ХРОНОС:
Родственные проекты:
|
Заколдованная
Рассказы
ВИД С ХОЛМА
Всю жизнь я ходил по земле, но посматривал на небо. Так получилось, что мое
жилье всегда соседствовало с кладбищами и волей-неволей я никогда не забывал о
существовании потустороннего мира.
До войны мы жили в Москве на мощеной пыльной улице Чудовке, около церкви. Наш
дом примыкал к небольшому кладбищу за церковью — из окна виднелись черные
витиеватые изгороди, кресты. В будние дни по кладбищу бродили разные любопытные
— рассматривали фотографии усопших, читали посвящения, качали головами,
вздыхали, но, по-моему, ничего близко к сердцу не принимали — я не раз наблюдал,
как такие праздношатающиеся, отходя от церкви, затягивали песню.
По воскресеньям кладбище заполняли родственники умерших; они подправляли могилы,
ставили банки с цветами и подолгу сидели на лавках, прикладывая платки к глазам.
Утром на кладбище вовсю горланили птицы, а вечером слышался стук палки ночного
сторожа и среди надгробий прыгало светлое пятнышко от его фонаря. Случалось,
сторож будил какого-нибудь полуночника, отсыпавшегося на могиле, и тогда
слышалась долгая перебранка.
Мальчишкой я часто ходил с бабушкой в церковь. Особого впечатления церковь на
меня не производила: я смотрел на зеленоглазых святых в позолоченных рамах,
слушал хоровое пение, а сам думал, когда же наконец начнем с бабушкой зажигать
свечи и она даст мне вкусную просвирку. И церковные праздники я любил не за
духовность, а за чисто земные отдельности: Вербное воскресенье — за то, что
дарили вербу, Прощенное воскресенье — за то, что мне прощали все проступки,
Пасху — за раскрашенные яйца и сладкий кулич. А главное, я любил церковные
праздники, потому что их было много и в эти дни меня не заставляли работать по
дому.
В комнате у бабушки висела икона с лампадкой. Перед сном бабушка подолгу
молилась и просила Бога о спокойствии для умерших. В основном для дедушки; чтобы
там, на небе, у него общество было интересным, чтобы он почаще виделся с
родственниками... Еще бабушка настоятельно просила Бога присматривать за
нравственностью дедушки. Мне думается, об этом бабушка просила потому, что при
жизни ее супруг был большой любитель поговорить о грехах своей молодости.
Наверное, бабушка боялась, что и в загробном мире дедушка не оставил своих
увлечений и Бог отправит его в ад и тогда они с бабушкой не смогут встретиться.
Каждый раз, когда я слышал бабушкины молитвы, потусторонний мир представлялся
мне чем-то вроде нашей улицы, где множество лотков с бесплатными угощениями, и
еще полно цветущих садов и играет музыка, где не нужно думать ни о еде, ни о
работе. Короче, мне казалось, на том свете совсем не хуже, чем на земле, а кое в
чем даже лучше.
Что мне не нравилось в бабушкиных молитвах, так это ее туманные просьбы к Богу.
Они никак не вязались с моим представлением о Всевышнем. Я рассуждал так: раз он
может все, а это мне постоянно внушала бабушка, — значит, от него и надо
требовать конкретных вещей. Я начал с малого. Как-то шел по берегу Москва-реки и
рассматривал следы птиц на глине: разные спи-ральки, галочки и лесенки. “Эх, —
подумал, — найти бы сейчас несколько копеек, купил бы мороженое”. И только об
этом подумал, смотрю — передо мной лежат монеты. На следующий день мои желания
усложнились: мне надоели осенние дожди — и я попросил Бога сделать зиму. К
вечеру ударил морозец, грязь на дороге закостенела и в воздухе закружили
снежинки.
После такого явного проявления власти Создателя я пришел к выводу, что он готов
выполнить все наши просьбы, просто не всегда может их разгадать. Чтобы он не
тратил время на разгадки, я решил просто писать свои желания на бумаге.
Помнится, тогда мне очень хотелось заиметь щенка. Я написал Богу записку и
прикрепил ее на заборе у дома. Утром чуть свет подбежал к ограде и не поверил
своим глазам — около забора сидел щенок. Придя домой, я составил внушительный
список необходимых мне вещей. Целую не-делю записка висела на заборе, но
Всемогущий почему-то не расщедрился. Я нешуточно разозлился на Бога и несколько
вечеров отчаянно доказывал бабушке его бессердечие.
Позднее я вообще засомневался в его существовании. Бабушка всегда говорила: “Что
отдашь, то и получишь, сколько сделал плохого, все к тебе вернется”. А я за свою
жизнь столько знал подлецов, которые и жили припеваючи, и умерли купаясь в
счастье, и, как мне кажется, на небесах не жарятся на сковороде. Уже тогда мне
казалось, что у религии есть изъян — она обещает вознаграждение на том свете, а
ведь хочется и на этом получше пожить. К тому же, верующие стараются не грешить
из-за боязни возмездия, а мне хотелось, чтобы в них говорила совесть — самый
беспощадный судья внутри каждого из нас.
С довоенного времени ведут отсчет и мои собственные кладбища — тогда я начал
хоронить околевших жуков, мышей и птиц. Не помню, с чего началось; кажется, меня
надоумила мать — она была большой гуманисткой и хотела сделать мое черствое
сердце немного нежней. Она своего добилась, но не учла одного обстоятельства —
моей склонности к крайностям — я стал сентиментальным, как кисейная барышня.
Чтобы меня приободрить, ба-бушка говорила, что есть другая жизнь — на небе и там
всем воздается, что они недополучили в земной жизни. Это, конечно, несколько
приободряло, но и вселяло смуту: я никак не мог понять, почему так нелепо
устроен мир? Не проще ли Богу, если он всесилен, всех сделать бессмертными или
по крайней мере так, чтобы каждый жил сколько хочет, пока не надоест.
В начале войны нас эвакуировали в Казань. Мы жили на окраине в общежитии около
кладбища. Через кладбище я с поселковыми мальчишками ходил на речку Казанку
удить рыбу и собирать моллюсков, из которых матери варили похлебку. Перед входом
на кладбище калеки нищие просили подаяние. Многие говорили, что одни из нищих
“беспробудные” пьяницы, а другие — “скрытые” миллионеры, — в это второе нам,
мальчишкам, естественно верилось больше. За входной аркой стояла церквушка с
блестящими луковицами куполов, над которыми, как бумажный сор, кружили вороны и
галки. За церквушкой начинались аллеи кладбища, заросшие акацией и брызгалкой
“болиголова”. В начале кладбища изгороди окаймляли довольно приличные территории
— некоторые размером с волейбольную площадку, — за их решетками высились склепы,
холодные мраморные изваяния и плиты с венками из железных цветов. По мере
удаления от церквушки огороженные квадраты уменьшались и на окраине, перед
спуском к реке, были уже такими крохотными, что казалось, в них хоронили стоя.
Но именно там, на склоне оврага, места для усопших считались самыми лучшими. Не
для покойника, конечно, — ему все равно, где лежать, — для его родственников.
Оттуда, с холма, открывался прекрасный вид на речку и дальние заливные луга, с
которых веяло сладким разнотравьем. Там, на холме, можно было посидеть,
поразмыслить над жизнью и смертью.
В то время я много раз видел похороны, видел, как священник отпевал желто-синих
покойников, их погребение, но по-настоящему слово “смерть” до меня не доходило.
Моя жизнь только начиналась и, казалось, ей не будет конца. Во всяком случае, я
не мог поверить, что когда-нибудь умру. Погибнуть — еще туда-сюда. Это еще мог
представить, особенно геройски и при свидетелях. Но просто умереть — ни за что!
Я был уверен, что буду бессмертным или, по крайней мере, проживу дольше всех.
Наверное, именно этим объясняется моя тогдашняя бесшабашная храбрость. Мне
ничего не стоило броситься вниз головой в незнакомый омут или влезть на
высоченную березу и раскачиваться на тонких ветвях. Мне казалось, надо мной
постоянно витает ангел-хранитель. Ну а ребята, разумеется, были уверены в том,
что я отчаянный смельчак. Я не переубеждал их; такое мнение меня устраивало.
Больше того, я догадывался, что восхищение надо поддерживать, и с этой целью
время от времени выкидывал какой-нибудь трюк, явно рассчитанный на публику:
влезал по водосточной трубе на крышу двухэтажного дома или на карнизы верхнего
этажа. Мои восхождения пользовались огромным успехом у прохожих. Ведь я не
просто лез, но еще и играл на нервах у зрителей: то делал вид, что соскальзываю,
эффектно замирал в воздухе и висел на одних руках, то закрывал глаза и
раскачивался — притворялся, что теряю сознание. Эти театральные сцены
производили сильное впечатление — как-то я чуть не отправил на тот свет от
сердечного приступа свою мать.
Однажды, чтобы закрепить за собой славу храбреца, я объявил, что ночью пройду
через кладбище. Это считалось равносильным самоубийству — среди мальчишек только
и говорили о разных духах и шатающихся по ночам мертвецах. В ту полночь приятели
проводили меня до входной арки, подождали, пока я дошел до церкви, и побежали
вокруг кладбища встречать меня у реки.
Как только я вошел в аллею, меня обволокла густая тьма с сырым могильным
запахом; от мраморных плит и крестов повеяло таким холодом, что по телу пробежал
озноб. На мгновенье я пожалел о своей затее — все-таки это было мое первое столь
близкое соприкосновение с загробным миром, и детский страх перед могилами и
покойниками давал себя знать. И все же я пересилил себя и пошел в темноту, во
владенья мертвецов.
Чем дальше я углублялся, тем становилось холоднее и сильнее сгущалась тьма; но
главное, над всем загробным миром стояла жуткая тишина. То тут, то там лопались
перезревшие стручки акаций, и глухой звук падающих горошин казался какими-то
голосами из-под земли. Где-то, как грозное предупреждение, послышалось карканье
вороны. Несколько раз мне чудилось, что за могильными холмами кто-то прячется,
но каждый раз я вовремя вспоминал о своем бессмертии и успокаивался.
Я уже прошел половину кладбища, как вдруг услышал сбоку какое-то цоканье —
волосы на голове сразу встали дыбом, по спине побежали мурашки. Остановившись, я
напряг слух. Цоканье приближалось. Теперь уже отчетливо различалось еще и чье-то
дыхание, глубокое, тяжелое, с хрипотой. Меня затрясло, ноги стали ватными.
Собрав все силы, я в панике припустился в сторону реки, но, не пробежав и десяти
шагов, споткнулся о какую-то железку и упал, а когда поднялся цоканье раздалось
в двух шагах. Заледенев от страха, я закрыл лицо руками и замер. Кто-то огромный
затоптался вокруг меня. Я чувствовал ветер, гуляющий по ногам, совсем рядом
ощущал чьи-то тяжелые вздохи, но открыть глаза не мог. И только когда моего лица
коснулось что-то горячее, я с криком отпрянул и почти хлопнулся в обморок, но
увидел перед собой... лошадь! Она стояла рядом, со спутанными передними ногами и
обмахивалась хвостом.
Когда я вышел на окраину кладбища, передо мной открылась невероятная картина: на
склоне оврага, среди редких могил сидело множество влюбленных парочек; они
сидели обнявшись и смотрели на речку, блестевшую под луной, и на дальние луга,
из которых тянуло свежескошенной травой. Я смотрел на эту величественную
картину, и меня впервые поразила мысль о соседстве жизни и смерти. Тогда я не
сообразил, что в нашем городке влюбленным больше негде уединиться, и эта
фантастическая любовная идиллия мне показалась кощунством. А теперь, вспоминая
об этом, я думаю о том, что многих из тех влюбленных уже похоронили на том же
склоне, только пониже, и что, возможно, теперь около их могил тоже сидят
парочки, правда, перед этими последними влюбленными уже должно открываться
гораздо меньшее пространство. Впрочем, теперь уже наверняка окраина разрослась и
там полно скверов и влюбленные находят более изысканные места.
Странно, но тот холм на окраине кладбища остался для меня некой обзорной точкой.
Теперь, оглядываясь назад, именно с него я вижу и другие картины детства, и вижу
свое второе кладбище животных.
В общежитие часто приходили похоронки; и за годы войны весь окружающий животный
мир стал для меня некой ареной вечного боя (чем, собственно, он и является, ведь
в небе, в воде и на земле идет постоянная война за выживание). Мертвых жуков,
мышей и птиц я рассматривал как павших солдат, и сильно сокрушался, когда их
находил (даже пропускал занятия в школе) и, как положено, устраивал похороны,
напевал траурный марш, а дома на стене выводил кресты в память о погибших. К
концу войны все наши обои заполняли чернильные и карандашные кресты. Это
кладбище не давало мне покоя; стоило взглянуть на стену, как передо мной
возникали все, кого я хоронил. Так и жил между жизнью и смертью.
В общежитии обитал ничейный пес Трезор. До войны у Трезора был хозяин — дядя
Степан, но в сорок втором году он ушел на фронт. Прощаясь с жильцами общежития,
заметил меня, подозвал:
— Уж ты, Лешка, береги моего Трезора, — сказал.
Сказал глуховато, вкладывая в эти слова исключительное доверие мне — мол, только
тебе и могу оставить своего друга.
Однажды я услышал во дворе страшный визг — парни-татары ловили Трезора. Он стоял
у помойки, взъерошенный, испуганный, а один из парней приманивал его куском
хлеба; за спиной парень держал железный прут.
— Ну-ка, ты, шкет, давай поймай пса, — угрожающим голосом сказал парень, когда я
подбежал. — Сделаем из него шапку, а ты получишь двадцать копеек.
Я чуть не задохнулся от этого безумного требования.
— Не смейте! Это моя собака! — закричал и хотел обхватить Трезора, чтобы парень
не смог его ударить.
Увидев меня, Трезор вильнул хвостом, заскулил, но тут же пригнулся и насупился,
и вдруг рванул в сторону. Парень бросился за ним, я за парнем. Не знаю, откуда у
меня взялись силы, но я догнал парня и вцепился ему в руку.
— Ах ты гад! — рявкнул парень и звезданул мне кулаком в лицо.
Лежа в пыли, размазывая кровь, я увидел, что Трезор побежал к шоссе, где
взад-вперед неслись грузовики.
— Трезор! — крикнул я.
Он остановился, обернулся и в этот момент парень ударил его прутом по голове.
Глаза Трезора до сих пор смотрят на меня.
После гибели Трезора, меня преследовал сон: дядя Степан в гимнастерке, с
автоматом наперевес, подходит ко мне, горько усмехается, “Эх, ты! — говорит
глуховато. — Не уберег моего Трезора!”.
С гибелью Трезора на наших стенах появилось еще одно кладбище — собачье-кошачье.
Оно расширялось гораздо быстрее, чем кладбище насекомых, мышей и птиц, поскольку
в то время собак и кошек отлавливали не только на шапки (для этого существовали
целые артели), но и уничтожали в порядке борьбы с бродячими животными. Чаще
всего их пристреливали, забрасывали в фургон и куда-то увозили (говорили на
мыло, клей и костную муку). Таких бедолаг я просто символически отмечал на
настенном кладбище. Но еще чаще собакам и кошкам подбрасывали отраву и они
умирали в самых разных местах. Я подбирал их и закапывал в овраге у Казанки, то
есть, хоронил по всем правилам, с погребальными словами и минутой молчания, и
опять-таки ставил на стене кресты. Души погибших животных постоянно витали в
нашей комнате.
В конце войны нам жилось трудновато, и мать устроила меня на работу в больницу —
подносить утки. В морге при больнице работали два на редкость предприимчивых
парня. Внешне они выглядели смехотворно: один коротышка, согнутый пополам
ревматизмом, другой фитиль, прямой как столб. В больнице было всего две каталки,
обе стояли в операционной, и эти работники носили покойников на себе. Как-то я
наблюдал такую сцену: по коридору морга, напевая далеко не грустный мотивчик,
“согнутый” тащил на себе замороженный льдом труп, а навстречу ему шел “прямой”.
Поравнявшись, “согнутый” прислонил труп стоймя к стене, попросил у приятеля
папироску, закурил, начал рассказывать что-то веселое. Такое привычное отношение
к смерти явилось для меня еще одним — шокирующим открытием.
Кстати, те работники морга жили неплохо: потягивали спирт в своем помещении,
через черный ход выносили списанную мебель и продавали ее на барахолке.
Случалось, в больнице умирал кто-нибудь из дальних деревень, и тогда
родственникам покойного работники помогали с похоронами: сколачивали гроб и
договаривались о месте на кладбище. Зарабатывали они прилично: кроме зарплаты,
получали деньги за гроб, за заморозку трупа и за орга-низацию похорон. А когда
хоронили актрису из драмтеатра и гример забыл грим, этих прохиндеев осенила
глубокая мысль — раскрашивать покойников. Гримировали они, конечно, ужасно, но
старались усердно. Разумеется, за грим тоже сдирали денежки.
Со временем эти ловкачи открыли при морге настоящее похоронное бюро: на стене
своего помещения навешали черных полос и объявления: “Художественное оформление
цветами” и “Лучшие похороны за низкую плату”, достали люстру, патефон, грустную
пластинку, наняли бабку, профессиональную плакальщицу. Бывало, стоит у них гроб,
играет музыка, бабка заливается “неподдельными” слезами, за ней родственники
промокают платками слезы на щеках, а у двери два гаврика: один, согнувшись,
почти касается пола, другой — вытянувшись, подпирает потолок, — оба
припечаленные, изображают глубокое горе.
После войны их лавочку закрыли, но, по слухам, они быстро устроились в
трамвайное депо и стали процветать там.
Закончив школу, я приехал в Москву поступать в архитектурный институт. На
собеседовании мне предложили нарисовать жилую квартиру. Я старательно изобразил
комнату с балконом, коридор, санузел и кухню, обставил квартиру мебелью и
протянул лист экзаменатору, дряхлому старичку — известному архитектору. Старичок
склонился над моим рисунком, понимающе закивал, потом достал из кармана пиджака
маленький, со спичечный ко-робок, продолговатый клочок бумаги и положил его на
середину моей “комнаты”.
— Это что? — спросил старичок, показывая пальцем на нарисованную тахту.
— Тахта, — ответил я.
— Очень хорошо, — кивнул старичок, и подвинул свою бумажку, огибая тахту. —
Пойдем дальше. А это что? Стол, да? Очень хорошо, — старичок продвинул бумажку
мимо стола в коридор, и она уткнулась в угол между туалетом и входной дверью. —
Стоп! А здесь не пройдем! Как гроб будем выносить, любезный?!
Только теперь до меня дошло, что продолговатая бумажка не что иное, как макет
гроба.
— Вы еще молоды, конечно, — старичок поднял на меня глаза, — но будущему
архитектору не мешает подумать и об этом.
Он достал из другого кармана ручку и перечеркнул мой проект, давая понять, что
собеседование я провалил.
Понятно, ничто не проходит бесследно — этот эпизод прибавил мне опыта, я стал
рассуждать: раз все живое рано или поздно имеет свой финал, к этому следует
относиться как к естественному процессу, и больше того — не мешает подготовиться
к нему.
До следующего года я скитался по городу, перебиваясь случайными заработками и
ночуя где придется. Как-то в поисках ночлега очутился у Ваганьковского кладбища
и, шатаясь вдоль оград, заметил цветочный лоток и рядом какой-то склад-сарай.
Перемахнув через изгородь, я проник в складское помещение, в котором стояли
покрытые мхом кресты и венки из бумажных цветов, а на стене висели фанерные щиты
с объявлениями: “Корыта под цветники устанавливаются по желанию владельцев”,
“Запрещается установка крестов и надгробий собственного изготовления”. В углу
помещения лежали недавно сколоченные, пахнущие морилкой гробы. Я жутко устал, и
выбирать не приходилось; поднял воротник куртки и прилег в один из гробов, но
вдруг заметил — в помещении не было окна; пол освещала узкая полоса от
рас-сохшейся двери. “Настоящий склеп, — мелькнуло в голове. — Усну и не
проснусь. Наверняка Боженька нарочно подкинул мне это ложе, чтобы избавить от
дальнейших мытарств”. Естественно, к этому времени я уже сомневался в своей
бессмертности... Рядом на полу лежали некрологи, написанные от руки: “...утрата,
покинул нас... безвременно скончался”. “Почему безвременно? — подумалось. — Как
будто можно умереть вовремя”.
Меня разбудил сторож, парень с одутловатым зеленым лицом. Он не слишком
удивился, увидев меня — наверное, и не такое повидал на своем участке.
— Давай поднимайся, — прохрипел. — Лучше подсоби малость. Жмурика привезли. На
опохмелку заработаешь.
Сквозь дверной проем я увидел, как в ворота кладбища въезжает автобус с черной
полосой на боку. Парень сунул мне в руки лопату, взял чугунный крест, и мы вышли
из сарая.
— Чего ж в каморку не заглянул? — парень кивнул в сторону своего жилья. В десяти
шагах за деревьями виднелся сруб, выкрашенный синей краской.
— Не страшно тебе здесь? — спросил я.
— А чего страшного-то? Живых надо бояться, а не мертвых... Работа она везде
работа. Щас хоть ладно, расценки повысили. Место стоит сто пятьдесят рубликов,
не меньше. Могилу выкопать — полста, ограду покрасить — двадцатник... Все
думают, мы здесь деньгу лопатой гребем, а ты попробуй-ка выкопай яму. Особливо в
мерзлом грунте. Враз ручонки отвалятся...
Целый месяц я работал помощником сторожа на кладбище, но, ясное дело, уже
ночевал в каморке, и каждый вечер сторож рассказывал мне замогильные истории,
после которых снилась разная чертовщина. И что странно, профессиональное,
несколько циничное, отношение сторожа к смерти уже не удивляло меня.
Каждое воскресенье на кладбище приходил мужик по прозвищу Гарим. Он был сутулый,
с уродливым лицом, плохо одет и всегда нетрезв. Мрачный, угрюмый, он никогда не
общался с посетителями кладбища, старался незаметно пройти центральные аллеи, а
углубившись в конец кладбища, в самый запущенный участок, начинал медленно
обходить могилы, что-то бормоча и жестикулируя. Мужчины над ним подтрунивали,
называли “звезданутым”, молодые женщины от него отворачивались, как от
полоумного, а пожилые шарахались, как от злодея, на котором лежит некое клеймо.
Однажды на том участке я утрамбовывал тропу толченым кирпичом и внезапно за
кустами услышал:
— ...Да, выпил… Нет, много не пью... Один, один... Да никого нет... Да не бойся,
не женюсь. Верен тебе, сама знаешь... Клянусь… и не собираюсь жениться-то... да
и кто ж теперь за меня пойдет. Я ж мужик пьющий. Только ж ты и могла.
Раздвинув кусты, я увидел Гарима, он стоял над могилой и разговаривал с…
покойницей. Переговорив с этой могилой, он подошел к другой.
— Здравствуй, Леха. Как, как... Тружусь помаленьку... Сегодня жуткий день
провел... Да, все в порядке... Все там же, где ж еще! Заработок ничего, хватает,
да и мне много не надо... Помню, как же... Не далее как вчера о тебе
вспоминал... Да все так же, только ноги малость стали побаливать, а так ничего,
спасибочко... Баба-то твоя? Я ж тебе говорил... Замужем она... Мужик он ничего,
работающий, врать не буду, плохого ничего о нем не скажу... Дочь твою замуж
выдали... Когда, когда... Еще не подошел срок, Леха, идти к тебе... Уж не
обессудь...
Он пошел к следующей могиле; я, неслышно ступая, двинулся за ним. Он говорил еще
с отцом и двумя друзьями, погибшими на фронте... И странно, для меня это не было
иллюзией общения, он говорил не в пустоту — передо мной вполне зримо вставали
его родные и знакомые. Из исповеди Гарима я заключил, что он на редкость
душевный мужик, а его угрюмость от одиночества. Ви-димо, когда-то он пытался
наладить контакты с окружающими, но натолкнулся на стену непонимания и ушел в
себя. Это он и сам подтвердил позднее, когда я пригласил его в нашу каморку.
Прежде, чем обосноваться в Москве, я перебрал немало профессий: от грузчика до
чертежника; снимал комнаты в разных местах (в пригороде), по-прежнему хоронил
животных и устраивал настенное кладбище, обычно слабое, еле различимое, чтоб не
ругались хозяева. В конце концов я освоил профессию художника-оформителя — писал
по квадратам афиши в кинотеатре. Как оформитель я преуспел, даже купил
подержанный “Москвич”, и с того момента по ночам объезжал свой район, подбирал
на улицах сбитых животных (иногда — еще неостывшие трупы, но чаще — пушистый
комок — все, что осталось от собаки, кошки или птицы); останки отвозил на
окраину и хоронил в лесопосадках. И разумеется, на стене ставил кресты, и
выпивал поминальные рюмки водки “за упокой души братьев наших меньших”.
В Москве я обзавелся приятелями; с одним из них, студентом мединститута
Котельниковым сдружился особенно. Котел (так все его звали) серьезно занимался
джазовой музыкой и играл на разных инструментах: на фортепиано, аккордеоне и
флейте. Он и меня заразил своим увлечением, я стал торчать у него каждый вечер,
а позднее, когда он сколотил небольшой ансамбль и начал играть в кафе “Синяя
птица”, сразу же после работы спешил в их под-вальчик. Сам я не играл, только
слушал да изображал ликующую толпу. Не раз Котла и его приятелей музыкантов
приглашали играть на разные “точки”: в открытый цирк парка “Сокольники”, на
танцверанды и свадьбы... Где только они ни трудились, и я всюду таскался за
ними. Как-то их пригласили работать в бане. Только посетители ушли, артель
инвалидов, обслуживающая баню, сдвинула лавки в моечном зале и устроила
вечеринку. Играли квар-тетом: бас, ударник, аккордеон и Котел — флейта. В зале
стояла ужасная духота: пол еще не высох, с потолка капало, из парной клубами
валил пар. Приятелям Котла было еще туда-сюда — они играли руками, а он-то еще и
легкими! Чуть не задохнулся!
В другой раз они подрабатывали на кондитерской фабрике. После вечеринки
работницы фабрики притащили огромные коробки с конфетами и сказали: “Забирайте,
сколько унесете, но спрячьте”. Особенно повезло барабанщику — он набил полный
барабан сладостей, а что уместится в футляр флейты? Тут, правда, я выручил Котла
— предложил свою огромную кепку; он наполнил ее конфетами и нахлобучил на
голову.
Но чаще всего ансамбль Котла играл на похоронах. Работники похоронного бюро
сильно привязались к музыкантам, а во мне так просто души не чаяли — ведь я уже
имел навык в их работе и всегда бескорыстно им помогал. Помню, после первых же
похорон, когда я хорошо поработал лопатой, они дотошно показывали мне новейшие
доспехи: ампирные ограды, розовые гробы с черным тюлем.
— С этим жмурикам будет спокойно, — объясняли. — Отдохнут хорошо.
— С кладбищами у меня давние связи, — похвастался я как-то работникам. — Так
что, когда откину сандалии, меня должны похоронить по-свойски, по первому
разряду.
— Чудак! — усмехнулись работники. — Мертвому ничего не надо. Не все ль равно
куда отнесут?! Хоть на помойку!..
Эти работники были вымогатели те еще! Только родня покойника начнет выбирать
могильные украшения, сразу жалуются:
— Все стали лучше жить, никто не мрет, не выполняем план...
У них были свои конкуренты. Как-то оркестранты Котла, вышагивая во главе
процессии, заметили, что к кладбищу с другой стороны тянется еще одна группа
людей. Работники заволновались, стали торопить возницу катафалка и
родственников:
— Свободных могил только две, и одна в хорошем месте, другая в плохом. Учтите,
если подойдем вместе, придется бросать жребий.
Похороны грозили перерасти в спектакль, тем не менее родственники засуетились и
прибавили шаг, а оркестранты соответственно заиграли быстрее и подошли к
“хорошему месту” первыми. Родственники заплакали, работники для приличия
выдержали паузу, затем пробурчали:
— Ну, хватит мучить покойного, отпустите его! — на веревках скатили гроб в яму и
быстро заработали лопатами.
Само собой я не остался равнодушным к их стараниям и помогал в поте лица. В этот
момент мимо прошествовала вторая процессия, и ее работники показали кулаки нашим
работникам.
Кстати, я думал: “хорошее место” — это могила под рябиной или где-нибудь на
холме, откуда открывается красивый вид, но мне объяснили, что просто в том месте
давно сгнил предыдущий гроб и родственники могилу не навещают.
На обратном пути у наших работников было отличное настроение. В конторе они
достали из-под венков бутылку водки, выпили и развеселились, будто никого и не
отправляли на небеса.
Несколько лет спустя мы с Котлом по пути заглянули в ту контору. Нас встретили
как родных: поставили на стол выпивку, а после расспросов показали фотографии в
траурных рамках, на которых почему-то все лица были улыбающимися: один даже
стоял с гамаком под мышкой и сигаретой в зубах, другой с зонтиком — казалось,
они отправлялись не на тот свет, а на пикник.
— Наша школа, — объяснил Котел, когда мы вышли. — Есть такая песня: “Когда
святые маршируют”. В ней поется: “Что слезы лить, если человек хорошо пожил и
оставил кое-что после себя?!”. Вот и устраивают в его честь не грустную тризну,
а веселые проводы, когда покойник и в могиле смеется над своим крестом. Правда,
некоторые перегибают. — Котел кивнул на могилу, которая напоминала грядку — на
ней среди цветов виднелась клубника.
Что и говорить, на том кладбище было весело.
Кстати, теперь вот это веселое, даже ироничное, отношение к смерти мне ближе
всего. Ведь как ни крути, а смерть от старости вполне логична и справедлива. И
скажу без ложного кокетства, не хочу, чтобы друзья печалились на моих похоронах.
Я живу неплохо, и личная жизнь у меня сложилась — может быть, не совсем так, как
хотелось бы, но у кого она складывается идеально? Таких немного, и мне кажется,
они специально рождаются для счастья, чтобы другим было к чему стремиться. Зато
с работой мне повезло — делаю то, что нравится. Конечно, за свои пятьдесят лет
еще не сделал такого, чтобы по-настоящему был доволен, чтобы мог спокойно
умереть, а время уже поджимает и надо спешить, но, может быть, еще сделаю, кто
знает. А если не сделаю — сам виноват. Во всяком случае, я выполняю работу в
меру сил и с чистой совестью могу сказать: “Это лучшее, на что я способен”. Так
что не хочу, чтобы меня потом оплакивали — это четкое завещание друзьям.
Оглядываясь назад, на прошлое, я как бы вижу ретроспективу своей жизни. Одна
картина наслаивается на другую, некоторые совсем размыты и, как ни силюсь, без
ощутимых потерь их не восстановить.
В двадцать четыре года я влюбился. Моя избранница не захотела встречаться в
“какой-то коммуналке” и сняла комнату... в Ново-Девичьем монастыре. Она была
известной манекенщицей, холодной красавицей, которая любила все необычное:
необычную одежду, комнату в необычном месте. Она встречалась со мной, потому что
я ничего из себя не представлял — для контраста, чтобы лучше выглядеть на моем
фоне, и чтобы доказать мужу, известному художнику, с которым “рассталась на
время”, свою непрактичность (он обвинял ее в чрезмерном стремлении к богатству).
В центре монастырского двора стоял деревянный четырехквартирный дом, в котором
жили дворники. У одной дворничихи моя возлюбленная и сняла маленькую комнату,
метров восемь. До нас в комнате обитала еще одна манекенщица со своим
поклонником, а до нее еще какие-то влюбленные — из этого я заключил, что под
сводами монастыря совершаются далеко не святые дела. Впрочем, может, наоборот —
самые святые.
По вечерам к хозяйке наведывался местный участковый милиционер, но за все три
месяца, что мы прожили в монастыре, он ни разу нас не побеспокоил, хотя, по
общепринятым понятиям, мы выглядели сомнительными жильцами (без прописки).
Больше того, у меня с участковым установились вполне дружеские отношения. Мы
приезжали в монастырь поздно, после работы, когда из него уходили последние
посетители и участковый запирал чугунные ворота. Повесив замок, он никогда не
забывал оставить для нас приоткрытой соседнюю дверь и, если мы с ним встречались
в монастырском дворе, он улыбался и подмигивал мне, давая понять, что между нами
существует тайное соглашение.
После ужина мы с моей подружкой вновь выходили за ворота монастыря, спускались к
озеру и я плавал — хвастался своим “брассом”, — больше мне нечем было
завоевывать любовь женщины. Моя красавица не купалась — ее не устраивала
непроточная вода, отсутствие золотого песка и зрителей, которые могли бы оценить
ее купальник.
В монастыре, я познакомился с глухим звонарем, который на колоколах играл
Моцарта, и со многими другими интересными людьми, только со старушками, которые
с утра до вечера торчали в обители, так и не нашел общего языка; каждое утро они
вереницей проходили мимо наших окон, отчаянно крестились и называли нас
“антихристами”.
На монастырском кладбище, мы побывали всего один раз. Рассматривая могилы
знаменитостей, я вдруг заметил в стороне скромное надгробие юной девушки. С
фотографии на меня смотрело чистое умное лицо, и я подумал, как обидно, когда
человек умирает в раннем возрасте, не испытав ни радостей, ни горестей бытия, и,
конечно, ему должно все воздаться там, на небе. Было бы слишком жестоко и
несправедливо, если бы жизнь заканчивалась здесь, на земле, ведь многие люди
живут не так, как заслуживают, у многих не осуществились мечты, многие не были
счастливы.
Через несколько месяцев моя манекенщица хотела было вернулась к мужу (посчитала,
что достаточно доказала свою непрактичность), но потом внезапно передумала и
выкинула очередную необычность — предложила мне расписаться (этим ошеломляющим
поступком она решила убить мужа наповал — ведь им предстояло еще развестись).
Короче, вскоре мы расписались, вступили в кооператив на Преображенке и около
года жили в новом доме не-далеко от кладбища. Понятно, мы были слишком разные и
наша семейная жизнь не сложилась.
Некоторое время я жил в комнате приятеля на Шаболовке... и опять около
Даниловского кладбища Это уже было какое-то предначертанье, определенный рок. Я
никуда не мог деться от мест вечного упокоения и чуть ли не каждое утро
просыпался от грохота похоронного оркестра. Я был жизнерадостным человеком, но
постоянное соседство с кладбищами сделали меня пессимистом. Могилы и кресты
постоянно омрачали мою жизнь, я никогда не забывал о потустороннем мире. С
годами я уже воспринимал кладбища неотъемлемой частью пейзажа, похороны —
будничным делом, а всякую жизнь рассматривал как некую дорогу на небо. Кстати, я
и теперь живу около кладбища. Головинского.
За прошедшие годы кое-что произошло, и прежде всего я побывал в браке еще раз. Я
встретил женщину, которая не была красивой и не была стройной, зато любила
животных и музыку — то, что и я люблю, но главное — она излучала веселье,
смеялась по каждому поводу, что ни скажу — хохочет. “Ее жизнерадостность как
нельзя кстати, — подумал я. — Она скрасит мой похоронный настрой, траурный
взгляд на жизнь, сумеречное состояние души” (не было дня, чтобы я не подбирал
мертвых животных и не выпивал по этому поводу). Короче, я женился на хохотушке,
от которой можно было оглохнуть, в хорошем смысле слова. Целый месяц я не
выпивал; “Главное, в начале отношений не делать промахов, потом, когда жена
привыкнет, делай что хочешь — все простится”, — размышлял я в период
воздержания, ну а через месяц, естественно, потихоньку стал наверстывать
упущенное.
Первый год все шло неплохо. Как многие жизнерадостные люди, жена испытывала
постоянную потребность в празднике, любила не запустение, а процветание, не
старые, обшарпанные дома, а новые, сверкающие; и когда ехала в поезде, смотрела
только вперед, как бы в будущее, в отличие от меня, который смотрел на убегающий
пейзаж, как на прошлое. Естественно, она не принимала всякий вымысел, все
мертвое, тусклое, и обожала яркие, звучные краски, больше всего зеленый
жизнеутверждающий цвет (она носила ярко-зеленые платья, ядовитые, до рези в
глазах). В моей комнате появились прозрачные зеленые занавески, зеленый торшер
и, наконец, жена принесла связку зеленых обоев.
— В выходные дни оклеим комнату, — сказала с прекрасным лукавством. — Заклеим
твои дурацкие кладбища. Эти настенные объекты, печальные списки навевают мрачные
мысли. А зеленый цвет — цвет надежды. Я надеюсь, ты перестанешь выпивать и
добьешься в работе больших успехов. Мы обменяем твою маленькую квартиру на
большую и в зеленом районе, и купим новую машину. Желательно зеленого цвета, —
жена хохотнула, очевидно, вполне зримо представляя наше прекрасное будущее.
— Все будет, дорогая, но не в одну зарплату, — отвечал я, довольно остроумно,
как мне казалось (влияние жены все-таки чувствовалось).
Надо сказать, к этому времени на моих стенах появилось еще одно небольшое, но
крайне скорбное кладбище — умерших приятелей; под каждым крестом стояли имя и
фамилия покойного и дата смерти. Этому главному кладбищу я отвел самое видное
место и, разумеется, часто устраивал поминки по усопшим; отмечал их дни рождения
и смерти, именины и важные события в их жизни, короче, поводов для выпивки
набиралось прилично.
Обычно сразу после работы я направлялся в ближайшую забегаловку, а по пути
вспоминал кого-нибудь из умерших и, если с ним не было связано никакой
знаменательной даты, просто припоминал наши отношения. Как положено, я заказывал
две рюмки водки (одну себе, другую покойному), садился в углу, вызывал душу
покойного и начинал разговор: рассказывал о себе, докладывал, как поживают общие
знакомые и близкие покойного (совсем как Гарим с Ваганьковского кладбища).
Потом, с разрешения своего невидимого собеседника, выпивал и его рюмку, но тут
же повторял заказ и снова ставил ему водку.
Случалось, после третьей или четвертой рюмки, покойные начинали мне возражать, а
то и укорять — будто бы я редко хожу на кладбище и мало забочусь об их живых
близких, но это случалось крайне редко, обычно они просто внимательно меня
выслушивали — покойные были самыми благодарными слушателями. Прощаясь с ними, я
всегда говорил: “Увидимся в другом мире!”. Понятное дело, выпивая, я как бы
переселялся в безвоздушное пространство и порой начисто забывал, на каком
нахожусь свете.
Но я отвлекся, вернусь к разговору с женой. Так вот, раскатисто захохотав, жена
предложила оклеить комнату зелеными обоями. Я был не против обновления комнаты,
но с условием — кладбища перенести на новые обои.
— Хм, ты бездушный человек, — недовольно хмыкнула жена. — Вернее, ты думаешь о
мертвых душах, а не о живых. Ты живешь на небесах... — она сказала еще что-то в
таком духе и залилась ироничным смехом, но я настоял на своем.
После того, как мы наклеили обои и я один к одному перенес свои кладбища с
засаленных, засиженных мухами мест на светлые зеленые просторы, жена произнесла
короткую речь:
— Я вышла замуж, чтобы было прислониться к кому, иметь поддержку, но от тебя не
вижу никакой поддержки. Все мои начинания наталкиваются на упрямство. Со своими
кладбищами ты как гробокопатель! К тому же, ты никак не можешь бросить пить, у
тебя слабая воля, тебя самого надо поддерживать.
Это была сильная и яркая речь. Ее жена произнесла без всякого хохота. И в
последующие дни не хохотала, только улыбалась, уничижительно и едко.
Через три года мои кладбища, естественно, разрослись.
— Ты превратил комнату в колумбарий, — ворчала жена (теперь она редко улыбалась
и совсем не хохотала). — И вообще, у меня была надежда, что ты чего-то
добьешься... Но, похоже, моим надеждам не суждено сбыться. Ты как сидел на своих
афишах, так и сидишь. И впереди никаких перспектив... К тому же, ты горький
пьяница, с тобой не на что надеяться...
Дальше события развивались стремительно и завершились бурным исходом. Однажды,
вернувшись с работы, я не застал жену дома, больше того — исчезли все ее вещи. В
растерянности прошелся по комнате и вдруг заметил — на главном кладбище
красуется большой жирный крест; под крестом зияли мои инициалы и размашистая
подпись: “Ты для меня умер!”. И крест и подпись были выведены зеленой краской,
видимо, с надеждой, на мое воскрешение в новом качестве.
И вот здесь я подошел к последнему этапу своих возрастных рассуждений о смерти —
кончине близкого человека. За эти годы я похоронил немало родственников и друзей
— на моем “главном кладбище” уже много фамилий и я часто отмечаю грустные
юбилеи.
Бывало, хоронил друга моложе себя, и тогда становилось стыдно перед ним —
получалось, я задержался в этом мире, а потом думал: “Мне-то еще рановато
отправляться на небеса, еще кое-что и здесь нужно доделать”.
Первые мои похороны прошли не совсем гладко. Умер мой дальний родственник. В
приемной морга мне выдали медицинское заключение и размеры покойного. Из морга,
чтобы заказать гроб, я двинул в похоронное бюро, вернее в бюро ритуальных услуг.
Оно находилось в загсе на улице Юннатов: из одной двери, под марш Мендельсона,
выходили молодожены с живыми цветами, из другой — выносили венки из бумажных
цветов с траурными лентами. У обеих дверей плакали, но, понятно, разными
слезами.
— У нас все предусмотрено для удобства обслуживания, — вежливо пояснили мне в
бюро. — Вам самим ничего не нужно делать. Завтра к вам придет агент и все
оформит.
На другой день появился агент, молодой, деловой парень. Сразу извинился и
попросил разрешения позвонить приятелю:
— А вы пока посмотрите альбом, выберите гроб.
Альбом просто распухал от цветных фотографий всевозможных гробов: от детских до
“колоды”; простые, без украшений и с окантовкой, обитые материалом с оборками.
Под фотографиями стояли цены.
— Значит, так, — сказал агент, закончив телефонный разговор. — Свидетельство о
смерти можно оформить только завтра, там по очереди. Но, сами понимаете, закон —
это столб, который нельзя перепрыгнуть, но можно обойти. Если желаете, сделаем
сегодня. Это обойдется недорого. Затем, судя по размерам покойного, нужен гроб
“колода”. Их сейчас нет, но за определенное вознаграждение гробовщики могут
быстро сделать. Как, звонить или нет?
— Ну конечно, если можно.
Он договорился с гробовщиками.
— Теперь, какого числа думаете хоронить? Завтра же? Не знаю, не знаю, найдется
ли свободная машина. Но опять же, закон — это столб... Все можно сделать за
небольшую плату... звонить, да? Хорошо, звоню на автобазу, заказываю машину. На
который час? И на какое кладбище повезем? У вас нет своего места на кладбище?
Хуже. В черте города не хоронят. То есть за определенные суммы и тузов. Как вы
знаете, у нас и на похороны привилегии. Одних на кладбища, куда и живых не
подпускают, других подальше. Но в черте города трудновато... Не надо, да?
Хорошо. Значит, в крематорий? Значит, повезем в Николо-Архангельское. Так и
запишем.
Он дозвонился до автобазы, зажал трубку рукой.
— Только на вечер. Хотите утром? Но сами понимаете, это сделают только для меня,
и шофер не должен быть внакладе.
Положив трубку агент вздохнул:
— Ну, вот основное сделали.
Аккуратно, каллиграфическим почерком он заполнил квитанцию.
— Так, ну теперь, значит, по какому залу будем хоронить?
— По скромному. Мы не будем устраивать ничего пышного.
— Все понял. Значит, так. По первому залу с музыкой двадцать минут — пятьдесят
рублей, по второму тоже с музыкой, но десять минут, по третьему, без музыки, —
три минуты.
— Да, да, самый дешевый зал. Простые, скромные похороны. Денег у нас маловато.
— Все понял. Значит, по третьему залу. Боюсь, он весь расписан, но попробуем,
закон это, сами понимаете...
Он переговорил с кем-то из крематория, я заплатил по счету, сверх суммы дал ему
тридцать рублей, и мы попрощались.
— Счастливых вам похорон, — улыбнулся агент.
На следующее утро я приехал в морг раньше родственников, привез выходной костюм
покойника. Во дворе уже стоял автобус с траурными полосами на бортах. Я
поздоровался с шофером и позвонил в приемную. Вышли два парня с помятыми лицами.
Взяв костюм, один из них буркнул:
— Жди десять минут.
— В крематории народа много? — спросил я у шофера.
— Много-то много, но идет быстренько. Знаменитостей разных, ясненько не спешат.
Речи говорят. А нашего брата раз-два — и готово.
Крематорий выглядел впечатляюще: строгое плоское здание с красивыми подъездами,
но в списках третьего зала нас не оказалось. Нам предложили кремацию по второму
залу с доплатой. Я возмутился, и, видимо, не на шутку, потому что девицы из
конторы сразу решили пустить нас по второму залу без доплаты, меж списка.
С полчаса мы толпились у дверей зала, дожидались, пока какие-нибудь провожающие
не замешкаются. Наконец у одних не завелась машина, мы подогнали свою, быстро
поставили гроб на каталку и ввезли в зал. Спокойная деловая женщина в черной
мантии с молотком в руках взяла нашу квитанцию и прибила гвоздем к крышке гроба.
Потом нажала какую-то кнопку и гроб медленно поплыл вниз. Играла музыка. Мы
бормотали последние слова прощания с покойным… Жалюзи на полу закрылись, пол
сровнялся, как будто минуту назад и не было перед нами никакого гроба.
Весь обратный путь родственники пилили меня за плохую организацию похорон; они
успокоились только когда увидели, что я вполне реабилитировал себя, закатив
щедрые поминки.
Со временем, набравшись этого малоприятного опыта, я стал по-настоящему
профессиональным похоронщиком, можно сказать, приобрел вторую специальность.
Если кто умирал — тут же звали меня. Я уже был “подготовлен” к таким событиям
всей своей предыдущей жизнью и переносил их более-менее стойко.
Как-то, возвращаясь с кладбища, я вдруг понял всю непоправимость смерти и
подумал: “Вот так скоро и меня повезут по этой дороге. И потом уже может больше
ничего не быть, никакой загробной жизни. Ничего и никогда! Ну не случайно же все
живое так отчаянно борется за жизнь!”. Это запоздалое открытие прямо перевернуло
мое сознание — я стал наконец по-настоящему ценить жизнь. Точно заново
родившись, я радовался восходу солнца, гудению пчел над цветами, чириканью
воробьев в листве, лаю собаки, разговорам соседей, голосу незнакомой девушки,
которая с балкона что-то кричала своему парню, задушевной беседе стариков на
скамье перед домом... “Эх, начать бы все сначала, — рассуждал я. — Уж я не
совершал бы необдуманных поступков, не выяснял бы отношения с женой, не вел бы с
друзьями дурацких разговоров за бутылкой... экономно тратил бы время — свое
бесценное богатство”. Но тут же понял, что обманываю себя: была бы у меня вторая
жизнь, прожил бы ее точно так же, как первую. Не смог бы я постоянно прикидывать
и взвешивать свои поступки — у меня не было опыта; не мог бы не выяснять
отношений с женами — был молод и раним; не мог бы встречаться с друзьями только
по праздникам, в пределах благоразумия. Таким уж я родился, таким меня
запрограммировала природа. И все мои хорошие и плохие дела, все мои боли и
радости — есть моя собственная жизнь, и ее я никогда не променяю на самый
прекрасный рай.
И еще теперь знаю точно: нельзя постоянно думать о том, что все имеет конец, и
всякие жизненные передряги воспринимать всерьез — иначе никогда не будешь
счастливым. Теперь я по-прежнему посматриваю на небо, но только для того, чтобы
полюбоваться им.
Леонид Сергеев. Заколдованная. Повести и рассказы. М., 2005.
|