Со Сталиным я впервые
встретился во время финской войны – 30 декабря 1939 года.
К Сталину был вызван Борис Михайлович Шапошников, и я как исполняющий в то
время обязанности заместителя начальника оперативного управления явился
вместе с ним. И с этого времени я бывал и на последующих заседаниях Высшего
военного совета.
30 декабря 1939 года Шапошников был вызван к Сталину, вызван из отпуска, и у
этого вызова была своя предыстория.
Как началась финская война? Когда переговоры с Финляндией относительно
передвижки границ и уступки нам – за соответствующую компенсацию –
территории на Карельском перешейке, необходимой для безопасности Ленинграда,
окончательно не увенчались успехом, Сталин, созвав Военный совет, поставил
вопрос о том, что раз так, то нам придется воевать с Финляндией. Шапошников
как начальник Генерального штаба был вызван для обсуждения плана войны.
Оперативный план войны с Финляндией, разумеётся, существовал, и Шапошников
доложил его. Этот план исходил из реальной оценки финской армии и реальной
оценки построенных финнами укрепрайонов. И в соответствии с этим он
предполагал сосредоточение больших сил и средств, необходимых для
решительного успеха этой операции.
Когда Шапошников назвал все эти запланированные Генеральным штабом силы и
средства, которые до начала этой операции надо было сосредоточить, то Сталин
поднял его на смех. Было сказано что-то вроде того, что, дескать, вы для
того, чтобы управиться с этой самой... Финляндией, требуете таких огромных
сил и средств. В таких масштабах в них нет никакой необходимости.
После этого Сталин обратился к Мерецкову, командовавшему тогда Ленинградским
военным округом, и спросил его: «Что, вам в самом деле нужна такая огромная
помощь для того, чтобы справиться с Финляндией? В таких размерах вам все это
нужно?»
Мерецков ответил:
– Товарищ Сталин, надо подсчитать, подумать. Помощь нужна, но, возможно, что
и не в таких размерах, какие были названы.
После этого Сталин принял решение: «Поручить всю операцию против Финляндии
целиком Ленинградскому фронту. Генеральному штабу этим не заниматься,
заниматься другими делами».
Таким образом он заранее отключил Генеральный штаб от руководства
предстоящей операцией. Болеё того, сказал Шапошникову тут же, что ему надо
отдохнуть, предложил ему дачу в Сочи и отправил его на отдых. Сотрудники
Шапошникова были тоже разогнаны кто куда, в разные инспекционные поездки.
Меня, например, загнал для чего-то на демаркацию границ с Литвой.
Что произошло дальше – известно. Ленинградский фронт начал войну, не
подготовившись к ней, с недостаточными силами и средствами и топтался на
Карельском перешейке целый месяц, понес тяжелые потери и, по существу,
преодолел только предполье. Лишь через месяц подошел к самой линии
Маннергейма, но подошел выдохшийся, брать её было уже нечем.
Вот тут-то Сталин и вызвал из отпуска Шапошникова, и на Военном совете
обсуждался вопрос о дальнейшем ведении войны. Шапошников доложил, по
существу, тот же самый план, который он докладывал месяц назад. Этот план
был принят. Встал вопрос о том, кто будет командовать войсками на Карельском
перешейке. Сталин сказал, что Мерецкову мы это не поручим, он с этим не
справится. Спросил:
– Так кто готов взять на себя командование войсками на Карельском перешейке?
Наступило молчание, довольно долгое. Наконец поднялся Тимошенко и сказал:
– Если вы мне дадите все то, о чем здесь было сказано, то я готов взять
командование войсками на себя и надеюсь, что не подведу вас.
Так был назначен Тимошенко.
На фронте наступила месячная пауза. По существу, военные действия заново
начались только в феврале. Этот месяц ушел на детальную разработку плана
операции, на подтягивание войск и техники, на обучение войск. Этим занимался
там, на Карельском перешейке, Тимошенко, и занимался, надо отдать ему
должное, очень энергично, тренировал, обучал войска, готовил их. Были
подброшены авиация, танки, тяжелая, сверхмощная артиллерия. В итоге, когда
заново начали операцию с этими силами и средствами, которые были для этого
необходимы, она увенчалась успехом, линия Маннергейма была довольно быстро
прорвана.
Говоря о первом периоде финской войны, надо добавить, что при огромных
потерях, которые мы там несли, пополнялись они самым безобразным образом.
Надо только удивляться тому, как можно было за такой короткий период
буквально ограбить всю армию. Щаденко, по распоряжению Сталина, в тот период
брал из разных округов, в том числе из особых пограничных округов, по одной
роте из каждого полка в качестве пополнения для воевавших на Карельском
перешейке частей.
Финская война была для нас большим срамом и создала о нашей армии глубоко
неблагоприятные впечатления за рубежом, да и внутри страны. Все это надо
было как-то объяснить. Вот тогда и было созвано у Сталина совещание, был
снят с поста наркома Ворошилов и назначен Тимошенко. Тогда же Шапошников, на
которого Сталин тоже посчитал необходимым косвенно возложить
ответственность, был под благовидным предлогом снят с поста начальника
Генерального штаба и назначен заместителем наркома с задачей наблюдать за
укреплением новых границ. Эта новая для него работа была мотивирована как
крайне необходимая, государственно важная и требующая для своего
осуществления именно такого специалиста, как он.
После этого встал вопрос о том, кому же быть начальником Генерального штаба.
Сталин прямо тут же, на Совете, не разговаривая ни с кем предварительно,
обратился к новому наркому Тимошенко и спросил:
– Кого вы рекомендуете в начальники Генерального штаба?
Тот замялся.
– Ну, с кем из старших штабов вы работали?
Обстоятельства сложились так, что как раз на финской войне Тимошенко из
старших штабов работал с Мерецковым. Он сказал об этом.
– Так как, подходит вам Мерецков начальником Генерального штаба? Как он у
вас работал?
Тимошенко сказал, что работал неплохо и что подходит.
Так состоялось назначение нового начальника Генерального штаба.
Мерецков пробыл, правда, в этой должности недолго. В феврале 1941 года,
когда состоялась большая штабная игра и ему пришлось, как начальнику
Генерального штаба делать доклад, он провалился с этим докладом совершенно
ясно для всех, а Жуков; командовавший к этому времени Киевским особым
военным округом, как раз на этих играх показал себя с наилучшей стороны и
был тогда же назначен начальником Генерального штаба. На этой должности он
пробыл до 28 июля 1941 года, когда сам попросил освободить его от этих
обязанностей и направить на один из фронтов. Сталин удовлетворил тогда его
просьбу и назначил вместо него Шапошникова, а Шапошников вошел с
соответствующим представлением, и я был тогда же назначен его заместителем и
начальником оперативного управления.
В должность начальника Генерального штаба я фактически вступил 15 октября
1941 года. Шапошников в то время приболел и выехал в Арзамас вместе почти со
всем Генеральным штабом. Сталин вызвал меня к себе и приказал мне возглавить
группу Генерального штаба в Москве при нем, оставив для этой работы восемь
офицеров Генерального штаба. Я стал возражать, что такое количество офицеров
– восемь человек – не может обеспечить необходимый масштаб работы, что с
таким количеством людей работать нельзя, что нужно гораздо больше людей. Но
Сталин стоял на своем и, несмотря на мои повторные возражения, повторил,
чтобы я оставил себе восемь офицеров Генерального штаба и я сам – девятый.
Только уже позднеё я понял его упорство в тот день. Оказывается, на
аэродроме уже стояли в полной готовности самолеты на случай эвакуации Ставки
и правительства из Москвы, и на этих самолетах были расписаны все места, по
этому расписанию на всю группу Генерального штаба было оставлено девять мест
– для меня и моих восьми офицеров. Об этом мне потом рассказал Поскребышев.
Вообще говоря, то, что самолеты стояли в готовности, было абсолютно
правильным мероприятием в той обстановке, когда прорвавшимся немецким танкам
нужно было всего несколько часов ходу для того, чтобы быть в центре Москвы.
Надо сказать, что в начале войны Генеральный штаб был растащен и, собственно
говоря, его работу нельзя было назвать нормальной. Первый заместитель
начальника Генерального штаба Ватутин был отправлен на фронт, Шарохин тоже,
начальник оперативного управления Маландин тоже.
Все те, кто составлял головку Генерального штаба, были отправлены на разные
фронты и в армии, что, конечно, не способствовало нормальной работе
Генерального штаба. Сталин в начале войны разогнал Генеральный штаб.
Ватутин, Соколовский, Шарохин, Маландин – все были отправлены на фронт.
Что сказать о последствиях для армии тридцать седьмого – тридцать восьмого
года? Вы говорите, что без тридцать седьмого года не было бы поражений сорок
первого, а я скажу больше. Без тридцать седьмого года, возможно, и не было
бы вообще войны в сорок первом году. В том, что Гитлер решился начать войну
в сорок первом году, большую роль сыграла оценка той степени разгрома
военных кадров, который у нас произошел. Да что говорить, когда в тридцать
девятом году мне пришлось быть в комиссии во время передачи Ленинградского
военного округа от Хозина Мерецкову, был ряд дивизий, которыми командовали
капитаны, потому что все, кто был выше, были поголовно арестованы.
В сорок первом году Сталин хорошо знал, что армия не готова к войне, и всеми
правдами и неправдами стремился оттянуть войну. Он пытался это делать и до
финской войны, которая в еще большей степени открыла ему глаза на нашу
неподготовленность к войне. Сначала он пытался договориться с западными
державами. К тому времени, когда уже стало ясно, что они всерьез
договариваться с нами не желают, стали прощупывать почву немцы. В результате
чего и был заключен тот пакт с Гитлером, при помощи которого Гитлер обвел
нас вокруг пальца.
Когда в тридцать девятом году Риббентроп летел в Москву на своем самолете,
то по дороге, в районе Великих Лук (не убежден, точно ли называю пункт – К.
С), он был обстрелян нашей зенитной батареёй. Командир зенитной батареи
приказал открыть стрельбу по этому самолету – таково, видимо, было его
настроение в отношении немцев. Мало того, что была открыта стрельба, на
самолете, как впоследствии выяснилось, уже после посадки в Москве, были
пробоины от попадания осколков.
Я знаю всю эту историю, потому что был направлен с комиссией для
расследования этого дела на месте. Но самое интересное, что, хотя мы ждали
заявления от немцев, их протеста, ни заявления, ни протеста с их стороны не
последовало. Ни Риббентроп, ни сопровождающие его лица, ни сотрудники
германского посольства в Москве никому не сообщили ни одного слова об этом
факте. (Мои собственные соображения, что реакция немцев очень показательна.
Видимо, они решили добиться заключения договора во что бы то ни стало,
невзирая ни на что, именно поэтому не заявили протеста, который мог хотя бы
в какой-то мере помешать намеченному – К.С.)
Что немцы готовились к войне и что она будет, несмотря на пакт, были
убеждены все, кто ездил в ноябре сорокового года вместе с Молотовым в
Берлин. Я тоже ездил в составе этой делегации как один из представителей
Генерального штаба. После этой поездки, после приемов, разговоров там ни у
кого из нас не было ни малейших сомнений в том, что Гитлер держит камень за
пазухой. Об этом говорили и самому Молотову. Насколько я понял, он тоже
придерживался этой точки зрения.
Больше того, германский посол в Москве Шуленбург, который сопровождал нас
туда и обратно, нашел возможным, несмотря на всю рискованность этого его
положения, на обратном пути говорить о пакте, в то же время настойчиво
намекая на то, что взаимоотношения между нашими: странами оставляют желать
много лучшего. Короче говоря, он старался нам дать понять, что считает
возможным возникновение войны.
Во время пребывания в Берлине на приеме я сидел рядом с Браухичем. Хотя я
был в штатском и официально не фигурировал как представитель Генерального
штаба, но он знал, кто я, и через переводчика спросил меня, помню ли я о
том, что мы знакомы, что это не первая наша встреча. Я, разумеётся, помнил
это. А первая наша встреча была еще в тридцать втором году на больших
маневрах в районе Овруча (не убежден в точности названного пункта – К.С.). В
тот период отношения наши с Германией были весьма тесными. В ряде пунктов на
нашей территории находились немецкие центры, в которых происходила
подготовка офицеров, так как немцы, согласно условиям Версальского мира, не
имели права делать это в Германии. Были танковые и авиационные центры. На
маневрах тридцать второго года, где мы впервые показали достоинства крупных
(по тому времени) механизированных соединений – танковых бригад, были
военные атташе целого ряда армий, в том числе германский представитель. Но
если представителям других армий показали лишь часть происходящего, то
немцам показали все. Их возили по другим маршрутам, в другие места, на
других машинах скрытно от представителей других армий. Я участвовал в этих
маневрах, и у меня на командном пункте вместе с Ворошиловым и Смородиновым
был Браухич. Он наблюдал за ходом боевых действий в течение довольно
длительного времени, потом он отошел, потом Смородинов вернулся ко мне и
сказал, что Браухич сделал вам комплимент, заявив, что все, что он наблюдал
здесь, делается в лучших традициях немецкой военной школы. Такой была наша
первая встреча с ним. Но, конечно, в сороковом году, во время встречи в
Берлине, это был уже не тот, другой, совсем другой Браухич.
Помимо событий тридцать седьмого – тридцать восьмого годов, большой вред в
подготовке армии к войне принесли известные выводы, сделанные после
испанской войны. Под влиянием таких, возвысившихся после испанской войны
деятелей, как Кулик, были пересмотрены взгляды на использование танковых
войск, ликвидированы уже имевшиеся крупные механизированные соединения, –
пошла в ход теория, что они не нужны, что танки нужны только непосредственно
для поддержки пехоты. Заново крупные механизированные соединения стали
создавать уже только перед войной, после того как немцы показали на деле,
что такие соединения могут делать для разгрома противника. Была потеряна
масса времени.
После прихода Гитлера к власти отношения с Германией резко изменились.
Немецкие военные учебные центры на нашей территории были ликвидированы,
отношения становились все болеё враждебными. В связи с этим стали
пересматриваться и оперативные планы. Раньше, по прежнему оперативному
плану, как основной наш противник на западе рассматривалась Польша, теперь,
по новому оперативному плану, как основной противник рассматривалась
гитлеровская Германия.
Когда имевшие отношение к военному делу люди задают вопросы, имелись ли у
нас перед войной оперативные планы войны, то это звучит, по меньшей мере,
нелепо. Разумеётся, оперативные планы имелись, и весьма подробно
разработанные, точно так же, как и мобилизационные планы. Мобилизационные
планы были доведены до каждой части буквально, включая самые второстепенные
тыловые части вроде каких-нибудь тыловых складов и хозяйственных команд.
Планы были доведены, проверены. Мало того, была произведена специальная
мобилизационная проверка.
Что касается оперативных планов, то я как человек, по долгу своей службы
сидевший в Генеральном штабе на разработке оперативных планов по Северному
флоту, Балтийскому флоту, Ленинградскому округу, Северо-Западному округу и
Западному особому округу, хорошо знаю, насколько подробно были разработаны
все эти планы. Я сидел на этих планах и на внесении в них всех необходимых
коррективов с сорокового года. Так как эти планы были связаны с действием
двух флотов, то я также не вылезал в то время из кабинетов Кузнецова и его
начальника штаба Галлера.
Беда не в отсутствии у нас оперативных планов, а в невозможности их
выполнить в той обстановке, которая сложилась. А сложилась она так потому,
что Сталин, как я уже сказал, любыми средствами, всеми правдами и неправдами
старался оттянуть войну. И хотя мы располагали обширными сведениями о
сосредоточении крупных контингентов германских войск в непосредственной
близости от наших границ уже начиная с февраля сорок первого года, он
отвечал категорическим отказом на все предложения о приведении наших войск
где-то, в каких-то пограничных районах в боевую готовность. На все у него
был один и тот же ответ: «Не занимайтесь провокациями» или «Не поддавайтесь
на провокацию». Он считал, что немцы могут воспользоваться любыми сведениями
о приведении наших войск в боевую готовность для того, чтобы начать войну. А
в то, что они могут начать войну без всяких поводов с нашей стороны, при
наличии пакта, до самого конца не верил. Больше того, он гневно одергивал
людей, вносящих предложения об обеспечении боевой готовности в приграничных
районах, видимо, считая, что и наши военные способны своими действиями
спровоцировать войну с немцами.
Тимошенко бесконечное количество раз докладывал Сталину сведения о
сосредоточении немецких войск и о необходимости принять меры к усилению
боевой готовности, но неизменно получал в ответ категорическое запрещение.
Больше того, пользуясь своим правом наркома, он старался сделать все, что
мог, в обход этих запрещений, в том числе проводил местные учебные
мобилизации и некоторые другие меры.
Но при всем том, что я сказал, о Сталине как о военном руководителе в годы
войны необходимо написать правду. Он не был военным человеком, но он обладал
гениальным умом. Он умел глубоко проникать в сущность дела и подсказывать
военное решение.
В связи с вашей книгой скажу кое-что о Сталинградской операции, которой мне
пришлось заниматься.
В последний период, перед началом нашего ноябрьского наступления, я был на
Сталинградском фронте. Облазил там буквально все, готовя наступление.
Наступление было назначено на девятнадцатое – по Юго-Западному и Донскому
фронтам, на двадцатое – по Сталинградскому.
Вдруг семнадцатого вечером, когда я вернулся из частей, на командном пункте
раздается звонок из Ставки. Звонит Сталин.
– Здравствуйте. Есть к вам срочное дело. Вам надо прибыть в Москву.
– Как прибыть в Москву, товарищ Сталин? Послезавтра начинается наступление,
я не могу ехать!
– Дело такого рода, что вам необходимо прибыть в Москву. Успеёте вернуться.
Надо обсудить с вами...
Я пробовал еще объяснить невозможность своего отъезда с фронта, но Сталин
еще раз повторил, что дело такого рода, что мне необходимо быть завтра в
Москве у него. Ни в какие объяснения он при этом не вдавался.
Утром я вылетел. Прилетел в Москву около одиннадцати утра. Позвонил
Поскребышеву. Он сказал, что Сталин на «ближней даче», но, очевидно, еще
спит. Я позвонил туда, Сталин действительно еще спал, и мне оставалось
только ждать. Я попросил передать, что прибыл и жду его распоряжений.
Через два или три часа позвонил Поскребышев и сказал, чтобы я прибыл к шести
часам вечера «на уголок». Так называлась квартира Сталина в Кремле. Если на
дачу в Кунцеве – говорили «ближняя дача», если в Кремль – «на уголок».
Когда я в шесть часов приехал, совершенно не представляя, что случилось и
зачем я вызван, в кабинете у Сталина шло совещание Государственного комитета
обороны. Были Маленков, Берия, Микоян, Вознесенский, Молотов.
Сталин поздоровался со мной, предложил присесть. Потом подошел к своему
письменному столу, взял какой-то конверт и, сев за стол, бросил его по столу
мне.
– Вот, почитайте, пока мы здесь кончим свою гражданскую войну...
Он с членами Государственного комитета обороны продолжал обсуждать какие-то
начатые еще до моего прихода вопросы, а я вынул из конверта лежавшие там
листы и стал их читать с величайшим изумлением.
Сталину писал командир танкового корпуса генерал Вольский. Этот танковый
корпус, сводный, полнокомплектный, хорошо подготовленный, должен был стать
главной ударной силой нашего прорыва на Сталинградском фронте. Именно ему
предстояло отрезать немцев с юга, прорваться к Калачу навстречу танковым
частям Юго-Западного фронта. Именно на этот корпус на Сталинградском фронте
делалась ставка как на ударную силу. Именно в этом корпусе я особенно часто
бывал в последнеё время, дневал и ночевал там, проверял его подготовку,
многократно разговаривал с производившим на меня отличное впечатление его
командиром генералом Вольским. Именно с этим Вольским я расстался только
вчера днем, из его корпуса поехал на командный пункт фронта, где меня застал
звонок Сталина.
Вольский писал Сталину примерно следующеё. Дорогой товарищ Сталин. Считаю
своим долгом сообщить вам, что я не верю в успех предстоящего наступления. У
нас недостаточно сил и средств для него. Я убежден, что мы не сумеём
прорвать немецкую оборону и выполнить поставленную перед нами задачу. Что
вся эта операция может закончиться катастрофой, что такая катастрофа вызовет
неисчислимые последствия, принесет нам потери, вредно отразится на всем
положении страны, и немцы после этого смогут оказаться не только на Волге,
но и за Волгой...
Дальше следовала поразившая меня подпись: Вольский.
Я прочел эту бумагу с величайшим изумлением и недоумением. Ничто, абсолютно
ничто в поведении Вольского, в его настроении, в состоянии его войск не
давало возможности поверить, что именно этот человек мог написать эту
бумагу.
Я прочел письмо, положил в конверт и несколько минут ждал.
Сталин закончил обсуждение вопроса, которым они занимались, поднял на меня
глаза и спросил:
– Ну, что вы скажете об этом письме, товарищ Василевский?
Я сказал, что поражен этим письмом.
– А что вы думаете насчет предстоящих действий после того, как прочли это
письмо?
Я ответил, что по поводу предстоящих действий продолжаю и после этого письма
думать то же, что и думал: наступление надо начинать в установленные сроки,
по моему глубокому убеждению, оно увенчается успехом. Сталин выслушал меня,
потом спросил:
– А как вы объясняете это письмо?
Я сказал, что не могу объяснить это письмо.
– Как вы оцениваете автора этого письма?
Я ответил, что считаю Вольского отличным командиром корпуса, способным
выполнить возложенное на него задание.
– А теперь, после этого письма? – спросил Сталин. – Можно ли его оставить на
корпусе, по вашему мнению?
Я несколько секунд думал над этим, потом сказал, что я лично считаю
невозможным снимать командира корпуса накануне наступления и считаю
правильным оставить Вольского на его должности, но, конечно, с ним
необходимо говорить.
– А вы можете меня соединить с Вольским, – спросил Сталин, – чтобы я с ним
поговорил?
Я сказал, что сейчас постараюсь это сделать. Вызвал по ВЧ командный пункт
фронта, приказал найти Вольского и соединиться с ним через ВЧ и полевой
телефон.
Через некоторое время Вольского нашли.
Сталин взял трубку. Этот разговор мне запомнился, и был он примерно такого
содержания.
– Здравствуйте, Вольский. Я прочел ваше письмо. Я никому его не показывал, о
нем никто не знает. Я думаю, что вы неправильно оцениваете наши и свои
возможности. Я уверен, что вы справитесь с возложенными на вас задачами и
сделаете все, чтобы ваш корпус выполнил все и добился успеха. Готовы ли вы
сделать все от вас зависящеё, чтобы выполнить поставленную перед вами
задачу?
Очевидно, последовал ответ, что готов. Тогда Сталин сказал:
– Я верю в то, что вы выполните вашу задачу, товарищ Вольский. Желаю вам
успеха. Повторяю, о вашем письме не знает никто, кроме меня и Василевского,
которому я показал его. Желаю успеха. До свидания.
Он говорил все это абсолютно спокойно, с полной выдержкой, я бы сказал даже,
что говорил он с Вольским мягко.
Надо сказать, что я видел Сталина в разных видах и, не преувеличивая, могу
сказать, что знаю его вдоль и поперек. И если говорить о людях, которые
натерпелись от него, то я натерпелся от него как никто. Бывал он и со мной,
и с другими груб, непозволительно, нестерпимо груб и несправедлив. Но надо
сказать правду, что бывал и таким, каким был в этом случае.
После того как он кончил разговор, он сказал, что я могу отправиться на
фронт.
В предыдущий период мы готовили предстоящие удары вместе с Жуковым: он – на
севере, я – на юге. К этому времени Жуков уже уехал для выполнения других,
новых заданий, и я остался в качестве представителя Ставки на всей этой
операции. И летел я из Москвы утром уже не на Сталинградский фронт, а на
Юго-Западный, на котором наносился главный удар.
Прибыл я туда уже днем, через несколько часов, после начала наступления,
которое началось в соответствии с планом, но без меня.
Прилетев, выехал к танкистам на направление главного удара. Был там. Потом,
когда задержалось дело в армии Чистякова и у танкистов Кравченко, выехал к
Чистякову с намерением навалиться на них, дать им духу за нерешительные
действия, хотя это вообще не в моем характере, но необходимо было крупно
поговорить. К счастью для Чистякова и Кравченко, положение, пока я туда
добрался, исправилось, Кравченко прорвался, наконец, и предстоящий нам
крупный разговор не состоялся, к счастью для них, да и к счастью для меня,
конечно.
На юге Сталинградского фронта дело тоже шло хорошо: румын, конечно,
прорвали. Вольский действовал решительно и удачно, полностью выполнил свою
задачу. Когда оба фронта соединились в районе Калача, через день или два
после соединения я впервые после всего происшедшего вновь увидел Вольского.
Я был еще на Юго-Западном фронте и докладывал Сталину о соединении фронтов и
об организации внутреннего и внешнего фронта окружения. При этом докладе он
спросил меня, как действовал Вольский и его корпус. Я сказал так, как оно и
было, что корпус Вольского и его командир действовали отлично.
– Вот что, товарищ Василевский, – сказал Сталин. – Раз так, то я прошу вас
найти там, на фронте, хоть что-нибудь пока, чтобы немедленно от моего имени
наградить Вольского. Передайте ему мою благодарность, наградите его от моего
имени и дайте понять, что другие награды ему и другим – впереди.
После этого звонка я подумал: чем же наградить Вольского? У меня был
трофейный немецкий «вальтер», и я приказал там же, на месте, прикрепить к
нему дощечку с соответствующей надписью, и, когда мы встретились с Вольским,
я поздравил его с успехом, поблагодарил за хорошие действия, передал ему
слова Сталина и от его имени этот пистолет. Мы стояли с Вольским, смотрели
друг на друга, и с ним было такое потрясение, что этот человек в моем
присутствии зарыдал, как ребенок.
Так выглядит эта история с Вольским, который и до этого и в дальнейшем был в
моих глазах превосходным танкистским начальником и отличным человеком.
Чем было вызвано его письмо?..
Думаю, что с ним произошел перед наступлением шок, потрясение. Он
действительно испугался. Ему показалось, что ничего не выйдет. Напряжение,
потрясение – это случалось с людьми на войне, и бывало не только тогда,
когда мы только еще начинали побеждать, а и потом, много позже, – нервы не
выдерживали. А в данном случае чувство страшной ответственности и страх, что
все поставлено на карту и вдруг мы не сделаем того, чего ждет от нас страна,
– все это было особенно острым. Особенно остро испытывали это чувство люди,
которым еще не приходилось побывать ни в одном удачном наступлении. Ко
времени Сталинградской операции те начальники, командующие, которые
участвовали в Московской битве, которым уже пришлось наступать, гнать
немцев, ощущали большую уверенность. А те, которым этого не приходилось еще
до сих пор делать, – а таких было большинство, – находились в страшном
напряжении ожидания: выйдет ли то, что мы задумали? Так было и под
Сталинградом. Но было и потом. Бывали моменты, когда люди от перенапряжения
вдруг переставали верить в успех.
Помню, например, как на реке Миус, когда уже было подготовлено наступление,
я приехал в армию Герасименко. Герасименко не играл главной роли в
предстоящем наступлении, она была отведена Цветаеву и другим, но его армия
тоже выполняла наступательные задачи. И вот мы приехали утром накануне
наступления на КП вместе с Толбухиным. Разговаривали с Герасименко. Все было
нормально. Я и до этого у него бывал. Он готовился к наступлению, и к нему
не было никаких особых замечаний ни у меня, ни у Толбухина. В разговоре я
его спросил:
– Ну, как у вас войска, как они себя чувствуют?
И вдруг он, срываясь на крик, сказал:
– Войска... Войска... – и, махнув рукой, добавил: – Ничего у нас не выйдет!
– Как не выйдет?
– Ничего у нас не выйдет...
Мы вызвали в его присутствии начальника штаба армии, спросили его мнение о
готовности частей армии к операции. Он сказал, что все в порядке, все
подготовлено, есть уверенность в успехе. Тогда я вынужден был сказать в
присутствии Толбухина, что раз командующий армией не верит в успех и
заявляет об этом перед началом наступления, то нам придется поставить вопрос
перед Ставкой о его отстранении, потому что с таким настроением идти в
наступление невозможно.
И вдруг Герасименко как-то весь обмяк и произнес почти, можно сказать, со
слезой в голосе, и вид у него был совершенно измученный:
– Извините, не знаю, что со мной случилось, как все это у меня вырвалось.
Измаялся. Всю ночь не спал, думал, как выйдет, как получится...
Изнервничался, издергался... Устал. Надо поспать.
В Ставку мы не доложили, от армии его не отстранили. Он выспался, пришел в
себя и в дальнейшем выполнил причитавшуюся на его долю задачу.
Возвращаясь к Сталинградской операции, не могу не удивляться тем
неточностям, которые я обнаружил в мемуарах Н.Н. Воронова. Мы с ним вместе
работали как представители Ставки в период Сталинградской операции. Он много
сделал во время этой операции. У нас были хорошие взаимоотношения. Но одно
место в его мемуарах меня удивляет, а именно то, где он описывает, как мы с
ним накануне наступления будто бы были вызваны Сталиным и вылетели вместе с
Юго-Западного фронта, а прилетев в Москву, прослонялись там день, так и не
попав на прием к Сталину, то есть были вызваны неизвестно зачем. Затем нам
было сказано, что мы можем вернуться обратно, и мы вместе вернулись на
Юго-Западный фронт.
Здесь все неверно. Что касается моего прилета в Москву, то он был связан с
письмом Вольского, о чем я рассказывал. Летели мы в Москву не вместе и
лететь вместе не могли, потому что Воронов был на Юго-Западном фронте, а я
на Сталинградском. И летели мы, если он тоже летел в Москву, из совершенно
разных мест. И возвращался я, насколько помню, тоже один, а не вместе с
Вороновым, и сразу поехал к танкистам, и увидел его только через три дня в
армии Чистякова. Непонятно, как все это могло оказаться в его воспоминаниях.
(Хочу дать свою собственную догадку. Быть может, Н. Н. Воронов забыл
подробности. Может быть, он летел отдельно от А. М. Василевского и
запамятовал это. Но мне трудно предположить, что Н. Н. Воронов вообще не
летал в Москву и что его до такой степени подвела память. Не правильно ли
было бы предположить, что, получив письмо Вольского, которое, по существу,
ставило под сомнение не только действия Сталинградского фронта, но и всю
операцию в целом, то есть действия всех трех фронтов, Сталин из-за этого
письма вызвал не только А. М. Василевского со Сталинградского фронта, но
одновременно, тоже без объяснения причин, вызвал и Н. Н. Воронова с
Юго-Западного фронта? А когда Н. Н. Воронов уже прилетел в Москву, Сталин
решил не ставить его в известность об этом письме и вызвал к себе только А.
М. Василевского и говорил об этом только с ним. У Н. Н. Воронова, так ничего
и не узнавшего обо всем этом, создалось впечатление, и вполне естественное,
что его накануне ответственнейшей операции вызвали в Москву неизвестно зачем
и, продержав там и ничего не сказав, отправили обратно.
Мне думается, что это очень логичное объяснение. А уж то обстоятельство, что
Н. Н. Воронов забыл, вместе или порознь они летали в Москву с А. М.
Василевским, носит второстепенный характер, тут можно было и запамятовать. –
К. С.)
– У вас в романе проскальзывает мысль, что переадресовка Второй гвардейской
армии Малиновского с севера на юг, в распоряжение Сталинградского фронта для
контрудара по Манштейну и Готу была ошибкой. (Я в ответ сказал, что я не
считал себя вправе становиться сторонником такой концепции, но, зная, что
вокруг этого шли споры, я хотел дать в романе представление о существовании
разных точек зрения на этот вопрос. – К.С.) За то, что Вторая гвардейская
армия была передана Сталинградскому фронту и направлена против Манштейна,
отвечаю я. Я этого добивался, я на этом настаивал. И я считал и считаю, что
это было необходимо.
В период наступления Манштейна на Сталинградский фронт я был в частях
отступавшего кавалерийского корпуса Шапкина и в других отступавших частях.
Положение складывалось грозное. До соединения наступавших частей Манштейна и
армии Паулюса оставались считанные дни. Я считал, что пройдут еще сутки,
максимум двое, и уже поздно будет этому помешать. Они соединятся, и Паулюс
уйдет из Сталинграда, и это приведет не только к тому, что рухнет кольцо
окружения, рухнет надежда на уничтожение группировки Паулюса в кольце,
созданном с таким трудом, но и вообще это будет иметь неисчислимые
последствия для всего хода военных действий.
Мы сначала просчитались, недооценили количества окруженных войск. На самом
деле в окружении было 300 000 человек, и все они могли прорваться и после
соединения с Манштейном уйти, и последствия, повторяю, были бы
неисчислимыми.
Считаю, что Сталинградский фронт наличными силами уже не в состоянии был
сдержать наступление Манштейна. Наблюдая это своими глазами, я, поехав на
командный пункт Юго-Западного фронта, позвонил оттуда Сталину и настойчиво
попросил, чтобы для контрудара по Манштейну Сталинградскому фронту была
придана Вторая гвардейская армия, которая по первоначальному плану
действительно была предназначена для наращивания удара на Ростов с тем,
чтобы в результате этого удара отрезать не только войска, окруженные под
Сталинградом, но и кавказскую группировку немцев. Я это знал, разумеётся,
но, тем не менеё, в сложившемся критическом положении настаивал на
переадресовании армии.
Сталин эту армию отдавать категорически не хотел, не хотел менять для неё
первоначально поставленную задачу. После моих решительных настояний он
сказал, что обдумает этот вопрос и даст ответ. В ожидании этого ответа я на
свой страх и риск приказал Малиновскому начать движение частей армии в новый
район, из которого она должна была действовать против Манштейна, приказал
ему также садиться на командный пункт к Толбухину, забрать у него линии
связи, для того чтобы сразу наладить управление вновь прибывающими войсками.
Это приказание было дано поздно вечером, а ответа от Сталина еще не было.
Как я впоследствии узнал, Сталин в эту ночь обсуждал в Ставке мое
требование, и там были высказаны различные мнения. В частности, Жуков
считал, что армию переадресовывать не надо, что пусть в крайнем случае
Паулюс прорывается из Сталинграда навстречу Манштейну и движется дальше на
запад. Все равно ничего изменять не надо, и надо в соответствии с прежним
планом наносить удар Второй гвардейской армией и другими частями на Ростов.
Об этом шли в ту ночь споры в Ставке. А я ходил из угла в угол и ожидал, что
мне ответят, потому что фактически я уже двинул армию. Наконец, в 5 часов
утра Сталин позвонил мне и сказал злобно, раздраженно всего четыре слова:
– Черт с вами, берите!
И бросил трубку.
Так был решен этот вопрос.
А то, как было с Вольским и Герасименко, это бывает на войне. Вроде все
ничего, а в последний момент перед наступлением вдруг «затряслась портянка»!
Видел Сталина в гневе, в раздражении, даже в исступлении. Ругаться он умел,
беспощадным быть тоже. Помню историю в районе, кажется, Холма (не уверен в
пункте – К.С.) в сорок втором году зимой, когда дивизия Масленникова попала
в окружение и осталась на голодном пайке. Мне как начальнику Генерального
штаба было поручено организовать её снабжение по воздуху. Непосредственно
как авиатор занимался этим делом Жигарев. И вот случись же так, что целый
отряд транспортных самолетов, который сбрасывал провиант, промахнулся, и
весь груз сбросил на глазах у дивизии Масленникова немцам. Масленников, видя
это, дает отчаянную радиограмму: «Мы подыхаем с голоду, а вы кормите
немцев!» Радиограмма попала к Сталину. Сталин вызвал меня и Жигарева и был
во время этого разговора настолько вне себя, что я один момент боялся, что
он своими руками расстреляет Жигарева тут же, у себя в кабинете.
К зиме сорок третьего – сорок четвертого года, когда мы вышли 4-м и 3-м
Украинскими фронтами на нижнеё течение Днепра и отрезали Крым, но не
ворвались в него, у немцев оставался против нас на восточном берегу Днепра
так называемый Никопольский плацдарм. Я так же, как и командующие фронтами,
не считал, что плацдарм представляет для нас непосредственную опасность, и
считал необходимым решать дальнейший исход дела на западном берегу Днепра –
нанося удары вглубь, через Днепр, значительно севернеё плацдарма. Мы
считали, что тем самым заставим немцев самих уйти с этого плацдарма.
Именно так мы докладывали Сталину и докладывали не один раз. Но он в этом
случае уперся. Его крайне беспокоил этот плацдарм; он боялся, что немцы
сосредоточат на нем силы и ударом с плацдарма на юго-восток, к морю отрежут
4-й Украинский фронт. Никакие наши убеждения на него не действовали, и он
требовал от нас, во что бы то ни стало отнять у немцев этот плацдарм. И
сколько мы положили людей в безуспешных атаках на этот плацдарм, один Бог
знает! Несколько раз настаивали на отмене приказа, мотивируя невыгодность
для нас лобовых ударов по этому плацдарму, – ничего не помогло.
Через два или три месяца, уже в разгаре зимы, Сталин запросил наши
соображения о предстоящем наступлении 4-го и 3-го Украинских фронтов. Я как
представитель Ставки, координировавший действия обоих фронтов, представил
вместе с командующими наши соображения. У нас, особенно после потерь на
Никопольском плацдарме, с силами было не так густо, и мы запросили
значительное количество сил и средств, необходимое, по нашему мнению, для
решительного наступления обоих фронтов.
Через день после того как наши соображения были направлены в Ставку,
раздался звонок Сталина.
– Говорит Сталин. Василевский?
– Да. Слушаю вас, товарищ Сталин.
– Скажите, Василевский, кто у нас начальник Генерального штаба?
Что ответить на такой вопрос? Я ответил, что официально начальником штаба по
сей день являюсь я. Во всяком случае, я так считаю.
Сталин на это отвечает:
– И я так до сих пор считаю. Но если вы начальник Генерального штаба, почему
же вы пишете в Ставку такую ерунду, которую вы написали в своем проекте
директивы? Начальник Генерального штаба не имеёт права писать такую ерунду.
Вы требуете у Ставки того-то и того-то, того-то и того-то, но вы как
начальник Генерального штаба должны знать, что у нас этого нет и что нам
сейчас неоткуда взять то, что вы требуете.
Я ответил, что мы указали то, что нам необходимо для наступления, и я
считаю, что, во всяком случае, часть этого можно взять с других фронтов.
– Другим фронтам тоже надо наступать, – отвечает Сталин, – и вы это знаете
как начальник Генерального штаба. А пишете такую ерунду.
Несколько секунд я молчу, и он молчит. Потом он говорит:
– Выходите из положения своими средствами. Ограбьте Толбухина. У него есть
авиационный корпус, есть механизированный корпус, в тылу, во втором эшелоне,
у него есть армия. Заберите все это у него, ограбьте его, поставьте в
оборону весь 4-й Украинский фронт, а все это отдайте Малиновскому. Вы же
сами не так давно предлагали решать дело на западном берегу Днепра, вот и
решайте дело не сразу обоими фронтами, а последовательно. Ограбьте Толбухина,
поставьте его в оборону, отдайте все, чем он располагает, Малиновскому,
наносите удар войсками Малиновского, и не откладывая до весны, а сейчас же,
зимой, чем раньше – тем лучше. А когда добьетесь успеха и Малиновский
продвинется, поставьте его в оборону, ограбьте его, отдайте все Толбухину и
всеми силами идите по Крыму.
Форма разговора устроить не могла, но с существом нельзя было не
согласиться. Во многих случаях – и чем дальше, тем чаще – Сталин умел
правильно и глубоко решать стратегические оперативные вопросы и подсказывал
наиболеё верные решения. И говоря о нем, этого тоже не следует упускать из
виду.
Я поехал к Малиновскому, поговорил с ним, и мы в соответствии с предложением
Сталина спланировали операцию, которая впоследствии оправдала себя на деле.
Я говорил о некоторых существенных недочетах в нашей мемуарной литературе. В
частности, такие недочеты есть в воспоминаниях Рокоссовского о Белорусской
операции, там, где он рассказывает о её планировании. Он рассказывает там о
том, как он был вызван в Ставку, как он предложил наносить на своем фронте
не один, а два одновременных удара и как Сталин отверг это предложение. Как
он снова предложил это как Сталин снова отверг и сказал ему, чтобы он пошел
и подумал. И когда он, вернувшись, снова предложил этот же план двойного
удара на одном фронте, как Сталин в конце концов махнул рукой и согласился.
Я координировал в этой операции действия 3-го Белорусского фронта
Черняховского и 1-го Прибалтийского фронта Баграмяна, присутствовал на этом
обсуждении плана операции и, во-первых, не помню такого спора, а во-вторых,
в воспоминаниях Рокоссовского сам этот момент – предложение о двойных
ударах, наносимых на одном фронте, – трактуется как некое оперативное
новшество. И это уже вовсе странно. Двойные удары силами одного фронта не
были для нас новшеством в сорок четвертом году. Такие удары наносились и
раньше. Достаточно привести пример Московской операции, где контрудары по
немцам наносились и на южном и на северном флангах Западного фронта, и
Сталинградской операции, где Сталинградским фронтом наносились удары на двух
направлениях, да и ряд других операций, предшествовавших Белорусской.
В воспоминаниях надо быть точным, не прибавляя и не убавляя, не
преувеличивая своих заслуг и не снимая с себя ответственности за те ошибки,
за которые её несешь именно ты. Я, скажем, знаю и понимаю, что именно я как
начальник Генерального штаба нес ответственность за запоздалую организацию
Воронежского фронта. Именно я по своим обязанностям должен был поставить
вовремя вопрос о его организации. А я этого не сделал, и это моя, а не
чья-либо еще ошибка, и я не переваливаю эту ответственность ни на кого
другого.
Удивительное дело, как мы мало пользуемся документами. Прошло двадцать лет
со времени окончания войны, люди вспоминают, спорят, но спорят часто без
документов, без проверки, которую легко можно провести. Совсем недавно,
разыскивая некоторые документы, я обнаружил в одном из отделов Генерального
штаба огромное количество документов. Донесения, переговоры по важнейшим
операциям войны, которые с абсолютной точностью свидетельствуют о том, как в
действительности происходило дело. Но с самой войны и по сегодняшний день,
как эти документы были положены, так они и лежат. В них никто не заглядывал.
Работа Генерального штаба, в которой были достижения и ошибки, требует
внимания и серьезного анализа. Генштаб есть генштаб. Это мозг армии. Я читал
книгу Степана Злобина «ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ». Это хорошая книга. Многие
страницы я не мог читать без волнения, но её восьмую главу, связанную с
работой Генерального штаба, я не мог читать без возмущения. Это
поверхностное описание, без знания дела, без знания обстановки. Описание
работников генштаба как каких-то белоручек. А если хотите знать, то генштаб
с начала войны работал в самых тяжелых, отвратительных условиях. Несмотря на
все наши настояния до войны, нам не было разрешено даже организовать
подземный командный пункт, подземное рабочеё помещение. Только в первый день
войны, примерно в то же время, когда началась мобилизация, а мобилизация –
как ни странно это звучит – была объявлена в четырнадцать часов двадцать
второго июня, то есть через двенадцать часов после начала войны, в это время
во дворе 1-го Дома Наркомата обороны начали ковырять землю, рыть убежище. До
августа Генеральный штаб работал в подвалах Наркомата обороны. Смешно
сказать, но оперативный отдел Генерального штаба работал в вещевом складе. И
только к августу было оборудовано помещение на станции метро «Кировская» и в
примыкающем к нему здании, там, где потом, в ходе войны, размещался генштаб.
Вот как обстояло дело в действительности.
Читаешь многотомную Историю Великой Отечественной войны, – сейчас в
однотомнике кое-что исправлено, но еще далеко не все, что следует исправить,
– и иногда удивляешься. В период подготовки Сталинградской операции и в
период самой операции, в том числе в период самых ожесточенных боев с
Котельнической группировкой немцев, я ездил из одной армии в другую, из
одних частей в другие буквально все время в одной машине с Хрущевым. Он не
вылезал из моей машины, всегда, где был я, был и он. Но вот читаешь эту
историю, и в ней написано: «Товарищ Хрущев приехал туда-то», «Товарищ Хрущев
прибыл на командный пункт в такой-то корпус», «Товарищ Хрущев говорил там-то
и с тем-то» и так далеё, и так далеё. А где начальник Генерального штаба,
так и остается неизвестным.
Еще болеё странно описано в этой Истории планирование операции на Курской
дуге. Из этого описания может создаться ощущение, что эта операция была в
основном спланирована на Воронежском фронте, тогда как на самом деле для
планирования этой операции съехались и участвовали в ней Жуков,
Рокоссовский, я, Ватутин, подъехал туда во время этой работы и Хрущев. Это
действительно так, но не сверх того.
Что касается начала войны, то надо сказать, что о том, что немцы к ней
готовятся и как готовятся, знали многие, а ждали войны все.