ХРОНОС:
Родственные проекты:
|
Заколдованная
БЕЛЫЙ ЛИСТ БУМАГИ
повесть для подростков и взрослых, которые занимаются
живописью или интересуются ею, или просто любят художников
ДАЛЕКИЕ И БЛИЗКИЕ МЕЧТЫ
Лет в десять, уже после войны, у меня к неописуемой радости, наконец,
появилась акварель «Черная речка», и я с утра до вечера рисовал как одержимый,
рисовал без всякой системы, все подряд — и что поражало в окружающем мире, и что
представлял в голове — всякие далекие и близкие мечты.
Самой далекой, почти несбыточной мечтой, было — попробовать фрукты, которые я
видел только на картинах: виноград, гранаты, инжир. С этой целью я рисовал такие
натюрморты, от которых бежали слюни.
Самой близкой мечтой было — стать пиратом. Начитавшись книг про морских
разбойников, я рисовал парусники, бородатых уголовников, острова в океане,
сундуки с награбленными сокровищами, и конечно, морские сражения, где я,
знаменитый пират, находился в самом пекле. После каждого сражения,
руководствуясь гуманными соображениями, я рисовал тех, кого мы, пираты, ограбили
и сбросили в море — разных купцов, богатых пассажиров — они благополучно
добрались до берега и жгли костры, в ожидании помощи. Я даже писал записки от
имени этих бедолаг, с указанием их местонахождения; записки закупоривал в
бутылки и бросал в речку Казанку. Думаю, моя почта вызывала немалый переполох у
речной милиции во всем Волжском бассейне.
— Если ты станешь пиратом, это будет позором для семьи, — выговаривала мне мать.
— Несмываемым пятном на нашей чести.
— А по-моему, «пират-художник» звучит неплохо, — рассуждал отец.
Я только ухмылялся их наивным представлениям моего будущего, поскольку втайне
еще планировал стать и слесарем водопроводчиком и собирался чинить сантехнику до
тех пор, пока не умру от усталости.
Представляя себя знаменитым пиратом, я все время хотел столкнуться с опасностью,
тренировал «металл» в голосе и жгучий пронзительный взгляд, и жалел, что имею
мало шрамов (ведь известно, шрамы украшают мужчин, а пират без шрамов — вообще
не пират).
Как каждый пират, тем более знаменитый, я, разумеется, был весь разрисован
татуировками, с головы до ног (к счастью, синими чернилами). На моем теле
красовались якоря, осьминоги, акулы, парусники с пушками и целые сцены, где
пираты брали на абордаж купеческие суда. Были и другие сюжеты: пираты на берегу
в баре, на ипподроме. Не было только романтических сцен. Все, связанное со
словом «любовь», по моему глубокому убеждению, не стоило и сантиметра моей
пиратской кожи.
Ребята во дворе (мы еще некоторое время жили в общежитии) с величайшим интересом
рассматривали мои татуировки, а дома я ходил и спал в наглухо застегнутой
рубашке и подолгу не мылся, пока однажды мать насильно не сняла с меня рубашку
и... чуть не хлопнулась в обморок.
Мать отмыла мои татуировки, но не смогла вытравить из моей души пиратский дух. Я
по-прежнему ходил вразвалку, с нагловатым видом, с оттопыренными карманами, в
которых лежали перочинный нож, пробочный пугач, отполированное темно-зеленое
бутылочное стекло, напоминавшее море, и настоящие пули — они попадались на
свалке.
С ребятами во дворе я разговаривал заносчиво и едко. Случалось, ребята просили
меня что-нибудь нарисовать, но я говорил, что «подумаю» или что нет настроения,
или врал, что нет карандашей. Если кто-то и приносил карандаши, я говорил, что
«это никудышные карандаши, неважнецкий материал», и им рисовать не могу.
— Это не так-то легко, как кажется, что-нибудь нарисовать, — высокомерно
объявлял я ребятам и удалялся, насвистывая разухабистую пиратскую песню.
Такой был балбес, к стыду родителей.
Но в один прекрасный день на асфальтированном пятаке двора кто-то нарисовал
зверей: волков, тигров и слонов. Моих слонов! Животных, по которым я считался
крупнейшим специалистом! Зверей нарисовали цветными мелками и они казались
прямо-таки настоящими. Я был потрясен, меня охватило страшное смятение. Вечером
близкий друг Вовка, который научил меня покуривать, а я его ругаться, сообщил,
что в одну из квартир приехали новые жильцы и что в той семье девчонка Машка —
художница.
С того дня ребята напрочь забыли обо мне, им рисовала Машка; рисовала все, что
ни просили. Девчонка, но хорошо рисовала и самолеты и корабли, в том числе
пиратские; рисовала в основном фиолетовыми мелками, а этот цвет свидетельствует
о высокой эмоциональности, высокой чувствительности и прочих высотах.
Однажды на пятаке мелками Машка нарисовала огромный парусник, да такой, каких я
никогда не рисовал. Это был прямой вызов. Меня заело не на шутку и, когда ребята
разошлись, я придумал чрезвычайную ситуацию: углем подрисовал на корабле взрыв,
как будто в него попала торпеда, а вокруг еще изобразил тонущих матросов.
В ту ночь мне снился сладостно-злорадный сон. Но на утро, выйдя во двор, я
увидел — матросы не утонули, а в лодках преспокойно плывут к берегу. Ребята
наперебой рассказали, как Машка спасла матросов. История принимала скандальный
оборот. Я чуть не взбесился, но меня спасла очередная выдумка. Достав уголь, я
нарисовал огромного — с кровать — кита, чудище подплывало к первой лодке и уже
разинуло пасть.
— Пусть она теперь что-нибудь нарисует, — стиснув зубы, заявил я ребятам и
победоносно ушел со двора.
В разгар моего торжества прибежал Вовка и запыхавшись проговорил:
— Выходи скорей! Машка такое нарисовала! Такое!
Мы выбежали во двор. Около рисунков толпились ребята и смеялись, гоготали,
всхлипывали. Я протиснулся в середину и не поверил своим глазам: матросы уже
восседали на спине кита, исполин широко улыбался и тащил на буксире пустые
лодки. На середине кита стояла Машка, маленькая остроносая девчонка; она была
вся в фиолетовом мелу.
Я вернулся домой подавленный, униженный. Взял бумагу, сел перед окном и — надо
же! — впервые почему-то не захотелось рисовать пиратов. Я догадывался — теперь,
чтобы вернуть уважение ребят, свой престиж, должен был отличиться как никогда —
нарисовать что-то фантастическое, из ряда вон выходящее…
Долго я сидел за чистым листом, но ничего фантастического придумать не мог;
сидел, смотрел во двор, где Машка все что-то рисовала... Постепенно мой
разрушительный настрой угас, и вдруг в голове мелькнула великая мысль:
нарисовать Машку! Достав акварель, я стал набрасывать Машкин портрет; старался
изрядно, и, кажется, у меня получилось то, что надо; во всяком случае в те
минуты я взвинтился и был уверен — это моя лучшая работа (о слонах, парусниках и
пиратах я забыл начисто). Краски еще не просохли, а я уже вынес портрет во двор.
— Замечательный портрет! — выдохнула Машка.
— Вылитая Машка! – закричали ребята.
Понадобилось немало лет, чтобы я сделал вывод из тех рисунков на асфальте:
творческая злость — хороший двигатель в работе, но все-таки злость не должна
затмевать разум художника.
После портрета Машки (ошарашенный восторгом ребят) я неистово бросился рисовать
и другие портреты. Бывало, в школе на уроке все пишут сложно-сочиненные
предложения или решают задачи, а я делаю наброски соседей, за что не раз
выводился из класса и объяснялся с директором.
Дома я просто-напросто терроризировал родных: ежедневно заставлял мне
позировать. Обычно мать с отцом под разными благовидными предлогами увиливали от
моих назойливых приставаний, но младшие сестра и брат позировали охотно —
подолгу неподвижно сидели в священном молчании. Но особенно от меня доставалось
гостям. Как только к нам кто-нибудь заходил, я сразу усаживал гостя на стул и
начинал его рисовать, причем рисовал не меньше получаса — не умея выявить
главное, характерное в лице, все делал по наитию, на авось, при этом бубнил:
— Портрет — дело нешуточное. Требует массу времени...
Многим не хватало терпения, они вскакивали, говорили, что спешат.
— Искусство требует жертв, — безжалостно произносил я фразу, которую где-то
услышал и сразу взял на вооружение. — Этот портрет может возьмут на выставку. Вы
еще будете гордиться, что я вас рисовал.
Гость вздыхал и садился на стул снова. Я заканчивал портрет, подписывал и дарил
на память. Но никто себя не узнавал. Мне приходилось объяснять, что сходство —
чепуха, важно — каким художник представляет человека. После этого гость вздыхал
еще глубже:
— А-а! Вот оно что! А я-то думал — сходство важнее, — и благодарил меня, и жал
руку, и долго к нам не заходил.
А когда приходил, я снова усаживал его позировать, и, получив второй портрет,
гость благодарил меня еще горячее, с утроенной энергией, но больше не появлялся
совсем.
Постепенно все знакомые перестали к нам ходить, и сестре с братом надоело
позировать, они где-то раздобыли губную гармошку и сразу встали в глухую
оппозицию к моему творчеству. И тогда я начал рисовать себя: садился перед
зеркалом и делал автопортреты. Законченные работы вставлял в рамы, которые
снимал с репродукций, фотографий, вышивок и вешал на стены, прямо на рисунки
слонов. Я перестарался — вскоре всю нашу комнату заполонили мои автопортреты. На
одних картинах я стоял в железных доспехах, словно «рыцарь без страха и упрека»,
на других — распластался у моря, и было ясно — перед зрителями пират с
затонувшего корабля… На всех портретах, как мне казалось, я выглядел предельно
скромным: не смеялся, не размахивал руками, не задирал нос и смотрел на зрителей
просто и серьезно.
Родителям не нравилось мое новое увлечение.
— Что за пристрастие?! Испортил все стены! Это ж не иконы! — возмущалась мать
— Портрет не твой конек, — хмурился отец, — не твое коронное блюдо. Лучше рисуй
пейзажи — озера, отражения, дым...
Но я-то считал пейзажи пройденным этапом и продолжал печь как блины
автопортреты. Со временем я так наловчился их рисовать, что мог себя изобразить
с закрытыми глазами. На чем было замешано такое внимание к собственной персоне —
не знаю. Кажется, в тот подростковый период мне не очень нравился мой нос
«валенком» и оттопыренные уши, и на рисунках я несколько сглаживал эти «дары»
природы.
Мое героическое сподвижничество в области автопортрета закончилось собственной
скульптурой. Наклепав такое количество своих изображений, что их уже некуда было
вешать, я начал делать слепки из глины. Позировать мне по-прежнему никто не
хотел и я лепил себя. Вначале ваял маленькие скульптуры, потом и большие. А
однажды в сарае смастрячил себя во весь рост. Чтобы эта гигантская скульптура не
развалилась, прежде пришлось сколотить каркас из реек и обмотать его проволокой,
и только после этого класть глину. Я извел целую бочку глины (корячился два
дня). Скульптура мне понравилась. Я изобразил себя очень скромным: стоял,
опустив голову и сморщив лоб, как будто думал о чем-то вселенском, словно
«мыслитель» Родена.
Эту скульптуру я решил установить перед общежитием, как памятник самому себе.
Рано утром, когда все спали, приволок глиняного колосса на видное место двора и
сел невдалеке на скамью, в ожидании реакции на свое творение. Через некоторое
время вышли ребята и разинули рты в замешательстве.
— Кто это? Что-то не пойму! Может, баба-Яга! — послышалось.
Мимо прошел Евграф Кузьмич, взглянул на скульптуру, покачал головой... Вдрызг
расстроенный, я направился к дому, но у подъезда меня догнала Машка.
— А я сразу узнала кто это! — сбивчиво шепнула мне.
— Кто?
— Знаменитый пират!
Слова Машки прямо-таки окрылили меня — я моментально почувствовал прилив
жизненных сил.
Это была моя первая и последняя персональная выставка — она представляла всего
одну работу, но зато какую! И какой ошеломляющий успех! Правда, всего у одного
зрителя, но у профессионала! То, что Машка училась в художественной школе,
являлось непреложным фактом.
Леонид Сергеев. Заколдованная. Повести и рассказы. М., 2005.
|