Александр Журавель
       > НА ГЛАВНУЮ > БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА > КНИЖНЫЙ КАТАЛОГ Ж >
ссылка на XPOHOC

Александр Журавель

2010 г.

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


XPOHOC
ВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТ
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

ХРОНОС:
В Фейсбуке
ВКонтакте
В ЖЖ
Twitter
Форум
Личный блог

Родственные проекты:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ВОЙНА 1812 ГОДА
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
СЛАВЯНСТВО
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
АПСУАРА
РУССКОЕ ПОЛЕ
ХРОНОС. Всемирная история в интернете

Александр Журавель

"Аки молниа в день дождя"

Книга 2. Наследие Дмитрия Донского

VI

О «дождях» и «молниях» в истории

1. Ответ «дождливый»

Теперь можно вернуться к изначальному «детскому» вопросу: почему битва на Дону в восприятии потомков стала именно «Куликовской битвой», т. е. эпохальным событием, на долгие-долгие годы определявшим последующее развитие страны?

Оказалось, что «Мамаево побоище» — вовсе не миф, а действительно очень крупное сражение: битв подобного масштаба Русь не знала со времен монгольского нашествия. Столь же крупные сражения в ту же эпоху пришлось пережить и «Литовской Руси» (Ворскла 1399 г., Грюнвальд 1410 г.), но затем в течение долгих десятилетий в Восточной Европе аналогичных — по концентрации людских ресурсов — военных действий не проводилось.

Оказалось возможным выстроить причинные связи так, что победа на Дону 1379 г.  и последующий поход Тохтамыша 1382 г. выглядят явлениями равнозначными, но при этом второе не зачеркивает значение первого. Историки, как оказалось, в целом недооценили значимость последующей эпохи: именно при Василии Дмитриевиче, после 1395 г., когда Орда вновь распалась, произошло новое смещение акцентов. В итоге политическое значение нашествия Тохтамыша сошло на нет, но в условиях возникшего противостояния двух братьев — Василия и Юрия Дмитриевичей — резко возросла цена вопроса о политическом наследии их отца, а тем самым — идеологическая значимость битвы на Дону: она оказывалась вершиной политической карьеры Дмитрия Ивановича, наглядным свидетельством триумфа его политики. Именно поэтому в период правления его сына и был создан ряд сочинений, прославляющих Куликовскую битву и на ее примере дающих политические уроки новому поколению, пришедшему на смену тех, кто сражался на Дону. Именно эти публицистические произведения закрепили в общественном сознании представление о Куликовской битве как величайшем событии недавнего прошлого.

Но с течением времени прошлое становилось все более давним, актуальные для эпохи Василия Дмитриевича политические намеки и символы теряли свою ценность и становились для потомков все более темными и невнятными. Для них ясным оставалось только то, что лежало на поверхности — представление о «Мамаевом побоище» как великой победе православных христиан над «погаными». В итоге в историографии XIX—XX вв. главное политическое содержание памятников Куликовского цикла оказалось не понятым, в лучшем случае смазанным; ключевые высказывания источников стали восприниматься как «анахронизмы». Следствием этого было и скептическое отношение к части (или даже ко всей!) информации о самой битве, содержащейся в текстах: «Сказание о Мамаевом побоище», наиболее яркое публицистическое сочинение времен Василия Дмитриевича, стали относить к эпохе Ивана III, т. е. «сдвинули» на 100 лет вперед. Это ошибочно, но не случайно: этот великий князь на деле стал осуществлять то, что неудачно попытался сделать его прадед, и потому «донская» тема стала весьма созвучной новой эпохе, и потому «Сказание» интенсивно читалось, переписывалось и обрабатывалось, превращаясь тем самым в литературную классику.

В связи с этим встают два вопроса: в чем собственно состояла суть политики князя Дмитрия и кто из его сыновей являлся истинным его политическим наследником? На мой взгляд, традиционные ответы на них являются, мягко говоря, не точными. Обычно победа на Дону рассматривается как символ освобождения Руси от чужеземного ордынского ига, а потому и второй вопрос оказывается как бы излишним: мол, наследником был именно тот, кто правил после Дмитрия, т.е. Василий, который хоть и не добился крупных успехов в борьбе с Ордой, но сумел максимально воспользоваться происходившими там смутами — прежде всего, ликвидировал самостоятельность Суздальско-Нижегородской земли.   

Между тем, такое толкование событий уводит довольно далеко от сути. Дело в том, что в середине XIV в. в Восточной Европе произошло глобальное изменение политической обстановки: на фоне стареющей и неуклонно слабеющей Ордынской державы подрастали  молодые хищники — Литва и Москва. Контролировать их Орде становилось все труднее, так что даже в периоды относительной стабильности, при Джанибеке, а затем и при Тохтамыше, Орда стремилась обеспечить хотя бы внешнюю их лояльность. В принципе это было на руку и московским князьям: платить Орде относительно небольшой «выход» проще, чем втягиваться в неизбежно длительную и тяжелую войну с ней с совершенно непредсказуемыми последствиями. В борьбе же с Литвой можно было рассчитывать на поддержку подвластного ей русского населения.

Победой на Дону князь Дмитрий не только и не столько отстоял независимость своей земли от Орды, сколько прямо заявил о своем праве быть «господарем всея Русии», т. е., с одной стороны, о праве уравнять статус правителя Руси со статусом ордынского «царя», с другой стороны, стать объединителем всех русских земель, создателем единой Русской державы. Таким образом, борьба с Ордой вовсе не была главной целью его деятельности: против Мамая он вышел для того, чтобы отстоять свое право на продолжение самостоятельной политики, направленной прежде всего против Литвы, которая в свою очередь со времен Ольгерда претендовала на ту же роль властителя всей Руси.

Однако закрепить свой успех Дмитрий Иванович так и не сумел: внезапный набег Тохтамыша в 1382 г. вернул все на круги своя — к ситуации устойчивого неравновесия, которая характеризует всю политическую обстановку в Восточной Европе во второй половине XIV в. Ни одной из сторон так и не удавалось тогда добиться решающего перевеса, баланс сил неоднократно — и при том весьма быстро и резко — менялся и в конце концов изменился не в пользу Москвы. Это заставляло публицистов эпохи упадка (т. е. первой половины XV в.) также смещать акценты в своих рассказах о недавнем прошлом и поменьше рассказывать о том, что не слишком вписывалось в тон их грустного — «дождливого» — времени. В итоге истинный смысл политической деятельности великого князя Дмитрия и его сына Василия в повествованиях, составленных после смерти первого и частично вошедших затем в летописи, оказался смазанным. Это делало немногочисленные, имеющие зачастую характер случайных обмолвок свидетельства такого рода малозначимыми или малодостоверными — особенно в глазах историков, живших несколько веков спустя.

 

2. Ответ «молниеносный»

Но это показывает, что «взрослый» научный ответ на «детский» вопрос по крайней мере недостаточен. Стремление связать в единую логическую цепочку разрозненные и заведомо неполные данные о давно миновавшей эпохе вынуждает ученых скользить по поверхности. Слишком часто историк оказывается, если еще раз вспомнить слова М. Блока, рабом имеющихся у него немногочисленных фактов: даже если он интуитивно осознает важность и значимость тех или иных своих догадок, он часто не может построить «научный» силлогизм, т. е. убедительно доказать коллегам и просто интересующимся историей людям, что эта идея действительно значима, что интуиция его не подводит. Ведь если нет логически строгого доказательства, то нет и научного факта — в лучшем случае гипотеза.

Что делать? Писать исторические романы, где позволительна фантазия, а значит, возможно построить свой рассказ на основе своих «ненаучных» интуиций? Пойти по пути, на который недавно вступил А. П. Толочко, приписавший В. Н. Татищеву свои собственные склонности: создавать «научные» мистификации, в которых сознательно стирается грань между фактом и собственной фантазией?

Возможно, однако, поступить иначе и пересмотреть сам научный инструментарий, т. е. свои собственные исходные предпосылки. И прежде всего поставить вопрос: что такое время, по линии которого историки традиционно выстраивают известные им факты? И тогда историкам неизбежно придется признать: время движется не линейно;  его отдельные «отрезки» — часы, месяцы, годы, столетия — имеют разную емкость и разную плотность. Поэтому каждый факт живет во времени по-своему; иначе говоря, факты сами являются разными сгустками времени.

Вот конкретное наблюдение, которое многими историками и не будет признано в качестве «научного факта», а скорее покажется пусть любопытным, но ничего не значащим сближением. Если очертить границы земель, которые оказались в сфере влияния (т.е. были прямо подвластны или принадлежали союзникам) великого князя Дмитрия Ивановича накануне Куликовской битвы, то получится такая картина: Новгород и Псков, Тверь с их традиционными границами; район Ржева; Смоленск — с Брянском, но без Мстиславля; север Северской земли с Трубчевском и Стародубом; Курск, который в XIV в. мог попасть в число «залесских городов» только в эпоху максимального усиления Московской Руси, т.е. при князе Дмитрие[1]. Разумеется, точной карты этих владений в нашем распоряжении нет, но в целом это весьма точно соответствует нынешнему пограничью Российской федерации с Украиной и Белоруссией, т.е. тому, как в 20-х гг. XX в. большевики скроили административно-политическую карту «своего» Советского Союза

Что это — пустяк или глобальный факт, означающий, что события  очень краткой эпохи «вскипания» Русской земли в 70-е гг. XIV в. предопределили основу для будущего (окончательного???) разделения трех ветвей некогда единого народа? В первом случае обсуждать просто нечего; во втором случае это означает, что в XIV в. треснула «геологическая» плита времени и этот «разлом» ясно проявился лишь через 540—550 лет. Вернее, возникает целый веер возможных толкований, например: 1) пределы экспансии Москвы при Дмитрии Донском заранее установили западные и юго-западные границы будущей России; «собирание» страны при этом великом князе и при большевиках по сути однотипны: последние сумели объединить большую часть распавшейся страны, но не сумели «заделать» возникшую некогда «трещину» во времени. 2) Эпоха Дмитрия Донского и конец XX в. на нелинейной шкале времени лежат в противофазе — создают оппозицию, и если так, то точное сопряжение других явлений средневековой истории с фактами исторического движения страны в новейшее время могут стать средством прогнозирования ближайшего и не очень ближайшего будущего. 3) Столь разные эпохи являются внешним проявлением некой единой сущности, которая при положении ее на линейную шкалу времени в одних случаях сжимается до одного-двух лет, в других — наоборот, распространяется на пространство в сотни лет. 

Очевидно, что второй подход намного плодотворнее, поскольку заставляет заниматься поиском принципиально новых познавательных систем, что со временем может превратить историю в прикладную дисциплину. Очевидно, что для этого исследователь должен, во-первых, хорошо знать историю; во-вторых, владеть необходимым для проведения расчетов математическим аппаратом. К сожалению, гуманитарии-историки к такого рода новшествам относятся с крайнем подозрением — и не без основания: этим занимаются в основном дилетанты, т. е.  исследователи, получившие техническое или физико-математическое образование, с историческими фактами знакомящиеся обычно со вторых рук; для них факты истории не имеют обычно самоценности. В руках «физиков» хронология — чаще не живая реальность, а абстрактная цифирь, которой можно варьировать как угодно.

Попытки обнаружить некие глобальные циклы истории часто сводятся к стремлению отыскать некое число или комбинацию чисел, в ритм которых вписалась бы основная масса исторических событий. Все это оказывается в лучшем случае движением по касательной, пересечением с реальной историей лишь в некоторых точках или на очень узких исторических отрезках. Более основательными оказываются попытки найти не искусственные, а естественные ритмы, связанные с разного рода природными (неомальтузианские построения С. А. Нефедова) и/или космическими циклами (например, циклами солнечной активности по А. Л. Чижевскому), но, к сожалению, и они обычно также интерпретируются линейно, а потому могут лишь частично объяснить часть исторических фактов.  

Однако — несмотря на скепсис, порожденный знакомством с сочинениями А. Т.Фоменко и его собратьев по разуму — заниматься такими «негуманитарными» исследованиями все же необходимо. При этом необходимо стремиться с обеих сторон к преодолению изолированности «физиков» и «лириков»: «физикам» стоило бы избавиться от потребительского отношения к  истории, а «лирикам» — своего природного недоверия ко всяческой цифири.    

Один из интересных подходов к типологии исторического времени представлен в работе А. В. Гордона по Великой французской революции XVIII в. Разбирая возникшие по ее ходу тенденции «буржуазности» и «антибуржуазности» и соответствующее им отражение в историографии, автор отмечает нежелание исторического сознания выйти за рамки одномерно-линейного толкования событий:

 

«О том, что парадигма линейного времени не универсальна для человечества, свидетельствуют широко распространенные представления о цикличности. “Стрела времени” и его круговращение, “колесо”, культурно равноценны. Но для реконструкции событийности приобретает особое значение третье — свойство времени сжиматься и растягиваться, быть неравномерным. Человечеству хорошо известны скачки времени, и историку, чтобы оценить их, предстоит, наряду с парадигмой “длительного времени” Броделя и “больших циклов” Кондратьева, ввести в оборот модель пульсара. В первом приближении она, как мне представляется, побуждает задуматься о зависимости исторического времени от его наполненности действием исторического субъекта.

Следующим приближением должно явиться включение в определение времени исторического, т. е. субъектного сознания. Вечность и миг — крайние пределы в осмыслении времени — можно считать и осевыми точками выражения во времени бытия того или иного субъекта. Соединение их, вечность в одном мгновении или мгновение вечности и подводят нас к осмыслению особого событийного времени, к воспроизведению событийности».

 

Тем самым факты и события истории оказываются разными по своему качественному состоянию: первые выглядят как повседневность, как будни; вторые — как праздник, который, по определению А. В. Гордона:

«абсолютен, а не относителен, т.е. не определяет себя ни из предыдущего, ни из последующего. Соответственно праздничное время замкнуто на себя, не вытекает из предыдущего и не втекает в последующее. Его содержание определяется по контрасту с повседневностью, как очевидный разрыв с ней. Смысл праздника в установлении непосредственной связи его участников с высшими целями бытия,  теряющимися в повседневной рутине. Участники как бы сверяют свое существование с Космосом, подтверждают и даже утверждают своими действиями космическое время (которое архетипически представало для человечества нормальным ходом природных явлений, столь необходимым для земледельцев).

  Поскольку космическое время — одно для всех, и “заводить” его можно было лишь всем вместе. Традиционный праздник требовал поголовного участия, которое издревле поддерживалось различными ритуальными санкциями и мифологическими табу, а главное — особой атмосферой праздничности, ярким эмоциональным состоянием, которое передавалось от наиболее восприимчивых членов коллектива к остальным, увлекая и вовлекая всех. Праздник становился высшим выражением коллективности человеческого бытия и как важнейший акт коллективного бытия социума поддерживал и воссоздавал его целостность.

  При этом воссоздание целостности социума также не имело ничего общего с логикой линейного времени. Наоборот оно включало такие парадоксальные формы (хорошо известные по классическим описаниям средневекового карнавала), как радикальное нарушение социального порядка, которое выражалось в символическом перевертывании иерархического строя, ритуальном надругательстве над священными авторитетами, попрании этических и иных обыденных норм социальной регуляции.

  Очевидные черты сходства революции с архаическим празднеством вызывают в памяти известную фразу о “праздниках угнетенных”. В ней есть глубинная правда, которая не раскрывается традиционными разновидностями историзма и которую в равной степени искажают и революционная апологетика узкоклассового подхода, и уничижительные интерпретации, отождествляющие революцию с временным коллективным умопомешательством (“лихорадка”, “опьянение” и т.п.). Однако для формулирования событийного подхода важно не очевидное сходство явлений, а методология современного антропологического и культурологического анализа нелинейного времени в его архаически-праздничной разновидности.

  Это прежде всего самодостаточность праздничного времени и его равноценность по культурно-историческому статусу “нормальному”, линейному времени. Это субъектность такого времени, поскольку оно вводится открытым проявлением коллективной воли, и его “тотальность”, поскольку эффективность такого акта зависит от всеобщего участия членов социума. Наконец, это роль, которую играет праздничное время в социогенезе, равно как особые, “паранормальные”, т.е. противоречащие логике "нормального", линейного процесса формы воссоздания социального порядка»[2].

Выводы А. В. Гордона применимы не только к эпохе французской революции XVIII в. и не только к революциям вообще. Можно говорить о революционных эпохах, которые так происходили в течение не одного десятка «линейных» лет. Например, можно говорить по отдельности о трех русских революциях — 1905-07 гг. и двух 1917 г., но можно счесть их лишь проявлениями одной революционной эпохи, начавшейся вместе с рождением XX в. и завершившейся сталинским «великим переломом» 1930-х гг. В таком случае время правления Дмитрия Донского оказывается именно такой революционной эпохой, с одной стороны, вполне самодостаточной, с другой стороны, стремящейся резко порвать связь со «стариной» и установить некий новый порядок вещей.    

И дело совсем не в том, чтобы этот новый порядок установить не удалось. Назначение «пульсаров» — вовсе не в том, чтобы связывать разные «тихие», не революционные эпохи, не в том, чтобы обеспечивать прогресс. Их смысл — просто в разрыве с прошлым, в бунте против повседневности, склонной к застою, покою и в конечном счете к смерти. И направление тех «импульсов», что испускают «пульсары», всегда направлены не вдоль, а поперек направлению движения обычного «линейного» времени». Поэтому с точки зрения «обитателей» этого дремотного времени импульс пульсара выглядит как извержение вулкана, как удар молнии: они пробуждают спящих и вынуждают действовать независимо от их желаний — причем действовать активно. И первичным революционным действием оказывается не созидание, а разрушение. 

И действительно: людей в таких случаях  именно будят, т.е. им не дают возможности самореализоваться в рамках старой дряхлеющей системы общественных отношений; они мокнут под холодным дождем чуждой им эпохи и говорят старому «нет», но о том, что именно ему следует противопоставить взамен, задумываются в лучшем случае потом, когда уже «процесс пошел». Это, к сожалению, норма; именно поэтому революционные эпохи столь жестоки, кровавы и опустошительны в моральном и материальном отношениях.

Образы молнии и вулкана, прозвучавшие для пояснения «пульсара» совсем не случайны. «Молния» выражает субъективное восприятие человека, которого она пробудила и возбудила к действию, но образ «вулкана» — более емок, поскольку показывает объективное, общественное проявление «пульсара». «Вулкан» — это противоборство таящейся в глубине раскаленной магмы и твердой породы, которая препятствует выходу лавы на поверхность. Но в конце концов сила заключенного в недрах огня прорывает самые слабые участки. И совсем не обязательно жерло вулкана возникнет на самом высоком месте: он может возникнуть на любом из склонов, когда ход «линейного» исторического движения (т.е. годы обычного солнечного календаря) сначала пойдет вверх к вершине вулкана, а потом начнет спускаться вниз. Таким образом, именно конкретный ход событий может укрепить или, наоборот, ослабить земную твердь в отдельных местах, а значит изменить течение неизбежного извержения: ударит ли лава из земли при подъеме на гору или это произойдет во время спуска.

Из этого образа очевидна ограниченность традиционного, позитивистского по сути, подхода исторической науки к фактам истории. События, происходящие на вулкане, обычно толкуются с точки зрения обитателей соседних «спящих» долин, с точки зрения «спокойных» причинно-следственных связей, игнорирующих происходящие внутри вулкана явления — по той простой причине, что, находясь в отдалении от вулкана, это просто нельзя увидеть. Для этого надо подняться на вулкан и пожить в ритме вулкана — воспринять пульс этого пульсара.

Очень часто, разбирая исторические события, приходится сталкиваться с фактом немотивированности многих крупных явлений истории: бурный подъем  возникает как бы из ничего, на пустом месте, длится очень недолго, но при этом имеет глобальные последствия. Так было со «вскипанием» Русской земли при Дмитрии Ивановиче, точно так же произошло с резким усилением Литвы в начале правления Витовта: этому предшествовала долгая полоса жестоких междоусобиц и фактическая потеря страной независимости — пусть и на самых почетных условиях. Образ вулкана вполне объясняет это: горы собственно и возникают на ранее ровной поверхности в результате вулканической деятельности! Поэтому пока вулкан не проявил себя, кажется, что его — нет или как бы и нет. Но спящий вулкан все же — есть, сколько бы люди ни мельтешили на его поверхности: в его пространстве почему-то скапливается энергия всей предыдущей эпохи — всего прежнего «отработанного» пульсара…  

Применительно к соотношению Куликовской победы и происшедшего через 3 года падения Москвы это не означает, что эти события были неизбежны и закономерны. Их могло не быть вовсе — произошло бы что-то другое; они могли быть произойти в обратной последовательности: татары могли победить «на Куликовом поле», но потом их могли разгромить «под Москвой» или чуть позже «на Ворскле»[3]. Несомненно лишь то, что когда ход «линейной» истории накатил на пространство пульсара, прорыв лавы стал неизбежен. Как именно могла уложиться по поверхности остывающая лава? Как угодно: помимо того, что произошло в действительности (разъединения русских земель на московскую, литовскую и польскую части), могло произойти и другое — объединение Руси под властью Рюриковичей или Гедиминовичей или даже создание федерации двух этих держав — наподобие того, как это произошло при объединении Литвы и Польши.   

Однако и такой ответ, скорее всего, тоже окажется поверхностным — именно из-за его «плюрализма». Это ясно показывает сама история создания этого исследования — так, как она видится сейчас, уже задним числом. Структура ее выражает суть того явления, которое я подсознательно стремился воссоздать и описать, но она не была придумана заранее.

Сначала меня поразил образ «Слова о житии и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя руського» («И блеснушася оружиа, аки молниа в день дождя»), и стал отправной точкой: в тот момент я понял, что книга — состоится, хотя не представлял ясно, какой именно она будет. Найдено было главное — точное определение сути самой Куликовской битвы и всей эпохи: в «точке», мгновении Куликовской битвы выразился «большой круг», т. е. вся прежняя эпоха «монголо-татарского ига». В таком случае получается, что нашествие монголов произошло как «наказание» за происходившее в XIII в. саморазрушение Руси как единого организма. Поэтому и Куликовская битва оказывается, с одной стороны, актом борьбы с «игом», а, с другой — более важной — стороны, попыткой восстановить единство Руси. Тогда и оказывается, что потомок (Дмитрий) не смог преодолеть тяготевший над родом Рюриковичей «рок», т. е. предательство своего предка (Ярослава): победив в сражении, Дмитрий Иванович проиграл войну, а потому впоследствии победа над татарами и объединение Руси разошлись во времени и стали восприниматься историками как разные явления. Расхождение этих тенденций зафиксировано в «малом круге», т. е. описании правления Василия Дмитриевича.

Таким образом, Куликовскую битву можно рассматривать как квинтэссенцию всего прошлого развития страны, как сжавшуюся в мгновение вечность. Тем самым выявляется неоднозначная их связь — способность одного переходить в другое. 

Тем самым образ пульсара нельзя признать исходным, первичным в обычном смысле слова — как во временном, так и «географическом» планах. Во-первых, есть основания говорить о взаимосвязи мгновения и вечности как естественной внутренней структуре пульсара. По А. В. Гордону, «вечность и миг — крайние пределы в осмыслении времени — можно считать и осевыми точками выражения во времени бытия того или иного субъекта». Но вечность — это совокупное обозначение всего того, что лежит за пределами мига. А поскольку миг, мгновение — это всегда движущееся во времени настоящее, то окружающая миг вечность — это прошлое и будущее состояние страны, в данном случае Восточной Европы в целом; в ней Московская и Литовская Руси — лишь два части единого организма. А как бы эти части целого ни дробились на более мелкие фрагменты, как бы ни враждовали между собой, они все равно остаются частями большого «пульсара». Во-вторых, если вся Восточная Европа второй половины XIV в. — один большой пульсар, то в нем заключены пульсары меньшие: помимо литовского и московского еще и всех прочих — пусть и подчиненных им, но все же еще отчасти самостоятельных земель. Каждый из этих малых пульсаров производит свое извержение в свои сроки, а потому есть возможность рассмотреть их более детально и вынести более точный «диагноз» на историю болезни Руси того времени.

Образ малых пульсаров в пульсаре большом очень важен. Они, с одной стороны, являются частями одного живого организма, с другой стороны, самостоятельны по отношению друг к другу и к самому этому организму; тот лишь отчасти может управлять ими — подобно тому, как самый «продвинутый» человек (мудрец, йог и т.п.) способен лишь отчасти и косвенно управлять происходящими в его теле и душе явлениями, которые сами по себе вполне самодостаточны.

Развертывание этого образа делает неизбежным следующие выводы: миг и вечность — одно и то же; их различие — именно разница их лиц; они только выглядят иначе — просто потому, что взгляд на них устремлен с разных сторон. Поэтому миг выглядит таковым только в некоторых очень специфических условиях; на самом деле всегда найдется такая точка наблюдения, из которой миг и вечность поменяются местами: «миг» будет огромным, а «вечность» — крошечной. Но это-то будет и означать, что все внешне разные единицы измерения времени, те «кирпичики», из которых сложен календарь (секунда, минута, час, месяц, год),  на деле равны друг другу: они с одной стороны плавно перетекают одна в другую, с другой стороны резко, сразу, скачком превращаются в более крупную или более мелкую величину. Упоминание «сторон» в данном случае — не оборот речи, а выражение сути; поэтому в предыдущем предложении не стоят обычные в таких случаях запятые.

Сторонами/странами целого применительно к разбираемой исторической реальности являются Литовская и Московская Руси, каждая несла в себя «генетический код» всей большой Руси, которая жила в Восточной Европе прежде, а потому стремилась сама расшириться до нее, воссоединить разные ипостаси целого. Отсюда — «царские», а потом «имперские» склонности всех в какой-то момент усилившихся властителей Восточной Европы: взорвался их пульсар, и энергия взрыва некоторое время растекается в пространстве, постепенно угасая. Собственно пространство и есть «угасшее», замершее, сжавшееся в прошлое время. В эту эпоху распространения влияния таких «империй» происходит «унификация» структуры охваченного ими пространства. Но стремление пересоздать его по своему образу и подобию, т.е. с привнесением особых, индивидуальных особенностей данного пульсара, всегда приносит лишь частичный успех: после остывания лавы начинается обратный процесс: лава зарастает, принимая свойства и черты захваченного пространства. Словом, возникает нечто новое, не существовавшее прежде. Но и оно постепенно ветшает, отчего спустя некоторое время на самых непрочных участках возникают новые пульсары, которые, с одной стороны, безжалостно уничтожают старое, с другой стороны, пытаются восстановить некое исходное, «древнее» состояние. Поэтому в революционных эпохах причудливым образом сочетаются