и заезжаю к Ю. К.; на память об этой встрече у меня остается его новая книга с характерным названием «До свиданья! Встретимся в тюрьме» и дарственной надписью: «Евгению Чеканову в день его 41-летия с пожеланием удач. Ю. Кузнецов, 19 сентября 96 г.».

В книге, как всегда, множество потрясающих стихотворений — «Цветущий шиповник», «Пульс», «Жена-сомнамбула», «Струна», «Уроки французского»... да всего не перечислить! Стихотворение «Стояние» живо напоминает мне один из наших прошлых разговоров — о стихотворении моей дочери про цаплю... похоже, Юрий Поликарпович ничего не забывает и многое из застольных разговоров использует в качестве материала для стихов.

В кабинете я замечаю новшество: большой портрет его отца в военной форме. Похоже, он уже не так сильно бедствует; да и в семейной жизни у него, кажется, наступил перелом к лучшему... по крайней мере, некоторые из появившихся в печати его стихов, датированные 1994-м годом, ясно говорят мне об этой перемене, о его благодарности по отношению к Батиме, достойно пронесшей по жизни крест, выпавший на ее долю.

Последующие годы я проживаю очень бурно, волны «рынка» и личной жизни швыряют меня из стороны в сторону, словно щепку, пишу я мало и лишь в 2001-м году удосуживаюсь издать новую, шестую по счету книгу стихотворений «Дождь в империи»; между ней и предыдущей книгой лежат десять лет. Зато следующие два сборника выпускаю в свет быстро, в течение года. У этих книжек ничтожный тираж, распространяются они только в пределах Ярославщины... но я уже давно понял, что это — не главное. Главное — чтобы стихи были написаны.

В новом веке я вновь, мало-помалу, начинаю публиковаться в столице: стихи появляются в журналах, коллективных сборниках. Из присланного мною Юрий Поликарпович, ставший к этому времени заведующим отделом поэзии «Нашего современника», отбирает приличную подборку — и она появляется в последнем номере этого журнала за 2001 год. Через полтора года судьба вновь заносит меня в Москву: я ношусь с идеей регионального литературного журнала, прошу у Ю.К. стихи. Он отказывает, мотивируя это тем, что всё, им написанное, немедленно публикуется в общероссийской прессе — но беседуем мы по-прежнему самым задушевным образом.

<…>

 

Говорим о журнальной работе. Он сетует на скудость современных поэтических талантов на Руси («есть края и области, где совершенно нечего взять... все выжжено!..»), советует мне завлекать авторов в журнал гонораром («хоть по пять рублей за строчку!»), я оставляю ему новые стихи — и отбываю в Ярославль в полной уверенности, что Учитель мой находится в добром здравии.

И вдруг, как гром с ясного неба, приходит весть: 17 ноября Юрий Кузнецов скончался! Моментально собравшись, еду в Москву и застаю в квартире на Олимпийском проспекте плачущую Батиму и ее племянницу; обе в черных платках. Тело покойного уже увезли в больницу, дочки там же. Весь в слезах, я хожу по кабинету Учителя, по той самой комнате, в которую я с трепетом вошел впервые ровно двадцать лет тому назад. Книги, книги... И повсюду — его фотографии разных лет. Вот и та, которую когда-то сделал я...

Оказывается, это инфаркт, и уже не первый; о первом он никому не сказал.

— Легко ушел, — утешаю я Батиму. — Хорошие люди уходят без мучений...

— Это его распад Союза подкосил, — плачет она. — Он очень переживал... Как же мы теперь будем жить? Все на Юрке держалось... Женя, садись, супу похлебай.

Племянница приносит тарелку супа, но мне кусок не лезет в горло. Я уезжаю, чтобы приехать через два дня, на похороны. Везу с собой несколько экземпляров газеты с написанным мной некрологом:

«Русская культура в трауре: на 63-м году жизни в Москве после сердечного приступа скончался один из самых глубоких поэтов ХХ столетия, классик русской национальной литературы, наш современник Юрий Кузнецов. Мастер поэтического слова, въяве изменявший на наших глазах сам процесс развития отечественной литературы, он был и останется знаменем для всех тех, кому дороги Россия, русская культура, русское слово. Скорбя вместе со всеми, кто осиротел в этот горький час, мы вспоминаем сегодня его строки:

Бог свидетель, как шел я при жизни —
Дальше всюду и дальше нигде
По святой и железной отчизне,
По живой да по мертвой воде.
Я нигде не умру после смерти
И кричу, разрывая себя:
— Где ловец, что расставил мне сети?
Я — свобода! Иду на тебя!»

На прощальной панихиде в Центральном Доме литераторов меня опять душат слезы. Лицо Учителя спокойно и величаво; лишь иногда (когда кто-то из говорящих над гробом несет уже явную чушь) он, как мне кажется, иронически улыбается. Станислав Куняев руководит панихидой; выступают Сергей Есин, Феликс Кузнецов, Валентин Распутин... все говорят то, в чем я был убежден еще четверть века тому назад: Кузнецов — русский гений, уровня Александра Блока или выше.

Похоронный автобус везет тело к церкви, что рядом с ЦДЛ; мне доводится вкупе с другими втащить полированный, темно-красный гроб в православный храм; наступает момент прощания. Священник произносит надгробное слово. В руках у двух сотен людей горят восковые свечи; слышно, как в гулкой тишине попискивают мобильные телефоны, такие чужеродные и этому храму, и стихам Ю.К... и я сразу вспоминаю его угрюмо-безнадежные строки о ХХI веке:

Зачем мы тащимся-бредем
В тысячелетие другое?
Мы там родного не найдем,
Там все не то, там все чужое...

Еду на кладбище, в Троекурово; оказывается, похоронить Ю.К. поближе и попрестижнее власть не разрешила. Что ж, долг платежом красен: он всю жизнь презирал ее и ни разу, сколько я помню, не сказал о ней доброго слова.

Я бросаю горсть земли на гроб; выпиваю стопку водки за упокой души. Мной почему-то овладевает спокойствие. О чем горевать? Мой Учитель сделал в этой жизни все, что намеревался. Ну, разве что не написал поэму «Вознесение в Рай», последнюю из цикла поэм о Христе. Но главное он сделал — то, о чем мечтал в юности, когда бил кулаком по столу и восклицал: «Я переверну всю эту литературу!»

Может быть, не всю литературу... но русская поэзия теперь никогда не сможет сделать вид, что в ней не было Кузнецова. Правильно сказал кто-то из выступавших над гробом: влияние его теперь будет только нарастать.

На поминках я сижу рядом с Куняевым и Есиным; Станислав Юрьевич говорит, что не доверит отдел поэзии никому, будет сам отбирать стихи. Говорю Есину, что лучший профессиональный анализ поэзии Ю.К. сделал, на мой взгляд, Кирилл Анкудинов из Майкопа... оказывается, он даже не слышал этого имени. Пьяненький Олег Кочетков почти срывается на истерику, Евгений Рейн сидит молча. Включают пленку с записью голоса покойного — и спокойный, торжественный голос моего Учителя плывет над залом:

Мы темные люди, но с чистой душою.
Мы сверху упали вечерней росою.
Мы жили во тьме при мерцающих звездах,
Собой освежая и землю, и воздух.
А утром легчайшая смерть наступала,
Душа, как роса, в небеса улетала.
Мы все исчезали в сияющей тверди,
Где свет до рожденья и свет после смерти.

История моих встреч с Юрием Кузнецовым на этом, однако, не заканчивается, а продолжается самым мистическим образом. 29 декабря, в канун нового, 2004-го года я сижу у себя дома, за компьютером — и вдруг чувствую совершенно непреодолимый позыв ко сну. Веки мои слипаются, я ложусь в постель и тут же засыпаю. Через три часа меня будит телефонный звонок.

— Женя! Это вы? Это Батима Кузнецова. Знаете, мне Юра приснился. Сказал: «Позвони Че...», а дальше я не расслышала. Стала перебирать, кого я знаю на «Че...», только двоих и вспомнила — с одним в школе в Казахстане училась, но тут явно не о нем речь... Я думаю, что это о вас. Я вам уже много раз звонила, но у вас всё короткие гудки...

— Это так модем отвечает, я часто в Интернете сижу, — говорю я, совершенно оглушенный этим звонком. — Батима, но это же чистая мистика! Вы знаете, я только сегодня закончил писать воспоминания о Юрии Поликарповиче... а тут вы звоните... Это что ж получается? Получается, что он оттуда контролирует процессы, идущие здесь! Батима, это мне знак: я должен показать вам эти воспоминания...

— Ну, хорошо, присылайте, — говорит она. — У Кати есть электронный адрес, сейчас она вам продиктует...

Мы болтаем еще минут двадцать. Она спрашивает моего совета о том, публиковать ли ей куски «Рая», расспрашивает о бывшем на поминках писателе N... к сожалению, я уже так далек от столичных разборок, что ничего вразумительного сказать не могу.

Повспоминав покойного, мы заканчиваем разговор. Холодок потустороннего присутствия лижет мне затылок, я никак не могу придти в себя. Значит, Учитель прочел то, что я написал — и решил, что написанное может при публикации как-то повредить его семье... или мне? Тогда нужно немедленно отослать эти материалы вдове!

13 января вновь звонок Батимы, она прочла мои записки.

— Женя, вот об этом можно публиковать только лет через двадцать... а об этом — года через два-три хотя бы... Если вы сейчас это опубликуете, нам тут будет не выжить... И про этого не надо сейчас писать! Ну его...

— Ваше слово для меня — закон, — говорю я ошарашенно. — Вообще-то я уже и так многое убрал, об очень многом, что знаю, не написал... Хорошо, я всё уберу, что вы сочтете нужным...

— Через двадцать лет опубликуете! А сейчас не надо... ладно?

— Конечно-конечно, — успокаиваю я ее. — Вы порежьте, что сочтете нужным... и сбросьте мне на электронный адрес ваш вариант...

Разговор заканчивается. Но еще долгое время спустя я мысленно возвращаюсь к этой ситуации, думаю о том, что случилось.

«Вы попали в поле притяжения мощной звезды... как бы вам от меня избавиться?» — эти слова Юрий Поликарпович произнес два десятилетия тому назад. И они верны до сих пор. Звезда по имени «Юрий Кузнецов» продолжает излучать в пространство мощные гипнотические волны, светя мне и после смерти. Прах физического тела моего Учителя истлевает на Троекуровском кладбише, но дух его неуничтожим и духовная длань его так же сильна, как и четверть века тому назад.

«Что это было в моей жизни?» — шепчу я, сидя в своем Ярославле за письменным столом. — С кем я был знаком? Кто это был? Он читает то, что я написал... он читает самого меня, Господи!..

2004-2010


Далее читайте:

Кузнецов Юрий Поликарпович (1941-2003), поэт.

 

 

ПАРУС


ПАРУС

Гл. редактор журнала ПАРУС

Ирина Гречаник

WEB-редактор Вячеслав Румянцев